18133.fb2
Об этом узнали от ризничьей, от той самой Мартуны, о которой я вам уже говорил. «Притворщик! — говорила она. — Я сразу заметила, что он поглядывает на меня».
Поглядывать на Мартуну — дело непростое! Ей семьдесят лет, но это не главное. Во-первых, она была горбата, к тому же за свою жизнь столько табака нанюхалась, что вот уже больше тридцати лет рот у нее постоянно открыт, а в наших местах, с нашим-то воздухом постоянно открытый рот даром не проходит. Жуть, просто смотреть тошно! Чтобы мужчина в брюках из монмельянского шелка и в сапогах из кожи, тонкой, как носовой платок, поглядывал на Мартуну? Ну нет!
«Можете зубоскалить сколько угодно, — говорила она, — но раз я так сказала, значит, это правда. Мне нет никакой выгоды врать». Одним словом, она уверяла, что заметила это уже три недели назад. Он стоял под ивами, напротив дверей кафе. Был это, скажем, вторник. Она шла на луг привязать козу к колышку. Он смотрел, как она это делает. Потом она занялась разными другими мелкими делами. И он не спускал с нее глаз. Иногда выходил даже из-под ивы и буквально следил за каждым ее шагом. Прошли среда, четверг, и Мартуна, а она совсем не дура (если рассказать вам, что она проделывала в молодости…), так вот Мартуна замечает, что Ланглуа выходит из-под деревьев и неотрывно следит за ней всякий раз, когда она идет к церкви. И вот она думает: «Ну, погоди, голубчик!» В субботу она делала уборку в церкви, и именно в тот день Ланглуа не отставал от нее ни на шаг. В ту субботу этим дело и ограничилось. Вот в следующую субботу Мартуна протерла сырой тряпкой статую Пресвятой Девы и сухой — статую Христа, потому что он из гипса и изображение крови на нем еле держится, так что каждый раз господину кюре приходится подрисовать капли крови кисточкой. Она обычно подметает пол и расставляет стулья. Но вот в понедельник она делает полную уборку в ризнице, уборку сверху донизу. Это значит, что она не только чистит, вытряхивает и укладывает облачение, в котором господин кюре проводил службу в воскресенье, но и сушит и проветривает всю одежду, потому что гардероб стоит в северной части церкви, а она находится в тени большого дуба, и вещи там быстро плесневеют.
Так вот, значит, в понедельник она вытащила все четыре красивые ризы: лиловую, розовую с зеленым, на которой вышитые золотом розы и листочки были совсем как живые (ее передал приходу в 27 году монастырь Введения во храм Богородицы, где всегда были отличные вышивальщицы), золотую ризу (такую красивую, что господин кюре не решается ее надевать) и повседневную бело-голубую ризу с синими васильками (она поистрепалась, и Мартуна присматривает за ней особенно внимательно). И как раз чтобы разглядеть ее получше, она подошла к свету, к небольшому зарешеченному окошку, выходящему на луга Карля. Вдруг она услышала негромкий шум и подумала: «Ага, вот и ты!» Отошла от окна и действительно увидела, как промелькнула тень раз, потом еще раз, потом чья-то рука схватилась за решетку (окошко там расположено невысоко, на уровне моей груди). Это была рука Ланглуа. Она узнала ее по крупному серебряному перстню.
Как я уже сказал, Мартуна умна, но, возможно, не всегда. Несмотря на возраст, горб и беззубый рот, она втемяшила себе в голову, что еще может сойти за красотку. И спряталась.
— Эй, там, — сказал Ланглуа, — ну, чего? Ты что, смеешься над людьми? А ну-ка живо вылезай из угла, — приказал он таким голосом, что Мартуна тут же выскочила из тени.
Ланглуа осмотрел облачения, развешанные на спинках стульев.
— Все тут? — спросил он.
— Да, — сказала Мартуна.
— Больше никаких нет?
— Нет, только четыре.
— Покажи-ка получше вот эту, — сказал Ланглуа, просунув руку через решетку и указывая на розовую с зеленым ризу.
Мартуна поспешила выполнить.
— И золотую тоже.
Она показала и золотую. Ланглуа приник лицом к решетке и стал очень внимательно вглядываться в них.
— Ладно, — сказал Ланглуа, — теперь давай тащи сюда дароносицы.
— Ой, что вы, — сказала Мартуна, — я в жизни не прикасалась к дароносице. К тому же она одна-единственная, да и к тому же заперта в алтаре, и господин кюре лично ею занимается.
— Честное слово? — спросил Ланглуа недоверчиво.
— Честное слово, господин главный егермейстер, — отвечала она.
Он нахмурился, услышав титул (она произнесла его в порядке любезности, как делают старики). Он еще пару раз зло посмотрел на нее и ушел.
В тот же день он нанес визит кюре. Об этом визите ничего никому не известно. Известно только, что кафе «У дороги» находится ровно в двухстах шагах от дома кюре. Так вот, в три часа дня Ланглуа надел свой узкий редингот и цилиндр, после чего оседлал своего коня, сел верхом и проехал двести шагов при полном параде, а конь был так затянут подпругой, что плясал на месте, как морской конек. Этот выезд имел, разумеется, огромный успех.
Обратили, впрочем, внимание, что он пробыл в доме кюре не больше часа и что потом оба они пошли в церковь. Оставленная без присмотра лошадь сама вернулась в конюшню, но не подошла ни к кому из друзей, а лишь поприветствовала их коротким ржанием. Как и мы все, лошадь вроде бы недоумевала, что означает этот выезд.
В конце концов все привыкли к мысли, что если это касается Ланглуа, то ничто не означает ничего.
Например, этот так ярко обставленный визит к кюре означал ноль целых и ноль сотых. Продлился он меньше часа, хотя известно, что если кто-то пришел с визитом к кюре, то отделаться от священника уже нельзя никаким способом. Вот оба выходят из дома, идут в церковь. Там они пробыли минут двадцать (известно, что они делали: господин кюре открыл дарохранительницу и показал гостю монстранцию,[7] вот и все. Ланглуа посмотрел и, посмотрев, вышел). Итак, минут через двадцать Ланглуа вышел из церкви, а вскоре вышел и кюре. Баста, как сказал бы Ланглуа, так как после этого никто и никогда больше ни разу не видел Ланглуа в церкви — ни утром, ни вечером. И когда потом он встречал кюре на улице, то приветствовал его, как всех нас без различия, поднимал руку, не говоря ни слова, и все.
Если бы мы были злыми, уверяю вас, у нас были бы основания для злости. Конечно, он оказал нам огромную услугу! Но, по-моему, было бы естественно, если бы нам вскоре надоел этот тип с его замкнутым видом. Но ведь точно такой вид был у него и тогда, когда случилась та история, в частности, когда он пытался разобраться с убийством Дельфен-Жюля. И, надо прямо сказать, именно благодаря этому у нас сохранились добрые чувства к нему, потому что если вспомнить предыдущие зимы, то немало потерь нам пришлось пережить и немало седых волос прибавилось у нас.
Впрочем, надо еще вот что сказать: начальство и вообще все там, внизу, похоже, очень ценили Ланглуа.
Когда мы узнали, что он собирается жить в нашей деревне, а в то же время увидели и его гордыню, о которой я вам уже рассказывал (причем она не уменьшилась, а, скорее, наоборот), мы говорили между собой: «Он, наверное, попал в немилость. Ему, наверное, дали эту должность, как собаке бросают кость, за все его заслуги, за награды, за ногу, за черный глаз, взгляд которого так трудно вынести, но при этом скорее всего дали ему понять, что он отныне сможет командовать только где-нибудь в Памплоне, никак не ближе».
Так нет же, наоборот. В конце лета по дороге, ведущей на перевал, приехал странный экипаж — начищенный до блеска кабриолет. Мы целый час наблюдали, как он пробирается между деревьями, сверкая на солнце, что твой жук-скарабей. А когда он подъехал к жнецам, мы увидели еще более странную картину: на запятках, за капотом, ехал грум. Он соскочил на землю и спросил: «Вы знаете старшего егермейстера Ланглуа?» Как вы понимаете, отвечать так, с ходу, когда идет жатва, да еще спрашивают неожиданно… Надо малость подумать, как ответить: то ли да, то ли нет. Пока мы разглядывали эту, словно из яйца вылупившуюся, карету и грума, который сиял и того пуще, хозяин экипажа сам сошел на землю, должно быть, чтобы помочь нам решиться. И мы сразу решились, потому что это был королевский прокурор. Ошибки быть не могло: его знали повсюду, даже в самых отдаленных местах, по его седым бакенбардам и пузу, продвигающемуся перед ним, как барабан.
Тут мы даже дали ему мальчишку в провожатые до деревни, думая про себя: «Когда он увидит, что командир живет у Сосиски!» Однако, вернувшись с поля, мы увидели, что прокурор прогуливается с Ланглуа под липами, любуется нашими деревьями, тросточкой указывает на раскинувшуюся внизу долину, на красивую ферму, рисуя в воздухе путь, которым они ехали или еще поедут, в общем дружки да и только. Они и пообедали вместе у Сосиски, которая постаралась и приготовила угощение на славу.
Много позже до нас донеслось кое-что из того, о чем они разговаривали в тот вечер, и у нас появилось кое-какое представление о том, был ли то обычный визит или визит королевского прокурора, визит к разжалованному капитану жандармерии или к главному егермейстеру в фаворе. Да, после трагического завершения этой истории, которую я вам рассказываю, прошло время, и женщина по прозвищу Сосиска, которая была не в силах больше сдерживать свое горе, облегчила себе душу долгим рассказом, чтобы восстановить прошлое. Говорила она про Ланглуа, и тон, которым теперь говорят о нем и каким я рассказываю вам эту историю, в значительной степени подсказан тем, что рассказала в конце концов эта женщина по прозвищу Сосиска.
Никогда мы не охватываем события и людей полностью. Если бы мы видели только высокомерие и немногословие Ланглуа, о нем могло бы сохраниться достаточно отрицательное впечатление. Но ведь все остальное, если вдуматься, было до того симпатично! Прав был Ланглуа, когда ругал нас. И Ансельмия и всё прочее, вся эта невеселая история, — ведь и с нами это вполне могло бы случиться!
Королевский прокурор нанес визит не капитану и не главному егермейстеру. По мнению Сосиски, это было посещение доброго друга, которому ни в чем не отказывают. Был даже момент, когда этот такой важный на вид королевский прокурор стал болтать глупости. Явно, чтобы рассмешить нашего Ланглуа. «Опасайтесь истины, — якобы сказал он, — она одинаково верна для всех». (Для того, чтобы сказать такое, вовсе не обязательно было ходить в школу до двадцати лет.) Кстати, после такой остроты Ланглуа рассмеялся. Не много же ему надо было, чтобы рассмеяться, не правда ли?
Кроме этого, у них были, по-видимому, какие-то общие дела. Эти прокуроры часто потихоньку интересуются порубкой леса и даже (но это относится к прокурорам пониже рангом) выделкой кож из шкур лис или барсуков, — надо же где-то доставать деньги, чтобы развесить несколько лишних гирлянд на балах, которые они устраивают у себя в городах. Говорят, они это делают, чтобы выдавать своих дочек замуж. Потому как Сосиска вроде бы незаметно, но не пропускала ничего из их разговора (до чего же она внимательна была к Ланглуа!). Так вот, Сосиска слышала, как Ланглуа говорил: «Я все возьму в свои руки, будьте уверены».
Видимо, как раз в тот вечер они и приняли решение, результаты которого сказались через месяц.
Эти егермейстеры — странный народ. Есть такие, на которых можно положиться, они и делают большую часть работы, причем по согласованию с равными себе по званию из числа лесничих. Они договариваются (или должны договариваться), что будут не только уничтожать «вредных», но и охранять «полезных.». Я имею в виду животных. Среди вредных — лисы, кабаны, барсуки, хорьки, куницы и, конечно же, волки. Словом, хищники. А полезные — серны, лани, козы. Олени считаются, в зависимости от сезона (во время гона или не во время гона), то вредными, то полезными. Не скажу, что егермейстеры все это уж очень точно соблюдают, но в общем должны соблюдать. Во всяком случае, над просто егермейстерами стоят старшие егермейстеры, а эти себя не утруждают, это у них просто почетное звание. Это видно хотя бы по тому, что в нашем горном, полном разных подвохов районе, где вредных пруд пруди, в местах, куда детям лучше не ходить, никогда не бывало старших егермейстеров. Были просто егермейстеры, потому что нужны же люди, владеющие карабином, даже в будние дни. Не надо забывать, что на перевале Руссе и в лесу Ланта водились медведи, а волков, так тех везде хватает. Старших назначали для долин в районе Поншарра и немного выше, до Южина, в те места, где служат для «представительства». Обычно эту должность отдавали какому-нибудь влиятельному выборщику, о котором известно, что он с амбициями, а еще романтическим чудакам из числа владельцев замка. Это давало им право содержать челядь, причем даже в форме. И когда им этого хотелось, они могли форсить, будто принцы. Это отдушина для их страстей, да и разводить дипломатию в префектуре так легче.
Если бы наш королевский прокурор захотел сморозить еще какую-нибудь глупость, он мог бы высказать такую, например, истину: здесь более чем достаточно работы по части охоты на волков, чтобы у кого-нибудь когда-либо могла возникнуть мысль присылать сюда старшего егермейстера. Однако и Ланглуа и прокурор подумали об этом и активно поработали в этом направлении, поскольку примерно через месяц после того памятного ужина у Сосиски, мы узнали, что наш сосед из Сен-Бодийо, Юрбен Тимоте, назначен старшим егермейстером.
Он не принадлежал к числу богатых выборщиков, и не сказать, чтобы он был романтическим чудаком. В данном случае выражение «романтический чудак» не совсем соответствовало тому, что он собою представлял. Он был из «гвадалахарцев», как здесь называли тех, кто уезжал в Мексику, чтобы там нажить состояние. Вернулся он, само собой, с большим запасом песо, но также и со «слабостью по части муската».
Он был очень маленького роста, но при этом пропорционально сложен, так что его могли принять за мальчугана, если бы не седая бородка и не испещренное морщинами желтое лицо. Живой характер? Не то слово. В свои шестьдесят лет он то и дело вспыхивал, как порох, и иногда казалось, что вот только что он стоял перед вами — и вот уже никого нет, все разлетелось в пух и прах, и пока вы протираете глаза от удивления, он преображается опять, готовый снова исчезнуть, как какой-нибудь герой Жюля Верна.
Жена, неизменно прекрасная и неторопливая, как день в конце июня, креолка, была старше его.
Поначалу здесь ее приняли за дикарку, и, как оказалось, напрасно. Вроде бы она воспитывалась в знаменитом монастыре испанских миссионеров, где получали превосходное воспитание все девушки благородных семей Мексики. Довольно странное выбрано было для девушек место: рядом с вулканом и ледником. Надо сказать, что у нас говорят много глупостей о том полушарии. Знаю только, что когда госпожа Тимоте (мы называли ее коротко: «госпожа Тим») приехала сюда (ей было около шестидесяти лет, а выглядела она на двадцать, максимум на тридцать), о ней много говорили всякого. Представьте себе женщину из голубоватого мрамора, с глазами, неимоверно долго закрывающимися и открывающимися, как солнце на закате или восходе! Тогда-то, я уверен, и распространился слух о монастыре возле вулкана. Про ледник я не верю. Думаю, речь шла только о снеге на вершинах. Я даже думаю, что госпожа Тим сама распространила этот слух: «Скажите всем, что это очень высоко, намного выше, чем здесь». Слушая эти слова: «очень высоко, очень высоко, выше, чем здесь», произнесенные с медленными и гибкими горловыми раскатами, напоминающими какой-то тайный призыв овечек, легко было повторить всё, что ей захотелось бы. Она боялась, что ее здесь примут за женщину из жарких пустынь.
Она могла не бояться, что так подумают, потому что приехала она сюда с пятью чудесными ребятишками! Мы — люди достаточно взрослые и понимаем, что, будь она женщиной из жарких пустынь, она не замкнулась бы в своих детях, как поступила эта дама.
Три ее дочки благополучно набрали здесь три-четыре года, которых им не хватало, чтобы выйти замуж, и вышли замуж. Из двух сыновей один умер во время поездки в Австрию, а другой занял видное место в Париже. Прошло семь-восемь лет, и приблизительно в то время, о котором я рассказываю, госпожа Тим была уже бабушкой, причем многократно. Дочки оказались хорошо пристроены в ближних селениях, в долине вокруг нас.
На дороге, спускающейся из Сен-Бодийо, очень часто можно было видеть посыльного госпожи Тим, после чего вверх поднимались экипажи с кормилицами, няньками и ребятней. У одной только старшей дочери было шестеро детей. Посыльный госпожи Тим всегда получал один и тот же наказ: объехать все три семьи и привезти всех внучат.
И начинался сплошной праздник: полдники в лабиринтах из самшитовых кустов, прогулки на спине осликов, игры на площадках, а в случае дождя, чтобы дать волю нетерпеливым ребячьим ногам, устраивались пляски или спортивные соревнования на верхних этажах замка, полы которых от беготни и прыжков грохотали, как далекий гром.
При каждом удобном случае, например, на обратном пути из Мана (дорога оттуда проходит как раз над их парком), или, скажем, осенью, после охоты на зайцев, одним словом, всякий раз, оказываясь на склоне, откуда виден самшитовый лабиринт и площадки, люди обязательно останавливались, чтобы посмотреть на все эти забавы. Тем более, что госпожа Тим всегда была там заводилой.
Одевалась она в пышное платье из грубой шерсти с огромными складками, возникавшими и исчезавшими на каждом шагу вокруг ее стройного, как статуя, тела. Она носила корсаж и украшала его батистовыми жабо. Очень уж была она привлекательна среди этого водоворота ребятишек, прицепившихся по нескольку штук к каждой ее руке, пока остальные носились и сновали вокруг нее, будто рыбки в пруду. За ней двигались кормилицы, неся грудных младенцев в коконах из белых пеленок. А если подняться на цыпочки и заглянуть через забор, можно было увидеть, как она раздавала на полдник куски пирога и стаканы с сиропом. Справа от нее стоял лакей (сын Онезифора из Пребуа) в синем костюме и держал бочонок с оранжадом, а слева — горничная (внучка старой Нанетты из Авера) в красновато-лиловой одежде, с корзинкой печенья в руках. Это надо было видеть!
А если она тебя замечала, подняв глаза, чтобы понять, куда уставилась изумленная девчушка, увидевшая человека над забором, она приглашала и тебя, и надо было повиноваться. Причем для тебя, конечно, речь шла не об оранжаде, Онезифор-сын тут же приносил тебе стаканчик вина. И тут уж не было никакой возможности уйти, к тебе на колени усаживались сразу несколько ребятишек и просили рассказать сказку или еще что-нибудь.
Но сказок мы не знаем, да если бы и знали, рассказать бы не сумели.
Хорошо было оказаться рядом с госпожой Тим, такой открытой и честной, несмотря на вулкан и ледник (а, может быть, именно по этой причине).