18097.fb2
Тёмные и пустые улицы настораживали. Дул порывистый осенний ветер, предвестник похолодания. Быстро бегущая по фиолетовому беззвёздному небу луна, выслеживая кого-то, то скрывалась, то появлялась в просветах посеребрённых по краям облаков. Чем дальше уходил Владимир от первого перевербованного агента и чем ближе подходил к вожделенному отдыху, тем хуже становилось настроение, подавляемое всё возрастающим раздражением оттого, что на пути к нормальной мирной жизни приходится заниматься грязной и бессовестной принудительной работой, направленной, по сути дела, на подготовку новой войны, и выглядел он во всей этой американской затее такой же, как и Ангел, рядовой бесправной пешкой, не имеющей возможности сделать, без страха быть съеденной, ни обратного хода, ни хода в какую-нибудь из сторон. А может быть, рискнуть? Оставить мысль о возвращении на родину и затеряться где-нибудь в холодных сибирских лесах? Жениться на хозяйственной русской простушке, отмерять жизнь от гудка до гудка, втянуться в расслабляющие лень и пьянство, и… катись всё пропадом, как покатится. Нет! Не хочется в Сибирь. Хочется в Германию. Даже с испоганенной душой. Он очистит и излечит её трудом на возрождение поверженной родины, и простится ему временная и вынужденная служба дьяволу. Тем более что она в ущерб тем, кто до сих пор и, очевидно, надолго твердолобо считает немцев заклятыми пожизненными врагами.
Входная дверь в гостиницу была заперта. Владимир посмотрел на фосфоресцирующие часы, отвергнутые Шендеровичем. Они показывали без четверти одиннадцать. Тогда он сильно и настойчиво, как хозяин, постучал, не беспокоясь, что нарушит чей-то сон. Стучать пришлось дважды прежде, чем щёлкнул засов, и на пороге, загораживая вход, появилась невзлюбившая их дежурная с керосиновой лампой в руке.
- Я предупреждала, - прошипела она, и не думая сторониться.
Сдерживая подогретую раздражением ярость, Владимир молча сунул ей под самый нос блеснувшие в тусклом свете лампы золотым браслетом и оправой очень дорогие и красивые часы с мёртвенно сияющими зелёными цифрами и стрелками, никак не вязавшиеся с потёртой заношенной одеждой, и, пока ослеплённая таким богатством остолбеневшая горничная церберша соображала над тревожным несоответствием, крепкой рукой отодвинул живую преграду и намеренно громко протопал на свой второй этаж.
В номере он, устав до предела, долго ещё не мог заснуть, как это часто бывает, под жужжание голосов трёх сожителей в белых ночных рубахах, еле освещённых притушенной лампой и корпевших в запретный час над двумя бутылками коньяка. Из пьяных рассуждений можно было понять, что ночные заговорщики недовольны привилегиями, секретарскими пайками и вещевыми талонами, не позволяющими вести сносную жизнь, достойную низовых руководителей, несущих на своих плечах основную нагрузку по мобилизации масс в стране. Они дружно поддерживали решение городского пленума по осуждению загремевшего Давыдова, негласно позволявшего колхозникам воровать с полей урожай, в то время как вся страна в едином устремлении быстрее справиться с военной разрухой подтягивала ремни, экономя на всём. Так же единогласно они хаяли демобилизованных фронтовиков, чрезмерно хвативших фронтовой свободы и прелестей «европ» и забывших не только о партийной, но и об элементарной трудовой дисциплине, разлагающих народ и вносящих сумятицу в безоговорочное выполнение решений партии и товарища Сталина лишними рассуждениями и обсуждениями вопросов, их не касающихся; неплохо бы таких прежде, чем допустить к мирной жизни, также пропускать через охлаждающие фильтрационные лагеря. Когда двое из партийных тактиков стали прилипчиво требовать у третьего заначенную бутылку, Владимир заснул.
- 9 –
Выехали почти в одиннадцать, несмотря на то, что Владимир по неопытности пришёл на базу в половине седьмого и успел до прихода грузчиков и кладовщиков не только осмотреть машину, заправить оба бака под завязку и подкачать колёса, но и вымыть и вычистить кабину и кузов. Складские стали по одному появляться с половины девятого, а собрались вместе, зевая и перекуривая на ступеньках лесенки погрузочно-разгрузочной платформы, только к девяти, дружно и настойчиво выклянчивая у Тани на разгонно-похмельную бутылку. Пришлось ей, чтобы не затягивать дорогого времени, раскошелиться на целых две. И только тогда, когда горе-работяги отоварились у своих же кладовщиков и торопливо заглотили русский тоник под солёные желтяки и вяленую воблу такой жёсткости, что пришлось размягчать рыбины о платформу, разбудив грохотом млеющую в воскресной дрёме округу, они слегка ожили и зашевелились, подсказывая друг другу, за что и как взяться, но не торопясь подставлять собственные спину и руки.
Загрузились, как и обещал Могильный, овощами, но, в основном, консервированными в бочках разного размера, а также свежими в мешках и какими-то плотно забитыми ящиками. Кроме того, по настоянию Травиаты Адамовны взяли прицеп с надставленными из досок бортами, заполненный картошкой и укрытый брезентом. Никогда раньше Владимир прицепа не имел и немножко беспокоился, как поведёт себя хорошо загруженная машина, удлинённая дополнительным кузовом, да ещё на скверной дороге. Во всяком случае, тряски не будет, не будет и скорости. Лишь бы выдержали рессоры и шины, а торопиться он не будет.
Перекусили в какой-то забегаловке на выезде из города, где их осчастливили жёсткими оладьями, почти такими же, как вобла, слегка смазанными прогорклым растительным маслом и украшенными чайной ложкой какого-то слегка сладкого дёгтя, названного раздобревшей, наверное, на оладьях раздатчицей фруктовым повидлом, и несладким чаем, похожим на воду, в которой мыли стаканы.
- Уф-ф! – облегчённо вздохнула Таня, когда они, оставив позади последние тёмные избушки, покосившиеся от непомерной тяжести нахлобученных на них растрёпанных соломенных брылей, выкатились за город. – Успеем домой к ночи, - и лукаво добавила, напоминая о вчерашнем, - если ты где-нибудь не врюхаешься в грязь.
Владимир улыбнулся, тоже радуясь обратной дороге, светлому солнечному утру, умытому туманом, тому, что хорошо выспался и отдохнул, несмотря на пьяные секретарские сетования о несправедливом распределении житейских благ, что машина в порядке и ведёт себя с прицепом отлично, что у спутницы хорошее настроение, и держит она себя так, будто вчера ничего не было, и, главное, что сделан первый настоящий шаг на родину, а известно: удачное начало – половина дела.
- Тебе так хочется домой?
- Конечно, - не задумываясь, подтвердила Таня, - ведь это же – дом, мой дом.
Дорогу перебежала неведомо откуда взявшаяся кошка.
- Вернёмся? – спросил Владимир, намекая на плохую примету.
- Ни за что! – отвергла несерьёзное предложение храбрая спутница. – Даже если перебежит пантера. И вообще я в приметы не верю, а верю в себя.
Владимир удовлетворённо улыбнулся, и сам не собираясь следовать каким бы то ни было приметам в такое прекрасное утро.
- У вас хороший дом?
Таня усмехнулась, предопределяя ответ и радуясь разговору, приятному для женского сердца.
- У нас в том доме одна комната, в двух других живёт семья нашего снабженца. Дали нам её в прошлом месяце, и это была самая большая радость для меня за всё военное и послевоенное время. Жильё, конечно, не ахти какое, тесновато, но в наше время не до выбора, и я чувствую в нём себя как дома. Не то, что раньше, когда снимали комнату у стариков, которые вечно канючили, что прогадали с постояльцами и ценой, и туда возвращаться и жить там не хотелось.
Она закурила, открыв боковое стекло и впустив лёгкий освежающий сквознячок.
- Жилище – ещё не дом. Конечно – кто спорит? – хорошо иметь отдельную квартиру или особняк, но я знаю некоторых шишек, которые, имея то или другое, приходят туда только переночевать. Для жилья, чтобы оно стало живым, родным домом, нужна семья, очень близкие люди, которые тебя любят и ждут, и ты их – тоже. Там всегда тебя примут с любым настроением, со слезами обиды и с улыбкой нечаянной радости, выслушают, поймут, успокоят, поддержат, если надо. Там можно всё сказать, поплакаться, расслабиться, отгородясь от всего мира и отдыхая душой и телом от невзгод жизни и неурядиц на работе, просто уединиться, в конце концов, подумать и помечтать. Я верю, - Таня убрала свою постоянную улыбку с побледневших губ, - я просто убеждена, что у нас с мужем будет нормальная семья: он меня любит, я его – тоже, родится дочка, - она тихо засмеялась таинственным грудным смехом, - муж избавится от фронтовой горячки и – заживём! Вот только бы суметь помочь ему в этом…
Студебеккер с натугой, на второй скорости взобрался на крутой пригорок, спугнув стаю чёрных и серых ворон, терзавших окровавленную тушку бурого осеннего зайца. Недовольно каркая, птицы тяжело и неохотно оторвались от пиршества и, отлетев на обочину, густо опустились, пропуская помешавшее железное чудище. Владимир проводил глазами новых предвестников скорого несчастья и ничего не сказал, надеясь, что они не вызвали у увлечённой рассуждениями о доме соседки таких же дурных ассоциаций.
- А ты попробуй взять его с собой в поездку, - предложил он спонтанно родившееся в голове лекарство для свихнувшегося подполковника. – Надо как-то разрушить их подогреваемое взаимной желчью узкое штабное содружество, а новые впечатления, природа – лучшие для этого средства.
Она коротко хохотнула и похвалила:
- Умница! Опять умница! Обязательно попробую, чем чёрт не шутит!
- А ещё, - добавил воодушевлённый похвалой Владимир к рецепту, - постарайся сама заменить штабистов. И не просто, хлопая от усердия глазами, а заинтересованно, с вопросами. Пусть он разряжается на тебе.
- Я бы тебя расцеловала, - ещё похвалила Таня, - да боюсь, загремим в кювет. Считай, что за мной должок.
- Привлеки к лечению соседей!
- И то! У нас прекрасные соседи с двумя смешливыми и озорными малышками, помогут. Зря я от них таюсь со своей душевной болячкой. – Таня в возбуждении от найденного вдруг выхода, который был так долго и, казалось, безнадёжно закрыт, снова закурила. – Хорошие соседи для дома - как красивые и надёжные ставни: в ясную погоду распахнуты, не мешают, а в плохую – прикроют. Без добрых соседей дом насторожён, холоден, и чувствуешь себя в нём, как в добровольном затворе. Если не уживёшься – съезжай, дома не будет. И обязательно нужны деревья. Лучше, конечно, сад, но неплохо и несколько обычных деревьев, посаженных самими. Они узнают хозяина-друга и утром радостно, а вечером успокаивающе трепещут листвой под лёгким ветерком, шёпотом признаваясь в любви к дому. Цветы я не люблю, как не люблю ничего яркого, временного и ненадёжного. Так что, дом – это удобное жильё, дружная семья, добрые соседи и зелёные друзья, создающие вместе малый гармоничный мирок, замкнутый на мне и удобный для меня, это вторая малая родина, которая часто становится основной, настоящей.
«Как всё же мало надо русской женщине, чтобы чувствовать себя счастливой», - думал Владимир, слушая одну из них, легко меняющую основную родину на малую ради семьи и удобств, – «какой-никакой закуток, чуть–чуть любящий, в меру пьющий и дерущийся муж, заброшенные дети-замухрышки, незлобивые соседи того же пошиба и несколько чахлых зелёных насаждений, создающих внешнюю иллюзию благополучия. Этой стране никогда не выбраться из нищенского полузабытья и рабского безволия, пока женщины не обретут чувства собственного достоинства, не перестанут быть только жёнами и возьмут инициативу в делах в свои всё умеющие делать руки и не затуманенные самогоном головы». Слава богу, Владимиру не светит здесь вторая родина, даже если бы он и захотел. Кто ж в государстве, где всё распределяется, даст простому шоферюге, к тому же неженатому, беспартийному и инертному в профсоюзе и комсомоле хорошее жильё, способное стать каркасом дома в понятии Тани? А привести любимую девушку, жену в чужой дом и гнить там в проблематичном ожидании какого-нибудь угла в награду за каторжный труд и безропотное послушание он никогда не согласится. У него будет свой и обязательно каменный дом с мансардой с цветными стёклами, стеклянной верандой-оранжереей и плодовым садом. Первый шаг на пути к нему он сделал, осилит и оставшиеся четыре. И будет одна родина – большая и малая – в одном самом красивом городе – Берлине.
Пока двое в кабине мечтали о доме, каждый о своём: она – скромно и вслух о существующем, он – по собственным понятиям тоже скромно, но про себя, о будущем, - машина после почти двухчасовой накрутки на колёса неровного полотна дороги пошла на тягун, заканчивающийся на далёком пригорке крутым поворотом в окружении подступивших к нему чахлых сосёнок с несоразмерно вытянутыми к дороге в неведомой мольбе нижними ветвями. Когда почти выбрались на пригорок, пришлось притормозить, так как дорогу перекрыла упавшая поперёк сосна, то ли вытолкнутая безжалостными сёстрами в борьбе за пространство и свет, то ли сама бросившаяся под колёса, изнемогши от внутренней болезни корней, подточенных ядовитой дорогой и осыпающимся склоном. Так или иначе, но приходилось думать о нелёгкой и долгой работе топором. Владимир уже сбросил газ и выключил скорость, сдерживая тормозом небольшой накат машины, когда на подножку, уцепившись грязной рукой за оконный проём с опущенным стеклом, вспрыгнула какая-то небритая патлатая личность в немецкой офицерской пилотке и, больно ткнув в висок длинным стволом маузера, визгливо и возбуждённо скомандовала:
- Глуши, падла! Мозги вышибу!
Пришлось подчиниться.
С другой стороны двое вытаскивали отчаянно и молча сопротивляющуюся руками и ногами Таню, и один вдруг радостно заорал:
- Баба! Грач, баба! Здоровущая, блядина! Брыкается.
Со стороны кузова, в котором, слышно было, рылись, перекладывая и проверяя хрустящие от взлома ящики, послышалось:
- Тащи в кусты, усмирять будем.
- А я? – отчаянно завопил гнусавым фальцетом охранник Владимира, больно царапнув голову дулом ручной пушки.
- А ты, Гнус, сторожи пока шофёра, - приказал тот же голос. – Тут жратвы – нам на всю зиму хватит, свезём в схрон.
- Пусть Храп сначала покараулит, - попробовал освободиться Гнус, изнывая от мерзостного вожделения.
- Дрочи пока, - засмеялся невидимый Грач, - тебе, хлюпачу, много не надо – достанется помочиться.
- Всегда так, - безнадёжно заскулил подневольный сторож. – Как делёж, так я – последний. Ну, ты! – злобно заорал он на виновника вынужденной половой воздержанности. – Не рыпайся у меня!
Владимир и так не рыпался, не сомневаясь, что при любом неосторожном движении получит, несмотря на приказ, пулю в висок. Уж слишком возбуждённым и нервным был караульщик, прилепившийся к кабине так близко, что хорошо чувствовался омерзительный запах гнойно-кислого дыхания из приоткрытого рта, обнажившего жёлто-коричневые неровные зубы с несколькими дырами вверху и внизу. С другой стороны, какая разница, когда это случится? Ясно, что живым не отпустят, а всё-таки не хотелось ускорять собственный конец. Не видать ему не только каменного, но и одноместного деревянного дома. Вряд ли и закопают, оставят для ворон, которые, наверное, уже справились с зайцем. Он всячески гнал от себя мысль о том, что делалось там, в кустах, боясь взвыть, не сдержаться и спровоцировать роковой выстрел, который ничем не поможет ни ему, ни Тане. Левая рука давно уже сжимала рукоять вальтера, нащупанного в потайном карманчике сбоку сиденья, но как вытащить верного друга, не спугнув насторожённого, злого взгляда Гнуса? Вот уж поистине меткое прозвище получил патлатый с длинным тонким носом, гнусавым шепелявым голосом и давно не мытыми и не чёсаными сивыми волосами, взмокшими на лбу от нетерпенья.
- Ну, скоро там? – заорал тот, не отводя холодного взгляда закоренелого убийцы от Владимира.
Ему неудобно было стоять на узкой подножке, держась одной, уже онемевшей, рукой за дверцу, мешал и висевший на груди шмайссер, и потому, не вытерпев и не отводя маузера и глаз от цели, он осторожно спустился на землю, отошёл на шаг от кабины и приказал:
- Отворяй дверцу, чтоб я тебя всего видел. Только медленно, не дёргайся, а то прихлопну.
У Владимира сердце так качнуло кровь, что она на миг затмила сознание, и он, с трудом справившись с волнением, сдерживая себя, неловко изогнувшись, надавил на ручку дверцы и тихо толкнул наружу. Когда вальтер и маузер оказались глазами друг к другу, первый, подготовленный к встрече, оказался, естественно, проворнее и сделал два верных выстрела, заставив Гнуса согнуться и рухнуть, сложившись пополам, на землю, громко брякнув слетевшим с шеи автоматом. Не медля, Владимир пружиной выскочил из кабины, подобрал автомат, передёрнул на бегу затвор и занял скрытную позицию у заднего борта машины. И вовремя. Из придорожных кустов на выстрел ломились двое. Чуть впереди чернявый парень в кожанке, высоких сапогах и серой охотничьей шляпе с короткой тульей, перевязанной тёмным шнурком и украшенной красным пером. За ним – дылда в распахнутом немецком грязно-зелёном френче, тяжёлых сапогах и пилотке как у Гнуса, с русским автоматом с деревянной ручкой в руках.
- Я же сказал: не стреляя-я-ть! – закричал, не добежав до грузовика, передний и чуть приостановился от попавших в грудь пуль, словно поджидая отставшего, а потом оба трупа по инерции пробежали ещё несколько шагов и грузно завалились набок, так и не узнав, почему стрелял Гнус.