18128.fb2
Она сделала шаг вперед, подобрала платье, как бы пускаясь в погоню, но вдруг переменила решение:
– Хорошо! Пусть будет по-твоему...
Христиан обернулся и увидел, что она, выпрямившись, стоит у открытого окна и, уже занеся ногу на узкий каменный выступ под окном, одной рукой уносит сына навстречу гибели, а другой грозит убегающему трусу. Весь ночной свет изливался на это живое изваяние.
– Слушай, опереточный король! С тобой говорит трагическая королева!.. – торжественно и грозно молвила она. – Если ты сию минуту не сожжешь того, что ты подписал, и не поцелуешь крест с клятвой, что это больше никогда не повторится, то твой род кончится... разобьется насмерть... жена... ребенок... вон на том крыльце!..
В каждом ее слове, во всем ее красивом теле, наклонившемся над пустотой, была такая устремленность, что король в испуге бросился к окну:
– Фредерика!..
Ребенок был уже за окном, и сейчас, услыхав крик отца, ощутив трепет державшей его руки, он решил, что все кончено, что это смерть. Но он не сказал ни единого слова, не проронил ни одной слезы, – ведь он уходил в небытие вместе с матерью. Он только крепко ухватился ручонками за шею королевы и, запрокинув голову, отчего, как у жертвы перед закланием, волосы разметались у него по плечам, закрыл свои прекрасные глаза, чтобы не видеть ужаса падения.
Христиан не мог долее противиться. Какова безропотность, каково бесстрашие короля-ребенка, уже усвоившего из будущего круга обязанностей вот эту: умирать нужно доблестно!.. Сердце Христиана готово было выпрыгнуть из груди. Он бросил на стол скомканный акт, который перед этим долго мял в руке, и, рыдая, упал в кресло. Фредерика недоверчивым взглядом пробежала бумагу, от первой до последней строчки, и поднесла к огню; жгла она бумагу до тех пор, пока огонь не коснулся пальцев, затем, стряхнув на стол черный пепел, пошла укладывать сына, а сын уже засыпал в героической позе самоубийцы.
В комнате при лавчонке кончается дружеская пирушка. Когда у старика Лееманса никого нет, он замаривает червячка на краешке кухонного стола, напротив Дарне, без скатерти, без салфетки. Когда же у него гости, как нынче вечером, заботливая овернка, ворча, снимает белые чехлы, аккуратно складывает дорожки, ставит стол под портретом «хозяина», и в чистенькой, уютной комнате, напоминающей зальцу в доме священника, несколько часов царит запах жаркого с чесноком, и такие же острые говорятся здесь речи на жаргоне любителей в мутной воде ловить рыбку.
С тех пор как был задуман «ловкий ход», застольные беседы в лавочке участились. Когда все пополам – и расходы и прибыль, не мешает почаще встречаться, уговариваться насчет каждой мелочи, а для этого нет более подходящего места, чем дом в глубине улицы Эгинара, затерявшейся в далеком прошлом старого Парижа. Здесь по крайней мере можно говорить громко, обсуждать, комбинировать... И это особенно необходимо теперь, когда цель близка. Через несколько дней – какое там дней! – через несколько часов отречение от престола будет подписано, и афера, поглотившая уйму денег, начнет приносить немалый доход. От уверенности в успехе разымчивым весельем блестят глаза, звучат голоса, от уверенности в успехе и скатерть кажется белее, и вино вкуснее. Это настоящий свадебный пир под председательством папаши Лееманса и его неразлучного друга Пишри, деревянная, на венгерский манер напомаженная голова которого выступает из волосяного воротничка; чем-то Пишри напоминает бывшего военного, которому палец в рот не клади, его можно принять за разжалованного офицера. Его род занятий – барышничество картинами, новое хитрое ремесло, приспособившееся к современному помешательству на живописи.
Промотавшийся, обчищенный, ощипанный папенькин сынок идет к торговцу картинами Пишри, роскошно обставившему свое заведение на улице Лафита:
– Нет ли у вас Коро, хорошего Коро? Я обожаю этого художника.
– Ах, Коро!.. – закрывая свои, как у снулой рыбы, глаза, с притворным восхищением говорит Пишри, но тут же переходит на деловой тон: – Есть у меня как раз для вас...
С этими словами он поворачивает больших размеров подставку и показывает превосходного Коро: утро, струистое от серебряного тумана и от танца нимф под ивами. Франт вставляет монокль, делает вид, что в восторге:
– Шикарно!.. Очень шикарно!.. Сколько?
– Пятьдесят тысяч франков, – не моргнув глазом, отвечает Пишри.
Франт тоже не думает моргать.
– На три месяца?
– На три месяца... С гарантией.
Хлыщ выдает вексель, уносит картину домой или же к любовнице и целый день доставляет себе удовольствие говорить в клубе, на бульваре, что он только что приобрел «изумительного Коро». На другой день он переправляет своего Коро в аукционный зал, и там Пишри перекупает его через посредство папаши Лееманса за десять, а то и за двенадцать тысяч франков, то есть за его настоящую цену. Проценты чудовищные, но это вид ростовщичества дозволенный и безопасный. Пишри не обязан знать, берет у него покупатель картину из любви к искусству или почему-либо еще. Он продает Коро очень дорого, он «сдирает» с покупателя «шкуру», как принято выражаться на языке этой благородной коммерции. И это его право, так как цены на произведения искусства устанавливаются произвольно. К тому же он поставляет товар доброкачественный, подлинники, удостоверенные самим папашей Леемансом, который вдобавок учит его специальным выражениям художников, странно звучащим в устах этого лжевояки, находящегося в наилучших отношениях с золотой молодежью и со всеми проститутками квартала Оперы, весьма полезными для его торговли.
По другую сторону патриарха Лееманса, сдвинув стулья и стаканы, милуются Шифра и ее супруг. Они так редко видятся с тех пор, как началась афера! Для всех Д. Том Льюис живет в Лондоне, а на самом деле он уединился в замке Курбвуа, целыми днями ловит удочкой рыбу за неимением другой разновидности дурачков или же ради забавы проделывает с Шприхтами невероятные вещи. Шифра, более томная, чем испанская королева, церемонная и разряженная, вечно в ожидании короля, ведет жизнь дамы высшего полусвета, а это жизнь утомительная и вместе с тем до того неинтересная, что подобного сорта дамы чаще всего объединяются и проводят время вдвоем, чтобы не так скучно было на долгих прогулках без спутников или же в часы опостылевшего досуга. Но у графини Сплит подруги нет. С девицами легкого поведения, с опустившимися женщинами сомнительной репутации она не знается, честные женщины нигде ее не видят, а роя бездельников вокруг нее, обыкновенно наполняющих салоны, посещаемые только мужчинами, не потерпел бы Христиан. Вот Шифра и сидит одна в будуаре с расписанным потолком, с зеркалами, украшенными гирляндами роз и гирляндами амуров, карабкающихся вверх по рамам, и в зеркалах этих отражается лишь ее лицо с безразличным, скучающим выражением, говорящим о том, до чего надоели ей приторные чувства, расточаемые королем у ее ног, – так доводят до одурения ароматы, курящиеся в золотых чашах. С какой радостью променяла бы она все это унылое великолепие на подвальчик на Королевской, где ее паяц отплясывал перед ней джигу во славу «ловкого хода»! А между тем она может только писать ему, уведомлять о том, идет ли дело на лад.
Вот почему она так счастлива сегодня вечером, вот почему она так ластится к мужу, подзуживает, подзадоривает его:
– Да ну же, посмеши меня!
И Том старается вовсю, но его оживление наигранно, после каждой вспышки он возвращается к тягостной думе, – он не высказывает ее, но я бьюсь об заклад, что угадал: Том Льюис ревнив. Он знает, что между Христианом и Шифрой пока еще ничего нет, что Шифра хитра и без гарантий не отдастся, но роковая минута близка: как только бумага будет подписана, придется выполнить обещание. И, смею вас уверить, наш друг Том волнуется, тревожится, а ведь, казалось бы, он свободен от каких бы то ни было предрассудков и смотрит на вещи трезво. Но сегодня жена особенно хороша собой, ее туалет и его отделка особенно пикантны, титул графини словно облагораживает ее черты, зажигает огонь в ее глазах, убирает ее волосы под корону с жемчужными зубцами, и по телу Тома пробегает мелкая боязливая лихорадочная дрожь. Как видно, Д. Том Льюис не на высоте своего призвания, эта роль ему не по плечу. Неизвестно из-за чего он готов забрать жену и погубить все дело. Но его удерживает стыд, страх показаться смешным, да и потом, сколько всажено в это предприятие денег! Графиня никогда бы не подумала, что несчастного Тома станут одолевать сомнения, что в душе у него начнется разлад. Том делает вид, что ему очень весело; в сердце у него кинжал, а он жестикулирует, забавляет сидящих за столом рассказами о некоторых славных штуках агентства и в конце концов так расшевеливает старика Лееманса и даже бесстрастного Пишри, что и они, в свою очередь, выкладывают самые хитроумные из своих плутней, самые удачные свои мистификации, которые могут оценить только знатоки.
А что ж тут такого? Ведь они в своей компании, среди сообщников, среди товарищей, – здесь можно быть нараспашку. И они раскрывают все карты, показывают аукционный зал с изнанки, показывают его капканы и западни, рассказывают, как оптовики, по виду – конкуренты, объединяются, какие это ловкачи, какие это надувалы, что это за таинственная масонская ложа, какой глухой забор из засаленных воротничков и потертых сюртуков сразу вырастает между редкой вещью и прихотью покупателя и вынуждает его делать глупости, платить безумные деньги. Происходит настоящее состязание в циничных историях, – кто из них самый большой жох, кто из них самый отъявленный жулик?
– Вы никогда не слыхали, что я выкинул с Мора и с египетским фонарем? – маленькими глоточками, со смаком отхлебывая кофе, спрашивает Лееманс и в сотый раз, точно старый солдат – о самом удачном для него сражении, принимается рассказывать о том, как некий левантинец в стесненных обстоятельствах уступил ему фонарь за две тысячи франков и как он, Лееманс, в тот же день перепродал фонарь уже за сорок тысяч председателю совета министров, получив двойные комиссионные: пятьсот франков с левантинца и пять тысяч с герцога. Прелесть рассказа составляют хитрости, уловки, то, как Леемансу удалось заморочить голову богатому и тщеславному клиенту: «Да, конечно, вещь чудесная, но дорогая, баснословно дорогая... Нет, ваша светлость, это безумие, пусть лучше кто-нибудь другой... Я убежден, что Сисмондо... Ах, черт возьми, какая дивная работа, какая тонкая резьба – можно различить каждое звено цепочки!..»
Воодушевленный хохотом, от которого, кажется, дрожит стол, старик перелистывает на скатерти записную книжку с обтрепанными краями и черпает вдохновение из цифр, дат, адресов. Известные любители рассортированы здесь, как невесты с богатым приданым в большой книге г-на де Фуа, со всеми их особенностями и пристрастиями, отдельно брюнеты, отдельно блондины, в этой графе – те, на кого нужно наседать, в этой – те, кто ценит вещи не по их действительной стоимости, а в зависимости от того, как дорого за них просят, в этой – любители-скептики, в этой – любители наивные, которым, всучивая брак, можно сказать: «Но только смотрите, никому не уступайте!..» Для Лееманса его книжечка – целое состояние.
Шифре хочется, чтобы ее муж тоже блеснул.
– А ну-ка, Том, – говорит она, – расскажи, что ты выкинул по приезде в Париж. Помнишь свое первое дельце на улице Суфло?
Муженек не заставляет себя упрашивать: для прочищения глотки он прикладывается к рюмочке и начинает повесть о том, как он лет десять тому назад, прожившись и прогорев, с одной-единственной монетой в сто су в кармане, вернулся из Лондона и от своего старого товарища, которого случайно встретил в английском кабачке недалеко от вокзала, узнал, что агентства заняты сейчас крупной аферой – сватовством мадемуазель Божар, дочери подрядчика: у нее двенадцать миллионов приданого, и она решила во что бы то ни стало выйти за важного барина, за настоящего барина. Обещают-де отличные комиссионные, ищеек тьма. Д. Тома Льюиса это последнее обстоятельство не обескуражило, – он идет в кабинет для чтения, просматривает все французские гербовники, «Готский альманах», «Ботен» и в конце концов находит семейство, принадлежащее к древнему, весьма древнему роду, который сплелся с другими наидревнейшими родами, и проживающее на улице Суфло. Несоответствие между титулом и местожительством объясняется, видимо, оскудением или же каким-либо темным пятном. «Маркиз Икс на каком этаже?» Том жертвует последней серебряной монетой ради того, чтобы получить у швейцара кое-какие сведения: да, действительно, высшая знать... Вдовец... У него есть сын, который оканчивает Сен-сирское военное училище, и восемнадцатилетняя дочь, прекрасно воспитанная... «Платит за помещение, газ, воду и уборку комнат две тысячи франков», – прибавляет швейцар, полагая, что все это говорит в пользу жильца. «Такой-то мне и нужен», – думает Д. Том Льюис и, слегка смущенный парадной лестницей, статуей при входе, креслами на каждой площадке, всей этой современной пышностью, которой никак не соответствуют его поношенное платье, дырявые башмаки и то более чем щекотливое дело, ради которого он сюда явился, поднимается по ступеням.
– Дойдя до середины лестницы, я чуть было не повернул обратно, – повествует делец. – Ну, а потом набрался храбрости и решил, была не была, попытать счастья. Я сказал себе: «У тебя есть ум, есть апломб, ты должен добывать себе пропитание... Самое главное – находчивость!..» Проникшись этим, я взбежал на тот этаж, который мне указали. Меня провели в большую залу, – мысленно я мигом составил опись находившегося в ней имущества: две-три старинные вещи – остатки прежней роскоши, портрет кисти Ларжильера, и тут же следы вопиющей бедности: продавленный диван, кресла, из которых вылез весь волос, от нетопленого мраморного камина в комнате только еще холодней. Входит глава семьи, осанистый, очень шикарный старикан, как две капли воды похожий на Самсона в роли маркиза из «Мадемуазель де ла Сельер». «Ваше сиятельство! У вас есть сын?» При первых же моих словах Самсон в негодовании встает. Я называю цифру: двенадцать миллионов... Он опять садится, и мы с ним беседуем... Он без околичностей признается, что его состояние не равноценно его имени, что у него всего-навсего двадцать тысяч франков ренты и что он не прочь позолотить свой герб. Сын должен получить сто тысяч франков на руки. «О ваше сиятельство! Ради вашего имени...» Затем мы устанавливаем размер причитающихся мне комиссионных, и тут я заторопился – меня, дескать, ждут в конторе. А какая там контора! Я не знал, где бы переночевать... Но у дверей старик останавливает меня и с самым невинным видом заявляет: «Послушайте! Вы произвели на меня впечатление милейшего человека... Я хочу предложить вам одну вещь: выдайте замуж мою дочь... Она бесприданница. Уж если на то пошло, двадцать тысяч франков ренты – это неточная цифра. Больше половины надо откинуть... Зато я могу моему зятю выхлопотать в Романье титул графа... Кроме того, если он в армии, то благодаря моим родственным связям с военным министром он легко продвинется по службе». Я расспросил его поподробнее. «Можете, говорю, на меня рассчитывать, ваше сиятельство...» Только за порог – чья-то рука хвать меня за плечо... Оборачиваюсь – Самсон как-то чудно смотрит на меня и хихикает. «А еще говорит, я!..» – «Что вы хотите этим сказать, ваше сиятельство?» – «Ну да, ну да, я еще не совсем развалина, и если бы представился случай...» В конце концов он сознался, что запутался в долгах, а платить нечем. «Ей-богу, мистер Том, если вы откопаете какую-нибудь славную купчиху, старую деву или вдову, и узнаете, что у нее солидный капитал, то посылайте ее ко мне вместе с ее мошной... Я сделаю ее маркизой». Мое образование было закончено. Выйдя от старика, я понял, как надо себя вести в парижском обществе. Агентство Льюиса было учреждено уже тогда, хотя пока еще только у меня в голове...
Эту чудную историю Том Льюис рассказывал в лицах. Он вставал, садился, изображал старого барина, важность которого быстро сменилась богемным цинизмом, показывал, как тот расстилал носовой платок на колене, а на платок клал ногу, как постепенно, в три приема, раскрывал перед Томом всю безотрадность истинного положения вещей. Ну прямо сцена из «Племянника Рамо», но только это был племянник Рамо девятнадцатого века, без пудры, без грации, без скрипки, и что-то в нем было грубое, хищное, сквозь шутовской тон прощелыги из пригорода прорывалось злобное рычание английского бульдога. Слушатели смеялись, от души веселились, делали из рассказа Тома философические и цинические выводы.
– Понимаете, мои милые, – говорил старик Лееманс, – если бы продавцы редкостей объединились, они бы завладели целым светом... В наше время торгуют всем. Нужно добиться, чтобы все шло к нам и, проходя через наши руки, оставляло нам хоть кусочек кожицы... Вы не можете себе представить, сколько дел было обделано за сорок лет в этой трущобе, именуемой улицей Эгинара, чего-чего я только не продавал, не менял, не переплавлял, не подновлял!.. Мне недоставало лишь подержанной короны... Теперь и корона есть, теперь она у меня в руках...
Он встал и поднял бокал, глаза его светились хищным огнем.
– За торговлю редкими вещами, дети мои!
В глубине комнаты Дарне, навострив уши под черным кантальским чепцом, за всеми наблюдала, впивала в себя каждое слово, – она рассчитывала после смерти «хозяина» открыть собственное заведение и сейчас брала уроки коммерции.
Внезапно раздался яростный звон колокольчика, такой хриплый, точно колокольчик был болен застарелым бронхитом. Все вздрогнули. Кто бы это мог быть в такой поздний час?
– Это Лебо... – сказал папаша. – Кто же еще...
Собравшиеся давно не видели камердинера и оттого особенно радостно приветствовали его, но он вошел бледный, осунувшийся, стиснув зубы, в угнетенном состоянии, с убитым видом.
– Садись, старый хитрюга!.. – сказал Лееманс, освобождая место между собой и дочерью.
– Дьявольщина!.. – оглядев раскрасневшиеся лица, стол и остатки пиршества, буркнул тот. – Да тут, я вижу, идет пир горой!..
Замечание сделано мрачным тоном. Все несколько встревоженно переглядываются... Ну да, черт возьми, здесь идет пир горой, всем весело. А с чего горевать-то?
Лебо ошеломлен:
– Как?.. Вы ничего не знаете?.. Когда же вы видели короля, графиня?..
– Утром видела... вчера видела... Я каждый день с ним вижусь.
– И он ничего вам не сказал про ужасное объяснение?..
И Лебо в двух словах рассказывает о том, как был сожжен акт отречения от престола, а вместе с актом, надо полагать, сгорела, мол, и вся их афера.
– Ах дрянь!.. Он меня оплел!.. – кричит Шифра.
Том, крайне обеспокоенный, смотрит на жену проникающим в душу взглядом. Неужели она проявила безрассудную слабость?.. Но Шифра не расположена объясняться по этому поводу, – она не помнит себя от гнева, от злобы на Христиана: ведь он целую неделю изощрялся во лжи, чтобы скрыть от нее истинную причину задержки с подписанием акта... Ах трус, трус и враль!.. Но почему же Лебо не предупредил их?..