18096.fb2
- Где она? Что с ней? – вскрикнула Лида, увидев его посеревшее застывшее лицо и расширенные ужасом глаза.
Не отвечая и не спрашивая разрешения, он прошёл, словно не видя и не слыша хозяйки, на кухню, тяжело опустился на стул около обжитого стола, положил на него сжатые в кулаки руки, а на них уставшую отяжелевшую голову.
- Скажите же что-нибудь, Володя! – молила хозяйка, надеявшаяся, что подруга оказалась в больнице.
Владимир поднял на неё помутневшие от боли в висках глаза и тяжело выронил, еле двигая онемевшим языком:
- Её убили.
Лида осела на стул и исказившимися от недоумения и жестокого известия глазами смотрела, ожидая разъяснения.
Собравшись с духом, он коротко рассказал о смерти Любови Александровны, умолчав о заключительной сцене. Лида разрыдалась, елозя мокрым лицом по обнажённым рукам на столе, а он деревянно встал и пошёл за своим чемоданом. Если бы не чемодан, он, наверняка, не пришёл бы сюда опять, не решился. Кое-как затолкав в него, не разбирая, мешок и заперев чемодан на висячий замочек, приобретённый там же, на базаре, он поднял свой деревянный тайник и вышел к утихшей Лиде прощаться.
Она сидела с затуманенными глазами за столом, на котором стояли недопитая ими троими бутылка водки, те же три рюмки, хлеб, недоеденная курица и два солёных желтяка.
- Помянем, Володя, - пригласила Лида к столу и сама разлила водку.
Он присел, и они молча выпили. Закусили огурцами, не притрагиваясь к курице, принадлежащей погибшей, и молчали, думая о Горбовой каждый по-своему.
- Люба-Любушка, - произнесла Лида тусклым дрожащим голосом имя помянутой. – Жила ты, не жалея себя – красиво, и умерла так же.
Владимир снова вспомнил кроваво-чёрные сапоги и стиснул зубы, боясь разрыдаться вслед за хозяйкой.
- Одна красивая ветка была на их семейном дереве, да и та, подточенная страданиями и болью, переломилась и погибла.
Обратившись к Владимиру, Лида пояснила свои слова:
- Не любила и не признавала она своих родственников.
«И мой одинокий прутик, наверное, болен», - тоскливо подумал Владимир, – «иначе не отторг бы прививки молодой веточки - Вити».
Глава 3
- 1 –
Чуть склонившись, основательно уложив локти и запястья на обшарпанную столешницу не по должности выщербленного и ободранного самодельного письменного стола, Шендерович без всякого интереса наблюдал за причудливой игрой синего гранёного карандаша, произвольно вертящегося и скользящего между его толстыми короткими пальцами, почти до ногтей заросшими тёмными кучерявыми волосами, и только изредка исподлобья, из-под жгуче-чёрных нависших бровей, бросал колющие взгляды на Владимира, сидящего сбоку стола прямо, независимо и свободно.
В этом парне ему всё не нравилось, и он никак не мог понять, почему не отфутболил его сразу, ещё в первый приход. Неужели из-за золотых вещиц? Или сработала какая-то другая подспудная мыслишка? Получить всё и уж тогда избавиться? Бывает же любовь с первого взгляда, почему бы не быть такой же и неприязни. Между ними она возникла сразу, с первого взгляда и с первого слова. Часто ненависть притягивает, влечёт, связывает порой крепче, чем любовь. Так и здесь, два абсолютно несовместимых биополя упорно отталкивались, искрили несовместимые души, разжигая пламя тихой скрытой вражды, но…
Владимиру тоже сразу не понравился главмех. Он, забыв, где находится, очень удивился, что перед ним в роли пусть и небольшого начальника, но – жид! Даже шаг придержал в дверях. Но не это было главной причиной неприязни, а какая-то скрытая отталкивающая нечистая сила, исходящая от еврея и мешающая движению навстречу. Он ощутимо упёрся в мгновенно выросшую между ними стену, которую невозможно было и не хотелось преодолевать. Владимира она не беспокоила: приходилось привычно терпеть, как и многое другое, чужое и непонятное. Ему просто очень нужна работа здесь, которая, как он убедил себя, быстро и безопасно приведёт к исполнению навязанного янки очистительного задания. Ради этого можно было стерпеть всё, даже еврея в начальниках.
А Шендерович… Для него всё в этой встрече сложнее.
Во-первых, у него, как часто случалось в последнее неустойчивое послевоенное время, с утра было пресквернейшее настроение. И он почему-то не хотел его давить, а, наоборот, искал причин разжечь и посмаковать ещё больше, будто устойчивую еврейскую душу от долгого общения с русскими стало разъедать презренное самоуничижение.
Во-вторых, он болезненно не любил, когда грубо отдавливали кровоточащую еврейскую мозоль. А в памяти отчётливо и надолго запечатлелась, словно смачный плевок в лицо, невысказанная антисемитская брезгливость, непроизвольно отразившаяся на роже не научившегося ещё скрывать эмоции белокурого красавчика в его первое появление. Словно тот, открыв дверь кабинета, нашёл там не главмеха, а наткнулся на кучу зловонного дерьма – так его всего передёрнуло! – будто никогда раньше вообще не сталкивался близко с евреем. В этой стране – так снисходительно и отстранённо называл Шендерович государство, в котором родился, вырос и жил – в этой стране, где единственный еврей Каганович сумел докарабкаться до пьедестала и удерживался там до сих пор, постоянно доказывая, что он-то и есть самый русский среди всех в окружении вождя, Альберт Иосифович за долгую жизнь национального изгоя приобрёл достаточно толстую иммунную шкуру. Но иногда, как сегодня, защита под ударами накопленных обид, неудач и унижений не срабатывала.
Он не испытывал настоящей ненависти к славянским соотечественникам. Их было много, даже чересчур, и приходилось терпеть, лавировать и приспосабливаться к чуждой психологии. Просто они не были ему ровней и не стоили страстных эмоций. Шендерович непоколебимо верил, знал, что по интеллекту и врождённой выживаемости он значительно выше любого из них, необратимо подпорченных рабской зависимостью, ленью и пьянством. Зачем же напрасно портить себе настроение? Убеждён был и в том, что еврею здесь не только невозможно, но и опасно быть первым, нельзя выпячиваться. Лучше числиться вторым, а быть первым – вот его девиз для карьеры, которая, однако, из-за чрезмерной осторожности не слишком удавалась. Но он умело и со значительным избытком компенсировал карьерные потери чёрным бизнесом, впрочем, как и любой мало-мальски уважающий себя член элитной еврейской диаспоры города, оживающего после войны и дающего массу возможностей для удачных подпольных сделок. Да и по своеобразному менталитету, привитой веками неуверенности в надёжности положения, еврей не в состоянии быть первым, лидером. Тем более в этой стране, где плебейская косная и узкая память прочно сохраняет, передавая из поколения в поколение даже не обиду – злобу на гонителей их любимого религиозного пророка Иисуса, несмотря на то, что тот тоже был евреем, родился, жил и убит в земле обетованной и даже не предполагал, что вдруг станет первым и лидером для северных варваров с их примитивной психологией и бедной суровой землёй, вынуждая тем самым прозябать в страхе отмщения многие сотни тысяч сородичей, оказавшихся по воле всевышнего вдали от растерзанной и уничтоженной родины.
Нет, к русским у него ненависти не было: не стоило чести! К своим – да!
Больше всего, до зубовного скрежета и яростной дрожи во всём теле, до потемнения в глазах и головокружения он ненавидел Троцкого. Причём ненавидел вопреки своему карьерному девизу за то, что тот, сделав революцию, разгромив оппозицию, белое противостояние и интервенцию, прочно и безоговорочно утвердившись на олимпе социал-большевистского движения, добровольно отдал власть Ленину, испугавшись туманных перспектив и вспомнив вдруг, что он Вайнштейн. Ущербность надломленной уверенности в своём положении, испуг, что забрался слишком высоко для еврея, сработали и у него. Предательски уступив то, что вверили ему и русский, и еврейский народы, он вместо того, чтобы медленно и кропотливо, без шума и криков, опираясь на своих, строить новую Великую Хазарию, безвольно и трусливо – мог бы, в конце концов, пожертвовать собой – уступил первое место, так и не став первым на втором. Бесполезно разорялся в печати и на сборищах о своей значимости и авторитете и, погрязнув в мелочных тщеславии, самолюбии и самовлюблённости, в конце концов, удрал, напрочь забыв об уповавших, надеявшихся на него и оставшихся с большим горбатым носом шендеровичей. Правда, уйти и удрать ему деятельно помогали ближайшие товарищи-евреи Каменев, Зиновьев, Томский, Радек, Сокольский и иже с ними, но этих Альберт Иосифович не ненавидел, а просто презирал. Презирал за то, что захватив после Троцкого вместе с Лениным всю мыслимую в стране власть, погрязли в мелких междоусобных жидовских дрязгах и драчках, разменялись на сиюминутные – как это по-еврейски! – барахольные и политические удовольствия и привилегии и, естественно, не удержали власти и сдохли под пулями в подвалах НКВД, каясь в подсиживании, заработав к тому же несмываемое позорное и разящее всех евреев клеймо врагов народа, наглухо закрыв тем самым дверь наверх для других. Их судьба как раз и есть неопровержимый факт неспособности еврея счастливо нести ношу лидера. И не надо лезть в ярмо мученика, как упорно делал Иосиф – древнейший иудейский царь у любимого Шендеровичем Фейхтвангера – и так же плохо кончил, как и не читавшие ничего, кроме «Капитала», революционные вождишки. Лучше постоянно иметь приличную жирную синицу на каждый день, чем тощего длинноносого журавля где-то в туманной дали. Нет и нет! Еврею ни в коем случае нельзя быть первым, его погубит безмерная любовь к жизни, точнее, к её основе – материальным благам. В лидерах устойчив только аскет или фанат, не боящийся скорой смерти. Может, и прав Лёва, что, выпихнутый вперёд, предпочёл затесаться в толпу. Ну, не может быть еврей стратегом! Где уж устоять, когда десятки мелких, но надёжных возможностей сбивают с толку и с основной линии и, в конце концов, закутывают во всё плотнее стягивающую сеть стяжательства и накопления. Даже Маркс раздваивался в жизни и в трудах своих. Вся история свидетельствует, что наш человек хорош как тактик, как практик и слишком гибок, чтобы твёрдо и последовательно придерживаться какой бы то ни было идеологии. А каждый финт отбрасывает назад идущих напролом. Конечно, каждый еврей убеждён в своём превосходстве, избранности, но вечный ярлык второсортности и вина за всё не могут не сказаться даже на самой мудрой нации, вырабатывая инстинктивную осторожность и даже трусость. Где уж тут лидировать! Так не лучше ли, безопаснее и хлебнее держаться в затылок лидеру?
Альберт Иосифович так и делал. У себя на базе он занимал вторую должность после бездарного директора, вышвырнутого сюда из третьих секретарей горкома за неудавшиеся интриги и развал сельскохозяйственных заготовок для города, но поставил дело так, что без его ведома и согласия ничего не делалось. А директор превратился в декоративного генерала, знал об этом, но был доволен и всячески поддерживал и оберегал деятельного помощника. Конечно, иногда становилось обидно, что застрял среди железного хлама в бензиновом смраде, тогда как большинство соплеменников пристроились в ОРСах, торговле, общепите, различных «…комах», имея непосредственный доступ к тому, чего Шендерович добивался опосредованно, через услуги для них, то есть, значился как бы второсортным евреем. Но, будучи «гадким утёнком», он, всё же, не очень переживал, злорадно посмеиваясь, когда там часто слетали головы и часто менялись лица, правда, всегда похожие мастью друг на друга. Особенно усилилась антисемитская корчёвка в последнее время. Усилилась до того, что многие спешно меняли родовые фамилии, не понимая со страху, что уши-то всё равно торчат в виде специфических имён и отчеств, и мотивируя свою мимикрию заботой о детях. Нет, он слишком горд и самоуверен, чтобы даже для видимости отказаться от корней, уходящих в древнюю Иудею, и тихо радовался, что волей провидения обосновался в бесперспективной, по мнению большинства знакомых, автобазе да ещё на технической должности, для которой нужны не только амбиции, но и приличные знания и опыт. Так что менять шкуру ему незачем.
Многие из довольно хорошо устроенных руководителей слиняли сами, перебрались в науку, образование, искусство, затаились, пережидая, как им думалось, очередное лихолетье. Но Шендерович чувствовал, даже был убеждён, что им уже не подняться и впору бы вообще, спасая шкуру, затаиться на самом дне где-нибудь в далёкой провинции. По доброй воле, пока не сослали силком. Война кончилась, наступила пора поиска и наказания виновных за то, что она началась не так, как предполагал товарищ Сталин. Сталина он не любил и боялся, постоянно удивляясь тому, как тот умел точно и вовремя найти жертвенных козлов за провалы в экономике и политике. Даже уважал за это и безропотно ждал неминуемого заклания. Где же ещё проще и надёжнее искать виновных, как не среди евреев, которых народная молва давно и навечно причислила к виновным во всех бедах, включая стихийные бедствия. Вождь, скорее всего, решит, что народ всегда прав, и, вероятно, не будет далёк от истины, если вспомнить, что до войны во всех ведущих комиссариатах – Совнаркоме, Госплане, тяжёлой промышленности, вооружённых сил, иностранных дел, снабжения, внутренней и внешней торговли – если не комиссары, то подавляющее большинство их замов и членов коллегий были евреями. Политуправление Красной Армии под руководством Гамарника изначально, со времён революции, полностью было еврейским. Даже в ЦК ВКП (б) наших было более двух третей. Кого же вождю, мыслящему глобально, винить в плохой подготовке к войне? Подвёл его товарищ Ленин, передавший по наследству симпатии к евреям, которые оказались не способными в короткое время воплотить революционные предначертания о преобразовании обнищавшей аграрной страны в мощное индустриально-военное государство. Надули евреи даже проницательного и недоверчивого т. Сталина, воздвигнув вместо железобетонного монолита засыпной каркас с потёмкинской решётчато-стальной облицовкой и успокаивающими барельефами в виде лучшей в мире авиации, которой было столько, что начинать войну пришлось на деревянных аэропланах; лучших в мире танков, которым всячески не давали ходу, опутывая паутиной лжи, и пришлось воевать на угловатых гробах-тихоходах, не пробиваемых разве только пулями; лучшей в мире артиллерии, которая сплошь и рядом увязала в грязи, не способная к быстрым передвижениям на патриархальной конной тяге; наконец, в виде самой передовой идеологии, воспитывающей беззаветную преданность делу Ленина-Сталина-партии, а в результате – сотни тысяч сдавшихся в плен уже в первый год, дошло даже до миллионов, и пришлось срочно вводить более понятную идеологию: «за каждого труса в ответе – семья». Никогда Сталин не забудет и не простит своей растерянности и паники от неожиданных и сокрушительных катастроф на фронте, едва не приведших к гибели несокрушимого государства рабочих, крестьян и народов. И ответчиками будут евреи-прорабы. Шендерович с его тонким болезненным нюхом, обострённым не дающими покоя разоблачительными кампаниями, предчувствовал беду, не имея возможности как-нибудь избежать её. Разве только переродиться заново. Недаром уже в войну самый важный наркомат обороны подвергся жесточайшей «чистке», освободившей его от большинства проштрафившихся, по мнению Главнокомандующего и маршала Жукова, евреев. Правда, они и сами с облегчением уходили из опасного и ставшего недоходным комиссариата, до предела заполнив родное Политуправление РККА. Другие комиссариаты тоже начали самостоятельную «чистку» изнутри, по собственной инициативе, пополняя серыми кардиналами среднее звено промышленности, горкомы и райкомы, экономику и всё те же более-менее аполитичные искусство, науку и образование. Дошло до того, что в стране с преобладающим русским населением более половины учителей русского языка и литературы были евреями. И это вопреки заветам т. Луначарского, который не раз подчёркивал в своих статьях и выступлениях, что «пристрастие к русскому языку, к русской речи, к русской природе – это иррациональное пристрастие, с которым, может быть, не надо бороться, если в нём нет ограниченности, но которое, отнюдь, не нужно воспитывать». Но самая массовая «чистка» вот-вот грянет. Пока дело дошло до явно засветившихся в пособничестве немцам чеченцев, ингушей, татар и других малых южных народов. Скоро дойдёт дело и до косвенных пособников. Шендерович чувствовал нарастающее напряжение в городской еврейской диаспоре, и потому ещё был неприятен сидящий напротив, судя по всему гонористый, парень, которому ничто не угрожало ни теперь, ни в будущем и только потому, что был он всего лишь русским.
В-третьих, Альберт Иосифович вчера крупно продулся в префер, задолжал более пяти тысяч, отдавать не хотелось, а он не мог придумать, как отвертеться от долга.
Пульку, как всегда, расписывали на квартире у Яшки Рабиновича, который одним из первых прикрылся «псевдонимом» Сосновский, но, будучи известным и уважаемым директором Центральной торгово-сбытовой базы, так и остался для всех Яковом Самуиловичем Рабиновичем. Яшкина жена, тоже еврейка, подвизаясь на третьих ролях в русском Драмтеатре, почти никогда не находилась дома, мотаясь по периферии с агитационно-воспитательной бригадой, развлекающей ещё не расформированные воинские подразделения и забираясь иногда аж в Польшу. Третьим постоянным партнёром в их картёжном мальчишнике был Лёвка Коган, пугающий иногда знакомых формой интендантского подполковника с погонами в малиновой окантовке, поскольку угораздило его всучиться в директора отдела снабжения военных и гражданских исправительно-трудовых лагерей республики, где, кажется, уж совсем нечем было поживиться. Четвёртым на этот раз оказался чернявый хлыщеватый капитан в новенькой форме интенданта и сверкающих хромовых сапогах. Шендерович не удивился новенькому, поскольку был приучен к появлению кого-либо, кто нужен Якову по делам, тем более что ещё в прихожей его предупредили, что капитан – адъютант Главного интенданта республики и с ним надо помягче и попредупредительнее, так как от него зависит многое. Это бы ещё ничего, но хозяин потребовал, чтобы игра состоялась в пользу хлыща, а уж этого Альберт Иосифович, классный преферансист, никак не мог выполнить, ведя в таких случаях игру так, чтобы остаться при своих и не считать ночной мальчишник окончательно погубленным. Раскошеливаться, как правило, приходилось тому, кто затевал поддавки, кому новичок был нужен.
Но с этим получилось всё по-другому. Адъютант сам оказался профессионалом, к тому же ему по-дурному везло с картой, особенно с прикупом, и вскоре пришлось серьёзно думать, как бы сохранить свои без всяких потачек. Шендеровичу же, наоборот, катастрофически не везло, особенно на любимых мизерах, карта шла не та, вразнобой, всеми мастями понемногу, партнёры вообще раскисли, и он, злясь на неудачу, не понимая себя и закусив удила, всё лез в бутылку, продувал одну игру за другой, всё рисковал, надеясь отыграться, забыв золотое правило картёжной игры: не идёт – не сопротивляйся, пасуй. К тому же сдуру, чтобы не затягивать заранее обречённую в пользу новичка игру, он настоял на рублёвой ставке. Раздражал и счастливый удачник, который вёл себя развязно, был назойливо оживлён и говорлив, не стесняясь, а может быть нарочно, сыпал анекдотами про жидов и вообще вёл себя не как гость, а как хозяин, хозяин положения. У них было заведено, что Яша обеспечивал игру сервировкой, кофе и чаем, Лёва притаскивал, очевидно, отрывая от паек военнопленных и наших зэков, какую-нибудь икру, масло, копчёную колбасу, сыр, обязательно ветчину и какие-нибудь фрукты, свежие или консервированные, а Шендеровичу поручалось спиртное, которое он в виде полюбившегося всем армянского коньяка в четыре звёздочки брал у брата жены, правившего единственным в городе, и потому перегруженным, рестораном «Минск». Самозванец, нисколько не удивляясь изобилию деликатесов, сам себе наливал, жрал всё подряд, роняя крошки на ковёр, и, не обращая внимания на шоковое состояние партнёров, потешаясь, наверное, в душе над ними, чем ещё больше озлоблял Шендеровича, не переставал делать игру за игрой. В результате вся еврейская троица оказалась в незапланированном крупном проигрыше, который к тому же был чувствительным щелчком по самолюбию горе-преферансистов, считавших себя профессионалами высокого класса, способными вести игру как им хотелось. Было, отчего испортиться настроению.
После игры, затянувшейся далеко за полночь, прощаясь, абсолютно трезвый и по-прежнему весёлый интендант крепко пожал руки уходящим Шендеровичу и Когану, отведя, по обыкновению, взгляд неприятных карих глаз в сторону, и, не напоминая о долге, остался с Рабиновичем-Сосновским. А Альберт Иосифович подумал, что с этим удальцом Яша потерпит, как и в картах, крупное фиаско, и для себя решил держаться от нового знакомого как можно дальше. Вот только как быть с долгом чести?
Естественно, он вернулся домой как никогда поздно и, в-четвёртых, получил такую взбучку от Натальи, что долго не решался раздеться и прилечь рядом, даже пытался уместиться на диване в гостиной, но вовремя опомнился, побоявшись быть сброшенным и обвинённым в супружеском пренебрежении.
Он любил свою семью - две дочери-погодки и жена Наталья - и очень переживал, когда жена вдруг обнаружила, что стала катастрофически расползаться вширь, теряя привлекательные девичьи формы. Вопреки успокаиванию мужа, жена вооружилась различными лекарственными препаратами и диетами, но, панически теряя самообладание, когда ничто не помогало, наедалась до отвала и истерически срывала очередную неудачу на том, кто, по её мнению, провоцировал на срыв постоянными приношениями различной вкуснятины, отчего и дочери растут поперёк себя шире. Очевидно, и вчера она в ожидании провокатора не удержалась, компенсировала добровольные воздержания с лихвой, устала ждать жертву, закипела и потому так эмоционально выпустила долго скапливавшиеся нервные пары. Он всё понимал, и всё-таки осадок на душе оставался, не растворяясь, а накапливаясь.
В общем, сегодня был не его день. И потому ещё, уже в-пятых, усиливалась в нём неприязнь к сидящему напротив парню, который всем своим независимым видом и спокойной уверенностью никак не походил на просителя, и тем тоже бесил Шендеровича, не привыкшего к равным взаимоотношениям с подчинёнными. У себя на автобазе он был больше, чем богом, распределяя почти единолично без каких-либо возражений со стороны директора, парторга и профпредседателя все жизненные блага, будь то выгодная работа, дополнительные пайки, талоны на одежду, койки в общежитии, комнаты в строящихся бараках и даже места в детсаду и яслях. От него полностью зависела жизнь и подчинённого, и его семьи, так нужно было для дисциплины. Беспрекословное повиновение – залог её. А этот, что напротив, развращённый фронтовым панибратством, не успел по молодости приучиться к порядку и нуждается в перевоспитании, иначе Шендеровичам будет хана и без Сталина. Пожалуй, стоит взять нахала, пусть послужит отдушиной в психологической игре «кто кого» для ноющих напряжённых нервов. Уволить, если будет чересчур взбрыкивать, причина всегда найдётся.
- 2 –
А Владимир спокойно сидел, нисколько не сомневаясь, что будет принят, только не знал, на каких условиях, так долго обдумываемых главмехом, а иначе бы еврей выставил его ещё в первую встречу. Если бы он умел читать чужие мысли, то без промедления забрал бы своё заявление и ушёл. Шендерович ещё раз оценивающе взглянул на потенциального работника и психологического противника, на лежащие рядом с заявлением двое золотых часов с массивными золотыми браслетами и два крупных золотых перстня с зазывно сияющими в утреннем свете кроваво-красными рубинами, решительно выдвинул левой рукой средний ящик стола, сгрёб туда ладонью-лопатой драгоценности, задвинул стол, подтянул по столешнице заявление и размашисто начертал в верхнем левом углу: «ОК! Во 2-ю колонну шофёром 1 кл.», подержал ещё чуток перед глазами завизированную бумагу и решительно подвинул к Владимиру.
- Оформляйся в отделе кадров. Потом обратишься к начальнику ремонтных мастерских Фирсову, он тебе покажет твой студер.
Не глядя на неприятного начальника, Владимир молча взял заявление и пошёл в отдел кадров. Там за столом, заваленном папками, скоросшивателями и просто скрепленными бумагами, в обрамлении двух шкафов с такими же завалами и объёмистого сейфа, сидел плотный коротышка в новенькой коверкотовой офицерской гимнастёрке с абсолютно голой и блестящей, как бильярдный шар, круглой головой, дряблыми отвисшими щеками и широким расплющенным утиным носом. Он что-то самозабвенно писал, хмуря выцветшие брови, шевеля тонкими губами и не обращая внимания на вошедшего.
- Здравствуйте.
Очередной начальник Владимира продолжал свой нелёгкий труд, слегка сдвинув брови от неожиданной помехи, и, только окончательно закрепив на бумаге важную, очевидно, мысль, поднял на посетителя водянисто-голубые глаза с хорошо обозначенными почечной болезнью мешками под ними.
- Что есть главное для быстрого восстановления народного хозяйства? – спросил он, вероятно, под впечатлением не успевших ещё застыть на бумаге государственных мыслей.
- Машины, механизмы, - не задумываясь, как о само собой разумеющемся, ответил Владимир.
Автобазовский мыслитель удовлетворённо усмехнулся и укорил:
- Мелко думаешь.
- А что же? – поинтересовался Владимир, пролив ожидаемым вопросом бальзам на душу начальника.
- Дисциплина, - всё лицо его закаменело, а глаза остекленели от напряжения. – Жесточайшая дисциплина. – Потом, расслабившись, пояснил: - Без дисциплины твои машины и механизмы работать не будут.
Подождав, пока Владимир осознает основу производительности труда, крепыш продолжил развивать взлелеянную им теорию ускоренного развития народного хозяйства перед вовремя подвернувшимся слушателем: