18095.fb2 Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 1 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 1 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 33

Даже сквозь алкогольный жар Вилли почувствовал, что лицо его стало теплеть от стыда за то, что они сидят с Марленом нахлебниками и совсем не подумали о своей доле в общий котёл: уж больно всё было быстро затеяно, да ещё со сна, да ещё после такой беспокойной ночи. Он встал, его резко повело, и он уцепился за свою полку.

- Ты куда? – забеспокоился о друге Марлен.

Не отвечая, Вилли подтянул к себе вещмешок, развязал и, пошарив внутри, стал выкладывать на стол то, что купил на вокзале и что попало под руки из взятого у американцев: килограммовую банку тушёнки, галеты, банку сардин и неведомо как оказавшийся - во всяком случае, он не помнил, видно, капитан позаботился - большой круг хорошо прокопчённой твёрдой колбасы в целлофане. Каждая выкладка сопровождалась громкими одобрительными «О!» и «Ого!», а после появления колбасы рядом с Вилли встал Марусин, мягко и решительно отклонил её, прикрыл мешок вместе с руками Вилли, сказал:

- Кончай. Вези домой, тоже нужно.

Сев, он разлил остатки водки, которой хватило, чтобы закрыть дно широких жестяных кружек, поднял свою:

- Ну, что? Помянем тех, кто не дожил?

Вилли тоже выпил, хотя и так всё плыло перед глазами. Но он не мог не помянуть Виктора, Германа, Эмму… Сидя среди русских, он не чувствовал в них врагов. Сражаясь по разные стороны фронта, они теперь одинаково скорбели о близких, отнятых войной, и одинаково были жертвами её. Потом молча, сопя и тщательно, медленно пережёвывая, каждый со своими потерями, ели всё, что ни попадало, только Марлен часто хлюпал носом, раздражая, так и хотелось зажать ему нос двумя пальцами и вытереть как ребёнку. Первым закончил Марусин, он был здесь во всём заводилой, и никто не возражал.

- Закурим?

Вынув из кармана галифе пачку «Беломора», он взял из неё папиросу, щелчком выбив из пачки, а пачку бросил на стол. Это тоже было ново для Вилли. Он не помнил, чтобы немцы расставались со своими сигаретами, и редко предлагали кому-либо по собственной инициативе. Широкие жесты русских, радушное гостеприимство, ненавязчивое застолье нравились Вилли, хотелось отвечать тем же. Может быть потому, что он безбожно пьян? Вряд ли. Хмель, он чувствовал, проходил, а симпатия к парням не исчезала. Нет, они не были ему врагами. Может быть потому, что он не воевал и не видел их из окопа? Трое задымили.

- Ты что, не куришь? – поинтересовался Марусин.

- Нет.

- Как это тебе удаётся?

Сам он глубоко затянулся, удовлетворённо прищурившись от выпущенного изо рта и из носа дыма, и с дружелюбием уставился на Вилли.

- Вижу, и пить не приучен? Чем же ты жил в окопах? Судя по наградам, воевал неплохо.

Нет, это не был допрос, не дознание на подозрении, просто вопрос для затравки разговора после хорошей выпивки, закуски и папиросы следом. Всё равно Вилли внутренне напрягся, не сразу нашёлся с ответом:

- Всё было. Но после контузии в голову слаб стал, воздерживаюсь.

Вячеслав сразу же и одобрил:

- Ну и правильно! Ничего хорошего в этой заразе нет. Это в окопах выкурить одну закрутку на двоих всё равно, что поговорить по душам. А теперь вроде и ни к чему, а привычка.

Он снова затянулся так, что кончик папиросы ярко вспыхнул, затрещал, рассыпая искры, потом аккуратным щелчком сбросил пепел на стол рядом с едой, и опять Вилли поразился: у нас так не делают.

- А я смолю с тех пор, как помню себя. От титьки отползал, чтобы перекурить, - опять зачастил Марлен. – Батя у меня курец знатный был. Сам себе табак выращивал не хуже «Капитанского». Запах – обалдеешь! В деревне все пацаны курят сызмала, - оправдывал он своё пристрастие. – У нас и заветное местечко было за амбаром, где мы смолили и обсуждали местные и мировые проблемы как отцы. И в школе покуривали на переменках. Молодая учителка, бывало, старалась не подходить близко: табаком от нас несло – духов её не слышно. Терпела. Слушай, братва, а может, добавим? – предложил он. – У меня есть.

Нетерпеливо и не ожидая согласия, полез через ноги Вилли, тот едва успел посторониться. С шумом придвинул к себе чемодан, громко щёлкнул замками и сразу же вытащил - видно, лежала сверху наготове – чёрную бутылку с непонятной золотисто-красной этикеткой и с металлическим колпачком на горлышке. Победно подержал её вверху на вытянутой руке и со стуком поставил на столик так, что всё на нём зашевелилось.

- Ну, младшой! Вот удивил! И чего ты не попал ко мне в роту? Под такую бутылку и поезд побежит быстрее.

Марусин наложил на горлышко свою большую ладонь, с усилием свинтил металлический колпачок с пробковой прокладкой внутри, понюхал:

- Пахнет клопами. Значит, коньяк. Теперь бы ещё лимон. Хотите лимон? Постой, Серёга, не дожирай шоколад. Тушёнкой, что ли, заедать этот нектар?

Он начал разливать коньяк по кружкам, сколько влезет. Вилли попросил:

- Мне немножко: голова побаливает.

Он узнал этот редкий коньяк из Франции, который пьют, смакуя, наливая в пузатые рюмки до половины и не более. А тут – в кружки, и почти доверху. Ему Вячеслав налил всё же меньше половины, и всё равно это было впятеро больше, чем принято пить у немцев. Бутылка опустела. Снова разобрали жестяные бокалы.

- За наше фронтовое братство! – тост снова предложил Марусин. – Чтобы у каждого было всё как надо. Приеду – проверю. Будем!

Сдвинули над столом кружки, Вилли с непривычки с некоторым опозданием, выпили, зажевали нехотя остатками шоколада. Снова закурили.

- Сколько уж дней прошло, а всё не верится, что войне конец, - раздумчиво произнёс Марусин. – До сих пор просыпаюсь как будто в роте, и пора вставать, начинать свой ротный раздолбон. А потом опомнюсь, и даже жалко вдруг становится, что это не так.

Вячеслав задумался. Остальные молча курили и слушали. Пришло время высвобождения памяти, и нет подлости хуже, как прервать или оборвать зыбкую нить воспоминаний, свёрнутую до времени в заветном уголке мозга. Воспоминания вслух – это и доверие к спутникам, и необходимость снять душевную боль. Ребята понимали это и не мешали Славе.

- 5 –

- Я со Сталинграда топал, не только топал, а и полз. На брюхе лез к Гитлеру.

Он нервно затянулся, шумно выдохнул дым.

- Думаю, что в общей сложности не меньше ста километров прополз до Берлина. Всего было навалом, но больше всего помнятся свои не похороненные солдатики, оставленные где попало из-за спешки, из-за фрицев, из-за лени. И немало таких. Многих можно было бы положить в землю, как полагается, да как-то так получалось, что не удавалось. То ли к смерти притерпелись, то ли молодые, безалаберные были, ожесточились и на врагов, и на своих. Люди на войне часто менялись, она как мясорубка работала. Многих не успевали и узнать толком, а им уж конец, может быть, отсюда и равнодушие.

Вячеслав вздохнул, сгорбился над столиком, сосредоточенно глядя в столешницу.

- Я, когда попал в Сталинград, в роте застал всего двух старичков-сержантов, по 27 лет каждому, топавших задом с первого дня от самого Бреста. Только им, двоим, довелось дожить до обратной дороги. Они резко отличались от нас, новеньких, пацанов, только-только вступавших в войну. Какая-то внутренняя сосредоточенность и отрешённость от мелких забот жизни была в них. Казалось, они уже перестали жить, а только присутствуют в жизни. Надёжные были вояки! И этих я всё же похоронил, обоих разом, уже в Берлине.

Несколько раз затянулся, не задерживая дым, продолжал:

- Там спала с них вся накопленная долгим опытом осторожность и предусмотрительность. Озлобленность, нетерпеливость, желание успеть, встрять везде и всюду завладели ими. Они загоняли и себя, и солдат. Вперёд и вперёд! И не было у них пленных. Я, командир, и то стал остерегаться, срываясь, ругал по матушке и батюшке – очень хотелось дожить до победы, а их рисковость не давала уверенности в этом, мешала манкировать, уклоняться от прямых атак, спихивать трудную работу на соседей, да мало ли как ловчить, чтобы наверняка выжить. Уже и в роте на них все обозлились. Когда всё вроде бы и кончилось, настигла их костлявая, да так неладно, что до сих пор вспоминать тошно.

Марусин выпрямился, взял кружку, заглянул внутрь, с сожалением отставил.

- До капитуляции-то оставались считанные дни. Пережидали мы как-то ночью в какой-то лавке. Кто спал, кто курил, кто байки травил, а я пытался сочинить письмо. Оба сержанта сидели у приотворённых дверей, тоже курили. Они в последние дни всегда были вдвоём, как повязанные. Вдруг, я сразу и не понял ничего, оба рывком распахнули дверь и выскочили наружу. За ними ещё кто-то. Послышались крики, звяканье оружия, истошный крик немца, а потом взрыв гранаты, и спустя немного – длинные стоны. Тогда и я выскочил. Темно, ничего не видно. Засветил фонарь, в свете его ярко алела дымящаяся кровь, а рядом…

Сердце у Вилли сжалось, он давно уже мысленно молил Марусина: «Ну, давай, давай же дальше!». И уже знал, что тот скажет, но всё равно молил: «Скажи скорее!».

- …немец-капитан и два моих сержанта. Все трое – наповал, животы разорваны, кишки – наружу. Рядом корчился ещё один мой солдат, а у дверей столбами стояли ещё двое, не успевших. У немца оторвана была и кисть. Куда-то пробирался, паскуда, сержанты услышали, хотели взять его, а он - надо же, никогда бы не подумал, что немец способен на такое, - взорвал и себя, и их.

Тяжело вздохнул.

- Помянуть бы, да уж и нечем. Ладно, пусть будет им пухом германская земля. Ещё не раз доведётся помянуть.

«И мне – тоже», - подумал Вилли.

Вячеслав снова выбил из пачки папиросу, жадно закурил от огня зажигалки, поднесённой Марленом, опять углубился в тяжёлые гнетущие воспоминания.

- А ещё не могу забыть вида наших порушенных городов и деревень. Придёшь после фрицев – в деревне одни трубы торчат, а в городе – одни стены. Народ невесть откуда выползает, всё старый да малый, всё бабы. И женщинами-то их не назовёшь. Всё время вижу их глаза, много глаз, у всех, у детей и у взрослых, одинаковые – большие, круглые, без прищурки, какие-то нездешние, будто видели что-то и забыть не могут, тёмные, неподвижные. В лицах, в словах радость, что мы пришли, а глаза там ещё, не хотят верить, не могут радоваться, всё ещё боятся. Тело уже свободно, а душа всё ещё в плену, - Вячеслав снова сбросил пепел на стол, где было его уже предостаточно среди остатков еды, и Вилли смирился с застольной нечистоплотностью русских офицеров.

- Возьмёшь на руки какую-нибудь малявку, замотанную наглухо в платок, тормошишь, тискаешь, стараешься, чтобы улыбнулась, порадовалась тебе по-детски, сахар обмахоренный сунешь в руку, а она отстраняется от тебя, берёт, а всё глядит недоверчиво, и в лице ни радостинки, ни смешинки, только затаённость какая-то, и в глазах – пустота. Так и хочется с досады и боли отшлёпать, чтобы хоть что-нибудь отразилось в её уже недетских на всю жизнь глазах. Отдашь назад матери и бежишь прочь, не глядя, знаешь, что в том и твоя вина. А в памяти – эти неподвижные, тускло светящиеся, точки глаз. Вся душа в дырках от них. Сколько же фашист убил, сколько душ загубил ещё в живых, сколько порушил жилья нашего, кто посчитает?

- Ну, разрушали своё и наши, не жалея, - это подал вдруг голос Сергей. – Сначала взрывали, отступая, чтобы не досталось немцам, а заодно и своим, чтобы не оставались под немцем, уходили. Потом снарядами и бомбами, когда немцы заняли оставленные города и деревни, потом понемножку добавляли партизаны по приказу армии и по собственной дурости – большинство-то командиров были не местными, не жалко было. А уж совсем не жалели, когда погнали немца, выбивать-то его приходилось с боем из каждого дома, из каждой деревни, сам знаешь, не до жалости к мёртвым домам было, самому бы сохраниться. Всяко, конечно, случалось, но не думаю, чтобы большинство командиров пеклось о сохранении жилищ за счёт жизни своих солдат и выполнения приказа. От такой жалости и до штрафбата недалеко. Нет, наши, может быть, больше вложили сил и средств в разрушение собственного очага. Я и сам из своей «Катюши» всю войну размётывал эти бедные деревеньки. А что сделаешь? Попробуй, выкури немца по-другому.