18097.fb2 Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 24

- Да, ты прав, праведников на земле не стало. Думаю, их никогда и не было, а тех, о которых знаем, сделала церковь задним числом из корыстных побуждений, для собственного прославления. Ты заметил, что в святках все праведники-святые обязательно священники или монахи? Вот и выходит, по-церковному, что святость приобретается не через человекоугодные дела, а через усердие в богослужении, в молитвах и служении церкви и иерархам. Это главный церковный обман, которым церковь сама себя разрушает, отделяясь от верующих в бога. А воровства в её лоне хватает, знаю об этом не понаслышке. Все они там давно служат надвое: и богу, и дьяволу, но только не людям, не зря сплошь пузатые и вальяжные.

Сторож усмехнулся, аккуратно допил чай, так же аккуратно отставил чашку, снова перекрестился на лампу, очевидно, поблагодарив бога за пищу и мысленно покаявшись в крамольных словах.

- И меня бы простили – я вернул украденное. Наложили бы епитимью, и дело с концом. Но украл я то, что до меня было выкрадено, и настоящие воры не хотели моего прощения. Слушаешь? Или ляжешь уже?

- Нет, нет, рассказывайте, - попросил Владимир, боясь остаться наедине со своими не божескими мыслями, убегающими в прошедший день.

Церковный вор с кряхтением выпростал из-под стола ноги, энергично растёр твёрдыми ладонями широкие колени, сидя посгибал ноющие конечности, проверяя на работоспособность после принудительной разгонки застоявшейся венозной крови и, вздохнув, как будто заставляли силой, начал рассказ о своём падении.

- Ты опять же прав в предположениях обо мне, правда, с точностью до наоборот. Был я всего лишь пономарём в нашей неказистой деревянной церквушке, почерневшей и покосившейся от времени, с одним надтреснутым колоколом, который тоскливо созывал стареющее лапотное население захудалой деревушки, затерявшейся среди речушек, озерков и болотин низинной берёзовой Рязанщины. Священником был у нас чисто громила, разбойник с большой дороги, здоровенный мужчина, весь заросший цыганским смолистым курчавым волосом, с красной рожей, никогда не меняющей цвета, ни зимой, ни летом, ни днём, ни ночью, потому что батюшка дружил очень с зелёным змием, а ещё был страстным до самозабвения рыбаком. А эта болезнь отнимает и всё время, и весь разум, так что частенько приходилось проводить службы мне и даже принимать исповеди, быть, так сказать, ухом для бога. Ничего, наши деревенские не жаловались и даже поощряли, потому что иерарх по занятости своей всё делал впопыхах и в раздражении, поторапливал и верующих, и себя, и бога, где уж тут умиротвориться страждущей душе.

У деревенского фальшивосвященника была своеобразная и неприятная манера рассказывать, глядя мимо слушателя, только изредка просверкивая его из-под лохматых бровей колючим пронизывающим взглядом тёмных глаз, проверяя и оценивая, как тот воспринимает услышанное: верит или сомневается, внимателен или рассеян, снисходителен или скептичен. От этого короткого взгляда исподтишка сердце насторожённо обмирало, и рвалась нить повествования, излагаемого без всякого выражения в голосе, монотонно и сосредоточенно, как будто всё, о чём говорилось, не было пережитым, а было давно затверженным и многократно заученным до последнего слова.

- Естественно, что всех прихожан, в большинстве – прихожанок, я знал не только в лицо, но и по одёжке, которая не менялась с годами – она надевалась только в церковь – и потому сразу же приметил двух новых верующих. Да и нельзя было их не заметить. Они, словно две Марии спустились с небес, выделялись ангельскими белыми ликами среди деревенских задубелых глупых и бесчувственных тёмных рож. У обеих были одинаковые белоснежные мягкие кружевные платки, частично перекрытые верхними плотными чёрными, резко оттеняющими выступающую белизну кружевной оторочки, и лица с неземными огромными страдальческими голубыми, как ясное небо, глазами. Одна – постарше, то ли молодая мать, то ли старшая сестра, а вторая – совсем тростиночка, колеблемая даже лёгким ветром, с алыми пятнами на бледных щеках.

Сторож неторопливо, размеренно достал потаённый чайник, высвободил слегка позеленевший носик, подлил себе немного в чашку, аккуратно отхлебнул спрятанными в желтоватых грязно-пегих зарослях губами, почмокал-посмаковал и спросил:

- Не куришь?

- Нет.

- Вот и я – нет. Порой кажется: закурил бы – легче стало бы жить. Но смолоду не приучился, потом сан не позволял, а теперь и привыкать не ко времени. Правда, однажды попробовал, да чуть нутро не вывернуло наизнанку. Больше не захотелось. Чайком вот взамен балуюсь. У каждого свой наркотик, уводящий от повседневного жизненного мытарства.

Он ещё отхлебнул своего фирменного наркотика и, повременив, возвращаясь мыслями в прошлое, продолжал:

- Потом я у баб узнал, что это у неё на щеках отметины скорой смерти, что они сёстры, почти сироты, потому что родителей арестовали, а их выгнали из дома на улицу. Они нашли приют у местной тётки Серафимы, сестры матери, очень набожной женщины, которая и привела их в церковь, чтобы просили защиты и помощи у бога, а больше было не у кого.

Он снова потёр ладонями ноющие колени, глубоко вздохнул, так, что зашевелились усы, снова взялся за кружку, но, критически посмотрев внутрь и не удовлетворившись остывшим витаминным зельем, отставил.

- Тогда-то и случилась у меня первая размолвка с богом. Тщетно я в долгих ночных молитвах допытывался, зачем он убивает только-только нарождающуюся безвинную красоту будто бездушный мерзавец, прости господи, который походя рвёт ещё не до конца распустившуюся розу и тут же бросает на пыльную жаркую дорогу, где ей суждено в муках зачахнуть и засохнуть, не одарив никого красотой и свежестью.

Сторож даже слегка разволновался, припомнив напрасные молитвы, и чуть-чуть повысил голос, по-прежнему глядя мимо Владимира.

- Зачем взвалил на хрупкие, почти детские плечики, на неокрепшую душу неимоверные испытания, которые не под силу и умудрённым житейским опытом старикам, зачем призывает к себе так рано?

Бывший пономарь осуждающе крякнул, недовольный неоправданным выбором того, кому обязан был служить беспрекословно, но тут же взял себя в руки, помолчал, очевидно, раскаиваясь в несдержанности, отхлебнул отставленный было чай, поморщился, поднялся, с трудом разгибая отчётливо заскрипевшие и защёлкавшие колени, открыл дверь и выплеснул драгоценный напиток в темноту.

- Пока я безуспешно пытал бога, она и сама решила проложить к нему дорожку через покаяние. Как-то после большой субботней службы перед «петровками» попросилась у батюшки на исповедь. Тот недовольно скривился, полагая, что уже отработал своё вседержителю, а дома ожидал обильный обед с запотевшей бутылью, заткнутой свежей капустной кочерыжкой. Здоровый физически и духовно, батюшка никогда не замечал и не чувствовал у своих овец ни телесной боли, ни душевного надлома, но отказать новенькой, какой-то неземной по виду, не тутошней, не посмел и молча, сокрушённо и досадливо, махнул лапищей, которой не крестить младенцев и не отпускать грехи, а давить медведей за глотку впору. Однако, именно такого бугая, обжору и выпивоху любили местные, особенно бабы, и гордились своим попом, искренне считая, что раз такой – большой и здоровый, то и богоугоден, а значит, через него скорее и надёжнее можно договориться с богом, достучаться до него со своими нескончаемыми просьбами.

Сторож усмехнулся, то ли соглашаясь с односельчанами, то ли насмехаясь над их грубой меркантильной наивностью.

- Пошла она – не то слово! – поплыла, словно тень над землёй, в исповедальню, а я подсунулся к недовольному божьему посреднику и смиренно прошу: «Дозволь, батюшка, я за тебя, утомившегося, приму грехи девицы?». Он встрепенулся, посветлел лицом, отвечает с готовностью: «И то! Какие там грехи? Так, наверное, преходящие девичьи слёзки-горести, лёгкие обидки на парней и подруг да незлобивые обманчики родителев. Иди, брат мой, успокой незрелую душу, а то я в раздражении могу ненароком и напугать дитятко». И споро ушёл к себе, пока я не передумал. А я так же споро, пока грешница не вышла из исповедальни, притомившись в ожидании, и не обнаружила подмену, пошёл к молодой душе, страждущей обновления, и к совсем не молодому настоящему горю. Как ты? – обратился бывший исповедник к неожиданному ночному слушателю. – Ещё не притомился?

- Нет, нет, - ответил Владимир, боясь, что если сторож умолкнет, его снова захватят давящие, изнуряющие воспоминания о прошедшем дне, - рассказывайте.

Сторож снова растёр колени и продолжил рассказ о своём грехопадении.

- Ладно, коли охота – слушай. Несмотря на крупную разбойничью натуру, голос у нашего батюшки был не ахти, с моим схож, и я надеялся, что она, не видя исповедника, не откроет обмана. Забрался в келейку, сотворил рядом с ней, отделённый тонкой стенкой, решётчатым окошком и полутьмой, а скорее, пробормотал кое-как молитву-пароль, чтобы бог повернул к нам всеслышащее ухо, и спрашиваю, а у самого сердце колотится так, что боюсь, услышит: «Поведай, дщерь, о своих прегрешениях, облегчи душу перед богом, уповая на его милость». И голос мой пресёкся. «Я и сама не знаю, не ведаю, батюшка», - отвечает слабым дрожащим голоском как у невидимой птицы, тоскующей на вечерней заре, - «в чём провинилась перед богом, за что он наказал меня так, что таю в хвори не по дням, а по часам. Помоги мне, примири с господом, заступись, ошибся он в своём ожесточении, не туда направил смертную стрелу наказания». Слышу, плачет почти навзрыд, сдерживая рвущуюся из больной груди тоску, слов нужных связать-найти не может, чтобы поверил небесный исповедник. «Нет», - убеждает и его, и меня, - «на мне грехов тяжких, таких, чтобы лишать жизни, предавать медленной и жестокой смерти. Нет! Я хочу жить! Ой, как хочу, аж выть хочется от обиды и страха. За что? Я и не жила ещё, не любила, ничего не видела, зачем я, неопытная, богу? Пусть оставит здесь, даст здоровья родить дочку, вырастить её, тогда пусть забирает, я сама помогу. Но только не сейчас! Не хочу-у-у!!!». И она горько зарыдала там, за перегородкой, и мои глаза заволокло слезами, а сердце всё больше и больше теснила злоба на божью несправедливость. Говорю ей, ненавидя себя больше, чем главного виновника, словно вступил с ним в грязный сговор: «Не плачь и не убивайся так, отроковица, не гневи господа нашего, который, любя тебя больше всех чад своих, наложил тяжкое испытание. Молись истово и терпи, и отец наш небесный смилостивится и, видя твоё послушание и веру, исцелит, убедившись в небесной крепости». Твержу успокоение, а сам грешно думаю: «Чёрта с два!». И добавляю ещё одну обманчивую пилюлю: «Может быть, проверка в юдоли земной тебе уготована как экзамен перед вознесением в ангельский чин в небесной свите владыки. Терпи и помни, если истинно безгрешна, всё, что случается с тобой, всё к лучшему, к душевной свободе и божьей любви и благодати». Больше мне нечего было сказать, и она, не удовлетворённая моим елейным успокоением, замолкла, часто и коротко всхлипывая. Ты как с богом? – неожиданно поинтересовался у Владимира, отвлекаясь от воспоминаний, отлучённый от церкви и разочаровавшийся в ней и в справедливости высшего судьи дьячок-расстрига. – Комсомолец, наверное?

Владимир ответил не сразу. У него тоже были непростые взаимоотношения со всевышним, тоже были достаточно весомые претензии к нему за все те испытания, которым подвергся в послевоенные месяцы. Он тоже засомневался, что живёт под богом, а не препоручён дьяволу. Правда, судьбоносный покровитель в трудные минуты, порой в безвыходных ситуациях, всегда приходил на выручку, и потому верилось, что и дальше в беде не оставит, вызволит из любых передряг, подстроенных порученцем, и, в конце концов, вернёт на родину.

А тот, о ком они с расстригой вспомнили всуе, давно прислушивался к еретической истории своего бывшего служки на земле и, уловив смятение в душе подопытного, удовлетворённо хмыкнул, вызвав сухой гром с ясного звёздного неба. Потом подтянул к себе тоненькую пока папочку с личным делом того, о ком в хлопотах часто забывал, подвергая подопечного смертельной опасности, но, к счастью, вовремя спохватывался, каждый раз теша себя надеждой, что опыт с заменой души удастся. Тем более что подопытный после каждой встряски ощутимо поддавался, и скоро будет о чём отчитаться на сессии небесной академии, посрамив скептически настроенный сонм, не очень чтущий своего президента.

- Пока общий язык находим, но с трудом.

Если бы сторож не был, хоть и бывшим, но, всё же, священником, Владимир, наверное, отделался бы общими словами или ответил по-комсомольски, а сейчас сказал правду.

Опальный дьячок помолчал, осмысливая неопределённый ответ, не раскрывающий глубины веры шофёра, потом поднялся, походил по тесной сторожке, всё так же не глядя на нежданного ночного гостя, почему-то располагающего к душевным откровениям, снова осторожно присел, щёлкнув ревматическими коленями, и раздумчиво протянул:

- Да-а-а… Многолик, однако, создатель. И в каждом из человеков – его отражение. Будешь дальше слушать?

- Обязательно, - подтвердил Владимир. – Вы же ещё ничего не рассказали.

- Ладно. «Что лекарь-то говорит?» - спрашиваю у неё не по канону, а по-житейски, чтобы только как-то утишить хлюпанье носом в безнадёжности за перегородкой. «В Крым мне надо», - отвечает, успокаиваясь от простого вопроса. – «Только в тамошних санаториях смогу, может быть, выздороветь. А у нас с сестрицей денег нет даже на дорогу. И не будет никогда!» - и снова захлебнулась в безудержных рыданиях. – «Тётка говорит, никакие врачи не помогут, если не покаешься, и боженька не сподобится простить грехи. В чём мне каяться? Один только есть грех: не хочу умирать, и в нём не раскаиваюсь. Прости, батюшка», - хлопнула дверцей и, плача, убежала. А я, утирая свои слёзы, перешёл к иконостасу и пал на колени, умоляя вершителя судеб заменить несчастной безвинной царство небесное на Крым, но истовому молению мешала сторонняя мысль: где раздобыть проклятущее изобретение дьявола. Не надеялся на божью помощь, но и сам ничего не сумел придумать. Вот и мне сейчас надо бы туда со своими ногами, - на время отвлёкся сторож от печального рассказа, - да всё та же причина мешает. Дождусь, что сгибаться перестанут. – Стрельнул из-под кустистых бровей на слушателя, проверяя достаточно ли тот внимателен ещё, и продолжал: - А ведь помог милостивец-то! Помог! Но как! – он тихо, ехидно и еле слышно рассмеялся в чуть дрогнувшие усы. – В тот же день, вечером, в сумерках уже, приехали к батюшке с Рязани на двуколке протоиерей и дьякон – старые дружки по рыбалке и по пьянству. Приехали не просто так, а привезли в подарок нашей церквушке небольшую икону богородицы с богатым окладом, украшенным чернёным серебром. Особенно прекрасным было покрытие из ажурного серебра с крупным накладным крестом, который Мария держала в руках, благословляя верующих и скорбящих, а на концах креста сияли голубовато-фиолетовым светом предвечерней зари небесно-прозрачные аметисты. Они так и переливались, улавливая малейшие лучики солнца и свечей, и были оправлены в чудные серебряные розеточки. Лик святой, несмотря на древность иконы, был так же чист и ясен, как камни, обещая каждому страждущему спасение. Ты в церкви-то был хоть раз? – спросил вдруг сторож Владимира.

- Был, - не сразу ответил тот, вспомнив строгое внутреннее убранство протестантской кирхи, в которую редко, по большим праздникам, захаживал, повинуясь Эмме, и где, конечно, никаких икон не было. Он их никогда не видел, если не считать безобразных досок с неясными, неестественными, еле видимыми лицами святых, что были в доме тёти Маши. Сторож уловил заминку в ответе и по тому, как мимолётно взглянул на Владимира, тот понял, что ему не поверили, решив, что комсомолец слукавил, стыдясь правдивого признания.

- Я, как увидел её, сразу сообразил, где добыть нужные для Крыма деньги. И сердце, возрадовавшись найденному выходу, забилось сильно и ровно, словно скинуло путы ненавистные, и всеми униженный раб господень, мытарь, переродился душой в свободного разбойника.

Экс-пономарь выпрямил спину и улыбнулся, вспомнив о внезапном озарении, оживившем постылую сумрачную деревенскую жизнь в скучном однообразном служении богу и пьяному священнику.

- Шепчу, еле раздвигая улыбающиеся губы: «Спасибо тебе, господи, за подсказку, за испытание, которому ты решил меня подвергнуть в ответ на мои просьбы о деве. Но сразу предупреждаю: я его не выдержу. И не хочу выдержать. Прости, если сможешь, нерадивого слугу грешного за мысли тёмные и за дело богопротивное, которое замыслил и обязательно сделаю. Я сам сознательно закрываю врата райские и отдаю душу дьяволу. Прости. Любовь земная одолела любовь небесную». Тут меня с дерзкого покаяния сбил толчок в спину и сердитый окрик батюшки: «Спишь, нечестивец, что ли? Неси гвоздь и молоток, дабы достойно укрепить в ризнице среди святых сей дорогой лик нашей заступницы». Я даже впервые чуть не окрысился на него, но сдержался: не пришло ещё время моей полной душевной свободы. Когда после долгого избирания Мария, наконец, обрела новое место, ярко выделяясь среди сразу потускневших ликов небесных сородичей, дьякон достал из внутреннего кармана охотницкой куртки сложенную вчетверо бумагу, развернул и подаёт батюшке: «Подпиши, отче, дарственную, чтобы и ты мог объяснить, где взял драгоценность, и мы отчитаться, куда девалась. Церковные дела пуще мирских требуют порядка. Тут и описание дара есть, и перечисление серебра и каменьев, дабы ничто ненароком не пропало. Теперь ты в ответе за реликвию, с тебя спросится за утрату и здесь, на земле, и там, на небе. Береги как зеницу ока, пусть висит неприкасаемая ничьими дланями. Мы с протоиереем подписали, теперь и ты утверди дар, да ещё пусть кто-нибудь из сельских уважаемых людей засвидетельствует». Батюшка враз стих, видно, разонравился дар, закреплённый не божьим словом, а казённой бумагой, но… отступать нельзя. Вздохнул, затвердел лицом, прочитал внимательно запись, поглядел на икону долгим взглядом, словно сравнивая запись с тем, что есть, и подписал – я успел подать ему чернила с ручкой. Надо пояснить, что батюшка давно положил глаз на богоматерь со сверкающим крестом, не раз выпрашивал у дружка, будучи гостем в Рязани, но тот всякий раз отнекивался, отшучивался, и вдруг привёз сам и бумагу изготовил. Что-то с этим дарением было не так. Внезапное дорогое приобретение и, особенно, заранее подготовленный документ настораживали даже простодушного деревенского верзилу, и батюшка начал полегоньку мрачнеть, беспокойно оглядываясь на меня. Но мне нечем было ему помочь, нечем унять сомнения. Для меня главным было то, что она есть, здесь, и до неё можно дотронуться. В конце концов, отринув невесть откуда взявшееся беспокойство, батюшка решил, что всё в руце божьей, но на всякий случай и на меня положил ответственность, поднеся к моему носу кулак-кувалду и предупредив: «Шкуру спущу!». Потом миролюбиво – он был отходчив – добавил: «Зови председателя», - имея в виду ещё одного своего закадычного дружка-рыбака и собутыльника – председателя сельсовета. «Коммунист?» - интересуется протоиерей. «А как же», - отвечает неразборчивый в дружбе священнослужитель, - «ему иначе нельзя. Еще и секретарь партячейки из четырёх человек, а заодно и секретарь комсомола». «Антихрист, триедин в одном лице», - брезгливо и мрачно определил приезжий, не ведающий местных привязанностей между людьми, но возражать против свидетельства тройного безбожника не стал. «Не пойдёт», - встрял я, лишив важный документ подписи важного начальства, - «не сможет». «Это ещё почему?» - взъерепенился наш рыбак. «Запой у него», - отвечаю смиренно, вслух выставляя в неприглядном свете и власть, и дружка иерея, - «ещё с неделю ничего не сможет». Выругался батюшка, не сдержавшись, по матушке, а протоиерей успокаивает: «Чёрт с ним, пусть пономарь подпишет, и делу венец». Что я с удовольствием и сделал.

Сторож-пономарь поднялся, снова отчётливо щёлкнув застуженными коленными суставами, прошёлся туда-сюда по вахтёрке.

- Что-то я сегодня себя не узнаю – разболтался не в меру. Наверное, старость одолевает, душа облегчения требует, освобождая память от отболевшего.

А Владимир вспомнил Сашкину электромагнитную теорию души и даже зримо представил, как освобождающиеся душевные волны отсоединяются от сторожа и улетают прочь, а некоторые притягиваются к Владимиру, нащупывая свободное место, и от этого стало неуютно, неприятно и тревожно.

- Теперь, пока не кончу, не уйду, придётся тебе дослушивать. Себе-то я долгую ночь укорачиваю, а тебе – короткую.

- Ничего, в следующий раз высплюсь, - успокоил Владимир. – Да и нет у меня сна.

- Тогда слушай ещё.

Сторож не стал садиться, а, прислонившись одной лопаткой к стене и по-прежнему глядя мимо Владимира, в угол, продолжил долгую, как оказалось, повесть о своём грехопадении.

- После тягостной и напряжённой процедуры оформления бесценного дара вся троица с облегчённым шумом подалась в очистительную баню. А я, твёрдо уверенный, что парное омовение, перемежаемое нырянием в недалеко расположенную прудовую иордань и возлиянием хмельного квасного елея, продлится не менее трёх часов, не мешкая, запряг в лёгкую бричку батюшкиного мерина, зажиревшего от безделья как у Христа за пазухой, вывел его, недовольно фыркающего и упирающегося, за ограду в скрывающую тень уснувших разлапистых лип, а сам направился, отгоняя одолевающие страхи и сомнения, в наш зачуханный и прогнивший от ветхости храм, не достойный хранить прекрасный лик новоприобретённой девы. Внутри храма горела только одна лампада, освещая привыкающую к новому месту Марию, и мне показалось, что даже улыбка у неё стала жалкой, удручённой и в чём-то виноватой. Наверное, знала, зачем я пришёл, и виноватилась за меня, за то, что вынужден нарушить её сияние и благость. Пал я перед ней на колени, вскрикиваю со слезами: «Прости, заступница за сирых, убогих, недужных и скорбящих. Тебе ли жалеть о ненужных каменьях, которыми спасена будет любящая тебя и чистая как горний родник безвинная душа. Прости, родимая!» Кричу, а сам думаю: зачем лишние слова? Всё и так ясно и для неё, и для меня. Да, видно, так устроен русский человек, что прежде, чем напакостить, обязательно прощения попросит. И с тем решительно поднялся, вытащил из рукава спрятанное ранее на конюшне острое шило и, перекрестившись, выковырял аметисты в дрожащую от стыда и страха ладонь. Они на удивление легко выпали из серебряных розеточек, будто уложены были недавно, торопливо и неумело. Последняя сторонняя мысль, однако, не удержалась в голове, не до неё было, надо было спешить, пока иереи услаждали свои жирные телеса. Ссыпал я фиолетовую искристую ясень в платок, завязал наикрепчайшим узлом, спрятал на груди, прихлопнул для надёжности ладонью и побежал к ожидавшему мерину.

«Необъятна и непредсказуема русская душа», - думал, слушая дьячка, Владимир. – «Только русские понимают, что это такое: злой добряк и добрый злодей». Начавшая было одолевать сонливость пропала. Он даже забыл о тяжелейшем дне, неподдельно заинтересованный необычным преступлением, совершённым не ради наживы, а для спасения жизни девушки. «Не укради» - учит одна из главных божьих заповедей. А тут не только кража, но вдобавок отягощённая тем, что совершена служителем церкви, в божьем храме, и ограблена, к тому же, особенно чтимая русскими божья матерь. Есть ли этому оправдание и прощение? Даже если оно совершено для спасения жизни человека? Вправе ли человек даже в малом ущемлять священную душу в угоду земной? Владимир не знал и никогда не задумывался над этим. Ему и в голову бы не пришло что-либо взять из храма, что одинаково принадлежит всем и богу. Всевышний слишком доверчив и милостив к русским как к непослушному, своенравному, но любимому дитяти.

- Дороги не помню. Помню, что, нещадно погоняя мерина, ополоумевшего от необычного обхождения, постоянно оглядывался, опасаясь увидеть за оседающей пылью нагоняющую двуколку. Но бог миловал. Почти затемно въехал в ближайший городишко, прилепившийся к большаку и железной дороге. Остановился у небольшого дома без ставен с выцветшей синей вывеской с посеревшими белыми буквами: «Часовая мастерская». Тёмные окна были занавешены, высокие ворота и входная дверь на запорах, а за ними злобно заливалась тоненьким беспрерывным колокольчиком мелкотелая шавка. Не обращая внимания на её недовольство, я долго стучал в дверь, потом в окно, пока в нём не дрогнула белая с россыпью голубых цветочков занавеска и поверх её не выглянули чьи-то тёмные глаза. Дверь, наконец, приотворилась, и в узкую щель выскользнула тощая фигура хозяина с всклокоченными серебристо-чёрными кудрявыми волосами, в застиранных жёлто-белых подштанниках, в старых, сношенных на один бок, галошах и в почти разлезшемся от ветхости сером пуховом платке на узких съёженных плечах. «У вас срочно сломались часы, и вы не знаете время?» - спросил он гнусавым заспанным голосом, недовольно кривя горбатый нос и толстые красные губы. – «Мы – бедные люди и рано ложимся спать, чтобы лишний раз не кушать, а вы разбудили, и у вас, наверное, есть очень неотложное дело до бедного еврея?» - продолжал бубнить мастер, пытливо всматриваясь в меня чёрными живыми глазами. - «Я смотрю – вы не местный?» - догадался он, увидев запалённого мерина, обиженно и часто мотающего головой. Я знал, к кому стучался. Мужики наши, обсуждая по-пьяни, кому на Руси жить хорошо, не раз говорили, что часовой мастер в городке – самый богатющий в округе. Мало того, что дерёт за ремонт стареньких часов не по-божески, так ещё и утаивает детальки, собирает из них новые часы и продаёт на халяву. А ещё в долг даёт не под божеские проценты. А бабьи золотые вещицы, когда припрёт нужда, скупает по дешёвке, пользуясь тем, что продать их больше некому. Как ни крути, а везде обрезанному ироду выгода. Только такой и мог купить камушки, не спрашивая, чьи они и откуда. Извини, - скользнул рассказчик в сторону Владимира своим неуловимым взглядом, - что так о нём. Не люблю жидов, а что рассказываю, то - правда.

Он сел, уложив вытянутые руки на столешницу, и громко хрустнул костяшками фаланг, сжимая и разжимая пальцы, тоже ноющие от запущенной простуды.

- Хитрый еврей ничего не боялся, потому что жёны городских начальников носили драгоценности, купленные у него, и защищали ростовщика перед бессильными мужьями. Не отвечая ему, я достал заветный платок, развернул и увидел, как расширились от восторга и удивления тёмно-коричневые дьявольские глаза жидовина, жадно впитывая бледно-фиолетовое сияние аметистов. «Зачем нам стоять здесь?» - спрашивает себя и меня. – «Пойдёмте в мой бедный дом, посмотрим ваше богатство». Завёл меня в мастерскую, уселся за рабочий стол, заваленный часами, деталями, мелким инструментом, включил самодельную настольную лампу и протягивает руку: «Дайте мне то, что у вас есть, чтобы хорошенько увидеть и знать, что у нас из этого получится». Бережно принял платок-клад, развернул, освобождая сверкнувшие на свету каменья, долго смотрел на них сверху, сбоку, низко над столом, легонько пошевелил пальцем так, что фиолетовые пирамидки заиграли, зарадовались, выпрямился, тихонько вздохнул и посмотрел на меня долгим внимательным взглядом, словно спрашивая о чём-то глазами и не решаясь произнести вслух. Потом вставил в левую глазницу какую-то короткую трубку, ухватил пинцетом один из камней, повертел перед трубкой, снова рассматривая со всех сторон, ощупывая взглядом каждую грань. Мне даже показалось, что бедный камушек, сжатый жёсткими железными тисками, не так и искрится, не так и играет светом, как казалось раньше, и я напрягся, весь замер в ожидании оценки еврея, предчувствуя беду. А тот не удовлетворился кручением-верчением и разглядыванием в наглазную трубку, а взял тонкую иглу и стал легонько царапать аметист. И не слышно было, а всё равно казалось, что он водит иглой по сердцу. Хотел я накричать на безмозглого нехристя, обругать понятным русским матом, да он раньше небрежно уронил драгоценный камушек на платок, и тогда я разглядел, что на левом глазу у него коротенькая подзорная трубка, а правый, свободный, смотрит на меня прищурившись, с укором. И опять ничего не сказал, а поцарапал второй камень, третий, и так – все, освободил глаз от трубки, аккуратно завернул фиолетики в платок и подаёт мне. «Мы не можем иметь с вами дело – это стразы». «Чего-о?» - опешил я от незнакомого и страшного, погано прозвучавшего названия сверкающих надежд, притушившего блеск затвердевших родниковых слёз. «Вы не знаете, что есть страз?» - спрашивает часовщик. – «Значит, вы не фармазон? Вас кто-то надул, и вы, не зная, хотели надуть бедного еврея?». Я и на самом деле ничего не понимал и глупо смотрел на жидовина, раззявив рот. «Страз – это подделка из стекла, их делают хорошие мастера на стекольных заводах для бедных женщин, которые хотят выглядеть, как за настоящими мужьями». «Значит, по-твоему, эти аметисты», - спрашиваю, очнувшись от предательства судьбы, но ещё на что-то надеясь и не веря убийственной правде, - «подделки?». Еврей глубоко вздохнул, разведя руками, отчего серый платок свалился с острых плеч и обнажил в разрезе заношенной, как и кальсоны, нижней рубахи густую путаницу смолисто-чёрных волос. «Вы сами не представляете, как я скорблю, но боюсь, что так оно и быть». Всё!!! Разом спала с глаз сиреневая пелена, и я сам видел в платке не драгоценные камни, а стекляшки. Не быть Марии – так я для себя называл меченую богом девицу, не зная настоящего имени – в Крыму, не излечить яркого румянца, не стать матерью дочки, не жить, радуя людей и радуясь самой. И на смену сиреневой пришла чёрная пелена злобы на всё и вся. Будь проклят, думаю, тот, кто из прихоти подвергает безвинных дьявольскому испытанию, нет у меня больше веры в него. Будьте прокляты и вы, люди, что равнодушно взираете, занятые собой, на угасание самой прекрасной и самой безгрешной из вас. Будь проклят и ты, жид, что в одночасье похоронил надежду. И так захотелось вцепиться задрожавшими от нетерпения руками в жиденькое жидовское горло, сдавить, чтобы покаянно захрипел: «Простите, я соврал!», что стоило больших усилий сдержаться, заскрипев со стоном зубами и замотав отяжелевшей головой. Людям свойственно видеть врага в том, кто разрушил выстроенный в затемнённых мыслях скорый и простой путь к успеху. Сдавило виски злой ненавистью к служителям бога с дьявольскими душами, что, движимые корыстью, подменили камни, ограбили святыню, которой поклонялись сами и учили поклоняться паству. А чтобы чёрное дело не открылось, сбагрили обесчещенную богородицу закадычному дружку-простофиле в дальнюю деревню в захудалую церквушку, где никто не обнаружит подмены, прикрыв злой умысел дарственной бумагой. Но бог моими руками не дал в обиду матерь свою и на погибель мне и моей Марии открыл обман, а я окончательно разуверился в его человеколюбии.

Сторож метнул быстрый взгляд на Владимира и, удовлетворённый вниманием парня, продолжал: