18097.fb2 Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 101

Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 101

Тот нехотя отвернулся от окна, взглянул погрустневшими глазами на брата, очень надеясь на искренность его слов.

- Хотелось бы.

- А кто мешает? Не будем  и мы бессмысленно мешать сами себе. Подумаешь, велика беда, если волею судьбы ты, русский, оказался больше немцем, а я, немец – больше русским. Оба мы, как ни крути, застряли промежду, и оба, ты – по инерции и равнодушию, а я – по глупости и обиде, встали на одну сторону – против русских. Я больше не хочу быть против кого бы то ни было. Только – за себя. И за тебя, брата. В конце концов, не важно, какой ты нации, важно – какой человек, а мы оба оказались людьми никудышными, не людьми, а подвластными шавками. Пора становиться взрослыми и отдавать долги за подлую жизнь. Не будем ни немцами, ни русскими, а станем патриотами Германии и России. Поработали против России, но никак не во благо Германии, поработаем на благо России, но не против Германии. Пивное германофильство ничем не лучше квасного русофильства.

Вода в чайнике забурлила, Владимир экономно всыпал русский молотый кофе пополам с цикорием и стоял, сторожа, чтобы не убежала пена. Смирившись с прискорбным фактом, он недовольно буркнул, скривив губы в брезгливой гримасе:

- Чего-чего, а пить русские мастаки – и не квас, не то, что работать.

- Пьют и немцы не меньше, - справедливо возразил Фёдор, - если не на свои. – Он хмыкнул, вспомнив что-то занятное: - Здесь квасом называют всё, что не водка. А шампанское – вообще кваском. В народе, бахвалясь, говорят: пока Россия квасит по-чёрному, она непобедима. Знаешь, почему?

- Противно побеждать.

Владимир перенёс готовый кофе на стол.

- Потому что водку в таких количествах может потреблять физически здоровая и неугомонная нация, крепкая на голову. Русских трудно расшатать, но ещё труднее одолеть. Бисмарк – едва ли не самый мудрый из германских вождей – настойчиво предупреждал, чтобы не ввязывались в бесплодную драку с бездонной Россией. Его убедил в этом Наполеон. Был бы жив, после Гитлера ещё больше утвердился бы в незыблемости постулата. Не тому богу мы служили. Я начал это понимать после Сталинграда, но по инерции продолжал шпионить, вяло и с огрехами. Если бы Гевисман не заморозил, я бы сбежал сам.

- Зачем тогда согласился работать на американцев? – спросил Владимир, наливая себе осевший кофе.

- Затем, что пришёл ты.

Владимир в недоумении поднял от стакана голову.

- Не по-о-нял.

- Всё просто: если бы пришёл другой, я бы спустил его с лестницы, - улыбаясь, объяснил Фёдор. – Не мог же я поступить так с братом. И потом: ты очень понравился Марте.

- Ты серьёзно? – не поверил Владимир.

- Ещё как, - убеждал брат. – Ты не веришь в любовь с первого взгляда?

- Причём здесь это?

- Мне вдруг так нестерпимо захотелось встретиться с тобой ещё раз, и ещё, и ещё… и вообще не расставаться, что я согласился бы взорвать завод, если бы ты попросил.

- Баламут! – наконец-то Владимир заулыбался по-настоящему, забыв обиду. – Как такому довериться в пустынной ледяной Сибири?

- Не прогадаешь, - заверил Немчин. – Решился?

Владимир, не отвечая, отхлёбывал горячий кофе, бережно откусывая от небольшого кусочка желтоватого рафинада.

- Расскажи о себе, - попросил он, - как ты попал к Гевисману?

Фёдор сердито засопел, затягивая ответ, тоже налил себе кофе, подул, сгоняя пену к краю, отставил стакан в сторону.

- Ничего интересного не услышишь. В отличие от тебя, у меня нет смягчающих обстоятельств – я сам навязался немцам.

Он всё же взял стакан, жадно отпил три глотка и опять отставил, собираясь с мыслями, а может быть, фильтруя их, чтобы не выглядеть очень неприглядно.

- Детство моё прошло на окраине Самары, недалеко от вечно грохочущего, коптящего и смердящего завода, в бедной семье, ютившейся в покосившейся хибаре времён казацкой вольницы. Отца помню плохо, он в ту пору социалистической индустриализации страны вкалывал согласно общенародно-партийного решения по десять часов, да ещё добавляли сверхурочные, подгоняя постоянно горевшие плановые показатели, приходил домой поздно, кое-как отмывался, что-то ел и падал как убитый на кровать до утра. Если выпадало свободное от индустриализации время, то, сгорбившись, сидел в углу комнаты за расшатанным верстаком и что-нибудь паял, чинил, строгал, латал, подбивал, в общем, подкалымливал на соседях, потому что жили голодно. От него постоянно пахло железом, машинным маслом, гарью, стружками. Поседевшие до времени усы пожелтели от махры снизу у губ, а на глаза, весёлые и одновременно печальные, понятливые и умные, нависали такие же седые и густые брови. Редко-редко он ронял слово-другое, а то всё молчал, и всё равно с ним рядом было покойно. Я любил его, и он ко мне относился по-доброму.

Фёдор глубоко вздохнул и с усилием потёр лоб ладонью, словно очищая память от наслоения поздних лет.

- Другое дело – его жена, моя мать. Она работала на том же заводе, но приходила почему-то значительно раньше отца, и лучше бы совсем не приходила. С грохотом открыв пинком сапога болтающуюся на одной петле ненужную калитку, она сразу же начинала орать, что её замордовали, заездили, угробили, что она больная, ничего не в состоянии делать, и пусть дармоеды не надеются, что станет их обслуживать. Поорав вдоволь и разрядившись, валилась на кровать, не умывшись и не переодевшись, и преспокойно дрыхла до прихода мужа.

Фёдор отхлебнул кофе, поморщился то ли от воспоминаний, то ли от остывшего пойла, пошёл к раковине, выплеснул и налил горячего.

- Дармоедов в семье было трое: Иван, совсем шкет, младше меня на 4-5 лет, естественно, я и сестра Настя, старше меня тоже на 4-5 лет. Она-то и воспитывала, и обихаживала нас, как умела, обстирывала и готовила неприхотливое варево, тем более что и варить-то было не из чего – картошка, гречка, пшено, капуста, редко что-либо рыбное и мясное вдобавок. Хлеба не хватало, он был по карточкам. Мать детей не любила, особенно меня. Где бы ни увидела, сразу начинала шипеть, если отец был дома, и орать, когда его не было, что навязался на её голову фриц окаянный. А почему – фриц, не объясняла, спросить я боялся, терпел, хотя и знал, что имя моё – Федя, так и отец звал, и Настя. А вот уличной босоногой оборванной шпане, не признающей христианских имён, прозвище с подачи матери понравилось, и никто меня по-другому не называл, приучив со временем откликаться на него. Дальше настали для нас совсем тёмные времена.

Немчин подошёл к окну, внимательно вглядываясь в темноту, как будто высматривая там беспросветное прошлое.

- Однажды отца принесли днём. Грязного и окровавленного, с посиневшим лицом и обгоревшими усами и бровями, с плотно закрытыми глазами, уложили на длинный обеденный стол, и вся улица приходила в открытые настежь двери, крестилась на тёмный пустой угол, внимательно всматривалась в лицо погибшего, будто примеряясь к своей судьбе, и тихо исчезала, надеясь на поминки. Кто-то пытался утешить безутешно рыдающую вдову, прикрытую чужим чёрным платком, стыдливо совал в подол деньги, а некоторые, особенно сердобольные, гладили детей по нечёсаным вихрам и давали нам с Иваном задубевшие пряники, слипшиеся конфеты, чёрствые пироги, а то и просто горбушки хлеба, но Настя отбирала и складывала всё в мешочек.

Фёдор вернулся к столу, залпом допил остывший кофе.

- Потом были хмельные поминки в складчину, с дракой, и мать, расхристанная и вдребезги пьяная, в рёв проклинающая день, когда родилась, другой, когда вышла замуж, и все остальные, когда рожала сирот. Забыв христианский обычай, осатанело кляла молчуна, оставившего семью подыхать с голоду, а заодно и меня, невзначай попавшегося на глаза, Фрица окаянного, из-за которого, оказывается, все беды. Даже замахнулась, норовя съездить по макушке, но впереди встала, защищая, Настя, и мать угомонилась, отступила: она не то, чтобы боялась дочери, но стыдилась, понимая, что та тянет на своих полудетских плечах семью, и без неё всем нам будет хана и, в первую очередь, беспомощной матери.

Немчин встал, пересел на раскладушку, чтобы Владимир не видел его глаз и страдальческого от давней боли выражения лица.

- Если с отцом жили голодно, то после его кончины – впроголодь. Мать частенько стала возвращаться с работы под газом, а вскоре и вообще перестала работать. В дом приходили мужики с водкой, оставались ночевать, а нас выгоняли на улицу. Мы ютились в щелястом сарае, соорудив там из обрезков досок и выброшенной одежды и другого хлама общее логово, согреваясь больше теплом друг друга. Чуть в доме затихало, Настя пробиралась туда и забирала оставшуюся еду, но больше кормились подачками соседей, пока им не надоела бесконечная благотворительность, и промыслом на базаре. Если бы не сестра, мы бы с Иваном быстро окочурились.

Фёдор, закинув руки за голову, лёг, устремив взгляд в потолок.

- Когда ухажёры, поощряемые матерью, начали назойливо приставать к Насте, нас пустил в котельную, где работал кочегаром, брат отца. Кое-как одел, чем мог подкармливал, и зиму мы провели сносно. Но хорошо в жизни, сам, наверно, знаешь, долго не бывает.

Немчин вернулся к столу.

- Зима кончилась, котельную закрыли, дядька ушёл куда-то на заработки, а мы пошли проситься в дом беспризорников, в колонию лишённых родительской любви, которую обходили за версту самые зачуханные сироты и изголодавшаяся до рёбер свободолюбивая шпана. Но мы пошли, потому что больше идти было некуда. Мать мы не видели всю зиму. Может быть, она и приходила к котельной, но отцов брат отшивал, не желая показывать детям, не желая бередить неокрепшие души. Как часто потерянные люди завидуют тем, у кого есть мать, а я всегда хотел одного – чтобы её не было.

Фёдор встал, снова сел, задёрганный воспоминаниями.

- Настя сказала, что у нас никого не осталось, все умерли, и нас приняли в колонию. Тебе ещё не муторно?

- Рассказывай, - попросил Владимир, переживая вместе с братом его тяжёлое детство.

- Детколония жила по макаренковской идее: армейская дисциплина с карцером, подневольный физический труд, учёба шаляй-валяй, самообеспечение и дутое самоуправление. Всем заправлял штаб, образованный из великорослого жулья, отсиживающегося на казённых харчах в промежутках между воровскими и бандитскими делами, а истинным всемогущим диктатором-наблюдателем был начальник – бывший командир конной сотни и бывший судейский сквалыга. Он появлялся всегда неожиданно, в военной форме с портупеей и английским стеком, которым умело и беспощадно прикладывался не к конскому крупу, а к нашим худым спинам. Нас с братом засадили за сколачивание деревянных ящиков, а Настю отправили в прачечную, обстирывающую городских мещан. Спали на койках с постелями, ели регулярно и, по нашим понятиям, довольно сытно, а на уроках сидели чурками, с трудом удерживаясь, чтобы не заснуть. Мы ещё не успели избаловаться улицей, и на волю от тепла и хлеба не тянуло.

Фёдор на минуту примолк, собираясь с мыслями, а Владимир сидел, не шевелясь, боясь ему помешать.

- Однажды, - продолжал Немчин, - как скучна и сера была бы жизнь, если б не было этого «однажды». Так вот, однажды во дворе появилось пьянющее женское чучело с одутловатым лицом, в котором с трудом можно было узнать мать. Шатаясь из стороны в сторону и нелепо рубя воздух ватными руками, она, узнав от какого-то доброхота, что мы здесь, сиплым пропитым голосом орала-гнусила, чтобы отдали её детей, а Фрица окаянного пусть оставят себе. На бесплатное представление высыпала вся колония, как нарочно не угнанная в тот день на овощную каторгу, вышли скучающие штабники, никогда и нигде не работающие, появились заспанные учителя и нарисовался сам директор. Увидев нас, мать ринулась к нам неверными ногами, падая и петляя, но мы убежали в дом и с ужасом наблюдали за ней через окно в коридоре. Не удержав равновесия, она упала, с трудом приподнялась на карачки, но один из штабных подошёл и ткнул сапогом в бок, заставив принять прежнее положение. Так продолжалось долго, пока ржущим парням не надоела игра, и они позволили ей подняться, науськивая подлипал. Тех, обрадованных возможностью поиздеваться над существом, павшим ниже, уговаривать не пришлось. Они дёргали её за руки, за драное платье, добавляя дыр, сквозь которые стало видно грязное нижнее бельё, больно щипали, уворачиваясь от замедленных защитных ударов, пинали под зад и перепихивали друг другу, с восторгом встречая рулады отборной матерщины, извергаемые разъярённой обессиленной женщиной. Мы с Ваней, прижавшись лицами к стеклу, заплакали. И тогда Настя опрометью выскочила во двор, растолкала шпану и под громкое улюлюканье перевоспитавшихся колонистов увела плачущую мать на улицу. Сцена эта запечатлелась у меня в памяти на всю жизнь и сейчас как живая.

Он перевёл дыхание, прогоняя жестокое видение.

- Когда Настя вернулась, поджидавший верховный воспитатель поманил пальцем к себе и, раскачиваясь с пятки на носок и похлопывая стеком по голенищу, вынес непререкаемый вердикт без права обжалования: «В советском воспитательном учреждении для подрастающего поколения мировых революционеров лжецам не место. Сегодня, так и быть, переночуйте, а завтра с утра чтобы и духа вашего не было». Повернулся и ушёл, уверенный в справедливости воспитательного урока. Слава богу, своих детей у него не было.

Фёдор улыбнулся Владимиру, словно прося прощения за тоскливый рассказ.

- Сели мы с ней на скамеечку, одинокие и отверженные в снующей туда-сюда толпе колонистов, обняла она меня за плечи, притянула к себе, размышляя, куда бедным деться, а я вдруг спросил о том, что давно хотел знать: «Зачем она меня Фрицем окаянным зовёт?», и помню, даже всхлипнул судорожно от несправедливой обиды. Прижала Настя меня ещё крепче, помолчала, соображая, наверное, что и как сказать, и как громом поразила. «Мы», - говорит тихо и раздумчиво, - «раньше, ещё до рождения Вани, дружно жили. У отца был хороший заработок, а мама прибиралась у немцев, и ей тоже хорошо платили. Только однажды прибежала она с тобой на руках, говорит, что немцев арестовали как шпионов и вредителей, а хозяин тайком отдал ей тебя, попросил позаботиться и обещал, когда вернётся, хорошо заплатить». «Вернулся?» - с надеждой вскричал я, но Настя отрицательно покачала головой: «Нет, Федя, нет. Ты не настоящий нам братик, ты – немец, вот и зовёт она тебя по-немецки – Фрицем. А по-нашему ты – Федя». Она рывком повернула меня к себе, словно окончательно что-то решив, и, сурово и требовательно глядя в глаза, наставительно и строго наказала: «Запомни: ты – немец, здесь немцев много, они хорошо живут, за рекой у них целые деревни, пробирайся туда, не живи на улице, живи с ними, они тебя примут, когда узнают, что ты – сын немца. Понял, Феденька? Сделаешь?». «Да», - выдавил я из себя, заливаясь слезами и не понимая, зачем она так настаивает. Поднялась Настя с лавки, разом посерьёзнела, посуровела. «А теперь», - приказывает, - «иди в дом. После отбоя, когда все уснут, выходи сюда снова и обязательно, слышишь: обязательно! – прихвати зажжённую лампу, что у дежурного на столе. Его, как всегда, не будет, а ты приходи, не проспи, я буду ждать». И сама ушла в дом. Вот откуда мои 100%, - усмехнувшись, объяснил Фёдор-Фриц.