18128.fb2
Но едва лишь церемония окончилась, всем сразу стало ясно, какой он еще ребенок, ибо Леопольд V, сияя от счастья, бросился к старому Иоанну Велико и сообщил ему важную новость:
– Знаешь, крестный: у меня есть пони!.. Хорошенький маленький пони, мой собственный!.. Генерал будет учить меня ездить верхом, и мама тоже.
Около него теснились подданные, склоняли перед ним головы, смотрели на него с обожанием, а в это время Христиан, в общем одинокий, забытый, испытывал странное, непередаваемое ощущение, будто, как только с головы у него сняли тяжесть, как только у него отобрали корону, голове его стало холодно. А голова у него и правда кружилась. Но ведь он уже давно мечтал об отречении! Не он ли проклинал бремя ответственности, которое на него возлагает королевский сан? В таком случае откуда это неприятное состояние, откуда эта грусть – именно сейчас, когда берег поплыл и перед ним открываются новые дали?
– Ну что, мой бедный Христиан? Насколько я понимаю, сегодня ваша очередь принимать в подарок уистити?.. – в виде – своеобразного, впрочем, – утешения шепнул ему принц Аксельский. – Вам повезло... Как бы я был счастлив, если б такая карта выпала мне, если б мне можно было никогда не уезжать из дивного Парижа и не управлять моими белобрюхими тюленями!..
Он еще некоторое время продолжал в том же духе, потом, воспользовавшись тем, что в суматохе никто на них не обращал внимания, оба исчезли. Королева видела, как они уходили, слышала, как со двора выехал фаэтон. Прежде его легкие колеса, удаляясь, всякий раз проезжали по ее сердцу... А какое ей до этого дело теперь? Иллирийского короля парижанки у нее уже не отнимут...
На другой день после событий в Гравозе, в первые мгновения жгучего стыда Христиан поклялся, что с Шифрой у него все кончено. Пока он, мнительный, как все южане, лежал больной, он если и думал о своей возлюбленной, то не иначе как осыпая ее проклятиями, сваливая всю вину на нее, но чуть только дело пошло на поправку, кровь снова в нем заиграла, а когда человек решительно ничего не делает, воспоминания, перемежающиеся мечтами, имеют над ним неодолимую власть, и намерения Христиана переменились. Он начал робко оправдывать эту женщину, он уже видел во всем происшедшем превратность судьбы, неисповедимость путей Провидения, на которое, кстати сказать, католики любят перекладывать тягостную ответственность. Наконец однажды он отважился спросить Лебо, не знает ли он чего-нибудь о графине. Вместо ответа лакей принес массу коротеньких писем, полученных во время болезни Христиана, нежных, пламенных, стыдливых, – это была стая белых голубок, воркующих о любви. Страсть Христиана вспыхнула с прежней силой, и, в надежде тотчас по выздоровлении возобновить роман, прерванный в Фонтенебло, он ответил ей, еще лежа в постели.
А пока что Д. Том Льюис и его супруга приятно проводили время в особняке на Мессинской. Агент по обслуживанию иностранцев не вынес тоски одиночества в Курбвуа. Ему не хватало деловой атмосферы, не хватало торговых оборотов, а главное, ему было необходимо, чтобы Шифра им восхищалась. Помимо всего прочего, он ревновал – ревновал глупой, неотвязной, мучительной ревностью, застрявшей в нем, точно кость в горле: кажется, проглотил – нет, опять кольнуло! И ведь никому не пожалуешься, не скажешь: «Поглядите, что у меня в горле». Бедный Том Льюис, угодивший в им же самим поставленный капкан, изобретатель и в то же время жертва «ловкого хода»!.. Особенно его мучила поездка Шифры в Фонтенебло. В разговорах с ней он неоднократно возвращался к этому предмету, но Шифра всякий раз прерывала его вполне естественным смехом:
– Да что с тобой, мой милый Том?.. С чего это тебе в голову взбрело?
Ему ничего не оставалось, как тоже расхохотаться, – ведь он же прекрасно понимал, что все их отношения основаны на дурачестве, на зубоскальстве и что влечение к нему Шифры, влечение потаскушки к прощелыге, моментально пройдет, как только она убедится, что он ревнив, сентиментален, что он такой же «надоедный», как все остальные мужчины. В глубине души он страдал, он скучал без нее, этого мало – он писал ей стихи. Да, да, этот самый разъезжавший в кебе человечек, этот изворотливый француз, чтобы отвлечься от черных мыслей, написал Шифре стихотворение, сочинил внушенную ему его претенциозным невежеством чудовищную галиматью, вроде той, которую отбирают при обыске у иных заключенных, сидящих в одиночке. Право, если бы Христиан II вовремя не заболел, то вместо него слег бы Д. Том Льюис.
Я предоставляю читателям вообразить радостную встречу паяца с его красоткой и как рады были они пожить некоторое время вдвоем. Том с остервенением отплясывал джигу, кувыркался на ковре. Ни дать ни взять обезьяна в благодушном настроении или Ариэль, которому позволено проказничать в доме. Шифра каталась от смеха; она только немножко стеснялась прислуги, относившейся к «мужу мадам» с глубочайшим презрением. Метрдотель прямо заявил, что он ни за что не станет прислуживать за столом «мужу мадам», а так как это был изумительный метрдотель, выбранный и присланный Шифре самим королем, то она не стала с ним спорить, – горничная накрывала супругам в будуаре. Когда к Шифре являлся с визитом Ватле или принц Аксельский, Д. Том Льюис вынужден был прятаться в уборной. Ни один муж не согласился бы на столь унизительное положение, но Том обожал свою жену, и обладал ею он один, да еще в такой обстановке, в которой она казалась ему неизмеримо прекраснее, чем прежде. В общем, он был еще самым счастливым из всей шайки, которая уже проявляла беспокойство из-за отсрочек и задержек. Чувствовался какой-то камень преткновения, какая-то заминка в столь удачно начатом деле. Король ничего не платил по старым векселям, а все только, к великому ужасу Пишри и папаши Лееманса, выдавал новые. Лебо старался их подбодрить:
– Потерпите, потерпите!.. Все будет в порядке... Это дело верное...
Но ведь он-то ничем не рисковал, а у них бумажники были туго набиты векселями на иллирийской государственной бумаге. Бедный «папаша», растерявший всю свою самоуверенность, каждое утро приходил на Мессинскую к дочке и к зятю за нравственной поддержкой:
– Так вы думаете, наша возьмет?..
И он безропотно учитывал векселя, учитывал без конца, ибо единственным способом догнать убежавшие деньги было посылать за ними вдогонку еще и еще.
В один прекрасный день графиня, собираясь на прогулку в Булонский лес, под отеческим присмотром Тома семенила из своей комнаты в уборную и обратно, а Том, развалившись с сигарой во рту на шезлонге и заложив пальцы за жилет, с наслаждением наблюдал, как эта красивая женщина одевается, как она натягивает перчатки, как она, глядя в зеркало, принимает те позы, какие будет потом принимать в экипаже. Она была сейчас необыкновенно хороша в шляпе с опущенной на лоб вуалью, в пышном и теплом осеннем платье. На звон ее браслетов, на дрожь гагата, которым была отделана ее накидка, отзывался то веселым перебором сбруи, то сытым фырканьем лошадей дожидавшийся под окнами роскошный выезд, в котором все до последней мелочи было даром иллирийского короля. Сегодня она выезжала вместе с Томом, брала его покататься вокруг озера в первый день парижского осеннего сезона, под хмурым небом, выгодно оттеняющим новые моды и отдохнувшие после долгой жизни на даче лица парижан. Том, весьма элегантный, одетый с чисто английским шиком, предвкушал удовольствие, которое ему доставит таинственная прогулка в двухместной карете, где он будет сидеть, вжавшись в угол, рядом с прелестной графиней.
Барыня готова, можно ехать. Последний взгляд на себя в зеркало.
– Идем!..
Неожиданно внизу отворяется входная дверь, раздается звонок за звонком...
– Король!..
Муж, страшно вращая глазами, мгновенно скрывается в уборной, а Шифра подбегает к окну как раз в ту минуту, когда Христиан II с видом победителя всходит на крыльцо. Он не идет, а парит, за плечами у него выросли крылья. «Как она обрадуется!» – поднимаясь по ступенькам, думает он.
Красотка соображает, что есть какие-то новости, и соответственно настраивается. Для начала она, изумленно и радостно вскрикнув, падает в его объятия, и он кладет ее на козетку и опускается на колени.
– Да, да... Это я... И теперь уже навсегда!
Она смотрит на него большими, безумными от любви и надежды глазами. А он купается, он утопает в том свете, который они излучают.
– Все кончено... Иллирийского короля больше нет. Есть просто человек, который будет любить тебя всю жизнь.
– Это слишком большое счастье... Я боюсь верить.
– На, читай!..
Она берет в руки пергамент, медленно развертывает его.
– Так, значит, ты правда отрекся, Христиан?
– Я сделал еще лучше...
Христиан встает с колен, и, пока Шифра пробегает текст отречения, он не отрывает от нее взгляда и самодовольно покручивает ус. Однако, видя, что она все еще не улавливает самой сути, он принимается объяснять разницу между отречением безоговорочным и отречением в чью-либо пользу; он доказывает ей, что он и в этом случае свободен от каких бы то ни было обязательств, что он снял с себя всякую ответственность, в то же время не предрешая судьбу сына. Вот только деньги... Но ведь они с Шифрой будут счастливы и без этих миллионов.
Шифра уже не читала, она с хищной улыбкой слушала Христиана, оскалив свои хорошенькие зубки как бы с целью ухватить ими то, что он говорил. Впрочем, она все уже поняла, отлично поняла! У нее уже не было никаких сомнений, что все их мечты разлетелись, что денежки, вложенные в дело, от них уплыли, она ясно представляла себе, как будут злы ее отец, Пишри и вся шайка, оставшаяся на бобах из-за одного неверного шага этого простофили. Она думала о стольких напрасных жертвах, о том, что последние полгода у нее была невыносимая жизнь, что ей до тошноты надоело лгать, что ей осточертели приторные ласки, думала о своем бедном Томе, который сидит сейчас у нее в уборной и старается не дышать, в то время как этот, уверенный в том, что он любим, уверенный в своей неотразимости, уверенный в том, что он победил, что он подавил ее своим великодушием, стоит перед ней и ждет от нее прилива нежности. Это было так смешно, во всем этом была такая глубокая, такая беспощадная ирония!.. Шифра встала, и на нее напал дикий хохот, дерзкий, оскорбительный хохот, от которого к ее щекам мгновенно прилила кровь, – этот смех всколыхнул осадок со дна ее грубой натуры. Проходя мимо остолбеневшего Христиана, она крикнула ему:
– Убирайся вон, болван!
И сейчас же заперлась у себя в комнате тройным поворотом ключа.
Когда Христиан, оставшийся без гроша, без короны, без жены, без возлюбленной, спускался по лестнице, то вид у него был несколько необычный.
О магия слов! В шести буквах, составляющих слово «король», как будто заключена некая кабалистическая сила. С тех пор как ученика Меро стали называть уже не графом Царой, а королем Леопольдом Пятым, он преобразился. Старательный, мягкий как воск, бравший не способностями, а усидчивостью, он начал выходить из пелен, он сбрасывал с себя спячку; он все время находился в состоянии крайнего возбуждения, и этот внутренний огонь закалял его тело. Врожденная лень, привычка развалиться в кресле и попросить кого-нибудь почитать книжку или рассказать сказку, потребность слушать, питаться чужими мыслями – все это сменилось живостью, которую детские игры уже не удовлетворяли. Пришлось старому генералу Розену, разбитому, сгорбившемуся, собраться с силами и дать ему первые уроки стрельбы, фехтования, верховой езды. Трогательное впечатление производил бывший пандур, каждый день, ровно в девять утра, появлявшийся в синем фраке, зажав в руке хлыст, на садовой лужайке, превращенной теперь в манеж, и с видом многоопытного Франкони исполнявший обязанности берейтора при короле, которого он время от времени почтительно поправлял. Маленький Леопольд, серьезный и важный, чуткий к малейшим указаниям берейтора, то ехал рысью, то переходил на галоп, а королева, следя за ним с крыльца, делала замечания, давала советы:
– Держитесь прямее, государь!.. Отпустите поводья!
В иных случаях искусная наездница для большей наглядности бросалась к сыну и показывала различные приемы. И как же Фредерика была счастлива в тот день, когда она на своей лошади, приноравливавшейся к шагу пони, на котором ехал сын, рискнула отправиться с ним в лес! Преодолев материнский страх, она с разбега пустила лошадей крупной рысью, – издали были видны два быстро удалявшихся силуэта: силуэт мальчика и силуэт высокой амазонки, показывавшей ему дорогу, и так они духом домчались до Жуанвиля. После того как ее муж отрекся от престола, в ней тоже произошла перемена. Ей, слепо верившей в Божественное право, казалось, что сан короля охраняет ребенка, что он служит ему щитом. Ее любовь к сыну была все так же сильна и глубока, но теперь она избегала внешних проявлений чувства, оно уже не выражалось у нее в бурных ласках. Вечером она по-прежнему заходила к сыну в комнату, но уже не для того, чтобы удостовериться, хорошо ли Цара укрыт, не для того, чтобы поправить ему одеяльце. Теперь все эти заботы лежали на камердинере, а Фредерика словно боялась изнежить сына, боялась, как бы ее слишком мягкие руки не замедлили развитие его мужской воли. Она приходила к нему только для того, чтобы послушать, как он читает перед сном извлеченную из Книги Царств чудную молитву, которой его научил о. Алфей:
«Господи Боже мой, Ты поставил раба Твоего царем, но я отрок малый, не знаю ни моего выхода, ни входа. И раб Твой – среди народа Твоего, который избрал Ты. Даруй же рабу Твоему сердце разумное...»
Звонкий детский голосок звучал все громче и уверенней, в нем слышались властные нотки, слышалась убежденность, тем более трогательная, что молился он в изгнании, в неказистом предместье, за тридевять земель от гадательного трона. Но для Фредерики ее Леопольд уже царствовал, и в свой вечерний поцелуй она вкладывала столько раболепной гордости, столько обожания, столько неизъяснимого благоговения, что Элизе, пытаясь разобраться в этом сложном материнском чувстве, вспоминал старинные святочные песни, которые он слышал на родине, – в них Святая Дева поет над яслями, где лежит младенец Иисус:
В течение нескольких месяцев, в течение всей зимы ничто не омрачило счастья королевы, на ее небе не появилось ни единого облачка. Нечаянно ее покой смутил Меро. Они так долго мечтали об одном и том же, так давно они научились изливать друг другу душу в постоянно встречающихся взглядах, так долго, рука с рукой, шли к единой цели, что в конце концов между ними установились непринужденные отношения, и эта близость духовная и житейская вдруг неизвестно почему начала стеснять Фредерику. Ей уже не удавалось наедине с ним думать о своем, ее пугало то большое место, какое этот чужой ей человек занимал в самых интимных ее мыслях. Быть может, она догадывалась о том, что творится у него в душе? Быть может, ее уже начало обжигать разгоравшееся так близко от нее пламя, которое день ото дня становилось все жарче и опаснее? Женщину в таких случаях не обманешь. Королеве хотелось укрыться от огня, стряхнуть с себя наваждение. Но как? В смятении душевном она обратилась за помощью к постоянному советчику замужней католички – к духовнику.
Когда о. Алфей не вел по деревням роялистской пропаганды, руководил королевой он. На иного человека только взглянешь, и он тебе виден до дна. В этом иллирийском священнике с лицом корсара, в его крови, в его ухватках, в чертах его лица было что-то от ускоков, что-то от этих птиц-разбойников, птиц-буревестников, былых пенителей латинских морей. Сын рыбака из гавани Цара, он вырос у моря, пропах смолой и рыбой, но вот однажды на его красивый голос обратили внимание францисканцы, и он из юнги превратился сначала в певчего, потом все возвышался в монастыре и наконец сделался одним из руководителей конгрегации. Но все же он сохранил в себе свойственную морякам горячность, а кожа его оставалась по-прежнему обветренной – даже холод монастырских стен так и не снял с нее этого налета. Еще надо отдать ему справедливость: он не был ни ханжой, ни трусом и, когда надо, по серьезному поводу, без колебаний брался за нож, принимал участие в coltellata[28]. Если ему нужно было срочно заняться политикой, то он утром отбарабанивал молитвы за день, а то и за два вперед. «Так дело скорей будет», – без тени иронии пояснял он. Цельный как в любви, так и в ненависти, о. Алфей души не чаял в воспитателе, которого он же и ввел в этот дом. Вот почему, когда королева завела с ним разговор о своих переживаниях, о своих сомнениях, он сначала притворился, что не понимает, о чем идет речь. Королева проявила упорство – тогда он вспылил и заговорил с ней грубо, как с обыкновенной грешницей, как с какой-нибудь зажиточной хозяйкой одной из мастерских в Дубровнике...
И не стыдно ей примешивать к благородному делу всякую чепуху? Разве ей есть на что пожаловаться? Разве Меро недостаточно с ней почтителен? Так стоит ли из-за чистого ханжества, из-за кокетства женщины, вообразившей, что она неотразима, лишаться человека, которого, конечно, сам Господь поставил на их пути ради торжества монархии?.. К этому он на языке моряка с итальянской напыщенностью, смягчаемой тонкой улыбкой духовной особы, прибавил, что попутный ветер посылается нам Провидением и что ему не противятся:
– Ставь паруса и выходи в море!
Женщина с самым твердым характером не устоит перед благовидными предлогами. Покоренная монашеской казуистикой, Фредерика пришла к заключению, что она действительно не имеет права отказываться от такого помощника в борьбе за дело ее сына. Ей только надо быть начеку, ей нельзя распускаться. Чем она рискует? Ей без большого труда удалось убедить себя, что она неверно истолковала преданность Элизе, его восторженно-дружеское к ней отношение... А на самом деле он любил ее страстно. Сколько раз он гнал от себя это совершенно особое, глубокое чувство, но оно медленно, окольными путями возвращалось к нему и наконец с всепобеждающим деспотизмом завоевателя поселилось у него в душе. До сих пор Элизе Меро был уверен, что он не способен любить. В те времена, когда он ходил по Латинскому кварталу и проповедовал роялизм, богемные девицы, не понимавшие ни слова из того, о чем он говорил, по очереди отчаянно влюблялись в его красивый голос, в его горящие глаза, в его идеальной формы лоб, ибо всех Магдалин неудержимо влечет к апостолам. Он наклонялся с улыбкой и срывал то, что ему дарили, но под тонким слоем приветливости и ласковости таил свойственное южанам неодолимое презрение к женскому полу. Прежде чем проникнуть в его сердце, любовь должна была сначала пройти через его упрямую голову. Лишь после того как это совершилось, его восхищение гордой душой Фредерики, восхищение достоинством патрицианки, с каким она переносила свое злополучие, постепенно переросло в тесном доме и в тесном кругу изгнанников, при ежечасном, ежеминутном общении, при том, что они так часто делили горе пополам, в настоящую, хотя и смиренную, скромную, безнадежную страсть, которая теплится вдали, словно свеча бедняка на нижней ступени алтаря.
А равнодушная к безмолвным драмам жизнь шла, по видимости, все так же, и наконец наступил сентябрь. Однажды после завтрака королева предложила герцогу, Элизе и г-же Сильвис, исполнявшей обязанности фрейлины вместо взявшей отпуск маленькой княгини, погулять, и сейчас она шла по саду, вся залитая ярким солнечным светом, и так же светло было у нее на душе. Она вела за собою свиту по тенистым аллеям маленького английского парка, между рядами увитых плющом деревьев, временами оборачивалась и бросала какое-нибудь слово или целую фразу с грациозной решительностью, которая ничуть не вредила ее женской прелести. Сегодня она была особенно оживлена и весела. Утром пришли известия из Иллирии: отречение короля произвело прекрасное впечатление, имя Леопольда V уже приобрело популярность среди сельского населения, Элизе Меро ликовал:
– Я вам предсказывал, герцог, что они будут боготворить маленького короля!.. Понимаете, что я хочу сказать? Дети способствуют возрождению былых привязанностей... Мы как бы дали им новую религию со всей ее непосредственностью, со всем ее молитвенным жаром...
Быстрым, характерным для него движением обеих рук откинув со лба свои длинные волосы, он начал одну из тех вдохновенных импровизаций, которые совершенно преображали его, – так одетый в рубище, сидящий на корточках, истомленный араб становится неузнаваем верхом на коне.
– Ну, теперь пошел! – со скучающим видом, тихо проговорила маркиза.
А королева, чтобы удобнее было слушать, села на скамейку, под плакучим ясенем. Остальные почтительно окружили ее. Однако постепенно аудитория начала редеть. Первая в знак протеста удалилась г-жа Сильвис – она не упускала случая выразить учителю свое неудовольствие. Герцога вызвали по делу. Фредерика и Элизе остались одни. Элизе этого не заметил и, стоя на свету, скользившем по его благородному, возбужденному лицу, точно по граням твердого камня, продолжал говорить. Он был сейчас обаятелен – это было обаяние ума, влекущее, захватывающее, и оно застигло Фредерику врасплох, так что она не успела скрыть восхищение. Прочитал ли он это в ее зеленых глазах? Испытал ли он потрясение, которое вызывается чьим-нибудь острым чувством, возникающим совсем близко от нас? Как бы то ни было, Элизе забормотал, потом вдруг смешался и, трепеща, охватил потупившуюся королеву, ее золотистые волосы, по которым бегали солнечные зайчики, долгим, жгучим, как признание, взглядом... Фредерике казалось, будто ее пронизывает солнце, только еще более ослепительное, еще сильнее волнующее, чем то, которое в небе, но у нее не было сил отвернуться. И когда, придя в ужас от тех слов, которые уже подступали к его губам, Элизе внезапно отпрянул, она, плененная этим человеком, вся в его магнетической власти, вдруг почувствовала, что жизнь от нее уходит. Это было что-то вроде душевного обморока, и она, обессиленная, уничтоженная, так и осталась сидеть на скамейке... На песке расходившихся в разные стороны аллей колыхались лиловые тени. В чашах фонтана переливалась вода, освежая по-летнему знойный полдень. В тишине цветущего сада был слышен шелест крылышек, реявший над благоухающими клумбами, и сухой треск карабина – это маленький король стрелял в своем тире, в том конце сада, за которым начинался лес.