18097.fb2
- Не раз, вспоминая впоследствии Настин рассказ, я задумывался: правду говорила она или хотела так меня спасти?
Владимир не понимал тем более, но молчал, боясь сбить брата с остро режущей мысли, терзающей все годы.
- И, отбросив романтику, пришёл, в конце концов, к другому неутешительному выводу, простому и обыденному как настоящая правда.
Немчин снова сел, налил чуть-чуть остывшего кофе, выпил, чтобы смочить пересохшее от неприятной исповеди горло.
- Она, конечно, была моей матерью. Немец, в доме которого она прибирала – тогда их понаехало в Россию на дурные заработки тьма-тьмущая – заделав ей ребёнка и боясь огласки – жена, наверное, была и киндеры – выставил за дверь, как обычно поступают с забрюхатевшей прислугой в цивилизованных странах, наказав и близко не появляться и духом не напоминать. И ей ничего не оставалось, как смириться, потому что жаловаться на иностранца бесполезно – самой во вред, покаяться перед мужем и ожесточиться на судьбу. Отец по доброте своей, наверное, тоже смирился, простил как мог, но отделился и замолчал, стал уставать на работе, всё валилось из рук, заработок падал, а она кляла свою женскую слабость, подлого немца и… меня, лишившего семейного мира и лёгкой жизни в прислугах.
- Ты её видел потом? – не удержался от вопроса Владимир, не знавший матери и сразу решивший, что он-то непременно увидел бы, и они простили бы друг друга.
- Нет, - покачав отрицательно головой, ответил не так, как хотелось, Фёдор. – И не хотелось, - добавил он жёстко. – А вдруг опять бы услышал: «Фриц окаянный!» - Он тяжело задышал, беспокойно задвигался всем телом. – Надеюсь, что так, как жила, долго не протянула. – Сразу же усмехнулся, прогоняя недобрые мысли. – Так что во мне немецкой крови от 50 до 100%, но и та давно расквашена русской жизнью, поражена русской психологией, и я давно не чувствую себя и наполовину немцем.
Братья посидели молча, думая каждый о своей несхожей судьбе, хотя линии их и шли параллельно. Наконец, Владимир, осмелившись, спросил:
- А что было дальше? Пришёл ты ночью с лампой?
Фёдор, возвращённый к прошлому, задумчиво посмотрел на любопытного, вспоминая недетские годы своего детства.
- А как же! «Ты помнишь», - спрашивает Настя строго, - «что я тебе наказывала?». Я, подтверждая, кивнул головой, больше заинтересованный тем, что она собирается делать с лампами. А Настя выкрутила фитили побольше, так, что в округе всё осветилось, взяла по лампе в каждую руку и, подступив к окну комнаты колониального правителя, забросила в открытую форточку сначала одну, а следом и другую. Ночи стояли жаркие, душные, огонь внутри разом вспыхнул со звучным хлопком и побежал по комнате, отражаясь мятущимися радужными сполохами на стёклах окон, не затенённых вмиг сгоревшим тюлем.
Фёдор встал, заходил по комнате, будто опять увидел тревожное пламя.
- «Беги, Федя, беги!» - закричала Настя, и я, охваченный животным страхом от бушующего пламени, стремящегося вырваться через форточку наружу, побежал на улицу, надеясь, что сестра догонит, а когда обернулся у ворот, то увидел, что она и не думает бежать, закидывая красно-оранжевое окно камнями. Треснули рассыпавшиеся со звоном стёкла, ворвавшийся внутрь воздух добавил стихии энергии, и огонь, облизывая наличники, стал перебираться под козырёк крыши. Старое деревянное здание, напичканное пиломатериалами, щепой и стружками, было обречено. Самое время было смыться, но Настя, забыв обо всём, словно в ней проснулись бунтующий дух матери, ярость и ненависть к несправедливому миру, не отступала, не замечая из-за ослепляющего огня, что к ней бегут выскочившие из дверей колонисты. «Настя!» - отчаянно закричал я, но было поздно: её схватили и повалили на землю, а я в страхе и ужасе побежал в темноту улицы, спотыкаясь и падая, пока не свалился где-то в спасительном закоулке под забором и, всхлипывая, забылся.
Немчин и сейчас успокоился, сел на раскладушку, сцепил пальцы за головой, прислонился к стене и продолжал рассказывать, глядя мимо Владимира в то страшное время.
- Ночи той не помню – выпала из памяти, словно и не было. Помню, что перед рассветом выбрел к вокзалу, где ко мне подошли два оборванца и, увидев моё печальное состояние и поняв, что не претендую на территорию, пожалели, дали краюшку хлеба и огрызок колбасы и отвели в какую-то сараюшку на отшибе, в которой хранился всякий ненужный железнодорожный хлам и лежала приманчивая охапка сена. На ней я заснул как убитый и проспал до вечера. Вернувшиеся с промысла блатняки с восторгом рассказывали, приукрашивая и не ведая, что перед ними свидетель, что какая-то шалопутная деваха-бикса спалила колонию, но никто из огольцов не пострадал, кроме обожжённых начальника и его бабы, а поджигательницу крепко отметелили и уволокли в милицию.
Фёдор сглотнул подступивший к горлу ком.
- Больше я ни сестры, ни брата не видел.
- И не искал? – вырвалось у Владимира, подумавшего, что он-то потратил бы все силы и время на поиски.
- Понимаешь, какое дело, - невнятно объяснил Немчин, - как поищешь, когда я не знаю фамилии?
- Как не знаешь?
- Да так! Может, когда и слышал, да забыл. Не было причины пользоваться – всё Фриц да Фриц, и этого для моего определения было достаточно. С Настей исчезла и фамилия.
- Прости, - повинился Владимир.
- Пустяки, - успокоил Немчин, - давно пережито. Но не забыто! Может, когда-нибудь при нечаянной встрече интуиция подскажет, что это они. Очень надеюсь. – Он немного помолчал, возвращаясь к рассказу о жизни бесфамильного Фрица. – А тогда, попрошайничая и воруя на привокзальном базаре, я прокантовался с парнями несколько дней, ни на минуту не забывая наказа Насти. Подельники надоумили поискать немцев с того берега на пристани. К вечеру я был там. Ноево столпотворение! – ждали парома. Среди серой толпы, неказистых русских телег и двух АМО выделялись три огромные фуры на высоких красных колёсах и с брезентовыми тентами, выжженными солнцем до белизны, запряжённые парами здоровенных битюгов, каждый размерами, наверное, с две крестьянские лошадки. Я сразу решил, что они немецкие, и не ошибся, спросив у какого-то мужика. «Давай», - подначил он, - «пошарь у куркулей – не убудет». У передней фуры задний полог был откинут, виднелись гладкие как поросята мешки, заполненные под завязку мукой или крупой. Немцы, как сейчас думаю, возвращались с городской мельницы. Тут и паром ткнулся тупой кормой в причал-съезд, народ зашевелился, готовясь к десанту, который всегда происходит скопом, сколько бы ни было желающих, навалом, без всякой разумной очереди. Двинулись и фуры, тесня передних и не давая обойти задним, и я за ними, подбираюсь ближе. У каждой по два возчика, с двух сторон сдерживают битюгов за узду и не забывают оглядываться, зная воровской характер местных. Передняя фура подступила к мосткам, но один из битюгов, наверное, молодой и неопытный, заартачился, стал сдавать назад, кося глазами на близкий край деревянного настила и колеблющуюся воду, задние возчики бросились на помощь, ослабив бдительность, чем я не преминул воспользоваться. Не медля и не размышляя, ринулся под полог последней фуры, как кошка вскарабкался по мешкам наверх и, распластавшись, затих, сдерживаясь, чтобы не чихнуть от попавшей в нос мучной пыли. Скоро въехали на паром, немцы совсем рядом переговаривались по-своему, вероятно, обсуждая случай, а я потихоньку-полегоньку стал обустраиваться, вминаясь между мешками, чтобы не увидели, если откроют полог. Потом была долгая и тряская дорога. Хорошо, что у фур колёса большие, и она не так сильно ощущалась, а то придавило бы мешками и пришлось бы с позором обнаружить себя, взывая о помощи. Я тебя не усыпил?
- Нет, нет, - ответил Владимир, - я слушаю.
- А меня тогда, в конце концов, укачало, я задремал и очнулся от толчка остановки и зычного голоса возчика, окликающего кого-то. Полог откинули, стащили маскировавший крайний мешок, а потом и зайца. «Смотри-ка», - удивился один из немцев, - «кто-то вместо свиньи подложил нам драный мешок с дерьмом», и оба рассмеялись, рассматривая чучело, сплошь покрытое мучными пятнами, с лицом, на котором затвердела клоунская маска из теста, замешенного на поте. «Ты зачем залез?» - строго спросил возчик помоложе. – «У нас попрошаек и воров не жалуют». Я, торопясь, пытаясь сказать сразу всё, забормотал, захлёбываясь словами и сам себя перебивая, что – немец, что – Фриц, что хочу здесь жить, что попрошайничать и воровать не буду, что… Молодой достал кошелёк, аккуратно отсчитал деньги и, протянув мне, посоветовал: «Мотай на берег, вот тебе деньги на проезд, ещё успеешь на последний паром». Они мне не верили!
Фёдор заходил по комнате, переживая давнюю детскую обиду.
- Да и немудрено: не таким замухрыгой в их представлении должен быть нормальный немецкий парень. «Кто это?» - вмешалась в выяснение отношений высокая стройная женщина в облегающем сером платье и белом переднике, вышедшая из дома, у которого они остановились. Ничем не примечательное лицо оживляли яркие голубые глаза, с любопытством переводящие взгляд с возчиков на меня и обратно. «Бесплатная прибавка к муке», - ответил молодой, - «врёт, что немец». «И ничего не вру!» - завопил я по-мальчишески и в негодовании хлопнул себя руками, окутавшись мучным облаком. Они отступили и добродушно засмеялись, а я успокоился и внятно рассказал историю своего происхождения, услышанную от Насти. Внимательно выслушав, женщина, обращаясь к возчикам, раздумчиво сказала: «Обычно желание поменять себя возникает у достаточно пожившего и основательно запутавшегося в жизни человека, а здесь – мальчик. Уникальный случай: душа, не выдержав грязи, взбунтовалась в очень раннем возрасте. Растущий человек заблудился и пытается выйти на верную дорогу. Мы не имеем морального права отказать ему в помощи. Пусть поживёт у меня несколько дней, а там видно будет. Несите муку в кладовую, а ты… как тебя зовут?» «Федя», - с дурацкой готовностью ответил я, ещё не веря, что Настино желание сбылось, - «то есть, Фриц» - поправился смущённо, и даже слёзы навернулись на глаза от собственной глупости. Все трое снова рассмеялись, и, знаешь, я вдруг почувствовал, что нравлюсь ей, и от этого чувства готов был заплакать, но сдержался, уже ощущая себя немцем. «Ладно», - говорит, продолжая улыбаться, - «Федя-Фриц, иди за мной». И мы пошли в дом и в новую жизнь.
Немчин рухнул на жалобно скрипнувшую раскладушку, вытянул, скрестив, ноги, сцепил руки на груди, перенеся ту давнюю улыбку женщины на сегодняшние свои губы.
- Впервые на мне были по-настоящему чистые и удобные бельё, одежда, а самое главное – абсолютно целые ботинки. Нисколько не смущало то, что всё это богатство перешло ко мне по наследству от утонувшего год назад на Волге сына фрау Марии. Я был безмерно, безоглядно счастлив и горд собой, и такие тонкости меня не трогали. Не исключаю сейчас, что тоска по сыну, душевное одиночество и гнетущие воспоминания помогли мне утвердиться в опустевшем доме и в жизни учительницы немецкого языка и литературы, а не выдуманная Настей жалостливая история Фрица.
Фёдор сел, обхватив поднятое колено руками.
- Собственно, дальше и рассказывать-то нечего: о счастливом времени много не расскажешь – слов не находится. Почти три года она, не щадя меня, не жалея времени и истощаясь в терпении, обтёсывала абсолютного дикаря-невежду, вдалбливая в закостенелого тупицу азы человеческого поведения и знаний, известные всякому нормальному сверстнику. И преуспела: я не только приобрёл человеческий облик, стал соображать, что хорошо, а что плохо, но и довольно успешно разбирался в физике и математике средней школы, грамотно и бегло писал по-русски, много читал и был в курсе основных исторических событий в мире. Сложнее обстояло с родным немецким языком. Я всё понимал, правильно читал, но разговаривал… как она выражалась, щадя моё самолюбие – с неистребимым волжским акцентом, грубо ворочая во рту твёрдым языком согласные и «о» как какие-нибудь округлые камушки, стукающиеся друг о друга и не притирающиеся как следует. Шипящие мне вообще были не подвластны. В общем, в полной мере проявилось преобладающее расейское нутро. Помучившись, она смирилась, успокаивая меня и себя тем, что не каждому дано быть настоящим полиглотом. Я, к сожалению, и двоеглотом не стал.
Фёдор рассмеялся, подсел к Владимиру, налил кофе, чтобы смочить пересохшее горло.
- Ты её очень любил? – спросил Владимир, позавидовав названому брату в том, что тому посчастливилось встретить женщину, похожую на мать.
- Не то слово, - ответил счастливец, - я её обожествлял, она для меня была настоящей Марией. Жили очень дружно, не помню, чтобы кто-нибудь вызвал у другого серьёзные огорчения. Я, во всяком случае, старался угадать каждое её желание, с прилежанием выполнить каждое её требование. Всю мужскую работу по дому делал без напоминаний.
- А она? – не удержался от неизбежного второго вопроса Владимир.
Фёдор задумался. Оно и понятно: отвечать за другого всегда трудно, тем более – за любимого и дорогого человека.
- Пожалуй – нет, - вздохнул он, переживая с запозданием осознанное прохладное отношение к себе боготворимой женщины, выведшей уличного оборвыша на широкую ровную дорогу. – Она и не могла меня любить, потому что никогда не забывала сына. Подозреваю, что и за меня взялась ради его памяти, поставив целью воспитать если не похожего, то равного. – Фёдор удручённо вздохнул. – Но не получилось: слишком неблагодатный попался материал.
- Немцы тебя приняли нормально? – задал ещё один неприятный вопрос въедливый неравнодушный слушатель.
Фёдор даже не задумался.
- Они меня никак не приняли, никогда не забывали, как я появился и кто есть на самом деле, мирясь с причудой уважаемой учительницы. Терпели, оглядывали равнодушно, но никто, даже сверстники, не говоря о девчатах, не делал попыток к сближению, к доверию. Нет, они не сторонились меня, не чурались, не гнали и не выказывали пренебрежения, но и не подпускали к себе, всегда выдерживая дистанцию, раз и навсегда определив чужаком. Я остро чувствовал их скрытую отчуждённость, невольную антипатию, и находил отдушину дома с фрау Марией, всё больше прилепляясь к ней и душой, и сердцем. В общем, попав к немцам, я не стал им, а застрял между русскими и немцами, где благополучно пребываю и поныне.
Фёдор весело рассмеялся, нимало не смущаясь затянувшимся перепутьем.
- Поздним летом 36-го всё разом оборвалось. – Он опять встал и заходил по комнате, приостанавливаясь, когда надо было вытянуть из растревоженной памяти глубоко затаённое. – Однажды в конце душного августа – опять это «однажды», ломающее жизнь, но уже не то – я вернулся с уборки кукурузы зверски усталым, с удовольствием поплескался под прохладным душем, сели ужинать – а мы всегда, что бы ни случилось и как бы ни задерживался один из нас, ужинали вместе – она и говорит: «Пора, Федя, тебе определяться на самостоятельную жизнь. Здесь оставаться не стоит,» - умалчивает из приличия, что они меня не приняли, - «лучше вернуться в город». Я обомлел и низко опустил голову, боясь, чтобы не брызнули непрошенные слёзы, слушаю дальше, привыкнув во всём доверять ей, как когда-то Насте. «Пора», - продолжает, - «становиться полноправным гражданином страны. Мы в общине прикинули и решили, что родился ты не позже 20-го года, а потому, сославшись на то, что документы сгорели в колонии, оформили паспорт со слов липовых свидетелей, завтра сходим в милицию, получим. Не удивляйся, что он выписан на имя русского Фёдора Фёдоровича Немчина». И объясняет: «Наступает смутное время, грозное для всех русских немцев, и лучше тебе формально быть русским, а чтобы не забывал, что ты немец, я выбрала тебе такую фамилию». Я сидел молча, убитый вдвойне. «И ещё», - говорит, - «я записала тебя на вступительный экзамен, поскольку у тебя нет документа об образовании, в приличное городское техническое училище. Если сдашь, а я в этом не сомневаюсь, будешь осваивать на полном государственном обеспечении очень приличную и перспективную электротехническую специальность. Я узнавала: у них есть радиотехническое отделение для особо одарённых учеников, твоё место – там. Я обещаю регулярно навещать и поддерживать и морально, и материально. Запомни: если спас человека, то в ответе за всю его последующую жизнь. Надейся на меня – что бы ни случилось, я твой верный друг и помощник». Дальше – совсем не примечательная, скучная история. Терпи, скоро кончу.
- Ладно, потерплю, - поощряющее улыбнулся Владимир.
- Так я стал фэзэушником, кандидатом в привилегированный класс. Естественно, втиснулся на радиотехническое отделение и так увлёкся, что спокойно терпел неудобства пролетарского общежития, скрашиваемые воскресными встречами с фрау Марией. Через полгода до того намайстрячился, что собрал первый допотопный радиоприёмник, исчезнувший через неделю ночью с прикроватной тумбочки. Потеря не остановила, и я с упорством, даже радуясь, что избавился от первого блина комом, взялся за второй, более совершенный. Учителя поощряли, помогая деталями и гордясь талантливым самоучкой. И в учёбе я был если не первым, то в числе первых, и директор не раз намекал на то, что после окончания училища вполне могу претендовать на льготное место в техникуме, а там, глядишь, и в институте. В общем – захватывающие перспективы, больше меня радующие Марию, видевшую осуществление своей мечты. Договорились в первые летние каникулы спуститься по Волге до Астрахани, и она будет рассказывать о Германии, которая запомнилась в молодости, когда они с мужем, увлечённые революционным движением, приехали в Россию строить первое социалистическое государство. Муж умер от воспаления лёгких незадолго до гибели сына. Не вышло!
Фёдор опять побежал по комнате, выплёскивая ожившую старую досаду и новую боль.
- Перед самыми каникулами, уже сданы были основные профилирующие экзамены, в воскресенье пришла не она, а молодой учитель из той же школы. «Фрау Мария больше не придёт – её арестовали», - сообщил ошеломляющую в своей неправдоподобности невероятную новость. «За что?» - закричал я, не сразу опамятовавшись от оглушающей беды. – «Когда вернётся?». Учитель поправил очки, пошмыгал бледным, почти прозрачным, носом и сухо разочаровал: «Боюсь, что никогда. Арестована за антигитлеровскую, антинацистскую агитацию и злостную клевету о человеконенавистничестве руководителей дружественного нам государства. Она была организатором и вдохновителем антифашистского движения среди немцев Заволжья. Ты разве не знал об этом?». Конечно, не знал! Я, тупица и себялюбец, ничего, оказывается, про неё не знал и знать не хотел, кроме того, что меня обихаживала, откармливала и обучала. А она, наверное, не спешила вовлекать меня в серьёзные взрослые игры. Да и чем я, не признанный немцами, мог помочь в национальном немецком движении? «Её депортировали в Германию», - добавляет учитель, - «и вряд ли нацисты простят». Я был так раздавлен и растерян, что не нашёл ничего лучшего, как плаксиво посетовать: «А как же каникулы, Волга?». Учитель, не зная наших планов, не отвечал, давая возможность и мне успокоиться. Потом сказал: «Ещё фрау Мария просила передать: когда между Россией и Германией начнётся война, тебе следует очень серьёзно подумать, чью сторону принять. Она надеется, что твоего благоразумия хватит, чтобы, как бы ни было опасно, останешься на нейтральной полосе. А на каникулах советую подыскать хорошую работу, чтобы подзаработать на новый учебный год. Я буду приходить к тебе, как и она, каждое воскресенье. Надеюсь, мы подружимся». Он изобразил подобие улыбки и крепко пожал мою руку, как окончательно повзрослевшему и равному человеку. Так я опять остался один.
Фёдор замолчал, отделяя один абзац жизни от другого.
- Сначала сильно тосковал, всё валилось из рук, мысли путались, ничего не хотелось делать. Я возненавидел власть и вождей, примелькавшихся на плакатах. Потом увлёкся организацией и устройством радиоузла, внутренней телефонной сети и конструированием радиолы, втянулся, и постепенно боль притупилась, остались только тоскливые ночные воспоминания, но и они со временем утихли. Приходилось много читать, добывать, переделывать, времени не хватало. Ребята липли ко мне, я стал непререкаемым авторитетом, а вот девчата почему-то обходили стороной. Наверное, казался слишком умным и бездушным.
Немчин ухмыльнулся, нисколько не жалея о давней девчачьей прохладе.