18128.fb2 Короли в изгнании - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Короли в изгнании - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

   – Вексельки на иллирийской государственной бумаге?... Покорно благодарю!.. Знаем мы, чем это пахнет... Если твой муж дал тебе подобное поручение, значит, он сошел с ума... Нет, правда, вы что, обалдели?

   Шифра именно такого приема и ожидала, а потому ничуть не была обескуражена.

   – Ты сначала выслушай меня... – сказала она и со свойственной ей положительностью начала подробно излагать ему суть дела, рисовать перспективу предстоящего «ловкого хода», ссылаясь на документы: на номер «Кернаро» с отчетом о заседании сейма, на письма Лебо, в которых тот сообщал, что творится в Сен-Мандэ... Король, без памяти влюбившись в одну особу, занят устройством своего счастья. Роскошный особняк на Мессинской, со всей обстановкой, экипажи – все это он ей наобещал и готов выдать сколько угодно векселей под любые проценты... Лееманс слушал теперь, развесив уши, делал замечания, задавал вопросы, залезал во все уголки этого блестяще задуманного предприятия.

   – На какой срок векселя?

   – На три месяца.

   – Стало быть, через три месяца?..

   – Через три месяца...

   Тут Шифра сжала свои дышавшие спокойствием губы, отчего они стали еще тоньше, и сделала рукой такое движение, будто затягивала невидимую петлю.

   – А проценты?

   – Какие пожелаешь... Чем тяжелее условия, тем лучше для нас... Надо повести дело таким образом, чтобы у него остался только один выход: подписать отречение.

   – А когда он подпишет?..

   – Тогда уже все будет зависеть от этой особы... Мужчина с двухсотмиллионным состоянием – пожива недурная.

   – А если она все заберет себе? Нужно знаешь как быть уверенным в этой женщине?..

   – А мы в ней и уверены...

   – Кто она такая?

   – Ты ее не знаешь, – не моргнув глазом, ответила Шифра и принялась укладывать бумаги в сумочку, – такие сумочки бывают у просительниц.

   – Погоди!.. – поспешил остановить ее старик. – Тут, знаешь ли, потребуется много денег... Значительное капиталовложение... Я поговорю с Пишри.

   – Не стоит, папуля... Нехорошо, когда в деле замешано слишком много лиц... И так уже – нас двое, Лебо, теперь еще ты... Больше никого не нужно!..

   – Только Пишри!.. Понимаешь: мне одному это не под силу... Тут надо много денег... много денег...

   – А потом понадобится еще больше!.. – хладнокровно заметила Шифра.

   Последовало молчание. Старик размышлял, скрывая ход мысли в своих зарослях.

   – Так вот... – наконец заговорил он. – Я согласен войти в дело, но с условием. Этот дом на Мессинской... Его надо обставить шикарно... Ну-с, безделушки буду поставлять я...

   В ростовщике проснулся антикварий.

   Шифра покатилась со смеху.

   – Ах ты, старая выжига!.. Старая выжига!.. – повторяла она, подхватив слово, носившееся в воздухе лавки, но не вязавшееся с изысканностью ее туалета и манер. – Ну, ладно, папуля... Ты будешь поставлять безделушки... Но только, пожалуйста, не из маминой коллекции!

   Лицемерное название «Коллекция г-жи Лееманс» старьевщик дал собранной им всякой дряни, испорченным, ни на что не годным вещам, но благодаря этой игре в сентиментальность он отлично сбывал их, внушая покупателям, что он дорожит как святыней каждой вещичкой, оставшейся после незабвенной супруги, и ценит ее на вес золота.

   – Слышишь, старый?.. Чтобы никакого плутовства, никакого жульничества!.. Дама в этом разбирается.

   – Ты думаешь... разбирается?.. – проворчал в усы старый пес.

   – Не хуже нас с тобой, уверяю тебя.

   – Но кто же...

   Он потянулся мордой к ее прелестному личику, – продажность была написана и на старом пергаменте, и на лепестках розы.

   – ...кто же эта женщина?.. Мне-то ты можешь сказать, раз я компаньон.

   – Это...

   Остановившись на полуслове, она завязала широкие ленты шляпы под тонким овалом своего лица и посмотрела на себя в зеркало, – оно отразило удовлетворенный взгляд красивой женщины, у которой был теперь лишний повод гордиться.

   – ...графиня Сплит... – торжественно объявила она. 

IXВ академии

   Классический дворец, дремлющий под свинцовым куполом в конце Моста Искусств, при входе в ученый Париж, имел в то утро необычный вид и даже как будто вышел за черту зданий, высящихся вдоль набережной. Несмотря на то что время от времени принимался поливать частый июньский дождь, толпа теснилась на ступенях главного подъезда, распустив хвост, точно у театральной кассы, жалась к решеткам и стенам, текла под аркой улицы Сены, и это была толпа элегантная, нарядная, сдержанная, она терпеливо мокла, зная, что она войдет, рано или поздно, а войдет, в чем каждого убеждал блестевший под ливнем разноцветный пригласительный билет. Придерживаясь такого же строгого порядка, по пустынной набережной Моне тянулась вереница экипажей, самых роскошных, какие только есть в Париже, с выездными лакеями в кокетливых или же величественных ливреях, и хотя лакеев защищали от дождя зонты и непромокаемые плащи – в этом проявился демократизм их хозяев, – все же у них выглядывали букли париков и галунная позолота, а мелькавшие одна за другой стенки карет были украшены внушительных размеров гербами знатных семейств Франции и других европейских стран, даже девизами королей, что придавало стенкам сходство с гигантскими, движущимися для всеобщего обозрения вдоль Сены таблицами Гозье. Как только сквозь тучи пробивался луч солнца, парижского солнца, в кратких просветах которого есть такое же обаяние, как в улыбке, озаряющей хмурое лицо, на всем зажигались влажные отблески: на упряжи, на фуражках охраны, на фонаре купола, на чугунных львах у входа в здание, обычно запыленных и тусклых, а сегодня отмытых и ласкавших взор своей чернотой.

   Изредка, по случаю торжественных приемов, у старой Академии бывают такие внезапные и волнующие послеполуденные пробуждения. Но в то утро никакого приема не ожидалось. Был уже конец сезона, и вновь избранные академики, в кокетливости не уступавшие актерам, ни за что не согласились бы дебютировать, когда главный парижский приз уже присужден, когда салон закрыт и когда все уже сидят на чемоданах. Просто-напросто предстояла раздача академических премий – церемония не блестящая, обыкновенно привлекающая лишь семьи лауреатов. Сегодня небывалое по многолюдству сборище, аристократическое столпотворение у дверей Академии объяснялось тем, что среди других работ получил премию «Мемориал об осаде Дубровника», принадлежавший перу князя Розена, а монархическая клика этим воспользовалась, чтобы устроить под охраной преданной ей полиции противоправительственную манифестацию. По счастливой случайности или же вследствие интриг, невидимо, как кроты, роющихся в официальных и академических подземельях, непременный секретарь оказался болен, и доклад о премированных работах должен был прочитать светлейший герцог Фицрой, а про него можно было сказать заранее, что этот легитимист до мозга костей подчеркнет и выделит наиболее яркие места в книге Герберта, в этом талантливом историческом памфлете, завоевавшем симпатии всех ярых, убежденных монархистов. Короче говоря, ожидался один из тех замаскированных протестов, которые Академия позволяла себе даже при Империи и которые допускала родная дочь Республики – терпимость.

Полдень. Двенадцать ударов, пробивших на старинных часах, производят в толпе шум и движение. Двери отворяются. Медленно, шаг за шагом, подвигаются люди к выходам на площадь и на улицу Мазарини, меж тем как кареты с гербами, заворачивая во двор, высаживают своих владельцев, обладателей особых билетов, у крыльца, на котором среди привратников с цепями суетится гостеприимный правитель канцелярии, в мундире, обшитом серебряным галуном, улыбающийся, услужливый, точно добрый дворецкий Спящей красавицы в тот день, когда она, проспав сто лет, наконец пробудилась на своем царском ложе. Дверцы карет хлопают, мешковатые выездные лакеи в долгополых сюртуках соскакивают с козел, постоянные посетители и посетительницы подобных сборищ обмениваются поклонами, глубокими реверансами и улыбками, перешептываются, и шепот их сливается с шуршаньем шелковых платьев, скользящих по застеленной ковром лестнице, что ведет к трибунам, куда допускаются только особо важные гости, и в узкий коридор, покатый пол которого словно осел от многовекового хождения по нему, а через коридор – внутрь дворца.

   Публика в той стороне залы, которая предназначена для нее, размещается амфитеатром. Ряды, уступами идущие кверху, один за другим чернеют, а на самом верху, на фоне круглого витража, вырисовываются силуэты занимающих стоячие места. Негде упасть яблоку. На волнующееся море голов ложится свет, какой бывает днем в музеях или в храмах, только здесь ощущение его холодности усиливают гладкая желтая штукатурка стен и мрамор высоких задумчивых статуй Декарта, Боссюэ, Массильона – статуй славы великого века, застывших в неподвижной позе. Напротив переполненного полукруга несколько еще не занятых рядов и маленький накрытый зеленым сукном столик, на котором стоит традиционный стакан с водой, ожидают членов Академии, ее чиновников – они с минуты на минуту должны войти вот в эти высокие двери, увенчанные надгробной надписью, выведенной золотыми буквами: «Словесность, науки, искусства». Во всем этом есть что-то отжившее, холодное, жалкое, составляющее разительный контраст с новизной туалетов, которыми поистине процвела зала. Новомодного узковатого фасона платья, светлые, блеклых тонов, цвета серого пуха, цвета утренней зари, стянутые блеском гагатовых пуговиц и стальных крючков, легкие шляпки с лесом искусственных мимоз и пеной кружев, сочетания темного бархата и светлой, как солнце, соломы, рождающие переливы красок, как на оперении птиц из жарких стран, и, наконец, непрерывное, мерное колыхание широких вееров, надушенных тонкими духами, заставляющими мосского орла щуриться от удовольствия... Нет, право, не стоит пахнуть плесенью и выряживаться пугалом только потому, что ты представляешь старую Францию!

   Все, что есть в Париже шикарного, родовитого, благонамеренного, цвет клубных завсегдатаев, сливки Сен-Жерменского предместья – все это встречается здесь, и все эти люди улыбаются друг другу, узнают друг друга по каким-то им одним понятным масонским знакам, все они редко выезжают в свет, держатся всегда особняком, лорнет не отыщет их на премьерах, в опере и в консерватории они бывают только в определенные дни, это общество тепличное, замкнутое, оберегающее свои салоны от уличного света и шума с помощью тяжелых гардин и лишь изредка заставляющее говорить о себе – по случаю смерти, бракоразводного процесса или же какой-нибудь неприличной выходки одного из его членов, рыцаря орденов Праздного шатания и Золотой молодежи. Среди избранников – несколько благородных иллирийских семейств, последовавших за государем и государыней в изгнание: красивые мужчины, красивые женщины с чересчур резкими чертами лица, не сливающиеся с этим утонченным обществом. Видные места заняты посетителями академических салонов, которые заранее готовятся к выборам, заранее вербуют сторонников; их приход на выборы весит гораздо больше, чем гениальность самого кандидата. Прогоревшие знаменитости эпохи Империи льнут к представителям «старых партий», над которыми они же когда-то изощряли свое характерное для выскочек остроумие.

   И, несмотря на всю изысканность собравшейся в Академии публики, сюда ухитрились проскользнуть скромно одетые содержанки первого сорта, известные своими монархическими связями, да две-три модные актрисы, смазливые мордочки которых уже примелькались в Париже и успели опошлиться и надоесть тем быстрее, что женщины всех слоев общества наперебой стараются им подражать. А потом еще журналисты, репортеры иностранных газет, вооруженные записными книжками, усовершенствованными наконечниками для карандашей, чем-чем только не запасшиеся – как будто им предстояло путешествие в Центральную Африку.

   Внизу, у подножия скамеек амфитеатра, к узкому полукругу кресел направляется супруга лауреата, княгиня Колетта Розен, – ей очень идет зеленовато-голубой туалет из индийского кашемира и старинного муара, она чувствует себя победительницей, ее глаза сияют под копной взбитых волос цвета дикого льна. Ведет ее толстяк с грубыми чертами лица – это Совадон; до чрезвычайности гордый тем, что ему выпала честь сопровождать свою племянницу, желая показать, какое значение придает он сегодняшней торжественной церемонии, дядюшка, однако, переусердствовал и вырядился как на бал. Вид у него глубоко несчастный: белый галстук причиняет ему такие же мучения, как если бы на него надели шейную колодку; он оглядывает каждого входящего мужчину в надежде встретить собрата по одежде. Увы! Таковых не находится.

   От мельтешенья разноцветных платьев и оживленных лиц исходит мощный гул голосов, мерный и в то же время внятный, электрическим током пробегающий с одного конца залы на другой. Каждый легкий смешок звучит заразительно, дробится на множество еще более легких смешков. Малейший знак, безмолвное движение рук, заблаговременно готовящихся аплодировать, замечается во всех рядах, от верхних до нижних. Это – искусственно взвинченное волнение, это – благосклонное любопытство публики на премьере блестяще поставленной пьесы – премьере, успех которой обеспечен заранее. Стоит появиться знаменитостям, и к ним устремляется весь трепет публики, приглушающей на то время, пока они занимают места, говор любопытства или восхищения.

   Видите там, наверху, над статуей Сюлли, двух только что вошедших дам и ребенка, занявших первые места в ложе? Дамы – это две королевы: иллирийская и палермская, двоюродные сестры; и та и другая держатся прямо, у обеих горделивая осанка, на обеих платья из сиреневого фая, отделанные старинной филейной вышивкой, светлые волосы одной и черные косы другой испытывают ласковое прикосновение длинных колышущихся перьев на шляпах в виде короны, и все же они являют собой пленительный контраст двух совершенно разных благородных женских типов. Фредерика побледнела; старящая королеву складка печалит мягкость ее улыбки. Лицо ее черноволосой кузины также носит на себе следы горестей и невзгод изгнания. Сидящий между ними малолетний граф Цара встряхивает белокурыми локонами, отросшими на его головке, посадка которой с каждым днем становится все величавее, все крепче, так же как с каждым днем появляется больше уверенности в его взгляде и в очертании губ. Настоящий королевский отросток, который уже начинает цвести.

   Старый герцог Розен сидит сзади с кем-то еще, но не с Христианом II – тот постарался избежать вполне вероятной овации, – а с высоким мужчиной, запустившим свою и без того густую гриву, человеком, никому не известным, чье имя ни разу не будет упомянуто в течение всей церемонии, хотя должно бы быть у всех на устах. Это же в его честь устраивается сегодняшнее торжество, это же он виновник той славословной панихиды по монархии, на которой присутствуют последние французские дворяне, присутствуют короли, укрывшиеся с семьями в Париже, – ведь в этой зале собрались все изгнанники, все свергнутые с престола, явившиеся почтить своего родственника Христиана, и разместить коронованных особ, согласно требованиям этикета, оказалось делом совсем не простым. Нигде с таким трудом не решается вопрос местничества, как в изгнании, оттого что в изгнании самолюбие становится особенно болезненным, оттого что в изгнании обидчивость превращается в ранимость.

   На трибуне Декарта – каждая трибуна носит имя статуи, поставленной над ней – вестфальский король хранит горделивую осанку, которая еще резче подчеркивает неподвижность его глаз: они глядят, но не видят. В одну сторону он посылает улыбку, в другую кланяется. Он постоянно озабочен тем, чтобы скрыть свою неизлечимую слепоту. И в этом ему со всей своей преданностью помогает дочь, высокая, тонкая девушка, словно сгибающаяся под тяжестью золотистых кос, цвет которых она тщательно скрывает от отца. Слепой отец любит только брюнеток.

   – Если б ты была блондинкой, – говорит он иногда, проводя рукой по волосам принцессы, – мне кажется, я бы тебя меньше любил.

   Эта чудесная пара идет путем изгнания с достоинством, с гордым спокойствием, точно гуляет по королевскому парку. Когда Фредерика падает духом, она вспоминает о слепце, которого водит эта чистая девушка, и черпает силы в исходящем от них обоих лучезарном очаровании.

   Там, дальше, пышнотелая галисийская королева в чалме из блестящего атласа, с налитыми румяными щеками, похожая на толстокожий красный апельсин. Она держится развязно, отдувается, обмахивается веером, хохочет, болтает с еще не старой женщиной в белой мантилье, – у женщины в мантилье печальное и доброе лицо, на котором слезы провели бороздки от слегка покрасневших глаз к бескровным губам. Это герцогиня Пальмская, прелестное существо, отнюдь не созданное для треволнений и страхов, испытываемых ею по милости самодержца-головореза, самодержца-разбойника, с которым она связала свою жизнь. Он тоже тут, этот верзила, он фамильярно просовывает между двумя дамами свою черную блестящую бороду; на его лице, успевшем загореть, пока он учинял последнюю свою вылазку, так же дорого ему обошедшуюся и такую же неудачную, как и предыдущие, написано, что он бабник. Когда-то он играл в короля, в его жизни были придворные, были празднества, женщины, благодарственные молебны, шествия по цветам. Он гарцевал, повелевал, танцевал, разговаривал не только на языке чернил, но и на языке пороха, проливал кровь, сеял ненависть. Проиграв сражение, первым бросив клич: «Спасайся, кто может!» – герцог бежал во Францию: здесь он собирался с силами, вербовал новых сторонников, чтобы было кого послать на убой, прокучивал миллионы и щеголял в особом костюме, приспособленном для дорожных приключений: в сюртуке с талией в рюмочку, с пуговицами и шнурами, придававшими ему вид цыгана. В его ложе шумная молодежь надсаживается-кричит с бесцеремонностью придворных королевы Помаре, идет жаркая перестрелка словами, произносимыми на непонятном языке, грубо и хрипло, фамильярностями, обращениями на «ты», смысл которых шепотом разгадывается в зале.

   Странно вот что: лучшие места нарасхват, принцы крови – и те сидят в амфитеатре, а одна маленькая ложа, ложа Боссюэ, пуста. Все задают друг другу вопрос: кто еще должен прибыть, кто из важных сановников, кто из государей, находящихся проездом в Париже, так запаздывает, что придется, очевидно, начать без него? Уже на старинных часах бьет час. Снаружи доносится отрывистая команда: «На кра-ул!» – и под механический лязг ружейных приемов в настежь распахнутые высокие двери торжественно входят «словесность, науки, искусства».