18152.fb2 Коронованный рыцарь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Коронованный рыцарь - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Часть третьяОТ УБИЙСТВА К АЛТАРЮ

IВЕЛИКИЙ МАГИСТР

Стоял морозный зимний день.

Ветер дул с моря, холодный и резкий, и стоявшие шпалерами войска от «канцлерского дома» на Садовой, где помещался капитул ордена мальтийских рыцарей, по Невскому проспекту и Большой Морской вплоть до Зимнего дворца, жались от холода в одних мундирах и переступали с ноги на ногу.

Было 29 ноября 1798 года, одиннадцатый час утра.

Ровно в одиннадцать часов из ворот «замка мальтийских рыцарей», как в то время назывался «канцлерский дом», выехал торжественный поезд, состоявший из множества парадных придворных карет, эскортируемых взводом кавалергардов.

Несмотря на адскую погоду, масса народа стояла на пути следования поезда.

Торжественный кортеж направился, медленно следуя между войсками и народом, по направлению к Зимнему дворцу, куда по повесткам съехались все придворные и высшие военные и гражданские чины.

Из карет, одна за другой останавливавшихся у главного подъезда дворца, выходили мальтийские кавалеры в черных мантиях и в шляпах со страусовыми перьями и исчезали в подъезде.

Вся обширная Дворцовая площадь была буквально запружена народом, свободной оставалась лишь полоса для проезда, окаймленная войсками.

В большой тронной зале Зимнего дворца император и императрица сидели рядом на троне, по сторонам которого стояли чины синода и сената.

Императорская корона, держава и скипетр лежали на столе, поставленном около трона.

Толпы зрителей теснились на хорах залы. Прибывшие мальтийские рыцари вступили в нее.

Впереди шел граф Литта. За ним один из рыцарей нес на пурпуровой бархатной подушке золотую корону, а другой на такой же подушке меч с золотою рукояткою.

По бокам каждого из рыцарей шли по два ассистента.

Граф Литта и оба рыцаря отдали глубокий поклон государю и государыне.

Первый затем обратился к императору с речью на французском языке, в которой, изложив бедственное положение мальтийского ордена, лишенного своих «наследственных владений», и печальную судьбу рыцарей, рассеявшихся по всему миру, просил его величество принять на себя звание великого магистра.

Канцлер князь Безбородко отвечал на эту просьбу, заявив, что его величество согласен исполнить желание мальтийского рыцарства.

Князь Куракин и граф Кутайсов накинули на плечи Павла Петровича черную бархатную, подбитую горностаем, мантию, а граф Джулио Литта, преклонив колена, поднес ему корону великого магистра, которую государь надел на голову.

Тот же Литта подал ему меч или «кинжал веры».

Павел Петрович, бледный, взволнованный, со слезами на глазах, принял эти регалии новой власти.

Обнажив меч великого магистра, он осенил им себя крестообразно, давая этим знаком присягу в соблюдении орденских уставов.

В то же мгновение все рыцари обнажили свои мечи и подняв их вверх, потрясли ими в воздухе, как бы угрожая врагам ордена.

Зрелище было величественное.

Император отвечал, через вице-канцлера князя Куракина, что употребит все силы к поддержанию древнего знаменитого мальтийского ордена.

Графом Джулио Литта был прочитан затем акт избрания императора великим магистром державного ордена святого Иоанна Иерусалимского.

Рыцари приблизились к трону и, преклонив колено, принесли, по общей формуле, присягу в верности и послушании императору, как своему вождю.

Желая сделать день 29 ноября еще более памятным в истории ордена, император учредил, для поощрения службы русских дворян, орден святого Иоанна Иерусалимского.

Устав этого ордена был прочитан самим государем, а особо изданною, на разных языках, декларацией, разосланною в разные государства, все европейские дворяне приглашались вступить в этот орден.

В тот же день, когда император принимал в Зимнем дворце мальтийских рыцарей, появился высочайший манифест, в котором Павел I был титулован «великим магистром ордена святого Иоанна Иерусалимского».

«Орден святого Иоанна Иерусалимского, — объявлял в своем манифесте новый великий магистр, — от самого начала благоразумными и достохвальными своими учреждениями споспешествовал как общей всего христианства пользе, так и частной таковой же каждого государства. Мы всегда отдавали справедливость заслугам сего знаменитого ордена, доказав особливое наше благоволение по восшествии нашем на наш императорский престол, установив великое приорство российское».

«В новом качестве великого магистра, — говорилось далее в этом манифесте, — которое мы восприняли на себя по желанию добронамеренных членов его, обращая внимание на все те средства, кои восстановление блистательного состояния сего ордена и возвращение собственности его, неправильно отторгнутой и вящще обеспечить могут и, желая, с одной стороны, явить перед целым светом новый довод нашего уважения и привязанности к столь древнему и почтительному учреждению, с другой же — чтобы и наши верноподданые, благородное дворянство российское, коих предков и самих их верность к престолу монаршему, храбрость и заслуги доказывают целость державы, расширение пределов империи и низложение многих и сильных супостатов отечества не в одном веке в действо произведенное — участвовали в почестях, преимуществах и отличиях, сему ордену принадлежащих, и тем был бы открыт для них новый способ к поощрению честолюбия на распространение подвигов их отечеству полезных и нам угодных, нашею властию установляем новое заведение ордена святого Иоанна Иерусалимского в пользу благородного дворянства империи Всероссийской».

Вслед за этим манифестом явился другой, относившийся также к мальтийскому ордену.

В нем объявлялось:

«По общему желанию всех членов знаменитого ордена святого Иоанна Иерусалимского, приняв в третьем году на себя звание покровителя того ордена, не могли мы уведомиться без крайнего соболезнования о малодушной и безоборонной сдаче укреплений и всего острова Мальты французам, неприятельское нападение на оный остров учинившим, при самом, так сказать, их появлении. Мы почесть иначе подобный поступок не можем, как наносящий вечное бесславие виновникам оного, оказавшимся через то недостойными почести, которая была наградою верности и мужества. Обнародовав свое отвращение от столь предосудительного поведения, недостойных быть более их собратиею, изъявили они свое желание, дабы мы восприяли на себя звание великого магистра, которому мы торжественно удовлетворили, определяя главным местопребыванием ордена в императорской нашей столице, и имея непременное намерение, чтобы орден сей не только сохранен был в прежних установлениях и преимуществах, но чтобы он в почтительном своем состоянии на будущее время споспешествовал той цели, на которую основан он для общей пользы».[5]

Поднесение императору Павлу Петровичу титула «великого магистра» ордена мальтийских рьщарей вызвало в Петербурге в придворных сферах бурю восторгов.

Поэты и проповедники воспевали и объясняли это великое событие.

Первым подал свой голос маститый Гавриил Романович Державин.

Вот как он воспел прием, сделанный мальтийским рыцарям в Зимнем дворце 29 ноября 1798 года.

И царь сред тронаВ порфире, в славе предстоит,Клейноды вкруг, в них власть и силаВдали Европы блещет строй,Стрел тучи Азия пустила,Идут американцы в бой.Темнят крылами понт грифоны,Льют огонь медных жерл драконы,Полканы вихрем пыль крутят;Безмерные поля, долиныОбсели вдруг стада орлиныИ все на царский смотрят взгляд.

Поэт, любивший витиевато-замысловатые слова, бывшие, впрочем, в духе того времени, под «американцами» разумел жителей русской Америки, под «грифонами» — корабли, под «драконами» — пушки, под «полканами» — конницу, а под «орлиными стадами» — русский народ.

Далее «певец Фелицы» изливает свой восторг по поводу собрания во дворце мальтийских рыцарей.

И не Гарольды ль то, Готфриды?Не тени ль витязей святых?Их знамя! Их остаток славныйПришел к тебе, о царь державный,И так вещал напасти их.

Напасти эти, по мнению поэта, появились вследствие того, что:

Безверья — гидра появилась,Родил ее, взлелеял галл,В груди, в душе его вселилась,И весь чудовищем он стал.Растет, и тысячью главамиС несчетных жал струит рекамиОбманчивый по свету яд.Народы, царства заразилисьРазвратом, буйством помрачилисьИ Бога быть уже не мнят.

«Не стало рыцарств во вселенной», — заставляет далее вещать поэт мальтийских рыцарей. — «Европа вся полна раздоров». «Ты, Павел, будь защитой ей».

Стихотворение это понравилось государю и маститый поэт получил за него мальтийский, осыпанный бриллиантами, крест.

Духовные ораторы тоже не молчали, ввиду совершившегося события.

Амвросий, архиепископ казанский, произнес в придворной церкви слово, в котором, между прочим, обращаясь к государю, сказал:

«Приняв звание великого магистра державного ордена святого Иоанна Иерусалимского, ты открыл в могущественной особе своей общее для всех верных чад церкви прибежище, покров и заступление».

Увлекающийся Павел Петрович считая уже себя обладателем острова Мальты, занятого еще французами, приказал президенту академии наук, барону Николаи, в издаваемом от академии наук календаре означить этот остров «губерниею Российской империи» и назначил туда русского коменданта, с трехтысячным гарнизоном.

Вскоре была учреждена собственная гвардия великого магистра, состоявшая из ста восьмидесяти девяти человек.

Гвардейцы эти, одетые в красные мальтийские мундиры, занимали, во время бытности государя во дворце, внутренние караулы, и один мальтийский гвардеец становился за его креслом во время торжественных обедов, а также на балах и в театре.

В число этих почетных гвардейцев попал и любимец государя, знакомый нам Виктор Павлович Оленин.

Красный мундир очень шел к гигантскому росту и стройной фигуре этого красавца.

Император с чрезвычайною горячностью сочувствовал мальтийскому ордену и старался выразить это свое сочувствие при каждом удобном случае.

Мальтийский восьмиугольный крест был внесен в российский государственный герб. Император стал жаловать его за военные подвиги, вместо георгиевского ордена, крест этот сделался украшением дворцовых зал, и, в знак своего благоволения, Павел Петрович раздавал его войскам на знамена, штандарты, кирасы и каски.

Не была забыта в этом случае даже и придворная прислуга, которая с того времени получила ливрею красного цвета, бывшего цветом мальтийских рыцарей.

Мальтийский крест царил повсюду.

IIЖЕНАТЫЙ МОНАХ

Мечты иезуитов осуществились.

Русский православный царь стал во главе католического ордена. Политическая обстоятельства благоприятствовали целям общества Иисуса и Ватикана.

Еще летом 1798 года, во Франции, в тулонском военном порту, шли деятельные приготовления к морской экспедиции, цель которой была окружена непроницаемой тайной.

Известно было только, что главное начальство над этой загадочной экспедицией примет генерал Наполеон Бонапарте.

В начале июня французский флот, состоящий из пятнадцати линейных кораблей, десяти фрегатов и из десанта в тридцать тысяч человек, вышел из Тулона.

О военно-морских приготовлениях Франции было известно в Англии, которая хотела воспрепятствовать этим предприятиям французского флота, а потому адмирал Нельсон, находившийся в Средиземном море, узнав о скором выходе французского флота из Тулона и не имея сведений о том, куда он направится, намеревался или блокировать Тулон, или, встретив неприятеля в море, по выходе из порта, дать ему решительное сражение.

Под начальством английского адмирала состояло четырнадцать линейных кораблей, восемь фрегатов, четыре куттера и две бригантины.

Нельсону не удалось, однако, ни блокировать французский флот в Тулоне, ни встретиться с ним на своем пути к этому порту.

Английская эскадра подошла к Тулону уже на третий день после ухода оттуда французского флота.

Нельсон погнался за французами, но погоня была безуспешна.

Между тем, 18 июня, генерал Бонапарте явился перед Мальтою, которая, несмотря на ее грозные укрепления, сдалась французам после самого непродолжительного боя, завязанного, как оказалось, только для вида.

Завоевание Мальты стоило французам только трех убитых и шести раненых, урон же мальтийцев был еще менее.

Предлогом для завоевания Мальты послужили какие-то неопределенные несогласия, бывшие между великим магистром мальтийского ордена, бароном Гомпешем, и директориею французской республики.

При взятии Мальты французы овладели одним фрегатом, четырьмя галерами, тысяча двумя стами пушек и большим количеством военных снарядов.

На Мальте французы нашли до 500 турецких невольников, которым тотчас же дана была полная свобода.

Великий магистр ордена, барон Гомпеш, бывший до своего избрания в это звание послом римско-немецкого императора на Мальте, с шестью рыцарями отправился в Триест, под прикрытием французского флота.

В Европе громко заговорили об измене Гомпеша, на которую, он будто бы, решился по предварительному уговору с директорией.

С другой же стороны распостранился слух, что без его ведома шесть мальтийских рыцарей вероломно сдали Мальту французам за значительное денежное вознаграждение.

Французский гарнизон занял Ла-Валетту, резиденцию великих магистров, а запоздавший на выручку Мальты Нельсон оставил для блокады острова несколько кораблей и снова погнался за французами.

Когда же он услышал, что французы, засевшие в Ла-Валетте, готовы, будто бы, сдаться на капитуляцию англичан, то послал к Мальте подкрепление, предписав командиру стоявшей перед островом эскадры условия будущей капитуляции.

Но надежды адмирала не сбылись.

Французы и не думали вовсе уступать Мальту англичанам, которым поэтому приходилось овладеть островом вооруженною силою.

Пришедшее в Петербург известие о взятии Мальты французами привело Павла Петровича в состояние, близкое к ярости.

Он счел это личным оскорблением, так как Мальта принадлежала рыцарскому ордену, покровителем которого он объявил себя перед всею Европой.

Его и прежде сильно раздражали завоевательные успехи французской республики, хотя при этом нисколько не затрагивалось его самолюбие, как русского императора.

Теперь же он находил, что французы дерзнули прямо оказать неуважение ему, как протектору мальтийского ордена, в судьбах которого он принимал такое живое участие.

В это время русская эскадра, под начальством адмирала Ушакова, крейсировала в Средиземном море, а турки старались отнять захваченные у них французами Ионические острова.

В припадке сильного раздражения, император немедленно послал Ушакову рескрипт, в котором писал о «пределах своих веру в Богом установленные законы».

Такое состояние духа императора Павла Петровича было на руку иезуитам.

Они понимали, что это самый благоприятный момент для того, чтобы склонить государя не только к деятельному заступничеству за разгромленный французами мальтийский орден, которому, после взятия Мальты, грозило окончательное падение, но и к принятию на себя звания великого магистра ордена.

Избрание православного государя главою католического ордена, конечно, было нарушением устава последнего, но папа Пий VI был уже подготовлен к этому иезуитами и смотрел на религию русского царя и даже всего русского народа, как на временное заблуждение, которое усилиями мальтийцев и иезуитов должно скоро окончиться.

Да и это крупное нарушение уставов ордена, с благословения его святейшества папы, не было первым.

Незадолго перед тем, тем же Пием VI дано было графу Джулио Литта разрешение вступить в брак с графинею Екатериной Васильевной Скавронской, оставаясь по-прежнему в звании бальи ордена.

Граф Литта, таким образом, явился первым и, вероятно, последним женатым монахом.

Это выдающееся разрешение куплено было им дорогою ценою окончательного порабощения себя ордену общества Иисуса, благодаря стараниям которого оно и было дано.

Предположение Грубера после памятной, вероятно, читателям его беседы с Родзевичем, таким образом, сбылось.

Свадьба графа Литта с графинею Скавронской была с необычайною пышностью отпразднована 18 октября 1798 года, в присутствии государя и всей царской фамилии.

Гавриил Романович Державин написал на это торжество оду, начинавшуюся следующими стихами:

Диана с голубого небаВ полукрасе своих лучейВ объятия ЭндимионаКак сходит скромною стезей…

Так, по мнению поэта, сошла Скавронская в объятия Литты.

Далее он сравнивал молодую вдову с младою виноградной ветвью, когда она, лишенная опоры, обовьется вокруг нового стебля, расцветет снова и, обогретая солнцем, привлечет всех своим румянцем.

Так ты в женах, о милый ангел,Магнит очей, заря без туч,Как брак твой вновь дозволил ПавелИ кинул на себя свой луч,Подобно розе развернувшись,Любви душою расцвела,Ты красота, что, улыбнувшись,Свой пояс Марсу отдала.

Молодые супруги были счастливы, и, таким образом, граф Джулио Литта недаром поработал, вдохновенный обещанием Грубера устроить его брак в пользу общины Иисуса, во главе которого в России стал аббат.

Его усердие, как мы видели, увенчалось успехом, он склонил Павла Петровича принять на себя звание великого магистра.

Государь еще ранее свадьбы графа Литта и Скавронской, по мысли того же Литта, действовавшего по внушению аббата Грубера, соизволил на учреждение судилища над изменником гроссмейстером бароном Гомпешем.

Членами этого верховного трибунала были назначены князь Безбородко, князь Александр Куракин, граф Кобенцел (комтур ордена), граф Буксгевден (рыцарь прусского ордена Иоанитов), два французских дворянина, два священника из католического приората в России и барон Гейкинг.

Этот верховный трибунал собрался в одной из зал «замха» 26 августа 1798 года.

На этом собрании граф Литта объявил, что сдача Мальты без боя составляет позор в истории державного ордена Иоанна Иерусалимского; что великий магистр барон Гомпеш, как изменник, не достоин носить предоставленного ему высокого звания и должен считаться низложенным.

С этим единогласно согласились члены верховного трибунала.

Оставался вопрос, кого избрать на место барона Гомпеша.

В разрешении этого вопроса, кроме членов трибунала, приняли участие все находившиеся в Петербурге мальтийские рыцари.

Граф Джулио Литта и тут выступил со своим мнением.

Он полагал, что верховное предводительство над орденом лучше всего предоставить русскому императору, который уже выразил с своей стороны такое горячее сочувствие к судьбам ордена и что, поэтому, следует просить его величество о возложении на себя звания великого магистра, если только государю угодно будет выразить на это свое согласие.

К этому граф добавил, что такое желание выражено ему со стороны некоторых заграничных приорств и что регалии великого магистра будут привезены с Мальты под защиту в Петербург.

Собравшиеся рыцари, подписав протест против Гомпеша и его неудачных соратников, единогласно и с восторгом приняли предложение графа Джулио Литта и постановили: считать барона Гомпеша лишенным сана великого магистра и предложить этот сан его величеству императору всероссийскому.

С известием об этом постановлении отправили к Павлу Петровичу в Гатчину графа Литта и там был подписан акт, о поступлении острова Мальты под защиту России.

Император окончательно выразил свое согласие на принятие сана великого магистра, и через бывшего в Риме русского посла, Лазакевича, вошел об этом в переговоры с папою Пием VI, который не замедлил дать императору ответ, исполненный чувств признательности и преданности.

Папа называл Павла Петровича другом человечества, заступником угнетенных и приказывал молиться за него.[6]

29 ноября того же года это событие окончательно совершилось.

Павел Петрович чрезвычайно сблизился с графом Литта, вследствие совместных и частых занятий и бесед по делам и о делах ордена.

Дела эти поглощали теперь, все внимание государя, и ход их должен был, по-видимому, руководить всею внешнею политикою России.

Граф Литта, главный виновник столь приятного для государя события, оттеснил всех прежних любимцев императора, за исключением графа Ивана Павловича Кутайсова, и получил огромное значение при русском дворе.

За Литтою же незаметно действовали иезуиты, идя безостановочно и твердо к своей злонамеренной цели.

Они продолжали еще вести неустанную борьбу излюбленными ими подпольными средствами с митрополитом Сестренцевичем, с одной стороны, и православною придворною партией, к которой принадлежали, между прочим, Дмитревский, Оленин и Похвиснев с дочерью и во главе которой стояла императрица Мария Федоровна.

IIIМЕЧТЫ ГОСУДАРЯ

Близость к императору Павлу Петровичу графа Джулио Литта, ставшего после брака с графиней Скавронской горячим сторонником аббата Гавриила Грубера, ни чуть не умалила значения последнего при дворе.

Граф Литта, напротив, всячески старался поддержать престиж иезуита, доставившего ему возможность стать обладателем любимой женщины.

Он действовал, с одной стороны, из благодарности, а с другой, как католик, он в некоторых вопросах имел, конечно, одно мнение с членами общества Иисуса.

Одним из таких вопросов был вопрос о соединении церквей, которым за последнее время аббат искусно занимал пылкое воображение Павла Петровича.

Каковы были будущие условия такого соединения можно было убедиться из того, что аббат с присущим ему увлекательным красноречием не переставал указывать государю, что католичество под главенством папы есть единственный оплот монархической власти против всяких революционных попыток.

Павел Петрович, казалось, внимал иезуиту довольно благосклонно.

Если не католичеству под главенством папы, то католическому ордену мальтийских рыцарей государь придавал действительно значение оплота христианства и монархизма в Европе.

Он мечтал сохранением и распространением его приготовить силу, противодействующую неверию и революционным стремлениям.

В пылком воображении императора составлялся, план крестового против революционеров похода, во главе которого он должен был стать, как новый Готфрид Бульонский.

С воскресшим рыцарством Павел Петрович мечтал восстановить монархии, водворить повсюду нравственность и законность.

Ему слышались уже, как воздаяние за его подвиг, благословения царей и народов, и казалось, что он, увенчанный лаврами победителя, будет управлять судьбами всей Европы.

Увлечение государя, проникнутого духом рыцарства, не знало пределов.

С помощью рыцарства он думал произвести во всей Европе переворот и религиозный, и политический, и нравственный, и общественный.

Пожалование мальтийского креста стало считаться высшим знаком монаршей милости, непредоставление звания мальтийского кавалера сделалось признаком самой грозной опалы.

В уме государя составился обширный план относительно распространения мальтийского рыцарства в России.

Он намеревался открыть в орден доступ не только лицам знатного происхождения и отличившимся особыми заслугами по государственной службе, но и талантам — принятием в орден ученых и писателей, таких, впрочем, которые были бы известны своим отвращением от революционных идей.

Павел Петрович хотел основать в Петербурге огромное воспитательное заведение, в котором члены мальтийского ордена подготовлялись бы быть не только воинами, но и учителями нравственности, просветителями по части науки и дипломатами.

Все кавалеры, за исключением собственно ученых и духовных, должны были обучаться военным наукам и ратному искусству.

Начальниками этого «рыцарского сословия» должны были быть преимущественно «целибаты», то есть холостые.

Император хотел также, чтобы члены организуемого им в России рыцарства не могли уклоняться от обязанности служить в больницах, так как он находил, что уход за больными «смягчает нравы, образует сердце и питает любовь и ближним». Намереваясь образовать рыцарство в виде совершенно отдельного сословия, Павел Петрович озаботился даже о том, чтобы представители этого «сословия» имели особое, но вместе и общее кладбище для всех их, без различия вероисповеданий.

С этою целью он приказал отвести место при церкви Иоанна Крестителя на Каменном острове, постановив при этом, что каждый член мальтийского ордена должен быть погребен на этом новом кладбище.

Слухи о беспримерном благоволении русского императора к мальтийскому ордену быстро распространились по всей Европе, и в Петербург потянулись депутации рыцарей этого ордена из Богемии, Германии, Швейцарии и Баварии.

Все эти депутации содержались в Петербурге чрезвычайно щедро на счет русской государственной казны, и не мало рыцарей, осмотревшись хорошенько нашли, что для них было бы очень удобно остаться навсегда в России, под покровительством великодушного государя.

Особенною торжественностью отличался прием баварской депутации, состоявшей собственно из прежних иезуитов, обратившихся, при уничтожении их общества, в мальтийских рыцарей, которые, явившись в Петербург по делам ордена, прикрыли свои иезуитские происки и козни рыцарскими мантиями.

Павел Петрович дал баварским депутатам публичную аудиенцию собственно только как великий магистр мальтийского ордена, а не как русский император.

Церемониймейстер этого ордена повез их утром во дворец в придворной парадной карете, запряженной шестеркою белых коней, с двумя гайдуками на запятках.

С правой стороны кареты ехал конюший, по бокам ее шли четыре скорохода, а перед нею ехали верхом два мальтийских гвардейца.

В богато убранной зале дворца принял император депутацию.

Он сидел на троне, в красном супервесте, черной бархатной мантии и с короною великого магистра на голове.

Справа около него стояли наследник престола и священный совет ордена, слева командиры, а вдоль стен залы находились кавалеры.

Русских сановников, не принадлежавших к мальтийскому ордену, в аудиенц-зале на этот раз не было.

Предводитель депутации, великий бальи Пфюрд, поклонился трижды великому магистру и, поцеловав поданную ему императором руку, представил благодарственную грамоту великого приорства баварского, которую Павел Петрович передал графу Ростопчину, великому канцлеру ордена.

После того Пфюрд произнес речь, выражавшую беспредельную признательность императору за его попечения о судьбах ордена.

На эту речь отвечал от имени императора граф Ростопчин.[7]

Император Павел Петрович чрезвычайно любил эффектно-декоративные зрелища и внешняя сторона рыцарских обрядностей увлекала его до чрезвычайности.

Чтобы сделать угодное государю, был сокращен срок принятия в рыцари новициату Владиславу Станиславовичу Родзевичу, и через великого канцлера графа Ростопчина было доложено Павлу Петровичу, как великому магистру ордена, что новициат ордена Владислав Родзевич, выдержав искус, должен быть посвящен в рыцарское звание.

Император назначил день посвящения новициата.

Обедню в домовой церкви «замка мальтийских рыцарей» служил аббат Грубер.

Государь, со всеми рыцарями, кавалерами и новициатами, находился в церкви.

Принимателем в орден Родзевича он назначил графа Литта.

Владислав Станиславович, согласно требованию обряда, при шел еще до начала обедни, в широкой неподпоясанной одежде, белой длинной рубашке.

Эта одежда означала ту полную свободу, которой новициат пользовался до поступления в рыцарство.

Родзевич стал на колени, а граф Джулио Литта дал ему в руки зажженную свечу.

— Обещает ли иметь особое попечение о вдовах, сиротах беспомощных и о всех бедных и скорбящих? — спросил граф.

— Обещаю!

Граф вручил Родзевичу обнаженный меч.

— Меч этот дается тебе на защиту бедных, вдов, сирот и для поражения всех врагов католической церкви…

Затем граф Литта ударил Родзевича своим обнаженным мечем три раза плашмя по правому плечу.

— Хотя удар этот и наносит бесчестие дворянину, но он должен быть для тебя последним! — сказал граф, ударив в третий раз.

Родзевич поднялся с колен и три раза потряс своим мечем, угрожая врагам католической церкви.

— Вот шпоры, — подал граф Владиславу Станиславовичу золотые шпоры, — они служат для возбуждения горячности в конях, а потому должны напоминать тебе о той горячности, с какою ты обязан исполнять даваемый теперь обет. Ты будешь носить их на ногах в пыли и грязи и да знаменует это твое презрение к сокровищам, корысти и любостяжанию.

После этого началась обедня, по окончании которой и состоялся окончательный прием в число рыцарей Владислава Родзевича.

— Хочешь ли ты повиноваться тому, кто будет поставлен твоим начальником от великого магистра?

— В этом случае я обещаюсь лишить себя всякой свободы… — отвечал принимаемый.

— Не сочетался ли ты браком с какою-нибудь женщиною?

— Нет, не сочетался.

— Не состоишь ли порукою по какому-нибудь долгу и сам не имеешь ли долгов?

— Не состою и не имею.

По окончании этого допроса Родзевич положил руки на раскрытый перед ним на аналое «Служебник» и торжественно обещался до конца своей жизни оказывать безусловное послушание начальнику, который будет ему дан от ордена или великого магистра, жить без всякой собственности и блюсти целомудрие.

На первый раз, в знак послушания, он, по приказанию графа Литта, отнес «Служебник» к престолу и принес его обратно, прочитал вслух подряд 150 раз «Отче наш» и столько же раз канон Богородицы.

Когда Родзевич окончил чтение молитв, граф показал ему вервие, бич, гвоздь, столб и крест, объяснив, какое значение имели эти предметы при страданиях Господа нашего Иисуса Христа.

— Вспоминай обо всем этом как можно чаще… — сказал он ему.

Родзевич, в знак послушания этому совету, низко наклонил голову.

Граф накинул ему на шею вервие.

— Это ярмо неволи, которое ты должен нести с полною покорностью.

Наконец Родзевича окружили другие рыцари, облекли его в орденское одеяние, при пении псалмов, и каждый троекратно целовал его в губы, как своего нового собрата.

В числе новициатов ордена мальтийских рыцарей присутствовал в церкви и граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий.

Иван Павлович Кутайсов исполнил свое слово и через несколько дней после свидания с ним графа Свенторжецкого, последний был назначен в распоряжение князя Куракина, с значительным по тому времени окладом содержания и с обязанностью исполнять поручения по делам мальтийского ордена.

Не прошло после этого и месяца, как граф был представлен императору и получил придворное звание камер-юнкера.

Этим он обязан был совокупным усилиям Кутайсова и аббата Грубера.

Оба они успели заинтересовать Павла Петровича в личности графа Казимира, отпрыска будто бы знаменитой польской фамилии, всегда бывшей в польском государстве на стороне короля.

Они представили его, как сына набожного отца, отдавшего все свое состояние монастырям и завещавшего сыну лишь доброе имя и меч.

— Чем же он жил до сих пор? — спросил государь.

— Он, по завещанию его родителя, пансионер общества Иисуса, — отвечал аббат Грубер.

— Почему же он не в мальтийском ордене?

— Он новициат, ваше величество… Но обет безбрачия… был бы тяжел… для него… для его пылкого темперамента… — потупив глаза, отвечал аббат.

— Я вообще нахожу, что обет безбрачия далеко не самое нравственное учреждение в мальтийском ордене… Блюдящий святость домашнего очага столь же, если не более, достоин уважения, чем извращающий свою природу, даже противно воле Божией… Еще при создании мира Господь сказал: «Скучно быть человеку одному, сотворим ему помощницу, подобную ему…» Что вы скажете на это, аббат?

Государь окинул Грубера быстрым взглядом.

— Оженившийся добро творит, неоженившийся лучше творит… — говорит апостол, — отвечал аббат.

— Все это так, но как сопоставить это со словами, вложенными библией в уста нашего Создателя, да еще к людям, бывшим в состоянии райского блаженства?

— Господь снисходил, видимо, и к тогда бывшим человеческим немощам… Дав первому человеку жену, он наказал затем его за непослушание… В нашем ордене и в ордене святого Иоанна послушание стоит выше безбрачия… Его святейшество, разрешив брак графу Литта, видимо, согласен со взглядами вашего величества… Светлые умы сходятся…

Павел Петрович приятно улыбнулся.

— Надо будет мне списаться с его святейшеством по этому вопросу… — произнес, как бы про себя, Павел Петрович.

Аббат молчал, зная, что император часто вслух выражает свои мысли, но не любит, когда прерывают их ответами, которых не требуется.

— Я желал бы видеть его… Я слышал, он очень красив… — обратился Павел Петрович уже прямо к собеседнику.

— Весь род Свенторжецких отличался и физической красотой, и высокими нравственными качествами…

— Я назначу ему день, когда он может быть мне представлен… — сказал государь, — скажите ему это…

Аббат Грубер низко поклонился и вышел из кабинета, где происходил этот разговор.

IVМИТРОПОЛИТ СЕСТРЕНЦЕВИЧ

Идя к своей цели в деле отвлечения графа Ивана Павловича Кутайсова от православной партии, привлечением на свою сторону фрейлины Похвисневой посредством брака ее с графом Свенторжецким, иезуиты, с аббатом Грубером во главе, не забывали бороться и против своего еще более опасного врага, митрополита Станислава Сестренцевича.

Они знали, что последний, несмотря на то, что был католическим епископом, далеко не разделял их проекта соединения восточной и западной церквей под властью папы, а напротив, желал придать полную самостоятельность католической церкви в России под властью местного епископа и заявлял, что «папская власть над всем католическим миром обязана своим происхождением только крайнему и глубокому невежеству средних веков, когда многие из латинских епископов не умели даже писать».

Последнее домогательство митрополита было уже совершенно противно их интересам.

Папа, живший в Риме, не был для них так опасен, как епископы, силившиеся подчинить себе общество иезуитов наравне со всеми монашескими орденами.

Митрополит римско-католических церквей в России Станислав Сестренцевич, бывший сперва в военной службе, а затем посвятивший себя служению церкви, был человек прямого, открытого характера и по старой военной привычке рубил с плеча. Понятно, что орден иезуитов, обладавших совершенно противоположными качествами, не внушал ему ни малейшей симпатии.

Выдвинулся Сестренцевич по следующему случаю.

Когда в 1770 году было сделано покушение на жизнь короля Станислава Понятовского, Сестренцевич, бывший в ту пору виленским суффраганом, не затруднился выступить на церковной кафедре с обличительною речью против своеволия и бурливости своих соотечественников, не щадя при этом могущественных магнатов.

Речь молодого епископа была как бы политической его исповедью и обратила на него внимание императрицы Екатерины II, поставившей его вскоре после присоединения Белоруссии к России, во главе католической церкви в империи.

Приезжая в Петербург, епископ представлялся обыкновенно великому князю Павлу Петровичу, который чрезвычайно полюбил прелата, умевшего толково поговорить и о выправке нижнего военного чина, и о пригонке аммуниции, и об иерархическом устройстве духовенства, и о разных важных предметах, а также и о мелочах обыденной жизни.

Расположение наследника престола к Сестренцевичу дошло до того, что когда однажды этот последний, в бытность свою в Гатчине, вдруг сильно захворал, то Павел Петрович не только заботился о нем, но почти каждый день сам навещал больного.

Это еще более сблизило их.

В разговорах своих с великим князем епископ высказывал свои убеждения, сводившиеся к тому, что он послушание государю ставит своею первою обязанностью.

Он говорил, кроме того, о необходимости строгого подчинения духовенства епископской власти и полагал возможным, ввиду того, что в присоединенных от Польши областях значительная часть населения были католики, образовать в России независимую от папы католическую церковь, представитель которой пользовался бы такою же самостоятельностью, какою, пользовался португальский патриарх, или же в замен единичной власти епископа учредить католический синод, который и управлял бы в России римскою церковью.

Вступив на престол, Павел Петрович не только не забыл Сестренцевича, но и приблизил его к своей особе, поставив его во главе католического департамента сената.

Король польский Станислав Август умер и государь повелел устроить погребение со всеми подобающими коронованному лицу почестями.

Как страстный любитель церемониала, он приказал архиепископу отправить богослужение в католической церкви со всевозможною пышностью.

Отпевание королевского тела было, действительно, торжественно и великолепно.

Прах Станислава Августа в течение целой недели покоился в Мраморном дворце, на парадной кровати, под балдахином, окруженный королевскими регалиями.

Чины первых пяти классов должны были посменно дежурить у тела.

В день отпевания епископ облекся в богатые ризы и велел выткать на своей митре вензель Павла I.

Это произвело чрезвычайный эффект и с того дня государь не знал, как и выразить ему свою благодарность.

Он пожаловал ему звезду святого Андрея Первозванного и оказывал ему при дворе выдающееся внимание.

Вскоре после этого скончался и герцог Виртембергский, родитель императрицы.

Государь не преминул ему устроить великолепное отпевание.

Сестренцевич и тут блестнул, сделав распоряжение, чтобы во всех католических церквях была отслужена по нем заупокойная обедня и сам по этому случаю проинес в церкви святой Екатерины на немецком языке трогательную речь.

С этой минуты и императрица стала разделять со своим супругом расположение к епископу.

Он получил от императора бриллиантовый епископский крест, богатое облачение и орден святого Александра Невского, а от государыни драгоценнейшую золотую табакерку.

Кроме всего этого, Павлу Петровичу нравилось в нем отсутствие ханжества и лицемерия и он был чрезвычайно доволен, когда сановник-прелат, облеченный в кардинальский пурпур, являлся на придворные балы среди блестящих кавалеров и пышно разодетых дам.

Случалось часто, что император на этих балах подолгу беседовал с митрополитом, разговаривая с ним по латыни и ласково подсмеивался над ним, замечая ему о том соблазне, который он производит в своей пастве своим появлением среди танцующих.

Сестренцевич, отшучиваясь; в свою очередь, отвечал, между прочим, что он не находит ничего предосудительного бывать в том обществе, где встречает в лице хозяина помазанника Божьего.

С таким противником борьбу надо было ввести осторожно, хотя его прямой характер давал возможность иногда обострить отношения между ними и государем.

На этой струне и играли иезуиты.

Сестренцевич открыто не одобрял намерения Павла Петровича принять на себя роль покровителя ордена мальтийских рыцарей, был против брака Джулио Литта и принятия на себя императором титула великого магистра.

Митрополит хорошо знал, кто скрывается под мальтийскою мантиею и к чему хотят вести Россию, возлагая на ее государя корону великого магистра ордена святого Ионна Иерусалимского.

Все это грозило изменить отношения императора к митрополиту, но к величайшему горю иезуитов, расположение первого и такт последнего не допустили до разрыва.

Положение Сестренцевича при дворе нимало не пошатнулось.

Тогда аббат Грубер и его партия, в составе которой было, как мы знаем, не мало приближенных к государю лиц, начали стараться выставить митрополита до того забывшегося в упоении своей духовной власти, что он осмеливался будто бы не подчиняться повелениям и указам императора.

Достаточно было представить относительно этого лишь какие-нибудь, хотя весьма слабые, доказательства, чтобы окончательно погубить прелата, но таких доказательств не находилось.

Обвинение Сестренцевича в этом смысле ограничивалось лишь голословными наветами, которые уничтожались в глазах государя беспрекословным повиновением прелата.

Тогда иезуитская партия задумала уронить его достоинство и лично наносимыми ему оскорблениями побудить его к подаче государю просьбы об увольнении.

Сестренцевич умел, однако, своею твердостью сдерживать подобного рода попытки, и тогда враги его стали ловить каждое его слово и стараться каждое его разумное и основательное распоряжение выказать протестом против воли государя.

Они пользовались его частною и даже дружескою перепискою, выискивая в ней повод к обвинению митрополита.

Запутывая его в дела, в которых он не принимал никакого участия, лгали, клеветали на него и, чтобы выразить ему свое неуважение и пренебрежение к его епископской власти, не приводили в исполнение делаемых им по митрополии распоряжений.

Все было тщетно.

Митрополит твердою рукою держал бразды своей духовной власти, подчиняя ее только власти государя и строго наказывая, ослушников его воли.

Одно обстоятельство чуть было не погубило его.

Майор д'Анзас просил прямо государя о разрешении ему вступить в брак с родною сестрою его покойной жены.

Павел Петрович непосредственно от себя разрешил эту просьбу, написав, между прочим, в своей резолиции: «Отныне я сам буду разрешать браки в непозволенных законом степенях родства».

Иезуитская партия воспользовались такою резолюциею государя и начала осыпать митрополита укорами за то, что он своею податливостью допустил такое небывалое вмешательство светской власти в дела, подлежащие исключительно ведению церкви.

Сестренцевич, поставленный в крайне неловкое положение, обратился за советом к Куракину, который, настроенный своим секретарем, графом Свенторжецким, — орудием иезуитов, посоветовал митрополиту протестовать против резолюции, сославшись на то, что все епископы оскорблены ею.

Митрополит, однако, не поддался, и испросив аудиенцию с глазу на глаз с государем, выхлопотал отмену этой резолюции.

Иезуиты, проиграв такую, казавшуюся им верной, ставку, притихли, но не на долго.

Через некоторое время они все-таки достигли того, что по доносу нескольких белорусских монахов на самовластие митрополита, император назначил над ним следствие, уронившее его в глазах всего духовенства и придавшее его врагам особую смелость.

Следствие, однако, окончилось ничем.

Иезуиты не угомонились и сились нанести митрополиту новый удар.

Сестренцевич, с согласия императора, удалил с кафедры епископа Дембовского, который с жалобой на начальнический произвол митрополита, обратился, по внушению иезуитов, к покровительству папского нунция Лоренцо Литта, брату графа Джулио.

Нунций с жаром вступился за удаленного епископа, требуя, через князя Безбородко, восстановления Дембовского в епархии.

Тшетно митрополит убеждал нунция не вмешиваться в это дело, ссылаясь на то, что на удаление епископа последовало согласие самого государя.

Нунций не унимался и отправил канцлеру резкую ноту.

Павел Петрович вышел из себя и расправился с нунцием по-своему.

Он приказал оставить ноту Литта без ответа и послал князя Лопухина известить нунция, что его эминенции запрещен приезд ко двору.

Не успел еще Литта оправиться от этого удара, нанесенного его самолюбию, как последовал и от генерал-прокурора следующий указ:

«Нашед ненужным постоянное пребывание папского посла при дворе нашем, а еще менее правление его католическою церквью, повелеваем папскому нунцию Литта, архиепископу фивскому, оставить владения наши».[8]

Вследствие, этого указа Литта должен был выехать из Петербурга в двадцать четыре часа.

Император для объяснения папе такой крутой меры с представителем апостольской власти, приказал Сестренцевичу написать письмо и отправить его находившемуся в Италии фельдмаршалу Суворову, который должен был вручить это письмо лично папе Пию VI.

Высылка нунция сильно поразила иезуитов, с патером Грубером во главе.

Они сделали вид, что признали себя побежденными, и всякого рода угодливостью и любезностью старались загладить вину перед архиепископом.

Сестренцевич плохо верил в эту перемену фронта, как он выражался, как бывший военный.

Он понимал, что враги отдыхают и собираются с силами.

Так и было в действительности.

Состоящий в качестве секретаря при князе Куракине граф Казимир Нарцисович, старавшийся, по внушению иезуитов, делать вид, что враждебно относится к обществу Иисуса, лишившего его своими происками отцовского состояния, сумел добиться расположения митрополита и служил шпионом партии Грубера.

К чести графа Казимира надо заметить, что эта роль претила ему, но над ним висел дамоклов меч его несчастного самозванства и вследствие этого он был послушным исполнителем воли аббата Грубера с братией.

Не довольствуясь этой возложенной на него обязанностью, иезуиты торопили его с окончанием его романа с Зинаидой Владимировной, который, кстати сказать, к большему неудовольствию Кутайсова, подвигался очень медленно.

Виновником этого был, прежде всего, сам граф Казимир. Аббат Грубер и его партия видели это и были им недовольны. Положение графа было тяжелое.

VНЕОЖИДАННАЯ СОЮЗНИЦА

Затеянное Иваном Павловичем Кутайсовым сватовство графа Казимира Нарцисовича Свенторжецкого, как мы уже сказали, подвигалось черепашьим шагом, так как, с одной стороны, Зинаида Владимировна сторонилась графа, думая сделать этим угодное императрице, решившей уже бесповоротно брак своей любимицы с Виктором Павловичем Олениным, отношения которого, впрочем, к его будущей невесте изменились лишь разве в том смысле, что ему часто и иногда довольно долго приходилось беседовать с нею на придворных вечерах и балах.

Эти беседы были очень ловко устраиваемы императрицей, во что бы то ни стало решившей сблизить молодых людей, «рожденных друг для друга», как она говорила вслух и очень часто.

С другой стороны, граф Казимир Нарцисович далеко не оправдывал возлагаемых на него надежд Ивана Павловича и иезуитов, как на неотразимого сердцееда, который, как Цезарь, мог сказать, относительно женщин: «Пришел, увидел, победил».

Не оправдание этих надежд зависело не от его качеств, оставшихся столь же увлекательными для женщин, как и прежде, но прямо от отсутствия желания взять приступом намеченную жертву.

Последнее произошло от вдруг изменившихся отношений к нему Ирены, начавшей с ним такую мучительную любовную игру, что он окончательно потерял голову от кокетства такой обворожительной женщины.

Ему было совсем не до ухаживания за другой, когда все его помыслы и надежды находились в будуаре Ирены, на возможность доступа к которой, сделавшись обладателем «восхитительной», как называл он Родзевич, ему делали все более и более прозрачные намеки.

Так тянулось время.

В великосветских гостиных уже начали ходить упорные слухи, что объявление фрейлины Зинаиды Похвисневой и капитана гвардии Виктора Оленина женихом и невестою есть дело весьма непродолжительного времени.

Вскоре начали назначать даже дни.

Слухи эти подтверждались тем, что предполагаемых жениха и невесту видели во дворце почти всегда вместе и вслед за императрицей называли не иначе, как «парой воркующих голубков».

Действительно ли ворковали эти голубки?

Далеко нет.

Они сходились и беседовали обо всем, кроме… любви.

Зинаида Владимировна даже иногда начинала первая разговор о чувствах, но не встречала поддержки в своем будущем муже, каковым она уже считала Оленина, полагая, что он не посмеет пойти против воли ее величества.

Она видела, что продолжительными беседами она порождает в придворных сферах толки о их взаимной любви, и, по совету своей матери, Ираиды Ивановны, продолжала при всяком удобном случае вести их, придавая этим толкам полное правдоподобие.

— Это побудит его сделать предложение и отрежет уже, конечно, путь к отступлению… — говорила дочери мать.

Дочь соглашалась и действовала в этих видах.

Светские сплетни принимали все большие и большие размеры и обеспокоили, наконец, Кутайсова и Грубера с их партией.

Они дошли и до Ирены Станиславовны.

Она заволновалась.

Хотя с памятной, вероятно, читателям сцены поднятого Олениным на нее мундштука, она порвала с ним всякие отношения и не бывала внизу, занявшись вместе с теткой и с большим успехом составлением себе материального обеспечения на случай катастрофы и, совершенно обесценив и обесдоходив громадные имения Виктора Павловича, но все же сознание, что над этим ненавистным ей человеком висит дамоклов меч в ее лице, и что он хорошо знает это, и это отравляет ему жизнь, доставляло ей жгучее наслаждение.

В этом она находила хотя небольшое, по ее мнению, возмездие за нанесенное ей, как женщине, оскорбление.

Светские толки об объявлении его в скором времени женихом Похвисневой представились ей возмутившим ее до глубины души доказательством, что он не очень-то обращает на нее много внимания, быть может, заручившись содействием лиц сильнее и властнее ее.

Настало время принять решительные меры.

Из разговора с Генриеттой Шевалье Ирена Станиславовна догадалась, что граф Свенторжецкий подставлен в качестве жениха Похвисневой иезуитами, игравшими на руку Кутайсова, хотевшего сделать будущую графиню своей любовницей.

Она догадалась почти без труда, что почти решенный брак Оленина с Похвисневой им далеко не нравится и они готовы согласиться на все, чтобы помешать осуществиться плану императрицы относительно своей любимицы.

Ирена решилась заключить союз с партией Кутайсова и Грубера, предложив им все нужные для нее условия.

Она поехала к Шевалье и, выбрав минуту, шепнула патеру Билли:

— Я жду вас завтра у себя от часу до двух…

Глаза патера Билли покрылись маслом. Он отвечал утвердительным наклонением головы.

На другой день он был более чем аккуратен. Еще не было часу, когда он входил в гостиную Ирены Станиславовны.

Ему пришлось ждать. Хозяйка делала свой туалет.

Наконец она вышла. На ней было платье из легкой шелковой ярко-красной материи, прекрасно оттенявшей ее поразительную красоту брюнетки. Патер Билли невольным движением языка облизал губы.

— Мне надо поговорить с вами серьезно, — сказала Ирена, глазами приглашая вставшего с кресла патера занять место.

В глазах патера отразилось разочарование.

Он сел.

Ирена села в кресло напротив.

— Вам, конечно, известно, — начала молодая женщина, — что во всех гостиных теперь только и толку о предстоящем объявлении женихом и невестой фрейлины Зинаиды Похвисневой и капитана гвардии Виктора Оленина.

Ирена Станиславовна с трудом произнесла эти два имени и остановилась, вопросительно глядя на патера Билли. Тот отвечал не тотчас.

— Известно или нет? — нервно повторила свой вопрос Ирена.

— Я, по моему званию, — начал патер, держа глаза опущенными долу, — мало занимаюсь, да и почти не интересуюсь мирскими вопросами, но… я что-то слышал вроде этого…

Ирена Станиславовна вспыхнула.

— Если вы будете разговаривать со мной в таком тоне, то мы принуждены будем прекратить беседу… Перемените тон.

— Я вас не понимаю…

— Полноте, прекрасно понимаете, не мне слушать, не вам говорить о тех добродетелях не от мира сего, которыми обладаете вы и ваши собратья… Напрасно вы прикидываетесь, что вы не знаете о толках о свадьбе Похвисневой и Оленина и что вас не интересуют ни они, ни эта свадьба… Я знаю гораздо более, чем вы думаете.

Патер, неожидавший такого отпора, оторопел и молчал.

— Итак, желаете вы переменить тон, или же прощайте…

Ирена Станиславовна приподнялась с кресла.

— Говорите… говорите… — заторопился патер.

— Мне известно, что Иван Павлович Кутайсов против этого брака и желает, чтобы Похвиснева вышла замуж за графа Свенторжецкого, которому протежирует и аббат Грубер… Так ли это?

— Так!

— Дело этого второго сватовства идет далеко не так, как вы желаете…

— Я? — запротестовал было патер Билли.

— Опять!.. То есть Кутайсов, аббат Грубер и другие, следовательно и вы… Я полагаю, что вы не считаете возможным иметь другое мнение, чем аббат…

Патер смолчал.

— Я же, — продолжала Ирена, — могу помочь вам окончательно расстроить брак Оленина с Похвисневой…

— Вы?

— Да, я… Примите еще к сведению, патер, что я хотя и женщина, но никогда не говорю на ветер, и если я сказала: могу, значит могу… Поняли?

Патер Билли кивнул головой.

— Но даром я не буду делать этого… Даром, не в смысле денежного вознаграждения, я в нем не нуждаюсь, а в смысле условий, которые я поставлю за исполнение этого и условий непременных.

— Какие же это условия?

— Вам их не зачем знать…

Патер Билли окинул собеседницу вопросительно-недоумевающим взглядом.

— Это как же?

— Я сообщу их аббату Груберу, которому и прошу вас передать дословно наш сегодняшний разговор… Можете вы это сделать?

— Конечно, могу… Я сегодня же буду у аббата…

— Если он найдет возможным завтра в это же время заехать ко мне, то я надеюсь, что мы покончим это дело, и он не раскается… Вот за этим-то я побеспокоила вас…

Патер Билли поклонился.

— Это мне доставило удовольствие провести с вами несколько минут…

— Ай, ай, ай, патер Билли, что вы говорите, когда сейчас только утверждали, что не интересуетесь ничем мирским. Неужели я могу кому-нибудь представиться чем-либо «не от мира сего»?

— Земная красота возбуждает не одни мирские мысли, она может заставить человека воспарять мыслью к божеству и в красоте созерцать его величие и могущество, — нашелся иезуит.

Ирена Станиславовна улыбнулась.

— Если я возбуждаю в вас такие регилиозные мысли, то ничего не буду иметь, если вы будете заходить ко мне и воспарять мыслью.

Она насмешливо посмотрела на своего собеседника. Тот сидел, опустить голову.

— Так скажите аббату, что лучше всего, если он заедет завтра… Время не терпит…

Ирена встала, давая знать, что разговор кончен. Поднялся и патер Билли.

— Я прямо от вас пойду к аббату Груберу.

Он простился и вышел.

Ирена несколько минут задумчиво смотрела вслед удалявшемуся иезуиту, а затем ушла в свой будуар и бросилась на канапе. Закинув голову на белоснежную подушку, она задумалась.

В ее красивой головке, видимо, сменялись мрачные и веселые мысли. Это было заметно то по морщинам, собиравшимся на ее точно выточенном из слоновой кости лбу, то по улыбке, появлявшейся на ее коралловых губах. Иногда, впрочем, эта улыбка змеилась злобным удовольствием. В будуар своей обыкновенного неслышною поступью вошла Цецилия Сигизмундовна.

— Рена, Рена!..

Ирена повернула голову.

— Что так еще?

— Он прислал записку…

— К кому?

— Ко мне…

— За деньгами?

— Да…

— Сколько?

— Пять тысяч…

— Это не на свадебный ли подарок… Приготовлю я тебе подарок… — злобно прошептала она.

— Что ты говоришь, Рена?

— Ничего… Так вы говорите пять тысяч?

— Да…

Ирена Станиславовна молчала, видимо, что-то обдумывая. Цецилия Сигизмундовна опустилась в кресло. Наступила довольно продолжительная пауза.

— Что же делать, Рена? — спросила, наконец, тетка.

— Послать тысячу рублей… Довольно с него…

— Но он просит пять… Ловко ли будет?

— Напишите, что теперь нет свободных денег, а что вы доставите ему остальные… ну… ну, хоть через четыре дня…

— Если отдавать через четыре дня, то можно послать и нынче. Зачем же откладывать.

— А кто сказал вам, что надо будет отдавать через четыре дня? — вскочила с канапе Ирена. — Я говорю вам напишите, что отдадите… Через четыре дня они ему не понадобятся…

— Почему ты знаешь?..

— Опять с этими вопросами… — раздражительно крикнула Ирена. — Говорю не понадобятся, значит не понадобятся… Делайте, как я говорю…

Она даже топнула ножкой.

— Хорошо, хорошо… — торопливо согласилась Цецилия Сигизмундовна и, качая головой, вышла из комнаты.

Ирена Станиславовна опять легла на канапе и положила голову на подушку.

VIДОГОВОР

Аббат Грубер, видимо, согласился с мнением Ирены Станиславовны, что медлить нельзя, и в тот же вечер, после того, как у него был патер Билли и передал свой разговор с Родзевич, прислал Ирене коротенькую записку, что будет у нее, от двух до трех часов, так как в назначенный ей час от часу до двух он занят неотложным делом.

Аббат в первый раз был в доме Родзевич, хотя встречался с ними в обществе и был знаком давно.

Ирена Станиславовна приняла его в той же гостиной.

— Вам передал, конечно, патер Билли суть дела, по которому я вас побеспокоила посетить меня.

— Передал, — односложно отвечал аббат.

— Ваше согласие приехать ко мне доказывает, конечно, что вы желаете, чтобы я исполнила то, что обещала патеру.

— Я бы желал только знать, каким образом вы это можете сделать.

— В этом случае вам придется остаться при желании.

— Почему же?

— Потому, что вам нет до этого никакого дела… Я разрушу самую мысль о сватовстве Оленина с Похвисневой, но как — это только мое дело…

— Откровенно должен сказать вам, что вы этим окажите большую услугу не только лицам, но и делу, вы окажете, дочь моя, услугу той религии, которую вы исповедываете. Обращение схизматической России в католичество — вот цель, которую преследуем мы, и перед которой не остановимся ни перед каками жертвами.

Аббат Грубер сказал это торжественным тоном.

Ирена Станиславовна, впрочем, видимо не была особенно тронута.

На ее губах даже на мгновение во время речи аббата мелькнула улыбка.

— Пусть так, — отвечала она, — тем лучше, значит я гарантирована, что и условия, которые я предложу за исполнение дела, будут приняты…

— Какие же это условия?

— Свадьба Оленина расстроится, но и свадьба Похвисневой с Свенторжецким не должна состояться…

— Почему? — мог только спросить удивленно аббат.

— Потому что я этого не хочу…

Аббат Грубер глядел на нее с недоумением и молчал.

— Потому что я этого не хочу… — повторила Ирена Станиславовна.

— Но, дочь моя, — начал аббат, — если вы посвящены, или проникли сами в суть дела, которое требует этот брак, так вы понимаете…

Ирена перебила его.

— Я знаю, что графа Казимира хотят женить на Похвисневой, с тем, чтобы он предоставил свою супругу в распоряжение графа Кутайсова…

Аббат закусил губу, не ожидая от девушки, каковою он считал Родзевич, такого грубого и резкого определения цели брака графа Свенторжецкого.

— Это, дочь моя, только одна сторона вопроса, другая заключается в том, чтобы граф повлиял на свою будущую жену в смысле торжества католической религии и чтобы от сближения с ней графа Кутайсова не пострадали наши интересы и высокие цели приведения России на истинный путь единой римско-католической религии…

— А разве Генриетта действует не в вашу пользу?

— Кто говорит это?.. Генриетта Шевалье достойная дочь католической церкви…

— К чему же вам эта… Похвиснева…

Ирена чуть было не назвала ее обычным бранным эпитетом, но во время сдержалась.

— Иван Павлович… — начал было Грубер.

— Иван Павлович, — перебила его снова Ирена Станиславовна, — забудет ее, как ребенок нравящуюся ему игрушку, когда эту последнюю отнимут у него и спрячут… С глаз долой из сердца вон…

— Но как же спрятать живого человека?

— Она может умереть… — мрачно сказала Ирена.

Аббат испуганно вскинул на нее глаза.

Он не ожидал этого.

— Но она цветет молодостью и красотою…

— Что же из этого? Разве не умирают молодые и… красивые… — сказала загадочным тоном Ирена.

— Конечно, бывает, есть ли на это воля Божья… — заметил аббат.

— Вам патер Билли сообщил только суть разговора его со мной, или же он передал его дословно? — вдруг спросила его Ирена Станиславовна.

— Почему вы это меня спрашиваете?

— А потому, что он также, как и вы, вдался было в религиозные рассуждения, которые, по моему мнению, совершенно не идут к делу и только мешают людям договориться о земном…

— Когда же я вдавался в подобные рассуждения?

— А вот хотя бы этим напоминанием о воле Божьей… К чему это… Расстроить брак Оленина с Похвисневой, к чему вы стремитесь — в моей воле, принять мои условия — в вашей воле, при чем тут Бог и зачем всуе призывать Его, — отвечу уж и я вам заповедью.

— Жизнь Похвисневой… в моей воле… — с расстановкой спросил аббат. — Я вас не понимаю, или лучше сказать, я вас боюсь понимать…

— Нечего тут не понимать и нечего бояться… Сами вы сейчас мне сказали, что высокая цель, которую вы преследуете, не остановит вас ни перед какими жертвами… Сказали?

Ирена остановилась.

— Да.

— Так почему же Зинаида Похвиснева не может быть этой жертвой?

— Но зачем же?

— Зачем!.. — почти вскрикнула Ирена Станиславовна. — А затем, что я так хочу…

Аббат пожал плечами.

— Слышите, я так хочу… — повторила молодая женщина.

— Но ведь этого мало… — после некоторого раздумья заметил аббат Грубер. — Для того, чтобы прибегать к таким крайним мерам, мало каприза хорошенькой женщины.

Он даже снисходительно улыбнулся. Ирена Станиславовна вспыхнула.

— Каприз капризу рознь, господин аббат, — задыхаясь от внутреннего волнения, сказала она. — Женщина женщине также, да я с вами и не говорю, как женщина, а как человек, который предлагает вам сделать дело, которое не могли сделать вы, и сделать в несколько дней, но за это ставит свои непременные условия, которые не могут считаться капризом… Если вам не угодно принять мои услуги, то я не навязываюсь… Пусть Оленин женится на Похвисневой…

Ирена встала.

— Нет, нет, этого не должно быть…

— Воспрепятствуете…

— Мы употребили все меры, но наши надежды на искусство графа Казимира в покорении женских сердец, увы, не оправдываются…

— И никогда не оправдаются… Хотите знать почему?

— Почему?

— Потому, что граф Казимир безумно влюблен в меня…

— В вас?

— Да, в меня… Это вас удивляет? Разве в меня нельзя влюбиться?..

— Не знаю… — потупил глаза аббат. — Вот причина! — прошептал он.

— Полноте… Очень хорошо знаете… Знаете, что красота не только заставляет мысль воспарять, как говорит патер Билли, но что она сила страшная в руках умной женщины… Не так ли?

— Это совершенно справедливо… — заметил Грубер.

— Впрочем, вам не нужна эта сила… Вы сильны и без нее… Действуйте одни…

Она сделала аббату реверанс и хотела выйти из комнаты.

— Послушайте, останьтесь, дочь моя… Поговорим…

— О чем, — села снова в кресло Ирена, — когда вы мои условия называете женскими капризами.

— Я пошутил, дочь моя, я пошутил… Вы, значит, ручаетесь, что вы расстроите свадьбу Оленина с Похвисневой…

— Повторяю: через два дня о ней не будет и речи…

— А затем?

— Затем наступит ваш черед выполнить мои условия.

— И эти условия?

— Смерть Зинаиды Похвисневой.

Аббат вздрогнул и снова испуганным взглядом окинул сидевшую перед ним девушку — этот «воплощенный демон», как он мысленно назвал ее.

— Но кто же решится на это преступление?

— Граф Казимир…

— Граф Казимир… — повторил аббат и задумался.

— Положим… он у нас в руках… Но все же, решится ли он… — сказал он, как бы про себя, после некоторого раздумья.

— Это уже не ваша забота… Если он в руках у вас, то еще более в руках у меня… Если вам не удастся заставить его, то сообщите мне, но только в самом крайнем случае, я поверьте, сумею.

Аббат Грубер со страхом снова взглянул на Ирену. Его поражало ее хладнокровие.

— Это ваше последнее условие?

— И непременное…

— Пусть будет так, и да простит мне Бог этот грех, да искуплю я его обращением миллионов схизматиков в истинную апостольскую римско-католическую религию! Да падет кровь этой невинной девушки на тех, кто упорствует в лжеучении схизмы… — торжественно произнес аббат, возведя очи к небу, и даже приподняв обе руки.

— Значит, согласны? — почти радостно воскликнула Ирена. — Но помните, что у меня найдутся средства заставить вас исполнить мои условия, после того когда я сделаю то, что обещала, — угрюмо добавила она.

— Члены общества Иисуса всегда исполняют свои обязательства! — снова торжественно произнес аббат Грубер.

— То-то, а то я всегда найду возможность устроить этот брак… Оленин безумно влюблен в нее…

— Поверьте, что вам не придется прибегать к этому, — невозмутимо отвечал аббат.

— В таком случае, через несколько дней вы убедитесь, что Оленин, как жених, устранится от Зинаиды Похвисневой навсегда.

— Мы можем подождать, как уже много ждали, — заметил аббат Грубер и встал с кресла.

— Уведомлять меня вам не придется, вы узнаете все сами, — сказала Ирена Станиславовна, тоже вставая с кресла.

В ее голосе звучало такое непоколебимое убеждение, что аббат невольно вскинул на нее глаза, чтобы убедиться по ее лицу, что она не шутит.

Лицо ее было серьезно.

Он низко поклонился и вышел.

Ирена взглянула на стоявшие на тумбе из палисандрового дерева часы, изображавшие загородный домик из деревянной мозаики.

Часы показывали четверть четвертого.

— В этот, именно, час Кутайсов бывает у Генриетты… — подумала она вслух и пошла в будуар.

Дернув сонетку, она приказала явившейся на звонок горничной подать ей одеваться и приказать кучеру подавать.

Оделась она очень быстро и поехала на Дворцовую набережную к Шевалье. Она не ошиблась.

Иван Павлович Кутайсов был действительно у Шевалье. Подруги расцеловались. Граф поцеловал руку Родзевич.

— А сегодня я приехала не к тебе, к нему… — смеясь сказала последняя.

— К нему? — спросила Генриетта.

— Ко мне? — одновременно спросил Кутайсов.

— К вам, к вам, граф…

— Но у меня есть свой дом…

— В вашем доме я бы вас боялась…

— Боялись! Почему?

— Сердце не камень… — захохотала Ирена Станиславовна. — Кроме шуток, — остановила она себя и лицо ее вдруг приняло серьезное выражение, — у меня до вас, граф, большая просьба…

— Я весь слух и послушание…

— Доставьте мне возможность видеть государя…

— Видеть государя!.. — удивленно повторил Иван Павлович. Шевалье смотрела на подругу тоже вопросительно-недоумевающим взглядом.

— Да, видеть и говорить с ним… У меня есть к нему просьба, большая просьба…

— Напишите, я передам.

— Нет, написать этого нельзя… Мне надо говорить с ним лично, с глазу на глаз…

— Если это тайна, я не считаю возможным проникать в нее, я постараюсь выбрать добрую минуту и доложить его величеству, но заранее заявляю вам, что это очень трудно и я за успех не ручаюсь…

— Дорогой граф, если вы это сделаете, я вас расцелую…

— Награда заманчивая, постараюсь…

— Но надо скорее…

— Какая вы нетерпеливая… При первом удобном случае…

— Так я жду, вы меня уведомьте, а теперь я вам мешать не буду и удаляюсь.

Она расцеловалась с Шевалье, дала поцеловать руку Кутайсову и уехала.

VIIВОСКРЕСНЫЙ ПРИЕМ

Исполнение просьбы Ирены Станиславовны, желавшей получить отдельную аудиенцию у государя, было делом трудным, почти невозможным.

Назначение особой аудиенции считалось знаком милостивого расположения государя, так как удовлетворение подобной просьбы составляло исключение из общего правила.

При императоре Павле лица, не имевшие к нему постоянного доступа и желавшие просить его о чем-нибудь или объясниться с ним по какому-нибудь делу, должны были, по утрам в воскресенье, являться во дворец и ожидать в приемной зале, смежной с Церковью, выхода оттуда государя по окончанию обедни.

Император, останавливаясь в приемной, одних выслушивал тут же, с другими же, приказав следовать за ним, разговаривал в одной из ближайших комнат или, смотря по важности объяснения, уводил в свой кабинет.

Каждый из желавших объясниться с государем, имел право являться в приемную три воскресенья с ряду, но если в эти три раза государь делал вид, что он не замечает просителя или просительницы, то дальнейшее их появление в его воскресной приемной не только было бесполезно, но и могло навлечь на них негодование императора.

Такой порядок принят был в отношении лиц, не имевших к государю никаких просьб, но только обязанных или представиться ему, или поблагодарить его за оказанную им милость, а также и в отношении иностранных дипломатов, желавших иметь у него прощальную аудиенцию.

Некоторые из них, побывав по воскресеньям эти три раза в приемной императора, не удостаивались не только его слова, но даже и его взгляда, и вследствие этого должны понять, что дальнейшие домогательства об отпускной аудиенции будут совершенно неуместны. Иван Павлович Кутайсов, спустя два, три часа после отъезда Ирены от Шевалье, отправился во дворец и дорогой задумался о том, что он обещал Родзевич.

Падкий на женскую красоту, он не мог отказать красавице ни в какой просьбе, как бы она ни была нелепа и неосуществима.

Такою просьбою представилась ему теперь просьба Ирены Станиславовны выхлопотать ей, да еще поскорее, особую аудиенцию у государя.

Она даже не сказала ему, видимо, не хотела сказать, по какому делу она желает беспокоить его величество.

Если государь спросит, а он не ответит, то будет такая гроза, какая не забывается долго.

Кутайсов со страхом вспомнил о сплетенной из воловьих жил и стоявшей в углу кабинета Павла Петровича палке, которой государь расправлялся с ним в минуты его гнева из-за какой-нибудь и не такой оплошности, как ходатайство неизвестной польки об отдельной аудиенции через посредство его, Ивана Павловича.

Как ни раскидывал он умом, выходило, что и приступить с такой просьбой к государю было крайне опасно.

А между тем он обнадежил Ирену.

Как было выйти из этого затруднения?

Он вспомнил о воскресных приемах.

Просить государя обратить внимание в воскресенье на красивую женщин, представлялось делом сравнительно легким.

«Сегодня пятница, — подумал Кутайсов, — она может приехать послезавтра».

Иван Павлович уже подъезжал к Зимнему дворцу, когда под наитием осенившей его мысли, приказал кучеру ехать на Гороховую.

Ирена Станиславовна была дома и очень удивилась, когда ей доложили о приезде графа Ивана Павловича Кутайсова.

— Он где?

— Их сиятельство в гостиной, — сказала, передавшая доклад лакея, горничная.

Родзевич поправила только у зеркала свою прическу и вышла.

— Граф, какими судьбами… Чему я обязана такой чести?

— Я давно собирался посмотреть на гнездышко такой жар-птицы, как вы, — шутя сказал Иван Павлович, — и именно сегодня загнала меня сюда моя же опрометчивость.

— Опрометчивость, — повторила Ирена Станиславовна. — Что же мы стоим… Садитесь, граф.

Они уселись в кресла.

— Я совсем потерял голову, когда вы сделали мне удовольствие и обратились ко мне с просьбою… Да и не мудрено было потерять ее в обществе таких двух красавиц.

— В чем дело? — нетерпеливо перебила Родзевич, догадавшись, о чем будет разговор и бледнея от внутреннего волнения.

— В том, красавица моя, что то, о чем вы меня просили, а именно, об особой аудиенции у государя, хотя и возможно, но для того, чтобы выхлопотать ее, необходимо более или менее продолжительное время… Я даже теперь в состоянии определить вам сколько именно…

— Это равносильно отказу… — уронила Ирена.

— А вам необходимо это очень скоро?

— Завтра, послезавтра, чем скорее, тем лучше…

— Но в чем же заключается то дело, о котором вы хотите говорить с государем? Я снова прошу вас сказать мне… Может быть, смотря о его важности, я и найду возможность тотчас же доложить о вас и о вашем желании, хотя опять же не ручаюсь за успех. В какой час скажется, как выслушается.

— Это я могу сказать только лично государю…

— Не настаиваю… не настаиваю… Но в таком случае, вот что придумал я…

Кутайсов остановился.

— Что же вы придумали? — злобно-насмешливо спросила рассерженная неудачей Ирена Станиславовна.

Иван Павлович не заметил или не хотел заметить этого тона…

— Вы можете говорить и видеться с государем послезавтра.

— Послезавтра? Где и как?..

— Послезавтра, в воскресенье… В приемной дворца, по окончании обедни.

— Но там будут и другие?

— Да.

— Это неудобно…

— Ничуть, вам не придется говорить при других, государь пригласит вас в следующую комнату или даже в кабинет.

Иван Павлович подробно рассказал ей правила воскресных приемов, не скрыв, что многие посетители так и не могут добиться, чтобы государь обратил на них свое внимание.

— А если так случится и со мною?.. Мне не только три воскресенья, но даже до следующего ожидать невозможно.

— С вами этого не случится… Я сумею приготовить государя к вашему появлению и вы будете иметь, повторяю, возможность говорить с ним послезавтра.

— Тогда мне все равно, я вам очень благодарна, — уже более спокойным тоном сказала Ирена.

— Теперь вопрос о вашем костюме.

— О костюме? Разве это так важно?

— Важнее, чем вы думаете… Чрезвычайно трудно, вообще, приноровить дамский наряд к прихотливому вкусу государя…

— Я одену русское платье… При дворе оно принято…

— Было, было, красавица, а теперь избави вас Бог надеть этот наряд, заимствованный императрицею Екатериною, во время посещения ею города Калуги, от тамошних купчих… Государь терпеть не может его.

— Тогда я оденусь пышно, по моде…

— Не знаю, что сказать вам на это… Иногда государь бывает недоволен этой выставкой перед ним суетной роскоши и высказывал не раз, что он гораздо более любит скромные, женские наряды, нежели пышные…

— Значит, я и оденусь просто…

— Решительно и этого посоветовать не могу… Он бывал часто недоволен и простотой наряда, не соответственно средствам дамы и считал это неуважением, оказанным его особе.

— Однако, вы правы, что это очень трудный вопрос…

— Очень трудный, красавица моя, очень трудный… Самый цвет платья требует счастливой угадки; иной день его величеству не нравятся яркие цвета, а другой темные, а между тем, произвести на него при первом появлении, чем бы то ни было, неприятное впечатление означает испытать полный неуспех в обращенной к нему просьбе…

— Благодарю вас, граф, за указания… Я сама постараюсь придумать себе туалет и надеюсь, что женским чутьем угадаю ту гармонию цветов и то соединение роскоши и простоты, не переходящих границ, которые не должны будут произвести на его величество дурное впечатление.

— Так, так, красавица… Это, пожалуй, верно… В этом случае относительно туалета, действительно, женский ум лучше всяких дум.

Условившись с Иреной, что она будет в Зимнем дворце в воскресенье, к известному часу, Иван Павлович простился, с чувством поцеловав ее руку.

Остальной вечер и следующий день Ирена Станиславовна провела в обдумывании предстоящего свидания с государем вообще, и в частности подробностей своего туалета.

Отправляясь во дворец, она постаралась прибрать такой наряд, чтобы он не бросался в глаза императору особенною пышностью, но чтобы в то же время не обратить его внимания излишнею простотою.

Это ей, действительно, как нельзя более удалось. Ранее обыкновенного поднялась она в тот день с постели и уже к исходу восьмого часа была в приемной Зимнего дворца.

Ей пришлось ждать недолго. Дверь из церкви отворилась и в зале появился государь.

Он был в своем обычном костюме.

Большие ботфоры и белые лосины на ногах, узкий мундирный двубортный фрак, застегнутый на все пуговицы, с широкими рукавами.

Павел Петрович, как мы знаем, не был красив. Он был очень мал ростом и ходил, топыря грудь и вышвыривая ноги.

Лицо его было чистое, белое, с розоватым оттенком, нос маленький и вздернутый, а под ним несоразмерно большой рот, глаза светло-голубые, всегда соловые, кроме минут гнева, выражение лица доброе и беспокойное…

Государь, окинув быстрым взглядом собравшихся в приемной, быстрыми шагами подошел к стоявшей несколько в стороне Ирене.

— Что вам угодно, сударыня? — несколько в нос, по обыкновению, спросил он.

— Ваше величество… — нервным шепотом начала Ирена, — перед вами несчастная обманутая и поруганная женщина, жертва мужского сластолюбия и эгоизма…

Она приложила платок к глазам.

— Пройдемте дальше, здесь неудобно, — заметил Павел Петрович более ласковым голосом.

Видимо, красота просительницы не осталась незамеченой, а ее прерывистый шепот вызвал в нем сострадание. Он двинулся из приемной. Ирена следовала за ним. Государь привел ее в кабинет и плотно затворил за собою дверь.

— Говорите!.. Нас не слышит никто, — сказал император.

— Государь…

Ирена стремительно бросилась к его ногам. Павел Петрович сначала в недоумении отступил, затем быстро бросился к ней и наклонился.

— Встаньте, встаньте…

— Оставьте, мне лучше так, у ног моего царя и повелителя.

Павел Петрович выпрямился. На него, видимо, это фраза произвела приятное впечатление.

— Говорите же…

— Я незаконная жена капитана мальтийской гвардии Оленина, рожденная Родзевич… Ирена Станиславовна…

— Оленина… Виктора… Разве он женат?..

— Да, женат… на мне…

— Почему же вы говорите, что вы незаконная жена?

— Потому, что он обманул меня… Я католичка, но он убедил меня венчаться на дому у православного священника.

Она остановилась, переводя прерывистое дыхание.

— И что же?

— Нас обвенчали… Я не знала обрядов православной религии…

— Но успокойтесь, если вы венчались по православному обряду, то в России брак признается законным, если бы даже священник венчал вас и не в церкви…

— Увы, государь, нас венчал не священник…

— Кто же?.. — испуганно-удивленным взглядом окинул ее Павел Петрович.

На мгновение он подумал, что перед ним сумасшедшая.

— Его товарищ, артиллерийский офицер, Григорий Романович Эберс, переодетый священником…

— Вы это можете доказать?..

— Мой брат, рыцарь мальтийского ордена, Владислав Родзевич и другие, были при этой гнусной комедии…

Ирена Станиславовна назвала фамилии нескольких гвардейских офицеров.

Государь подошел к письменному столу и сделал отметки с ее слов на лист бумаги.

— Я не подозревала обмана, отдалась моему мужу, который через месяц объявил мне в глаза, что я ему не жена, а любовница, и предложил заплатить мне…

Ирена Станиславовна зарыдала.

— Я с негодованием отвергла это предложение, а заявила ему, тчто буду жить с ним и так… Я любила его… Я и до сих пор… люблю… его… Но он окончательно меня бросил и хочет теперь жениться на фрейлине Похвисневой…

— Этому не бывать! — гневно крикнул государь. — Я разберу это дело, и если то, что вы говорили, правда… вы останетесь его единственною законною женою… Встаньте…

Павел Петрович подал ей руку. Она осыпала ее поцелуями, обливая слезами.

— Встаньте… — повторил государь.

Ирена Станиславовна поднялась с колен, но вдруг пошатнулась. Павел Петрович поддержал ее и усадил в кресло.

Она продолжала плакать. Когда она несколько успокоилась, государь повторил ей, что в тот же день расследует ее дело, и решение, если все то, что она рассказала подтвердится, будет в ее пользу.

Успокоившаяся Ирена встала и, сделав государю глубокий реверанс, пошла к выходу.

Павел Петрович проводил ее до приемной, откуда, круто повернувшись, вернулся в свой кабинет.

Дальнейший «воскресный прием» не состоялся.

VIIIВ УБЕЖИЩЕ ЛЮБВИ

В семье Похвисневых и не ожидали, конечно, готовящегося удара.

Владимир Сергеевич и Ираида Ивановна со дня на день ждали, что Виктор Павлович Оленин сделает предложение их дочери, что они будут объявлены женихом и невестой и день свадьбы будет назначен в недалеком будущем.

Они лелеяли эту мечту и не поверили бы, если бы кто-нибудь назвал ее неосуществимой.

Они видели свою любимую дочь пристроенной за любимцем государя, пристроенной по воле ее величества, которая, конечно, не оставит ее своими милостями.

Им заранее мерещились те роскошные свадебные подарки, которыми осыплет императрица свою любимицу — невесту.

«Конечно, — рассуждала сама с собой Ираида Ивановна, — государь не останется глух к просьбам своей августейшей супруги и наградит Оленина баронским или графским титулом».

Эту мысль заронила в ум матери дочь.

Титулованная богатая жена молодого человека, с блестящей карьерой впереди, — такая радужная судьба их дочери Зинаиды не оставляла желать большего.

По наведенным Ираидой Ивановной справкам, оказалось, что Оленин вел чрезвычайно скромную жизнь, а потому Похвиснева, зная первоначальное, полученное от опекуна состояние Виктора Павловича, прибегнув к точным вычислениям, решила, что его доходы, и без того громадные, должны были увеличиться на значительную сумму.

Она и не подозревала, какие метаморфозы, по указанию Ирены Станиславовны, были произведены теткой последней Цецилией Сигизмундовной с имениями и капиталами Виктора Павловича Оленина.

В этих мечтах о будущем счастье своей старшей дочери, она не замечала, что делается с младшей — Полиной Владимировной.

А делалось с ней что-то очень неладное.

С некоторого времени она страшно похудела и бродила по дому, как тень, грустная, задумчивая.

Домашние, видя ее ежедневно, как это всегда бывает, не замечали происходившей в ней постепенно перемены, а отец и мать, повторяем, слишком поглощены были придворной жизнью и решавшейся у ступеней трона судьбою их старшей дочери, чтобы обращать должное внимание на состояние здоровья и духа младшей.

Тем более они не заметили, что посещавший чуть не ежедневно их дом Осип Федорович Гречихин с некоторого времени совершенно не появлялся в их доме.

Не заметив, как мы уже сказали, перемены в их дочери, Владимиру Сергеевичу и Ираиде Ивановне, конечно, и в голову не могла прийти мысль, что между редкими посещениями Гречихина и этой переменой существовала несомненная связь.

Один Иван Сергеевич Дмитревский остался верен своей любимице и по-прежнему свободные от занятий и светских отношений вечера проводил с нею с глазу на глаз в домике у Таврического сада.

Он видел, что она таяла как свеча, болел душой вместе с нею, но помочь ей было не в его силах.

Он не мог ей вернуть Гречихина, вернуть его любовь, а только это могло быть ее спасением.

Он пробовал ее уговаривать, подавал советы благоразумия, взывал к ее самолюбию, но все это делалось им почти что только для очистки совести.

Он понимал, что рана, нанесенная ее любящему сердцу любимым человеком, если не смертельна, то неизлечима.

Когда он увидел, что отношения между Осипом Федоровичем и Полиной вдруг как-то странно и неожиданно порвались и что последний стал, видимо, избегать ту, которая еще так недавно составляла для него все в жизни, то потребовал объяснения от Гречихина.

Это было после обеда, недели через три после рокового для Гречихина бенефиса Шевалье и еще более рокового у ней вечера.

— Что с тобой, Осип Федорович, делается за последнее время? — спросил Иван Сергеевич, раскуривая трубку.

Он говорил ему «ты» по просьбе его и Полины.

— Что такое? Со мной, кажется, ничего… — смешался и густо покраснел Гречихин.

— Не виляй, брат, нехорошо… Что произошло между вами с Полиной?

— Ничего…

— Как ничего, когда ты туда по неделям глаз не кажешь… Она, между тем, убивается, худеет, бледнеет, сделалась такая, что краше в гроб кладут…

Дмитревский замолчал и пристально посмотрел на Осипа Федоровича.

Тот тяжело дышал, но не отвечал ни слова.

— Нехорошо, брат, так поступать с девушкой… Увлекать, обнадеживать, а потом вдруг оборвать… Тебе-то это как с гуся вода, а ей каково…

— Но ведь, Иван Сергеевич, между нами не было ничего решено окончательно… Полина Владимировна, как вы сами знаете, не хочет идти против воли своих родителей, а на их согласие расчитывать трудно… При высоком положении они, конечно, пожелают для своей дочери не такой ничтожной партии, как я…

Гречихин проговорил это все запинаясь, бледнея и краснея, видимо, совершенно смущенный.

Иван Сергеевич несколько времени молча и пристально глядел на него, когда он кончил.

— Вот ты какую песню запел… Нехорошо, брат, нехорошо! — покачал он головой. — Нехорошо, потому что не искренно… Все, что ты сказал теперь, ты знал и в Москве, и здесь по приезде, но это не мешало тебе торчать около нее ежедневно и нашептывать ей о своей любви… Я же, старый дурак, еще покровительствовал твоей любви, думая, что ты честный человек…

— Иван Сергеевич… — простонал Осип Федорович.

— Ничего, брат, выслушай правду… Это не вредит, напротив, полезно вашему брату, молокососу…

— Но что же мне делать, что делать? — воскликнул Гречихин.

— Но что же случилось? — уже участливо спросил Дмитревский, видя неподдельное отчаяние молодого человека.

— Я люблю другую… — прошептал, после некоторой паузы, Осип Федорович.

— Кого? — вырвалось у Дмитревского.

Гречихин молчал.

— Впрочем, мне-то какое дело… — как бы про себя заметил Иван Сергеевич… — И это серьезно и бесповоротно?

— Увы! — воскликнул Осип Федорович.

Это «увы» было так выразительно, что Иван Сергеевич понял, что Полина вычеркнута из сердца Гречихина навсегда.

— Жаль, жаль… и ее жаль, а тебя еще более, — сказал он. — Едва ли ты здесь, в Петербурге, найдешь чище сердца и светлей душу, нежели у так безжалостно отвергнутой тобою Полины…

Гречихин сидел, низко опустив голову.

— Если это тобой решено бесповоротно, то оборви сразу и не бывай там… Нечего ей и растравлять напрасно сердце… Это будет все-таки честнее… А я уже сам как-нибудь постараюсь ее успокоить… Уговорю, утешу… Забудет… Должна забыть. Не стоил ты ее, брат, и не стоишь… Вот что…

На глаза старика набежали слезы.

Гречихин, увидав эти слезы, схватился обеими руками за голову и простонал.

— О, я несчастный, несчастный!..

Иван Сергеевич смахнул слезы и с состраданием посмотрел на Осипа Федоровича.

Он решил прекратить тяжелую и бесполезную сцену.

— Однако, мне надо кое-чем заняться… — сказал он по возможности спокойным голосом и, последний раз затянувшись трубкой встал с дивана, на котором сидел, и поставил ее на подставку.

Гречихин тоже встал и отправился в свою комнату.

Здесь он снова упал в кресло и снова с отчаянием воскликнул:

— О, я несчастный, несчастный!

Голова его опустилась на грудь и слезы крупными каплями полились из его глаз.

Осип Федорович не ошибался. Он, действительно, был глубоко несчастен.

Не прошло недели после посещения им Генриетты Шевалье в вечер ее бенефиса и более чем странного разговора его с Иреной Станиславовной Родзевич, как сенатский швейцар подал ему раздушеную записку на фисташкового цвета почтовой бумажке, запечатанную облаткой с изображением мальтийского креста.

Озадаченный Гречихин с неподдельным удивлением взял из рук швейцара это послание, распечатал его и прочел:

«Я жду вас сегодня к шести часам вечера.

Ирена».

Осип Федорович побледнел. Сердце его усиленно забилось. Сильное впечатление, произведенное на него девушкой, имя которой он увидал в конце этой коротенькой записки, с первого же раза смешалось с каким-то мучительным предчувствием несчастья, которое его ожидает при продолжении с ней так неожиданно начатого знакомства.

Это предчувствие появилось у него в ночь по возвращении из дома Шевалье и продолжалось вплоть до дня получения записки.

Поэтому-то Гречихин внутренно решил не делать визита приглашавшей его к себе Родзевич.

Он даже старался вовсе не думать. Это, впрочем, ему не всегда удавалось.

Соблазнительный образ красавицы нет-нет да и восставал в его воображении, заставлял усиленно биться его сердце, туманил голову и болезненно действовал на нервы.

С запиской в руках он стал подниматься по главной лестнице сената.

«Идти, или не идти?» — восставал в его уме вопрос.

«Не идти…» — шептал ему внутренний голос благоразумия.

Дивный облик Ирены Станиславовны плыл, между тем, перед Гречихиным и мешал ему прислушиваться к этому голосу.

Он вдыхал, несмотря на прошедшую неделю, памятную для него атмосферу каких-то одуряющих ароматов, окружающих эту восхитительную девушку.

Последнее происходило от духов, которыми была пропитана записка, и которую он держал в руках.

«Посмотрим, еще до вечера долго…» — решил он и сунул записку в карман.

Рассеянно он провел служебные часы. Назначенное свидание не выходило из его головы.

«Меня ждет сегодня Полина…» — вдруг вспомнил он и сердце его болезненно сжалось.

«Как же быть?»

Он ушел со службы, так и не решив этого вопроса. Не решил он его и после обеда, когда лег, по обыкновению, вздремнуть часок, другой.

В этот день, однако, ему не спалось.

«Куда ехать, к Похвисневым или к Ирене?» — вот вопрос, который гвоздем сидел в его голове.

Нельзя сказать, чтобы он решил его в том или другом смысле даже тогда, когда стал одеваться, чтобы выйти из дому.

Случилась только, что в шесть часов он звонил у подъезда квартиры Ирены Станиславовны Родзевич.

«Как это случилось?» — он не мог дать себе впоследствии отчета.

— Судьба! — успокоил он себя этим банальным словом.

Ирена Станиславовна ждала его в своем будуаре. В нем царствовал таинственный полусвет и царила атмосфера одуряющих ароматов.

Хозяйка поднялась с канапе, на котором полулежала, когда горничная ввела Осипа Федоровича в это «убежище любви», как он потом называл будуар Ирены, и удалилась.

Ирена Станиславовна подала ему руку.

Он невольно наклонился и поцеловать эту руку долгим поцелуем.

— Наконец-то вы появились… Надо было писать… Я соскучилась… Это со мной случилось первый раз… — сказала она.

Он не нашелся, что отвечать ей. Она снова полулегла на канапе, усадив его рядом в кресло.

Она была в легком домашнем платье цвета свежего масла, казавшегося белым.

Мягкая шелковая материя красиво облегала ее чудные формы. Широкие рукава позволяли видеть выше локтя обнаженную руку.

Он сидел, как очарованный, перед этой соблазительной женщиной, под взглядом ее чудных глаз, искрившихся страстью.

— Как вы решили тот вопрос, который я вам задала у Генриетты? — вдруг спросила она среди начавшегося незначительного разговора о городских новостях, разговора, в котором он принимал какое-то машинальное участие, весь поглощенный созерцанием своей собеседницы.

— Какой вопрос?.. — спросил он, пораженный неожиданной переменой разговора.

— Вы забыли, так я напомню вам…

Она быстро соскочила с канапе, бросилась к нему, обвила его шею своими обнаженными руками и обожгла его губы горячим поцелуем.

— Неужели ты не понимаешь, что я люблю тебя…

Он забыл весь мир, заключил ее в свои объятия и отнес снова на канапе…

Странное, неиспытанное им еще впечатление вынес он из этого пароксизма страсти.

Ему казалось, что он, мучимый страшною жаждою, наклонился к холодному, прозрачному роднику, пил ледяную воду, пил, не отрываясь, не переводя дыхания…

Родник скрылся под землей и он остался все с той же неутолимой жаждой.

В девять часов вечера он вышел из квартиры Родзевич и пошел домой.

Все мысли в голове его были спутаны и над ними всеми царила она, девушка, так неожиданно, и, как казалось ему, так безраздельно отдавшаяся ему.

По некоторым, брошенным Иреной фразам, он, отуманенный, неспособный рассуждать, уверенно заключил, что она еще никому, кроме него, не дарила своей девственной ласки.

Он вспомнил о Полине, о их взаимных мечтах о будущем, мечтах, окончательно разрушенных в течение последних нескольких часов.

Образ златокудрой девушки, еще так недавно бывшей для него дорогим и священным, ушел куда-то далеко, далеко и был еле виден за блеском чудного образа «его» Ирены.

«Моя Ирена…» — повторял он несколько раз самодовольным тоном.

Весь роман с Полиной представлялся ему ребячеством в сравнении с тем, что произошло два часа тому назад.

Там были одни разговоры, там ничего не было решено, а тут он связан долгом чести человека относительно всецело доверившейся ему девушки.

Он оправдает ее доверие, доверие «его» Ирены. Он чувствовал ее присутствие около себя.

Сама мысль о Полине исчезла.

О ней напомнил ему Иван Сергеевич Дмитревский.

IXОНА ЗАМУЖЕМ

Разговор с Иван Сергеевичем Дмитревским заставил окончательно прозреть Осипа Федоровича Гречихина.

Он ясно понял, что Полина потеряна для него навсегда, но этого мало, из слов Дмитревского он мог заключить, как тяжело отразилась на бедной девушке неожиданная измена любимого человека, как безжалостно он разбил это чистое сердце.

«Чище сердца и светлее души едва ли ты найдешь в Петербурге!» — припомнились ему слова Ивана Сергеевича.

Гречихин почувствовал истину этих слов. Разве он знал душу и сердце Ирены?

Нет, он не знал их.

Его влекло к ней, влекло с непреодолимой силой нечто иное, чем то, что заставляло его чувствовать себя счастливым возле Полины.

То чувство могло сравниться с зеркальной поверхностью моря, без малейшей зыби, когда лазурное небо, освещенное ярким солнцем, кажется как бы опрокинутым в бездонной глубине, в которой, между тем, светло и ясно и заметны малейшие переливы световых лучей.

Покойно, не колыхаясь, стоит корабль в такие минуты мертвого штиля, но, увы, стоит неподвижно, не рассекая гладкую поверхность воды, в сладкой дремоте, в обворожительной неге, не делая ни шагу вперед.

То же, что он ощущал теперь в своем сердце, было подобно буре среди густого мрака южной ночи, когда бурливое, седое море, клубясь и пенясь, взлетает высокими валами из своей бездонной пропасти и рвется к пропасти неба, где изредка блестят яркие звезды и молниеносные стрелы то и дело бороздят мрачный свод, отражаясь в бушующих волнах.

Корабль, как щепку, бросает из стороны в сторону и сердитые волны налетают на него со всех сторон, как бы оспаривая друг перед другом свою жертву.

Вся прелесть ощущения опасной борьбы, вместе с ожиданием ежеминутной гибели, заставляет его переживать сердцем восхитительная Ирена.

Он отдал предпочтение последнему чувству, да и мог ли он поступить иначе?

Покой хорош после борьбы, без нее нельзя оценить его сладость.

Ирена Станиславовна хорошо поняла это, она пробудила в нем страсть, и расчитанной заранее на успех игрой стала мучить свою намеченную ранее жертву.

На другой день после свидания, перевернувшего совершенно духовный мир Осипа Федоровича, он на крыльях радости помчался к своей Ирене.

Его не приняли.

Это его поразило. Он провел бессонную ночь; как потерянный ходил целый день, дожидаясь вечера.

В шесть часов он снова уже звонился у подъезда квартиры Родзевич.

Она была дома.

Он вошел.

Она его встретила в гостиной и представила тетке. Завязался общий разговор на городские темы. Он удивленно по временам взглядывал на Ирену.

Ее с ним обращение было холодно-любезное и не напоминало ничего того, что происходило за день перед тем.

Спокойно выносила она его красноречивые взгляды, казалось, соверщенно не понимая их.

К концу вечера, показавшегося ему пыткой, он начал почти думать, что все то, что произошло в будуаре Ирены, он видел во сне.

Только при прощании Ирена слегка пожала ему руку.

Он поднес ее руку к своим губам и поцеловал ее долгим поцелуем.

Это пожатие вознаградило его за проведенный мучительно вечер.

В такую странную, мучительную для него, форму вылились их отношения.

Она лишь изредка принимала его в своем будуаре, осыпала в припадке страсти бешеными поцелуями, а затем вдруг отстраняла его от себя на целые недели, была холодно-любезна при встрече, или же несколько дней совсем не принимала его у себя.

Через некоторое время он стал сталкиваться в ее гостиной с графом Казимиром Нарцисовичем Свенторжецким.

Ирена умышленно при нем кокетничала с последним, разжигая страсть и ревность влюбленного без ума Гречихина.

Он мучился, терзался сомнениями и ревностью, каждый день назначал для решительного объяснения и для разрыва с «бездушной кокеткой», как он мысленно называл Ирену, но в ее присутствии смущался, робел и покорно выносил ее издевательства.

Он был похож на ту привязавшуюся к человеку собаку, которая лижет руки бьющего ее хозяина.

Решительное объяснение пугало его.

«А вдруг она меня прогонит! Что тогда?» — восставали в его уме тревожные вопросы.

«Смерть!» — шептал ему внутренный голос.

«Без нее мне действительно не жить!..» — решил он.

Его только разжигаемая обладанием, но неудовлетворенная страсть к этой женщине дошла до своего апогея.

Все это отрывочными мыслями проносилось в голове Осипа Федоровича, сидевшего с поникшей головой в своей комнате, после беседы с Иваном Сергеевичем Дмитревским.

Наконец, он поднял голову и осмотрелся кругом. Вдруг в его уме мелькнула мысль:

«Зачем он здесь?»

На самом деле жизнь в доме человека, видевшего в нем будущего мужа своей любимой племянницы при изменившихся обстоятельствах была более чем неудобна.

«Я завтра поблагодарю Ивана Сергеевича за гостеприимство и перееду на другую квартиру».

Он вспомнил, что один из его товарищей говорил ему, что рядом с ним освободилась комната, здесь же, на Морской, ближе к Гороховой.

«Ближе к ней», — не утерпел подумать он.

«Но сегодня я решительно объяснюсь с ней… Вот уже два дня, как я не могу застать ее дома… Сегодня она меня, вероятно, примет… Я ей выскажу все, я заставлю ее сказать решительное слово, любит ли она меня!? Я ведь не знаю даже этого!»

Он схватился за голову.

«Боже, Боже… Я прямо теряю всякое соображение… Что делает со мной эта женщина? Я не могу даже добиться от нее причины, почему она выбрала меня… Так быстро, так нелепо быстро… На мои вопросы она или не отвечает, или же отделывается ответом, равносильным молчанию: „Сама не знаю почему“. „Не ты, так другой“. Боже, как это мучительно, как невыносимо мучительно… Не знать, любит ли тебя женщина, которую ты держишь в объятиях, когда эти объятия составляют для тебя суть всей твоей жизни, когда ты чувствуешь, что ты только и живешь в них и для них».

В таком почти бессмысленном полубреду вылились бессвязные мысли его отуманенного страстью ума.

Он быстро оделся, вышел из дому и пошел привычной дорогой по направлению к Гороховой.

Это было в понедельник вечером, на другой день после приема Ирены Станиславовны государем.

С трепетным замиранием сердца дернул он за звонок.

— Дома?..

— Никак нет-с… Только что сейчас уехали, — сказал отворивший ему лакей.

Осип Федорович стоял молча перед полуоткрытой дверью.

Лакей, подождав несколько времени, затворил и запер дверь.

Гречихин еще несколько секунд простоял, как бы оцепенелый перед запертой дверью, потом повернулся и пошел совершенно в противоположную сторону, нежели та, где была его квартира.

Около двух часов бродил он бесцельно по улицам Петербурга и, наконец, усталый и измученный, вернулся домой.

«Может быть, и на самом деле уехала, — успокаивал он сам себя. — Пойду завтра…» — решил он.

Заснуть он долго не мог и только под утро забылся тревожным сном, но не на долго.

Его пришли будить.

Пора было отправляться на службу. Он встал, умылся, оделся и отправился в сенат.

Все это он делал машинально. Одна мысль, одна дума сидела в его голове.

«Увижу ли я сегодня Ирену?»

Он вошел в канцелярию и уселся на свое место, поздоровавшись с сослуживцами.

Он развернул даже было одно из «дел», приготовленных для ближайшего доклада, и силился заняться им.

Это ему начинало удаваться, как вдруг до него из группы разговаривавших невдалеке товарищей явственно донеслась фамилия Родзевич.

Он инстинктивно оторвался от «дела» и стал прислушиваться.

Еще не вникнув в смысл разговора, он почувствовал, как сжалось его сердце от томительного предчувствия.

— Во время последнего воскресного приема она явилась во дворец… Государь обратил на нее внимание… — говорил один голос.

— Еще бы, Ирена Родзевич — красавица, — вставил другой.

— И объявила его величеству, что тайно обвенчана с капитаном мальтийской гвардии Олениным, которого государыня прочила в мужья дочери генерал-прокурора своей любимой фрейлине Похвисневой.

— Вот так штука… Значит женишок выдавал себя за холостого… Как же ему жена это до сих пор дозволяла? Это уже давнишняя история… Не могла же она не знать?.. Ведь они живут в одном доме…

— Он не признавал ее своей женой, так как их венчал не священник… — продолжал первый голос.

— Кто же?..

— Переодетый священником офицер… Мне даже говорили его фамилию… Позвольте, позвольте, сейчас вспомню… Эберс…

— Григорий Романович… я его знаю, — вставил один из слушателей. — Бедняжка… Ему не поздоровится… Государь шутить не любит.

— Уж не поздоровилось… Родзевич была у его величества в воскресенье, а вчера, в понедельник, к вечеру сам государь дело это всеразобрал, вызвал Оленина и Эберса и указанных обманутой свидетелей…

— И что же?

— Оленин сознался, свидетели подтвердили. Эберс тоже не стал отпираться… Государь, как говорят, спросил его: «Как же ты решился на такой поступок?» «Из любви к ближнему…» — отвечал Эберс. «У тебя наклонности к духовной жизни, а ты офицер… Ступай в монахи…» — решил государь.

— А Оленин отделался гауптвахтой? — послышался вопрос.

— Ничуть, он наказан иначе, — засмеялся рассказчик. — Его брак с Иреной Родзевич государь признал законным и приказал ему представить его жену ко двору…

— Какое же это наказание?

— Как какое… Он терпеть не может свою жену и безумно влюблен в фрейлину Похвисневу. Положим, она очень хороша… Но на мой взгляд Родзевич, теперяшняя Оленина, лучше. Это дело вкуса.

— Значит, один Эберс поплатился за всю эту историю карьерой?

— Он со вчерашнего дня послушник Александро-Невской лавры.

— Жаль, славный малый, прекрасный товарищ, лихой собутыльник, — послышались замечания.

Осип Федорович, чутко прислушивавшийся к этому разговору, не проронил ни одного слова.

Он сидел, как пригвожденный к столу, бессмысленно уставив глаза в открытую страницу лежавшего перед ним «дела».

«Что же это такое, — думал он. — Она замужем!.. Значит она насмеялась, надругалась надо мною… В то время, когда она была в моих объятиях, она обдумывала план, как узаконить свой брак с Олениным, с которым она жила под одною кровлею… Быть может даже виделась… Быть может так же ласкала, как меня… Непременно ласкала… если не теперь, то раньше, после их свадьбы».

Кровь клокотала в мозгу Осипа Федоровича.

Он продолжал сидеть неподвижно, как бы углубленный в занятия.

«И она теперь жена другого, она потеряна для меня навсегда, а между тем, я чувствую, что как ни безнравственна она, я не могу и не хочу вырвать ее образ из моего сердца».

Силой воли он заставил себя на мгновение успокоится.

«Я потребую от нее объяснения… сегодня… сейчас же».

Сказав своему помощнику, что чувствует себя нездоровым, он ушел со службы.

Прямо из сената он поехал к Ирене Родзевич, как, по прежнему, он упорно называл ее.

XДВЕ ЖЕРТВЫ

По мере приближения Осипа Федоровича к дому, где жила Ирена Станиславовна, волнение его все увеличивалась и увеличивалось.

Он не шел, а почти бежал от Сенатской площади до Гороховой.

Как это всегда бывает с потрясенными каким-нибудь неожиданным известиями людьми, он потерял всякое соображение в мелочах обыденной жизни и только почти у цели своего бега вспомнил, что мог бы взять извозчика.

Решительно и сильно дернул он за ручку звонка.

Он хотел парализовать этим возникавшую было в его душе мгновенную робость.

Лакей отворил дверь.

Гречихин, не справляясь у него, дома ли Ирена Станиславовна быстро вошел в сени, поднялся по лестнице и проник в переднюю.

Озадаченный лакей посторонился и беспрепятственно пропустил его.

Осип Федорович, сбросив верхнее платье на руки, тоже смущенному его видом и быстротой входа, другому лакею, быстро прошел залу, гостиную и был уже около двери будуара Родзевич, когда на его пороге появилась сама Ирена Станиславовна.

Она не ожидала нечаянного гостя, но смутилась, видимо, только на минуту.

Гордо подняв голову и как-то вся вытянувшись, она смерила его с головы до ног вызывающе-презрительным взглядом.

— Ирена… Ирена… Ирена… Станиславовна… — мог только, задыхаясь, произнести он, тоже неожидавший такой внезапной встречи.

— Что вам угодно?.. — ледяным тоном спросила она.

Осип Федорович опешил и от ее тона, и от взгляда.

— Я слышал… неужели… это правда… Ирена… — пробормотал он.

Он почувствовал, что то напряжение нервных сил, в состоянии которого он находился несколько часов, сразу исчезло.

Он был слаб и беспомощен.

Нервные спазмы сжали ему горло, из глаз невольно потекли слезы.

— Что такое вы слышали? — еще более презрительно-холодным тоном продолжала Ирена.

Замеченное ею состояние ее противника придало ей еще большую смелость.

— И какое мне дело, что вы что-то где-то слышали?

— Вы жена Оленина? — воскликнул он.

— К вашим услугам… — насмешливо уронила она. — Что же, однако, вам от меня угодно… от жены Оленина?

Она подчеркнула последнюю фразу.

— Но, Ирена, ведь я… — совершенно растерявшись, начал он.

— Что вы! — почти крикнула Ирена Станиславовна. — И как вы смеете называть меня полуименем?.. Вам, кажется, известно, что меня зовут Ирена Станиславовна…

— Простите, но я думал… наши отношения…

— Что-о-о?.. — удивленно воскликнула Ирена. — Вы с ума сошли!.. Какие это наши отношения?.. Какие отношения могут быть между женою капитана мальтийской гвардии и сенатским чиновником? Я спрашиваю вас: какие?

Гречихин молчал, подавленный нахальством стоявшей перед ним красавицы.

— Чего смотрят люди, пуская в комнаты всех без разбора и… даже доклада… — пожала она плечами.

— Ирена, ты шутишь, дорогая, ненаглядная моя… — двинулся он к ней.

Она отступила, окинув его деланно-недоумевающим взглядом.

— Повторяю вам, вы сошли с ума… Прошу вас оставить сию минуту мою квартиру и навсегда… Иначе я буду принуждена позвать людей…

Она двинулась по направлению к висевшей на стене сонетке и схватила рукой вышитую ленту.

— Это твое… ваше… последнее слово? — задыхаясь, спросил Осип Федорович.

— Последнее, — сказала она, продолжая держать в руке сонетку.

— Ты не позовешь никого, ты объяснишь мне… — в порыве какой-то отчаянной решимости схватил он ее за левую руку и потянул к себе.

Она изо всех сил дернула сонетку. Раздался оглушительный звонок. Из двух дверей, выходящих в гостиную, появились люди.

Гречихин отпустил ее руку, не потому, что смутился посторонних, но вследствие мгновенно озарившей его ум мысли о неблаговидности физической борьбы с женщиной.

— Выведите его вон! — крикнула вне себя Ирена. — И никогда не пускать его!..

Она быстро скрылась за дверью.

Осип Федорович, как окаменелый стоял посреди комнаты и смотрел на затворившуюся за «его Иреной» дверь. «И это „моя Ирена“», — с горечью подумал он.

— Пожалуйте, господин! — подошел к нему один из лакеев, пришедших несколько в себя от неожиданной для них сцены.

Гречихин молчал.

Лакей дотронулся до его локтя.

— Пожалуйте!

Это прикосновение слуги заставило его вздрогнуть.

Он бессмысленным взглядом обвел комнату, стоявших около него слуг, и быстро вышел из гостиной и прошел зал.

В передней накинули на него верхнее платье, и он вышел на улицу.

На дворе стоял январь в начале 1799 года.

Резкий ветер дул с моря и поднимал, и крутил с земли снег, падавший из темносвинцового неба.

Гречихин пошел машинально тою же дорогой, которой шел час тому назад, дошел до Сенатской площади, прошел ее и спустился на лед Невы.

На реке ветер был сильнее и вьюга крутила по всем направлениям.

Несчастный не замечал непогоды и, повернув влево вдоль реки, пошел, быстро шагая по глубокому снегу.

Невдалеке чернелась широкая прорубь, огражденная двумя вехами.

Осип Федорович шел прямо к ней.

На краю он на секунду остановился, как бы в раздумьи, затем, не двигая ногами, подался всем телом вперед и исчез в глубине.

— Гляньте, братцы, человек нырнул! — послышались возгласы людей.

Это были три водовоза случайно приехавших за водой.

Двое из них остались у проруби и с беспокойным любопытством смотрели на ее гладкую поверхность, за минуту поглотившую человеческую жизнь, а третий, оставив свою лошадь под присмотром товарищей, побежал в ближайшую на берегу полицейскую будку, известить начальство.

Спустя некоторое время, прибыл будочник и бегавший за ним водовоз с багром.

Они вчетвером стали шарить в проруби и после нескольких попыток багор зацепился за что-то мягкое, и на поверхности воды, а затем на лед был вытащен оконевший труп несчастного самоубийцы.

Будочник побежал докладывать своему ближайшему начальству, квартальному.

Водовозы, налив бочки водой, уехали развозить ее по домам.

У проруби, на снегу, осталась лежать темная масса, бывшая за какой-нибудь час тому назад человеком, полным сил, страстей и надежд.

Осип Федорович Гречихин нашел свой покой в буквально холодных объятиях смерти.

Ирена Станиславовна, избавившись от неприятного ей посетителя, вошла к себе в будуар и села, чтобы перевести дух.

Сцена с Гречихиным, несмотря на выказанное ею наружное спокойствие, взволновала ее.

Среди происшествий последних дней, она совершенно было забыла о своем капризе отнять жениха у сестры ненавистной ей Зинаиды Похвисневой.

Последняя была теперь для нее не опасна и она забыла и думать о всем и всех, что было связано с ней.

Неожиданное появление Осипа Федоровича заставило ее решиться разом покончить с злой шуткой, которую она продела над этим «влюбленным чиновником», как она заочно называла его.

Она не задумывалась о последствиях разрыва. Какое ей было до этого дело?..

Она слишком умно вела себя с ним, чтобы оставить у него в руках какие-либо доказательства их близости. Она могла ему в глаза отказаться от всего, что она и сделала.

Его голословное утверждение сочтено будет хвастовством отвергнутого поклонника, бредом сумасшедшего, влюбленного в нее человека.

Он не раз говорил ей, что умрет, если она прогонит его.

«Пусть умрет… — хладнокровно решила она. — Не достанется, по крайней мере, этому отродью Похвисневых…» — со злобой думала она.

Ей было не до него.

Она знала о решении государя, о судьбе, постигшей Эберса, и о признании ее брака с Олениным законным, но до сих пор она еще не решалась вступить в права жены и спуститься вниз, к назначенному ей и Богом, и царем мужа.

Она собиралась это сделать как раз перед тем, как появился Гречихин.

Ирене Станиславовне было известно, что Виктор Павлович нынче утром снова был призываем во дворец к государю и всего с час, как вернулся домой.

Ей предупредительно доложил об этом через ее горничную Франциску камердинер Оленина Степан.

Виктор Павлович, действительно, был во дворце и снова выдержал целую бурю царского гнева.

— Смотри, — сказал Павел Петрович, — если я не наказываю тебя, то единственно ради твоей несчастной жены, но при малейшей с ее стороны на тебя жалобе мне, тебе не сдобровать… Я скажу это ей самой…

Император был, видимо, настроен исключительно в пользу Ирены Станиславовны.

Этим последняя была всецело обязана Кутайсову и Груберу, наперерыв старавшимся возносить до небес несчастную обманутую девушку, столько лет молча сносившую позорную роль ни девушки, ни вдовы, ни мужней жены, восхвалять ее добродетели, ум, такт и другие нравственные качества, выставляя Оленина в самом непривлекательном свете во всей этой, по словам радетелей пользы Ирены, гнусной истории.

Они, видимо, не остались ей неблагодарными за устранение нежелательного для них претендента на руку Зинаиды Владимировны Похвисневой.

Виктор Павлович вернулся из дворца в совершенном отчаянии.

Он был всецело отдан во власть женщины, которую он ненавидел до глубины души, а теперь эта ненависть в его сердце дошла до крайних пределов.

Он, конечно, именно теперь был связан с нею навеки.

На днях он должен будет представить ее ко двору и зажить с ней совместною супружескою жизнью.

Он, между тем, догадывался о ее поведении за время их разрыва после сцены с чубуком, и при одной мысли, что он должен был прикоснуться к ней, им овладело чувство брезгливости.

Та же, другая, от которой он вследствие частых свиданий совершенно потерял голову, потеряна для него навсегда.

Она выйдет замуж, на его глазах, за графа Свенторжецкого, который после него, Оленина, остался самым верным кандидатом в женихи Зинаиды Похвискевой.

Он должен будет, пожалуй, даже присутствовать на их свадьбе, под руку с ненавистной женой, с этим «извергом в юбке». Мстительная Ирена, конечно, настоит на этом. Она, «божественная Зина», будет в объятиях другого, а он…

Стоит ли жить?..

Его взгляд упал на один из висевших над диваном в кабинете, среди разного оружия, пистолетов. Это был его любимый пистолет, подарок дяди Дмитревского. Виктор Павлович всегда держал его заряженным.

Вскочить на диван и снять пистолет было для него делом одного мгновения.

С пистолетом в руке он подошел сперва к дверям, ведшим из кабинета в гостиную, и запер их на ключ; то же проделал он с дверью, идущей в спальню.

Вернувшись к дивану, он сел, поднял курок и осмотрел затравку. Все было в полном порядке.

Низко опустив голову и подперев ее левой рукой, не выпуская из правой пистолета, он задумался.

Он мысленно пережил свое прошлое и будущее и вдруг стремительно приставил пистолет к правому виску.

Раздался выстрел. Тело самоубийцы дрогнуло и сползло с дивана, пистолет выпал из его рук на ковер. Из зиявшей в виске ранки сочилась кровь.

Виктор Павлович был мертв и смерть была моментальная. Его труп сидел на полу, прислонившись к дивану, с запрокинутою несколько назад и в сторону головою.

Время смерти этой жертвы Ирены Родзевич почти совпало с моментом смерти другой жертвы, несчастного Гречихина, бросившегося в прорубь.

Выстрел был услышан в квартире.

Поднялась суматоха. Вся прислуга собралась у обеих запертых изнутри дверей кабинета, недоумевая, что предпринять. Побежали за полицией.

В этот самый момент щелкнул замок потайной двери и в кабинете появилась Ирена Станиславовна. Увидав лежавший у дивана труп своего мужа, она, казалось, не была не только поражена, но даже удивлена. Точно она ожидала этого. Ни один мускул не дрогнул на ее лице.

Она подошла ближе, с холодным любопытством посмотрела прямо в лицо мертвецу и той же спокойной, ровной походкой вернулась к двери, ведущей в спальню, и скрылась в потайной двери.

Едва успела закрыться за ней эта дверь, как двери, ведущие в кабинет из гостиной, сломанные в присутствии явившейся полиции, распахнулись.

XIНЕУТЕШНАЯ ВДОВА

Весть о неожиданно появившейся законной жене капитана мальтийской гвардии Виктора Павловича Оленина, считавшегося холостым и блестящим женихом, сменилась известием о его самоубийстве.

С быстротою молнии облетело последнее петербургские великосветские гостиные и достигло до дворца.

Мнения по поводу этого происшествия разделились.

Болыпенство жалело так безвременно и так трагически покончившего свои расчеты с жизнью молодого блестящего офицера, догадывалось, недоумевало, делало предположения.

Говорили о ловушке, подстроенной теткой и племянницей Родзевич, при участии брата последней и нескольких офицеров, утверждали, что Ирена Станиславовна знала заранее о готовящейся комедии брака, даже чуть сама не устроила ее, чтобы держать в руках несчастного, тогда еще бывшего мальчиком, Оленина и пользоваться его состоянием.

«Иначе зачем было ей так долго держать все это втайне и объявить только тогда, когда брак Оленина с Похвисневой был накануне объявления…» — говорили одни сторонники этого мнения.

«Ей на девичьем положении было свободнее жить на чужой счет, оттого и молчала…» — подтверждали другие.

Меньшинство, наоборот, негодовало на покойного, искренно или нет — неизвестно, сожалея его жену.

Независимо от осуждения самоубийства в принципе, как смертного греха, с одной стороны, и слабости духа, с другой, строгие судьи находили в поступке Оленина желание во что бы то ни стало отделаться от обманутой им девушки, беззаветно ему доверившейся и безумно его любившей. Некоторые даже видели в этом протест против высочайшей воли.

К числу последних принадлежали Кутайсов и Грубер. К мнению меньшинства склонился и сам государь Павел Петрович.

Узнав о самоубийстве Оленина, он страшно разгневался и отдал приказание все имения и капиталы покойного передать в собственность его законной жене, Ирене Станиславовне Олениной, о чем ее уведомить.

Император Павел Петрович получил известие о смерти Виктора от Ивана Павловича Кутайсова первый во дворце, и после отданного им вышеупомянутого распоряжения, отправился на половину государыни.

Он застал ее с фрейлиной Похвисневой.

Императрица утешала, как могла, свою любимицу, пораженную известием о появлении законной жены самой судьбой ей определенного жениха.

Не подготовив даже к роковой вести, государь, со все еще бушевавшим в его сердце гневом, рассказал о самоубийстве Виктора Павловича.

Императрице сделалось дурно. Зинаида Владимировна, вставшая с кресла при входе государя, упала на пол в истерическом припадке.

Государь с силой дернул за сонетку. Сбежались камер-лакеи и камер-югферы.

Государыню привели вскоре в чувство. Бесчувственную Похвисневу бережно отнесли в отдельную комнату, и как только она пришла в себя и несколько успокоилась, отвезли в придворной карете домой.

Дурное расположение духа императора продолжалось несколько дней.

Это, впрочем, не помешало ему милостиво выслушать доклад Ивана Павловича Кутайсова о просьбе Ирены, умолявшей государя похоронить своего несчастного мужа по христианскому обряду, ввиду того, что он несомненно покончил жизнь самоубийством «не в своем уме», так как в ином состоянии не осмелился бы идти против воли своего государя.

Павел Петрович приказал разрешить.

— Если бы вы видели, ваше величество, что делается с несчастной женщиной.

— Что, ужели жалеет? Не стоит… — отрывисто и совершенно в нос, что служило признаком крайнего раздражения, сказал государь.

— Убивается, страшно убивается… — вздохнул Иван Павлович. — Не оттащить от гроба, не наглядится… Исхудала, глаза опухли, куда красота девалась…

— Сердце женщины — загадка… — заметил государь.

— Истину изволили сказать, ваше величество, святую истину… А все-таки больно смотреть, жаль, бедняжку, как бы не отразилось это горе на ребенке.

— А разве она?..

— Так точно, ваше величество…

— Он жил с ней, как муж с женой, до последнего времени? — спросил государь.

— Нет основания ей не верить. Отношения ее к другим вне всякого подозрения, — заметил Иван Павлович.

— Негодяй!.. — сквозь зубы произнес Павел Петрович.

— Да, уж именно, ваше величество, о покойном, не тем будь он помянут, можно сказать: «Худая трава из поля вон».

— Вот и узнавай людей… Можно ли было ожидать этого.

— Действительно, поразительно, ваше величество, примерный офицер, тихий, скромный…

— А вот поди ж ты, кто оказался… Все время лгал, притворялся… Уж на что я знаю людей… и я ошибся… — заметил государь, отпуская Кутайсова с милостивым разрешением просьбы Ирены.

Потайная дверь, везущая на винтовую лестницу, соединявшую квартиру покойного Оленина с квартирой Родзевич, была открыта настежь.

В квартире Виктора Павловича распоряжалась всем Цецилия Сигизмундовна, устраняя дочь, действительно казавшуюся убитой безысходным горем.

Нарисованный Кутайсовым императору портрет неутешной вдовы Олениной не был ни мало преувеличен.

По получении высочайшего разрешения, у гроба начались панихиды.

На них съезжался весь великосветский Петербург.

Даже знавшие покойного Виктора Павловича Оленина по наслышке, пришли поклониться его гробу.

Их влекло, конечно, не желание отдать последний долг усопшему, а просто любопытство видеть жертву последней модной истории, а главное оставшееся в живых действующее в ней лицо — вдову покойного Ирену, которая до сих пор все знали девицею Родзевич.

За каждой панихидой Ирена Станиславовна обязательно оглашала залу истерическими рыданиями и по несколько раз лишалась чувств.

Есть женщины, выработавшие в себе до совершенства искуство обмороков и столбняков.

К выдающимся представительницам последних принадлежала и Ирена Оленина.

Еще в раннем девичестве она проделывала все это перед своей теткою.

Упасть в глубоком обмороке или в истерическом припадке для нее было делом минуты.

Симуляция была до того правдоподобно-естественна, что вводила в заблуждение даже врачей.

Видя отчаяние вдовы Олениной, многие из державшегося упомянутого нами мнения большинства поколебались и стали склонять свои симпатии на сторону «несчастной убитой внезапным горем женщины».

Большое влияние имело, впрочем, и огласившееся мнение об этой истории государя.

Наступил день похорон. С необычайной помпой и подобающими почестями вынесли гроб с останками Оленина и на руках понесли но Гороховой, Загородному и Невскому проспектам в Александро-Невскую лавру.

Ирена Станиславовна, в глубоком трауре, шла вслед за гробом всю дорогу пешком, поддерживаемая под руки ее братом Владиславом Родзевич и графом Казимиром Нарцисовичем Свенторжецким.

Двойной густой креповый вуаль мешал видеть выражение ее лица.

Масса народа шла за гробом, сотни экипажей тянулись за провожатыми.

После отпевания в церкви, в главном храме Лавры, гроб был опущен в могилу на лаврском кладбище. Ирена Станиславовна с рыданиями бросилась было за гробом, но ее с силой удержали и оттащили от могилы.

Могилу засыпали.

Ирену Станиславовну усадили в карету с ее теткою. Карета выехала из ворот Лавры, куда была подана. За ней двинулись и многочисленные провожатые, экипажи которых рядами стояли у монастырских ворот.

Часть провожатых возвратилась в квартиру Оленина, где внизу и наверху был сервирован роскошный поминальный обед.

С кладбища уже почти все вынесли чувство сожаления к несчастной вдове и осуждение легкомыслию покойного. Иные шли даже и далее обвинения в легкомыслии. Ирена Станиславовна убивалась недаром.

Прошло несколько дней.

Снова наступило воскресенье — день приема во дворце.

В глубоком трауре, на самом деле несколько похудевшая, с опухшими от слез глазами, стояла Ирена Станиславовна среди ожидавших выхода императора из церкви.

Государь вышел и тотчас заметил Оленину. Он подошел к ней быстрыми шагами.

— Ваше величество… — начала было Ирена.

— Пройдемте дальше… — сказал Павел Петрович.

Он провел ее в кабинет и, как в первый раз, плотно затворил за собой дверь.

Ирена Станиславовна упала к его ногам.

— Я не имею сил, ни слов, ваше величество, благодарить вас за оказанные мне вашим величеством незаслуженные милости…

— Встаньте, встаньте.

Государь взял ее за руку и помог приподняться с колен.

— Садитесь… — сказал он повелительным тоном.

Она повиновалась.

— Я только оказал вам справедливость, — заметил Павел Петрович.

— Справедливость лучшее украшение царей, ваше величество, она неразрывно связана с милостью… Ваше величество указали мне владеть всеми капиталами и именьями моего покойного мужа.

— Да, и это приказание оформлено.

— Позвольте же мне, ваше величество, иметь смелость отказаться от этой милости.

Голос Ирены Станиславовны, полный внутренних слез и дрожащий, задрожал еще сильнее.

— Почему это?.. — спросил государь.

— Я не стою этого, да я боюсь этого состояния… его убила… Она поникла головой и заплакала.

— Как это вы его убили?.. — с недоумением взглянул на нее Павел Петрович.

— Я его слишком мало любила, ваше величество… Если бы я любила его более себя, как и следует любить, я бы должна была стушеваться и не припятствовать его счастью с другой… — прерывая слова всхлипыванием, сказала Ирена Станиславовна.

— Такие мысли делают честь вашему сердцу, сударыня, сердцу, которого не стоил покойный… Вы молоды, вы найдете еще человека, который достойно оценит его…

— Никогда, ваше величество…

Император слегка улыбнулся.

— Это всегда говорится под впечатлением свежей сердечной раны.

— Дозвольте, ваше величество удалиться в монастырь… и избавьте меня от состояния покойного… Сделайте для меня эту последнюю милость… Моего ребенка — Ирена Станиславовна потупилась, — я тоже посвящу Богу.

Она неожиданно для государя сползла с кресла, опустилась на колени у его ног и зарыдала. Павел Петрович вскочил.

— Встаньте и успокойтесь! — воскликнул он и, снова наклонившись к ней, взял ее за локоть правой руки.

Она встала и скорее упала; нежели села в кресло.

— Исполните мою просьбу, ваше величество… — простонала она.

— Нет, тысячу раз нет… До сих пор я оказывал вам, как вы утверждаете, милость исполнением ваших просьб, теперь я окажу ее вам неисполнением… И это будет опять справедливо, потому что ваше настоящее желание нелепо и противоестественно… Как ваш государь, я запрещаю вам думать о монастыре и об отказе от состояния, которое ваше по праву, которое вы заслужили перенесенными страданиями… Слышите, я приказываю это вам, как император… Подумайте о вашем ребенке…

Государь встал. Ирена Станиславовна тоже поднялась с кресла.

— До свиданья… — сказал государь. — Вы меня поняли?

Он подал ей руку.

— Поняла и повинуюсь… — прошептала Ирена и почтительно облобызала руку императора, облив ее слезами.

Он проводил ее из кабинета до приемной, где и продолжался прием. Ирена Станиславовна уехала из дворца, довольная искусно разыгранной комедией.

На чувствительного по природе Павла Петровича она произвела сильное впечатление. Он не замедлил рассказать о ее самоотверженной любви близким придворным. Те разнесли с прикрасами по гостиным эту сцену приема государем Олениной.

Репутация несчастной женщины с разбитым сердцем была упрочена за Иреной Станиславовной.

XIIЕЩЕ ЖЕРТВА

Над домом Похвисневых разразились один за другим два тяжелых удара.

Самоубийство Виктора Павловича Оленина не было в числе их.

Хотя привезенная из дворца и едва оправившаяся от истерического припадка Зинаида Владимировна и сообщила своим домашним страшную новость, но она не произвела на Владимира Сергеевича, ни на Ираиду Ивановну особенного впечатления.

Им было не до того.

Первая долетевшая до них весть, что у государя была жена Оленина, Ирена Родзевич, брак с которой государь признал законным, а следовательно Виктор Павлович должен быть вычеркнут из списка женихов, вообще, а жениха их дочери Зинаиды, в частности, разрушила лелеянные ими долго планы.

Нельзя сказать, чтобы сам по себе Оленин считался супругами Похвисневыми за самую блестящую и самую желательную партию для их дочери, но главным образом они имели виды на его состояние, которым они рассчитывали поправить свои, несмотря на высокие милости государя, очень запутанные дела.

Придворная жизнь поглотила огромное количество денег, и Владимир Сергеевич принужден был входить в долги, которые увеличивались с течением времени припискою значительных процентов и перепиской обязательств и грозили стать неоплатными.

Зинаида Владимировна была посвящена Ираидой Ивановной в их дела и обещала из денег мужа широкую помощь.

И вдруг…

Это был первый удар.

Второй разразился почти одновременно с получением известия о самоубийстве Оленина.

Это была долетевшая случайно очень быстро до дома Похвисневых весть о трагической смерти Осипа Федоровича Гречихина.

Один из слуг Похвисневых, бывший в городе, зашел к камердинеру Дмитревского — Петровичу, как раз в то время, когда там было получено сведение о том, что Осипа Федоровича вытащили из проруби, куда он умышленно бросился.

Вернувшись домой, слуга рассказал об этом в людской, откуда известие и перешло к господам.

Ираида Ивановна, не подозревавшая, как мы уже говорили, близких сердечных отношений ее дочери к покойному, рассказала за обедом при ней о его страшной смерти.

Полина, услыхав эту роковую весть, как сноп свалилась со стула и, несмотря на принятые тотчас меры, не могла быть приведена в чувство.

Она казалась мертвой.

Бросились за докторами и двое из них прибыли одновременно. Их усилиями больная, если не была приведена совершенно в чувство, но тяжелый обморок перешел в забытье. На теле появилась чувствительность.

Начался бред.

Из этого бреда Владимир Сергеевич и Ираида Ивановна впервые узнали о серьезности чувства их дочери к Осипу Федоровичу Гречихину, которого Полина называла в бреду «Осей», своим «Осей».

Доктора определили сильнейшую нервную горячку, объявив, что положение очень опасно и что при такой тяжелой форме, вызванной страшным потрясением не только всей нервной системы, но и мозга, исходов болезни только два — смерть или сумасшестие.

Прописав лекарства, эскулапы уехали, заявив, что оба попеременно будут следить за ходом болезни.

Вскоре после этого вернулась из дворца Зинаида Владимировна. Понятно, что принесенное ею известие о смерти Оленина не произвело на убитых новым горем ее родителей ни малейшего впечатления.

Известие об опасной болезни сестры, с другой стороны, не особенно тронуло Зинаиду Владимировну.

Они никогда не были особенно дружны, а за последнее время совершенно отдалились друг от друга.

Они жили разною жизнью, их интересы были совершенно различны, они преследовали в жизни совершенно противоположные цели.

Словом, они были чужие друг для друга.

Полина, впрочем, несмотря на эту рознь, любила сестру, и больная, в бреду, вместе с именем горячо любимого ею человека вспоминала сестру Зину, жалела ее, звала к себе.

Прошло три недели.

Больная находилась между жизнью и смертью. Наконец наступил кризис. Больная физически вступила на путь выздоровления, но, увы, потухший взгляд ее чудных глаз красноречиво говорил, что доктора были правы, предсказывая роковую альтернативу.

Рассудок окончательно покинул несчастную девушку. Худая, бледная, с лицом восковой прозрачности, полулежала она в своей кровати, окруженная подушками. Глаза сделались как будто больше, глубоко ушли в глазные впадины, но производили впечатление мертвых.

На этом, лишенном жизни лице порой появлялась даже улыбка, но улыбка не радовавшая, а заставлявшая содрогаться окружающих. Такова сила глаз в лице человека, этих светочей его ума.

Она не узнавла окружающих ее родных, не исключая и сестры Зины, с которой, между тем, в ее отсутствии вела долгие разговоры, предостерегая ее от коварства мужчин и восхваляя, как исключение, своего Осю. С последним больная тоже вела оживленные беседы.

Время шло.

Полина встала с постели, даже пополнела; на щеках ее появился легкий румянец, но в глазах не появлялось даже проблеска сознания.

Она с утра до вечера, то бродила по комнатам, то сидела у себя, продолжая по целым часам разговаривать с представлявшимся ей сидящим около нее Гречихиным.

Более всех, даже ее близких родных, болезнь Полины поразила Ивана Сергеевича Дмитревского, который по-прежнему часто посещал Похвисневых и по целым часам проводил с больной, сперва у ее постели, а затем в ее комнате, слушая ее фантастический бред.

Она не узнавала и его и это доставляло старику страшное огорчение, но он терпеливо выносил эту пытку созерцания несчастной девушки, в болезни которой он винил и себя, как потворщика любви между ею и Гречихиным.

Время лучший целитель всякого горя.

Жизнь стариков Похвисневых мало-помалу вошла в свою обычную колею и стало казаться, что их дочь Полина всегда была в том состоянии тихого помешательства, в каком она находилась теперь.

К ней приставили двух горничных, на обязанности которых лежало ни на минуту, ни днем, ни ночью, не выпускать ее из глаз.

Зинаида Владимировна вернулась во дворец и стала по-прежнему гостить там целыми неделями.

Если еще Владимир Сергеевич и Ираида Ивановна продолжали находиться под тяжелым впечатлением горя, причиненного им болезнью их младшей дочери, то эгостичная по натуре Зинаида Владимировна, отправившись после первых дней обрушившихся на их дом несчастий, снова выдвинула на первый план свое «я» и стала помышлять исключительно о своем будущем.

Нельзя было даже с уверенностью сказать, что более поразило ее: известие ли о том, что предназначеный для нее жених Виктор Павлович Оленин оказался женатым человеком, или же болезнь ее сестры.

По-видимому, первое было для нее более тяжелым ударом, чем смерть Оленина, а тем более Осипа Федоровича Гречихина, к которому Зинаида Владимировна всегда относилась с пренебрежением, удивляясь, что нашла такого сестра в этом «чинуше», не произвела, как мы уже знаем, на нее особого впечатления.

Вернувшаяся во дворец фрейлина Похвиснева принята была государыней императрицей особенно милостиво.

Ангел-царица, как звали ее в России от дворца до хижины, старалась особенно ласкою и сердечностью врачевать раны сердца ее любимицы и заставить забыть обрушившиеся на ее семью и на нее удары.

Зинаида Владимировна, надо ей отдать справедливость, держала себя подобающим обстоятельствам образом. Унылый взгляд, грустное выражение лица, вовремя набегавшая слеза — все это было проделываемо Похвисневой с таким умением, в котором с нею могла конкурировать разве Ирена Станиславовна.

Среди этой комедии скорби она успела уже выработать себе новый план выхода в замужество, причем, по зрелому обсуждению, она заключила даже, что представлявшаяся ей партия даже более блестящая, нежели первая.

Такой партией был граф Свенторжецкий.

Титулованный красавец и хотя штатский, но имеющий придворное звание и виды на дальнейшую государственную карьеру, он уступал лишь в одном покойному Виктору Павловичу — неизвестно было его состояние.

Он жил, впрочем, как человек, обладающий независимыми, большими средствами, получал на службе хорошее содержание и усиленно стал ухаживать за Зинаидой Владимировной, допущенный, по желанию императора, на интимные придворные вечера.

Читатель, конечно, догадывается, что этим граф был обязан протекции Ивана Павловича Кутайсова и аббата Гавриила Грубера.

«Быть может, — рассуждала сама с собой Зинаида Владимировна, — выйдя за него замуж, я не буду в состоянии поправить расстроенные дела papa и maman, но бывают обстоятельства, когда всецело применяется французская поговорка „Sauve dui peut“, a потому пусть papa и maman сами заботятся выйти из затруднительного положения…»

На этом решении остановилась любящая дочь.

«Я готова была сделать для них все, я согласилась выйти для них за Оленина — ей уж начало представляться, что она этим приносила жертву — не моя вина, что судьба решила иначе…» — успокаивала она сама себя.

«Sacve dui peut, спасайся кто может…» — снова припомнила она поговорку и даже перевела ее по-русски.

Ей приходилось спасаться, еще год, два, и она перейдет за ту роковую для девушки грань, когда их называют уже «засидевшимися».

Ей с ужасом представлялся эпитет «старой девы» наряду с ее именем.

Она решила спасаться.

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, со своей стороны, вскоре после смерти Оленина усиленно стал ухаживать за Зинаидой Владимировной.

Последней, видимо, доставляло это если не удовольствие, то известного рода развлечение.

Так, по крайней мере, она старалась показать перед окружающими, вообще, и, в особенности, перед императрицей.

Государыня радовалась этому и мало-помалу начала покровительствовать новому роману своей любимицы, хотя граф Казимир был ей далеко не симпатичен.

Чистая, светлая душа государыни чувствовала неискренность и двуличие этого красавца.

Близость графа и частые свиданья с ним снова пробудили в Зинаиде Владимировне те мучительно-сладкие ощущения, которые она испытывала несколько лет тому назад, при первой встрече с намеченным ею теперь в ее будущие мужья Казимиром Нарцисовичем.

Теперь она отдавалась этому чувству без, хотя отчасти его парализовавшей в Москве, внутренней борьбы и через какие-нибудь два месяца подчинение ее графу Казимиру, его приковавшему ее к себе взгляду дошло до совершенной с ее стороны потери воли.

Он сделался ее полным властелином, по мановению руки которого она готова была решиться на все.

Ее положение при дворе спасало ее от грустных последствий такого подчинения — граф не смел воспользоваться им, боясь светского скандала.

Кроме того, он совершенно примирился с той мыслью, что к обладанию этой девушкой он должен придти путем законного брака.

Он сделал предложение Ираиде Ивановне и Владимиру Сергеевичу Похвисневым и оно было принято.

Зинаида Владимировна, с разрешения императрицы, тоже дала свое согласие.

Это было в апреле.

Свадьба была назначена в первых числах июня. Иван Павлович Кутайсов торжествовал, заранее облизываясь при одном воспоминании о готовящемся для него лакомом куске.

Один аббат Грубер задумывался над вопросом, что-то произойдет далее.

Он помнил условие Ирены Олениной и готовился беспрекословно исполнить его по первому ее слову.

Она его не произносила.

Ирена Станиславовна жила затворницей и, казалось, все еще не могла примириться с постигшей ее невозвратной утратой.

Кроме того, она, действительно, готовилась быть матерью.

Порой аббат Грубер даже думал, что молодая женщина отказалась сама от поставленного ею за оказанную услугу чудовищного условия, но подобная мысль закрадывалась в голову умного иезуита лишь на мгновение.

Он отбрасывал ее тотчас же, вспоминая разговор с этим «демоном в юбке», как тогда он мысленно назвал и теперь продолжал называть Ирену.

Ее месть не могла удовлетвориться смертью Оленина и сумасшествием сестры Зинаиды Владимировны, этой второй жертвы Ирены, отнявшей у Полины жениха — аббат Грубер понял причину самоубийства Гречихина, — она потребует жизни ненавистной ей Зинаиды Похвисневой.

Он обязан помочь ей в смерти этой красавицы.

Граф Казимир Нарцисович и не ожидал, какое страшное дело заставят совершить его под угрозой разоблачения его самозванства.

Тайна его имени, находившаяся в руках аббата Грубера, висела над ним дамокловым мечем.

К ужасу его, вскоре после того, как он стал объявленным женихом Похвисневой, пришлось убедиться, что этой тайной владеет не один аббат Грубер.

XIIIРОКОВОЙ МЕДАЛЬОН

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий и после изменившегося своего положения в финансовом и общественном отношении продолжал жить на Васильевском острове, в доме сестер Белоярцевых.

Только уже после смерти Оленина, он, по предложению Грубера, переехал в отведенную ему, по ходатайству последнего, квартиру в «замке мальтийских рыцарей», на Садовой улице.

Отвод казенной квартиры графу Свенторжецкому мотивирован был, заведыванием делами мальтийского ордена, сосредоточенных в руках князя Куракина.

Незадолго перед переездом, граф Казимир Нарцисович, обмываясь по обыкновению утром до пояса холодной водой, забыл надеть снятый им и положенный на умывальный стол медальон с миниатюрой его матери.

Медальон остался на столе.

Граф уехал и, по обыкновению, должен был возвратиться только к вечеру.

Приставленный к нему в качестве камердинера Яков Михайлов нашел медальон и падкий к женскому полу, засмотрелся на красавицу.

В этом занятии застал его пришедший его навестить приятель «убогий человек», «горбун», как его звали в доме старых барышень.

Он уже много лет посещал дом Белоярцевых и для какой надобности и когда появился в нем в первый раз, никто не помнил, да и не старался вспомнить.

Горбун в доме был свой человек.

К нему особенно благоволила Марья Андреевна, как к обиженному природой бедняку, не замечая, что он бросал на нее нередко взгляды скорее безумно влюбленного, нежели благодарного человека.

Сошелся он на дружескую ногу и с Яковом Михайловым.

Горбун был вообще золотой человек: починить что-нибудь, придумать какую-нибудь хозяйственную механику, исполнить поручение в городе — на все это он был такой мастак, что другого не сыщешь.

Он сделался почти незаменимым в домашнем обиходе Белоярцевых, даже еще при жизни их отца и остался им после его смерти.

Одна Арина Тимофеевна, ходившая за барышней, как звала она Машу, почему-то не любила «горбатого черта» — таким эпитетом честила она его в глаза и за глаза.

Уродливый горбун платил ей тою же монетою, хотя не высказывал этого, особенно при Марье Андреевне, любившей до безумия свою няню, но это можно было заметить по злобным взглядам, которые он иногда метал на старуху.

Ласковое и приветливое отношение к горбуну со стороны своей питомицы было для Арины Тимофеевны, по ее собственному выражению, острым ножем.

В описываемое нами время горбун чаще и дольше бывал у Белоярцевых, так как обе старые барышни сильно хворали и услуга его, заключавшаяся в беготне за лекарствами в город и в других надобностях, требовалась более настоятельно.

Он даже иногда оставался ночевать на Васильевском острове, так как жил от дома Белоярцевых очень далеко, на другом конце города, в сторожке Таврического сада, у сторожа Пахомыча.

Последний тоже через горбуна посещал Якова Михайловича и Арину Тимофеевну, благоволившую к отставному солдату и часто поившую его кофейком.

Одного не могла простить старуха Пахомычу, зачем он связался с «горбатым чертом».

Она нередко даже возбуждала за кофеем этот вопрос, но Пахомыч отделывался общими фразами.

— Он ничего парень, убогий человек, куда же ему идти… Лавки у меня не отлежит, а есть, почитай, ничего не ест, да и дома-то он, одна заря вгонит, а другая выгонит.

Затем Пахомыч всегда переводил разговор на «божественное», до которого была большая охотница Арина Тимофеевна.

Марья Андреевна тоже очень благоволила к старику, за что Пахомыч платил ей положительным обожанием.

Надо было видеть, каким взглядом смотрел он на нее, чтобы прочитать в его глазах чуть ли не молитвенное настроение в присутствии «ангела-барышни», как звал ее Пахомыч.

Этот-то горбун и вошел в спальню графа Казимира Нарцисовича, зная, что его сиятельства нет дома, как раз в то самое время, когда Яков Михайлов стоял как очарованный, держа в руке золотой медальон с поразившим его миниатюрой красавицы.

Обернувшись на шум шагов вошедшего в комнату горбуна только на минуту, Яков снова устремился на миниатюру.

— Вот краля, так краля! — воскликнул он.

Горбун подошел ближе.

— Где, где? — с любопытством спросил он.

По сластолюбию и склонности к прекрасному полу, он не только не уступал своему приятелю, но далеко превосходил его.

Сладострастие иронией судьбы часто в сильной степени отпускается природой ее пасынкам — физическим уродам.

— А вот погляди, брат, баба на отличку… — подал ему медальон с миниатюрой Яков Михайлов.

Горбун взглянул и даже присел.

— Ишь, проняло… — заметил его приятель. Яков, однако, ошибся.

Удивление горбуна при виде миниатюры красавицы, матери графа Свенторжецкого, относилось совсем не к красоте нарисованной женщины, а к сходству, которое вызвало в его уме целый рой воспоминаний далекого прошлого.

— Откуда у тебя это? — дрожащим от волнения голосом спросил горбун.

— Вестимо не мое, а его сиятельства, умываться изволили, видно, позабыли, впервой это с ними случилось, на шее-то у них я видел его, думаю образ, ан не то… Я и тогда думал, не нашей он веры, а образ носит, чудно показалось мне, вот-те образ… Зазноба верно какая ни на есть, а баба первосортная…

— А, может, мать… — сказал горбун.

— Все может быть… Поклеп на человека взвести не долго… — согласился Яков.

Горбун внимательно продолжал рассматривать миниатюру.

— Она, она, в этом нельзя сомневаться, вот и родинка на щеке… То-то я смотрю на него и думаю… Где я видел его? На кого он похож?.. Ан вон что… — шептал он себе под нос.

— Ты чего там бормочешь?.. — спросил Яков Михайлов.

— Я, ничего, я так… — оторопел застигнутый врасплох в своих размышлениях вслух горбун.

— Ворожишь, что ли? — засмеялся Яков.

— Ворожи, не ворожи, такую не приворожишь… — отшутился, в свою очередь, горбун.

Яков Михайлов взял из его рук медальон и бережно отнес его в кабинет и положил на графский письменный стол.

Горбун не более как с четверть часа пробыл еще в доме Белоярцевых, отговорившись неотложным делом.

На рысях, насколько ему позволила его фигура, побежал он на другой конец Петербурга, в Таврический дворец.

На ходу он продолжал громко рассуждать сам с собою.

— Вот так штука!.. Вот он кто молодчик-то… Граф… Ну, дела… Кажись, здесь пахнет не малой поживой… В самом худшем случае перепадет малая толика…

В рассуждениях подобного рода он не заметил пройденного длинного пути и чуть не пробежал мимо ворот Таврического сада.

— Вот удивится Пахомыч… — буркнул он себе под нос, входя в них и направляясь к сторожке.

Пахомыч был в ней, углубленный в починку своей старой солдатской шинели.

При входе горбуна он только мельком взглянул на него, но не оставил своей работы.

Горбун скорее упал, нежели сел на лавку.

Только теперь почувствовал он усталость от пройденного им далекого пути.

Несколько времени он тяжело дышал, исподлобья, по всегдашней своей привычке, поглядывая на Пахомыча.

— Принес я тебе весточку, так весточку… — наконец, начал он.

Пахомыч поднял голову от работы.

— Граф-то этот, постоялец старух Белоярцовых…

— Ну?

— Как думаешь, кто он?

— А мне как то ведать?.. Граф… — заметил Пахомыч.

— Такой ж он, брат, граф, как и мы, грешные…

— Как так?

— Да так, он сын твоей сестры, Катерины, а тебе племянник.

Пахомыч выронил иглу и даже шинель скатилась с его колен на пол.

— Что ты несуразное брешешь!.. — воскликнул он.

— Пес брешет, а не я! — взвизгнул горбун. — Помнишь, барин, Петр Александрович, возил Катерину в иностранные земли?..

— Ну…

— Там с нее патрет списали махонький такой… Она еще его нам показывала… Помнишь?

— Помню.

— Ну, так этот патрет самый, как есть в золоте и на золотой цепочке, граф-то этот, постоялец Белоярцевых, на шее носит…

Пахомыч побледнел.

— А ты откуда это знаешь?

— Сам, собственными глазами, сегодня этот патрет видел, в руках держал…

— Как так?

Горбун рассказал все виденное и слышанное им от Якова Михайлова.

— А может он к нему каким ни на есть другим манером попал… аль ты обознался…

— Обознаться не мог! — снова завизжал горбун. — Потому рассмотрел его дотошно. Родинка на щеке Катерины и та на патрете в сохранности… Вот что!.. И с какого же резона чужой человек ее патрет на груди, вместо образа или ладанки, носить будет?..

— Пожалуй, оно и так! — согласился Пахомыч.

— Да ты видел его, графа-то?

— Мельком…

— А я не мельком… сколько разов видел… Думаю, на кого он похож? Ан, на Катерину… Как ноне посмотрел ее патрет, как есть вылитый…

— Может оно и так, только ты его не замай, пусть графом будет, нам-то что…

Горбун некоторое время молчал, как бы что-то обдумывая. Пахомыч с тревогой смотрел на него.

— Оно, конечно, нам-то что, это ты правильно… — наконец заметил он.

Пахомыч вздохнул свободно.

— Я только так тебе рассказал… Все-таки сердце-то твое должно радоваться… Племянник родной в графьях состоит… дочь барышня барышней… — продолжал горбун.

Пахомыч не отвечал. Видно было, как по его челу бродили не радостные мысли. Рассказ горбуна воскресил в его памяти далекое тяжелое прошлое, которое он силился забыть и за последнее время стал почти преуспевать в этом. Теперь картины этого прошлого одна за другой, вереницей пронеслись перед его духовным взором. Он сидел неподвижно на лавке, с глазами, устремленными в пространство.

Горбун, посидев еще несколько минут, не вступая в дальнейший разговор со своим сожителем, взял шапку и вышел из сторожки.

Пахомыч остался один. Перед ним, повторяем, восстало далекое прошлое. Вспомнил он свою сестру Екатерину Пахомовну, — он да она только и были у матери, — он уж в казачках служил при отце Петра Александровича Корсакова, когда она на свет появилась, лет на одиннадцать старше ее был.

И в кого она такая пригожая да нежная уродилась, говорили на дворне, что в барина, красив был Александр Афанасьевич, в портретной-то его портрет висел, так совсем Катерина и на самом деле в него вылитая.

Мать-то их в ключницах ходила, а отец был конюхом, не долго после рождения дочки пожил, лошадь его под себя подмяла и копытами грудь продавила.

Отдан он был в Москву вскоре в учение к парикмахеру. На побывку в деревню приезжал, а затем лет через пять и совсем из ученья вышел, при молодом барине Петре Александровиче в парикмахерах служил.

Лет с пяти все ладно было, да как-то ненароком обрезал барина-то, рассвирепел страсть, в солдаты сдал.

Катька-то тогда по одиннадцатому году осталась, мать с год как умерла, сирота значит. Девочка-картинка, не только вся дворня, все приезжие господа заглядывались.

Пошел Андрей Пахомыч под красную шапку, служить царице, кровь проливать. Было это при блаженной памяти Елизавете Алексеевне. Последние годки царствовала. С немцем война была. Наши их город Берлин заняли, да там и сидели хозяевами.

Контужен был перед тем Пахомыч в левую ногу, и теперь волочит ее. В лазарете поволялся и в чистую вышел. Домой пришел, барин Петр Александрович ласково таково встретил, зла не помнил, Катерина-то Пахомовна, его сестра, в барских барынях всем домом заправляла и сынишка у ней Осип по второму году, да дочь Аннушка, по третьему месяцу.

Барин в ней и в детях души не чаял; только порой запивал люто. Стал снова Пахомыч парикмахером при барине, на прежнем положении, только теперь брил-то с оглядкою, не порезать как бы неровен час.

На дворне «горбун» появился — барская забава, известно, и сестра евонная красавица-девушка, косы русые, длинные, сама кровь с молоком, взглянет — рублем подарит.

Защемила она сердце отставного солдата.

Спит и видит и во сне, и наяву Пахомыч, как бы эту «кралечку» за себя взять, честным пирком да за свадебку.

Брат-то горбун в согласии, родителей у них не было, на погосте лежали давно, только как к барину приступиться — этого никак Андрей Пахомыч не придумает.

Совсем было уже решился, а тут беда стряслась, вспомнить страшно. Пахомыч и теперь вздрогнул всем телом, сидя в своей сторожке при этом воспоминании.

XIVМСТИТЕЛЬ

Вздрогнул и испуганно огляделся Пахомыч на убогие стены своей сторожки. Холодный пот выступил на его лбу. Тяжело легли на сердце роковые воспоминания.

Сестра Екатерина Пахомовна ему представляется вся в крови. На неистовый крик, раздавшийся из кабинета барина, прибежал он туда. Точно сердце чуяло.

Лежит она, голубка, на ковре навзничь, а кровь из груди белой, рубашка-то разорвана была, фонтаном хлещет.

А барин, Петр Александрович, стоит над ней с охотничьим ножем. С ножа кровь капает. Пьян дюже он в этот день был, а теперь трезвехонек. Глядит, уставился на Катерину. Та только стонет, тихо так, жалостно.

И теперь отдается этот стон в ушах Пахомыча.

— Барин, барин, что это! — воскликнул он, увидев эту страшную картину.

Как бросится ему в ноги барин и слезами залился горючими.

— Убил, убил я мою кралечку ненаглядную, окаянный я, нет мне прощения… Страшно мне, Андрей, на себя руки наложить. Покончи со мной за сестру твою неповинную, за кровь пролитую отплати кровью.

Подает ему барин нож, что в руке держал.

— Прирежь меня, как пса смердящего!

Пахомыч отступил даже. А Петр Александрович так ревмя и ревет, заливается. Жалко Пахомычу стало барина.

Катерина же стонать перестала.

В комнату народ набрался… Успел только Пахомыч сказать барину:

— Нож-то бросьте, ну его.

Бросил Петр Александрович нож на ковер, встал с колен и в угол кабинета пошел, да там и сел, склонив голову. Пахомыч наклонился над раненой. Дотронулся до руки ее. Могильным холодом на него повеяло.

«Кончилась… Не воротишь ведь ее», — мелкнуло в голове Пахомыча.

На барина он взглянул: сидит, как каменный, не шелохнется и голова повисла на грудь, как у мертвого. Жаль стало ему вдруг Петра Александровича и словно сорвались с языка несуразные.

Поклеп взвел на покойницу.

— Ишь, шалая девка, зарезалась…

Ну, известно, брату поверили. Сначала пошел говор по дому, что дело барина, и потом порешили, что сама с собой прикончила.

— Да и ништо ей… — говорили многие, — зазналася…

Известно, не любили барскую барыню. Подняли покойницу, обрядили, честь честью…

На утро барин очухался… Призвал в кабинет Пахомыча. Запер дверь на ключ, в ноги поклонился…

— Честь ты спас, — говорит, — моего имени… Век не забуду твоей милости… Детей ее, Осю и Анюту, награжу, все состояние оставлю им… Бумагу, вот оправлюсь немного, напишу… А тебя, хочешь, на волю отпущу, сколько хочешь тыщ дам на обзаведение…

Отказался Пахомыч и от воли, и от денег. Коли простил тебя, барин, так простил, а продавать жизнь сестры не приходится…

— Честный, хороший ты человек, Андрей, — сказал барин и отпустил его из кабинета.

Становой, известно, приехал, в кабинет его барин повел, вышел оттуда куроцап такой веселый да радостный, сел в тарантас, только звон пошел малиновый.

Похоронили Катеринушку.

Сдержал барин Петр Александрович слово, поехал в город, бумагу написал, на детей отписал все Катеринушки…

К детям приставили няньку к девочке, да дядьку к мальчику, последнего из города барин привез, из поляков был.

Месяц прошел, другой, и год минул со дня смерти Катеринушки, и второй уже был на исходе.

Забывчив человек. Погорюет, погорюет, да утешится.

Стал Пахомыч о своей судьбе снова задумываться… Да и сестра-то «горбуна», его зазнобушка, любовь его разделяла, так к нему ластится.

А тут Петр Александрович на нее стал таково заглядываться.

В ключницы, не успел Пахомыч как следует пораздумать и поклониться барину, на брак испросить согласия, Аннушку пожаловали.

Смекнул Пахомыч, к чему делу клонится. Его кипятком ошпарило. Всю ночь не спал, голова огнем горела, по утру лишь из какого-то забытья очнулся.

Позвали к барину брить. Уселся Петр Александрович перед зеркалом. Намылил ему Пахомыч подбородок, стал править бритву, да и взгляни в окно — а окно-то кабинета на двор выходило — а по двору-то Аннушка идет, пышная такая, важная и ключами помахивает.

Побледнел весь Пахомыч, затрясся, но сделал, однако, вид, что успокоился.

Поднес бритву к шее барина. Тот голову поднял. Пахомыч, что есть силы по горлу его и полысни.

Не крикнул.

Кровь фонтаном брызнула, горячая кровь, руки ему ошпарила. А с души, с души точно тяжесть какая свалилась и легко ему в ту пору стало. Отскочил он вовремя, только на руках кровь и осталася. Обтер он их об халат барина, вышел из кабинета и запер на ключ, а ключ с собой взял.

А тут горбун перед ним как из земли вырос.

— Выбрил? — спрашивает и ухмыляется.

— Выбрил, — ответил Пахомыч, — в другой раз уже не выбреется…

Повел он горбуна во двор, во всем ему покаялся. Решили все втроем сбежать, благо горбун и сестра были вольные… Пахомыч собрался тотчас же, деньжонок было у него припасено от службы, да от барских милостей…

В ближнем леске за усадьбой поджидать горбуна с сестрой сговорились до ночи.

Ушел Пахомыч и не заметили. А к ночи, как все дело обнаружилось, и горбун с Аннушкой подошли. Втроем и сбежали. Где пешком, где на подводах, до Москвы добрались, но оттуда в Питер махнули.

Царствовала в то время на Руси уже другая императрица, матушка Екатерина. Начинал входить в силу Григорий Александрович Потемкин.

К нему Пахомыч с горбуном и с сестрой добрались, в ноги упали, да во всем и повинилися.

Выслушал он, хороший барин, исповедь Пахомыча задушевную, прослезился.

— Ты, говорит, в своем праве, ты мститель.

Такое слово молвил. Взял к себе в сторожа и поселил около домика, на месте которого теперь высятся хоромы Таврические.

Зажили они втроем в сторожке. Еще дорогой с Аннушкой Пахомыч слюбился. Не до свадьбы было. Подарила его она дочкою, да и умерла, сердечная, в родах мучительных.

Слезы брызнули и теперь из глаз Пахомыча при этом воспоминании.

Остались они после покойницы вдвоем с горбуном. Младенца девочку на грудь соседке бабе отдали. Подросла девочка — Машей звали, отдал ее Пахомыч, по совету горбуна, с рук на руки Спиридону Афанасеьвичу Белоярцеву.

Сколько лет прошло с тех пор.

Стала она Марьей Андреевной — «барышня барышней», — вспомнились Пахомычу слова горбуна. До сих пор тихо грустит Пахомыч по Аннушке.

А горбун после смерти сестры зверь зверем стал, ненавидит весь род людской, норовит всякое зло сделать ближнему.

Давно бы пошел Пахомыч по святым местам грех свой тяжкий, кровавый отмаливать, да дал он горбуну клятву страшную у гроба его сестры без его воли шагу не ступит.

Измывается над ним горбун этой клятвою, как раба держит в цепях и оковах.

Связал еще руки его ларцем.

Принес его неведомо откудова, сознался потом, что сташил у Григория Александровича. Для забавы к нему призывался в хоромы не однажды. В ларце-то золото да камни самоцветные.

На хранение отдал он Пахомычу. У него найдут, он и в ответе будет. Только Григорий Александрович этого ларца не взыскался. До сих пор лежит он под кроватью, всю душу Пахомыча выворачивает.

Даже теперь, кончив томительные воспоминания, Пахомыч покосился на угол, где стояла кровать.

«А сын-то Катеринин, племянник его, графом сделался… — вдруг перескочили его мысли. — И как это сталося?»

В то время, когда Пахомыч так мучительно переживал картины своего тяжелого прошлого, горбун уже далеко не спешной походкой вышел из ворот Таврического сада и отправился по направлению к городу.

Он не только часто видал графа Свенторжецкого, но, будучи приятелем с его камердинером, знал его привычки и даже то, где он в известные часы проводил время.

Он сообразил, что граф Казимир Нарцисович находится в настоящее время в кондитерской Гидля.

Придя на Миллионную, он шмыгнул на двор дома, где помещалась кондитерская, и, зайдя на кухню, у одного из гарсонов спросил, тут ли граф Свенторжецкий.

Горбун не ошибся. Граф был в кондитерской. Горбун вышел снова на улицу и стал терпеливо дожидаться выхода его сиятельства, прохаживаясь то по той, то по другой стороне улицы.

Он ждал более часа. Наконец, в подъезде кондитерской показалась стройная фигура графа.

Горбун, бывший на другой стороне улицы, как кошка перебежал ее и пошел вслед за Казимиром Нарцисовичем.

Они вышли на Дворцову площадь. Она была почти пустынна. Горбун, шедший в почтительном отдалении за графом, подошел ближе.

— Осип Петрович! — взвизгнул он.

Граф быстро обернулся. Этого было достаточно для горбуна, чтобы понять совершенно, что он не ошибся в своих предположениях.

Он подскочил к нему.

— Узнал, ведь, узнал… Сколько лет прошло, а узнал!.. — быстро и визгливо заговорил он.

— Что тебе надо? — спросил граф, страшно побледнев. — И какой я Осип Петрович? — добавил он, несколько оправившись. — Меня не зовут так, ты ошибся…

— Вот и не ошибся, барин! Сколько разов на своем горбе верхом возил вашу милость. В маменьку вы весь вылитый.

Граф невольно улыбнулся, вспомнив свое безмятежное детство. Его вдруг даже как-то обрадовала эта встреча с человеком, который напомнил ему это детство.

«И что может сделать ему этот бедняк горбун, сохранивший о нем такую долгую память? Разве его тайна не в более опасных руках? Молчание этого несчастного можно купить за несколько рублей. Он знал, кроме того, мою мать… Он расскажет мне о ней… Я совсем не помню ее. Кто она была?..»

Все эти мысли разом пронеслись в голове графа.

— Следуй за мной! — сказал он горбуну.

Тот покорно пошел за Казимиром Нарцисовичем. Пешком дошел граф до своего дома и ввел горбуна в кабинет, к великому удивлению Якова Михайлова.

Что происходило между ним и графом, осталось их тайной. Горбун провел в кабинете около двух часов и вышел, видимо, совершенно довольный и веселый.

Уже в дверях кабинета, при уходе, он сказал Казимиру Нарцисовичу:

— Жизни для вас не пожалею, ваше сиятельство. С этого дня псом верным буду для вас, только кликните.

Горбун пошел домой.

Ни намеком не обмолвился он Пахомычу о своем свидании и разговоре с его племянником. Жизнь обоих этих связанных преступлением и любовью, совершенно противоположных друг другу существ вошла в свою обычную колею.

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий после беседы с горбуном долго сидел задумавшись в своем кабинете.

Его думы нарушил появившийся Яков с лодносом в руках. На подносе лежало письмо. Граф взял его и ощутил аромат тех знакомых духов, от которых у него всегда так сильно билось сердце.

Взглянув на надпись, он узнал почерк Ирены Олениной. Разорвав конверт, он вынул записку и жадно пробежал ее глазами.

Ирена Станиславовна просила его приехать к ней сегодня вечером. Это было первое ее приглашение.

Мы знаем, что она вела за последнее время затворническую жизнь, но и раньше он заезжал к ней сам, но она никогда письменно не приглашала его.

Что могло это значить?

Им овладело какое-то томительное предчувствие. Надежда сменялась страхом. Он стал ждать назначеного в записке часа. Время, как всегда при ожидании, тянулось томительно долго. За час он начал делать тщательно свой туалет.

Соблазнительный образ Ирены окончательно заполонил его воображение, отодвинув на задний план образ его невесты — Зинаиды Владимировны Похвисневой.

XVПОРАЖЕНИЕ И ПОБЕДА

Во второй половине марта 1799 года император Павел Петрович, возвратясь однажды домой с обычной предобеденной прогулки, потребовал к себе немедленно генерал-губернатора.

Алексей Петрович Пален во всю прыть понесся во дворец, окруженный, по тогдашнему обычаю, верховыми адъютантами и конными полицейскими драгунами.

Беседа императора с генерал-губернатором была непродолжительна.

Результатом ее был поражен весь Петербург, вообще, а иезуиты и мальтийцы, в частности.

Граф Джулио Литта с женою в двадцать четыре часа был выслан из Петербурга.

Эта высылка указывала на крутой поворот в мыслях государя относительно ордена мальтийских рыцарей.

Она произвела в Петербурге сильное впечатление, хотя высылка в описываемое нами время была одною из наиболее практиковавшихся, как предупредительных, так и карательных мер.

Высылались и царедворцы, и сановники, генералы.

Так, не задолго перед тем, санкт-петербургскому обер-коменданту барону Аракчееву была прислана от императора следующая собственноручная записка:

«Посоветуйте бывшему обер-гофмейстеру графу Румянцеву, чтобы он, не засиживаясь в Петербурге, поехал в другое какое-нибудь место».

Немного позднее, санкт-петербургский генерал-губернатор граф Пален получил от Павла Петровича для немедленного объявления и такового же исполнения следующий указ:

«Княгине Щербатовой, по известному приключению, отказать приезд ко двору, выслать ее из Петербурга, в пример другим, воспретить въезд в столицы и места моего пребывания».

На дворе дома, где жил Пален, всегда стояло более десятка экипажей с запряженными лошадьми, готовых к услугам высылаемых лиц.

Алексей Петрович с горькой усмешкой говаривал, что высылая других, он не знает дня и часа, когда ему придется самому сесть в один из приготовленных на его дворе экипажей.

По рассказам самого графа Литта, он кроме переданного ему Паленом приказания государя о немедленном выезде из Петербурга, получил письмо от канцлера мальтийского ордена, графа Ростопчина.

В этом письме граф сообщал Литте, что его величество, имея ввиду, что он, граф Литта, получил за своею супругою весьма значительные имения, находит, что для успешного управления этими имениями графу Литте следовало бы жить в них, выехав поскорее из Петербурга, тем более, что пребывание в деревне может быть полезно и для его здоровья.

К этому граф Ростопчин прибавлял, что на место его, Литты, на должность «поручика» великого магистра, назначен государем граф Николай Иванович Салтыков.

Не только никто из окружающих, но даже сам граф Джулио Литта не понимал и не знал причины своей внезапной опалы.

Эта причина крылась в раздражении Павла Петровича против мальтийского ордена вообще, и граф, как первый втянувший государя в дело покровительства ордену и принятия тяготившего теперь императора титула великого магистра, стал неприятен государю.

Союзники, англичане и австрийцы, вели себя более чем непорядочно относительно России; первые двоедушничали при отнятии у французов острова Мальты, а вторые держали себя вероломно во время похода русских в Италии и Швейцарии.

Из-за мальтийских рыцарей Павлу Петровичу приходилось горячиться, ссориться, хлопотать и вести уклончивую дипломатическую переписку, вовсе неподходящую к прямодушию государя.

Прошлое обаяние, навеянное на него рыцарством, постепенно исчезло, и теперь перед глазами Павла Петровича, вместо доблестного рыцарства, являлись происки, интриги, подкопы, заискивания, самолюбивые и корыстные расчеты.

Не осуществились мечты государя и о восстановлении прежних законных порядков в Европе.

Французские революционеры, которые, по выражению Павла Петровича: «фраком и круглою шляпою, сею непристойною одеждою, явно изображали свое развратное поведение», обратились теперь в бестрепетных воинов.

Они шли от победы к победе и грозили пронести свое торжествующее трехцветное знамя из конца в конец Европы.

С горестью в сердце разочаровывался император и в дружелюбии, и в признательности к нему христианских монархов.

Союзы, заключаемые с ними Павлом Петровичем, были крайне неудачны, и «цари», спасать которых повелевал он Суворову, оказывались теперь во мнении императора недостойными жертв, так великодушно принесенных им для восстановления и поддержания их шатких престолов.

Таковы были причины удаления графа Литты, напоминавшие государю его грустные разочарования.

Для иезуитов это был сильный удар, но со свойственным им хитроумием они сумели это первое поражение обратить в победу.

Тайна этого их искусства заключалась в том, что они всегда предвидели удары и были готовы отклониться от них во время.

Отказавшись от своих прежних стремлений и мечтаний, Павел Петрович перешел к другой политике.

Совершилось это опять-таки под влиянием аббата Грубера.

Первый консул французской республики, узнав о положении, занимаемом при императоре Павле Петровиче Гавриилом Грубером вошел с ним в сношения.

Со своей стороны, аббат Грубер писал прославившемуся победами полководцу, что он довершит свою славу восстановлением во Франции Христовой церкви и монархии и довольно прозрачно намекал, что при таком образе действий он найдет для себя надежного союзника в лице русского императора.

Павлу же Петровичу Грубер стал выставлять молодого правителя Франции восстановителем религии и законных порядков.

Со свойственною государю пылкостью, он увлекся мыслью о союзе с Бонапарте против вероломной Англии, с которой в недалеком будущем он готовился начать войну за Мальту.

Аббат Грубер снова выдвинулся на первый план при дворе, приобрел еще большее влияние и силу.

Под этим влиянием Павел Петрович отправил, к только что избранному, при сильной поддержке русского посланника в Ватикане, папе Пию VII собственноручное письмо, прося его святейшество о восстановлении в пределах России иезуитского ордена на прежних основаниях.

Наконец аббату Груберу удалось даже сразить своего злейшего и опаснейшего противника, митрополита Сестренцевича.

Однажды Грубер завел речь с государем о том, что дома, находившиеся и ныне находящиеся на Невском проспекте и принадлежавшие церкви святой Екатерины, состоят под самым небрежным управлением, а графиня Мануцци, как будто случайно проговорилась перед государем о том, что не худо бы эту церковь, со всеми ее домами, передать ордену иезуитов, устранив от заведывания ею белое духовенство.

Сестренцевич ничего не знал об этих кознях, когда вдруг, совершенно неожиданно, объявлен был ему через генерал-прокурора указ о служении в церкви святой Екатерины одними только иезуитами, а вслед затем митрополиту было сообщено о запрещении являться ко двору.

Иезуитская партия возликовала, но ей готовились аббатом Грубером еще большее торжество, еще славнейшая победа.

Ночью, когда митрополит Сестренцевич уже спал, ему доложили о приезде полицеймейстера Зильбергарниша, настоятельно требовавшего видеться с его высокопреосвещенством.

Он был впущен в спальню и объявил митрополиту высочайшее повеление: «Немедленно встать, одеться и отправиться ночевать в мальтийский капитул, а квартиру свою уступить аббату Груберу».

Изумленный митрополит беспрекословно исполнил высочайшую волю.

В то же время приказано было и всем священникам выбраться из церковного дома, куда им угодно.

На другой день Грубер вступил хозяином в свои благоприобретенные владения.

— Однако, я хорошо вымел церковь… — торжествующее говорил он своим сторонникам.

Устроившись на новом местожительстве, Грубер не замедлил явиться во дворец.

— Что нового в городе? — спросил его Павел Петрович.

— Смеются над милостями, оказанными вашим величеством нашему ордену… — отвечал аббат.

— Кто? — порывисто и гневно спросил государь.

Аббат вынул из кармана приготовленный список.

В нем было занесено двадцать семь лиц, самых враждебных иезуитизму.

Во главе их стоял митрополит Сестренцевич.

В числе находившихся в списке был и Иван Сергеевич Дмитревский.

Указанные лица, кроме митрополита, были тотчас же арестованы, а Сестренцевич получил предписание выехать немедленно из Петербурга в свое поместье Буйничи, находившееся в шести верстах от Могилева.

При этом местному губернатору было предписано строго наблюдать, чтобы удаленный из столицы прелат никуда не отлучался из места своей ссылки, никого бы никуда не посылал и ни с кем бы не переписывался.

Аббат Грубер, однако, недовольствовался этим и мечтал приготовить своему врагу в близком будущем уютное местечко в петропавловском равелине.

Несмотря на эти победы иезуитов, дело о соединении церквей по знакомой уже читателям программе аббата, шло довольно туго.

Государь не решался на подобный шаг.

Хотя он рос и мужал в эпоху безверия, господствовшего и при дворе Екатерины II, но первые воспоминания и привычки детства, проведенною им в царствование богомольной Елизаветы Петровны, сохранили над ним свою силу.

Он во всю свою жизнь был чрезвычайно набожен и каждое утро долго и усердно молился на коленях.

В гатчинском дворце пол комнаты, смежной с кабинетом и служившей ему местом молитвы, был протерт его коленами.[9]

Вся надежда аббата Грубера была на влияние графа Ивана Павловича Кутайсова, а для этого его следовало удержать в хорошеньких ручках Генриетты Шевалье.

Достойная дочь католической церкви, действовавшая по указаниям самого аббата, внушавшего их ей через ее духовника патера Билли, должна была, по мнению Грубера, настроить своего обожателя в желательном для иезуитов направлении.

Близость Кутайсова к императору давала твердую надежду на благотворное влияние любимца.

Гавриил Грубер стал сам приходить к мысли о необходимости устранения Зинаиды Похвисневой, так как весьма возможно, что она окажется упорной схизматичкой и не поддастся влиянию мужа в религиозном смысле.

Иван Павлович Кутайсов будет тогда потерян для иезуитов навсегда.

Допускать такую даже гадательную возможность было нельзя, Ирена Станиславовна, между тем, молчала и, как будто, забыла о цене, назначенной за исполненную ею услугу.

Аббат недоумевал и волновался.

Наконец, он получил записку:

«Надеюсь, вы не забыли принятое вами на себя обязательство; вызовите графа на завтра и потребуйте беспрекословно исполнения вашей воли. Я сегодня постараюсь его приготовить к послушанию.

Ирена».

Эту записку передал аббату Груберу тот же посланный, который передал графу Казимиру Нарцисовичу Свенторжецкому записку Ирены Станиславовны Олениной, с приглашением явиться к ней вечером.

XVIИСКУСИТЕЛЬНИЦА

Ирена Станиславовна приняла графа Казимира Нарцисовича в своем будуаре.

Мягкий свет стоявший в углу на золоченой высокой подставе карсельской лампы полуосвещал это «убежище любви», как называл будуар покойный Гречихин.

В широком капоте, казавшемся одной сплошной волной дорогих кружев, Ирена Станиславовна полулежала на канапе, всецело пользуясь правами своего положения.

Около нее на низеньком золоченом столике стоял недопитый стакан какого-то домашнего питья и лежал флакон с солями.

Интересное положение молодой вдовы было действительно интересно, в полном смысле этого слова.

Есть женщины, которым придает особую прелесть, особую пикантность то положение, которое на языке гостиных называется «интересным».

Это бывает, впрочем, как исключение.

В большинстве случаев эпитет «интересное», присоединяемый к положению беременной женщины, звучит, если не явной насмешкой, то содержит в себе немалую дозу иронии.

Ирена Станиславовна принадлежала к исключению, к счастливому меньшиству.

Ее красота приобрела еще большую, притягивающую к себе соблазнительность.

Ее щеки горели лихорадочным румянцем, блеск глаз смягчался очаровательной томностью, полураскрытые губы выдавали сладострастие ее натуры.

Некоторая опухлость лица не исказила черт, а напротив, смягчала их резкость, а несколько раздобревшее тело на полуобнаженных руках придало им розоватую прозрачность.

Граф Казимир Нарцисович оценил все это взглядом знатока и был очарован обворожительной хозяйкой с первой минуты своего появления в будуаре Ирены Станиславовны.

Он положительно ел ее своими разгоревшимися глазами и жадно вдыхал насыщенный раздражающими ароматами воздух будуара.

Ирена Станиславовна, конечно, заметила состояние своего гостя.

— Простите, что я побеспокоила вас… — томно сказала она. — Благодарю вас, что вы исполнили каприз скучающей больной, всеми покинутой женщины…

Она подала ему руку. Он прильнул к ней жадным поцелуем.

— Помилуйте… — заговорил он. — Ваша записка была лучем света в мраке моей будничной жизни.

Она в это время жестом пригласила его сесть на кресло, ближе чем следовало поставленного у канапе.

Он сел.

Его колени касались кружев ее капота. Ему казалось, что эти кружева жгли ему ноги.

— Ни на минуту без фраз… — уронила Ирена.

— Поверьте, что это далеко не фраза… Это вырвалось прямо из сердца.

— Принадлежащего другой… — как бы вскользь вставила Ирена.

Он сделал гримасу. Ирена звонко рассмеялась.

— Что бы сказала ваша невеста, увидав вашу физиономию при воспоминании о ней?.. Вы, однако, искусный актер.

— Я… актер…

— Это одно только может служит ей в данном случае утешением…

— Я вас не понимаю…

— Если бы теперь я не знала заведомо, что вы играете передо мной комедию, я могла бы подумать, что вас женят насильно ваши родители.

Она снова захохотала.

— Если вам доставляет развлечение смеяться надо мною, то мне, как гостю, ничего не остается делать, как bonne mine a mauvais jeu и выносить безропотно насмешки больной, скучающей, но при этом очаровательной женщины, — сказал граф.

— Это делает честь вашей кротости и незлобивости. Но, позвольте спросить, с каких пор считается насмешкой простое нежелание быть ее предметом?..

— Эти слова для меня непонятны…

— Однако, граф, какой вы стали несообразительный! Сейчас видно, что вы влюблены… Все влюбленные, как известно, становятся очень глупыми.

— Я заключаю из этого, что вы самой природой лишены возможности видеть умных людей… При вас все становятся глупыми.

— Тонкая насмешка, я даже не называю это комплиментом…

— Далеко нет, это мое искреннее мнение.

— Пусть так… Но вы-то поглупели не от меня… При мне, как я припоминаю прошлое, вы были всегда очень милы и остроумны.

Граф поклонился.

— Значит надо искать причину в другой…

— Напрасный труд… На сегодня эта причина — вы.

— Вот как. Повторяю, берегитесь, я могу кончить тем, что сообщу фрейлине Похвисневой о легкомысленном поведении ее жениха… Ведь это с его стороны преступление.

— Я вас обвиню в сообществе.

— Меня?

— Я представлю документ, вашу записку… Ни один самый строгий судья, даже сам государь не обвинит меня за то, что я поддался непреодилимому искушению… Я человек…

— А я? Как вы думаете?

Он оторопел и молчал.

— А между тем, когда я только одна знала мои обязанности к ни для кого неведомому моему мужу, я не позволила себе ни малейшего легкомыслия… Вы хорошо знаете это по себе, граф. Быть может, вы приписывали это чему-нибудь другому, но прошу вас верить, что это было только торжество долга над увлечением, скажу более, над чувством…

Вся кровь бросилась в голову Казимира Нарцисовича. Он начинал понимать ее.

— Не один каприз больной и скучающей женщины заставил меня вызвать сегодня вас к себе… Я не хотела, чтобы вы вступили в новую для вас жизнь с мнением о вашем прошлом мимолетном увлечении, с мнением обо мне, как о бездушной кокетке.

Граф провел рукой по лбу, на котором выступали капли холодного пота. Он не верил своим ушам. Она любит его.

Смысл ее слов был более чем ясен.

— Желаю вам счастья, граф!.. — продолжала, между тем, она как бы подавленным от волнения голосом. — Ваша будущая жена, говорят, писаная красавица, умна, добра… Берегите ее от злых людей, граф… При дворе их много… Не давайте вползать к вашему домашнему очагу… Повторяю, желаю вам полного, безраздельного счастья…

Она подчеркнула последнее прилагательное. Граф Свенторжецкий побледнел.

Он понял, что до Ирены уже донеслись слухи об условиях его женитьбы.

Он считал их глубокой тайной.

Если же их знает Оленина, значит они стали достоянием светской сплетни.

Значит молчат только при нем и под маской любезности скрывают свое к нему презрение.

Все это мгновенно пронеслось в его голове.

— Прощайте, будьте счастливы… — протянула она ему руку.

Он взял ее и покрыл поцелуями.

— Прощайте? — вопросительно недоумевающим тоном сказал он.

— Да, прощайте… прощайте… Уйдите… Я не могу переносить вашего присутствия… Мне вредно волнение… в моем положении… Я не расчитала своих сил… Я думала, что я уже успокоилась…

Она силилась вырвать из его рук свою руку, но он крепко держал ее, покрывая поцелуями.

Он сполз с кресла и стоял перед ней на коленях.

— Ирена… Ирена… Станиславовна… вы шутите… Если да, то это бесчеловечно…

— Шучу… Я шучу… О нет, нет… Не шучу, к сожалению.

Она горько засмеялась.

— Значит вы… вы… меня любите… — задыхающимся от приступа страсти голосом проговорил он.

— Ха, ха, ха… ха… — вдруг разразилась она хохотом.

Он вскочил, как ужаленный.

— Это… шутка… — прохрипел он.

— Нет, не шутка… по крайней мере с моей стороны… — отвечала она, вдруг сделавшись совершенно серьезной. — Вот вы, граф, кажется шутите.

— Я?!

— Да, вы… Вам хочется вырвать от меня категорическое признание в любви… Вам не достаточно, что я почти его вам сделала, стороной, намеками, но ясно и понятно… Вы хотите, чтобы я вам сказала прямо, чтобы потом рассказать, что я сама вешалась вам на шею… и насмеяться надо мной… с этой… вашей… невестой…

Она задыхалась от волнения. Голос ее был прерывист, как бы от нервных спазм в горле.

Он схватился обеими руками за голову и стоял, как бы окаменелый.

— Что же… смейтесь… Я не могу… Я не в силах скрываться более… Я люблю тебя… Уходи… Уходите…

Он вместо того, чтобы уйти, снова упал к ее ногам.

— Ирена, Ирена… Ведь я давно, давно также безумно люблю тебя…

— И женишься на другой… — перебила она его с горьким смехом.

— Но ты была всегда так холодна ко мне…

— Я была жена другого…

— Я не знал этого…

— А теперь я свободна… А ты?

— Увы…

— Уйди… Уйди же…

— Ирена… не гони меня… Дай провести около тебя хотя один час… счастливый час в моей безотрадной жизни…

В его голосе звучала мольба.

— И это говорит мужчина…

— Но что же делать?

— Ты не любишь меня…

— Ирена… клянусь… я люблю тебя больше жизни…

— Докажи… Откажись от своей невесты…

— О, с каким наслаждением я бы сделал это теперь… Я ведь никогда не любил ее… Твоя все возраставшая холодность толкнула меня к ней… Но теперь… об этом знает государь… говорит весь Петербург… Ее величество дала свое согласие… О, я несчастный… несчастный…

— Она может умереть… — как бы невзначай уронила она.

— Умереть?.. — поднял он голову и вопросительно посмотрел на нее.

— Умереть… — повторила она.

По выражению ее глаз он понял, о какой смерти говорит она и вздрогнул.

— Это невозможно…

— Ты не любишь меня… Уйди…

— Но… Ирена…

— Уйди… уйди… Говорю тебе… А то я позвоню…

— Оставь… Ирена… Поговорим… как…

— Ты решишься для меня на это?

— Я на все решусь…

Она приподнялась, обняла его за шею и крепко поцеловала.

— Говори… как…

— Подай мне вон там, на шифонерке, маленький длинный ящичек…

Он встал с колен и принес просимое и снова опустился около нее на колени. Ирена нажала пружинку. Ящик открылся. В нем оказалась длинная, тонкая стальная игла. Она вынула ее.

— Вот…

Граф Казимир Нарцисович вспомнил, что в Италии ему не раз доводилось видеть это моментальное орудие убийства. Эти иглы так остры, что при небольшом усилии прокалывали насквозь шею.

Ранение сонной артерии производит мгновенную смерть.

Она по выражению его лица догадалась, что ему известно употребление этого орудия.

— Возьми… — прошептала она.

— Нет, этого… я… не могу… — произнес он и, вскочив на ноги, быстро выбежал из будуара.

— Трус!.. — раздался за ним ее голос, сопровождавшийся, как показалось ему, адским хохотом.

Он не оглянулся, вышел в переднюю и поехал домой. Голова его шла положительно кругом от всего слышанного и перечувствованного.

XVIIУБИЙЦА ПОНЕВОЛЕ

Вернувшись домой, граф Казимир Нарцисович нашел у себя на столе записку от аббата Грубера.

В ней аббат приглашал его к себе завтра утром «по делу» и, между прочим, уведомлял, что квартира «в замке мальтийских рыцарей» для него готова и он может въехать в нее, когда ему заблагорассудится.

Последнее известие граф Казимир ожидал эти дни с большим нетерпением, так как отдаленность его настоящей квартиры от центра города, где он проводил почти весь день, была одним из тяжелых неудобств его жизни.

Кроме того, предназначенная для него квартира в «замке» была и поместительнее, и роскошнее, чем теперь им занимаемая. Обстановка тоже была несравнено богаче.

Ожидаемое известие пришло, но нимало его не обрадовало. Он мельком пробежал записку Грубера и бросил ее на стол, а сам бессильно опустился в кресло.

Ему было не до перемены квартиры.

Все его существо было поглощено одною мыслью, мыслью об Ирене.

Она любит его! — в этом для него не осталось ни малейшего сомнения. Она теперь свободна и он мог бы быть ее мужем.

— Ее мужем, — даже произнес он вслух. Положение это было более чем заманчиво.

Обольстительный образ красавицы восстал в его воображении. Он чувствовал на своих губах еще горевший ее поцелуй. Его невеста, Зинаида Владимировна Похвиснева, бледнела и стушевывалась перед дивным образом, восставшим в душе графа — образом Ирены.

Доставшееся ей после ее мужа, Оленина, громадное состояние, нельзя сказать, чтобы не играло никакой роли в мечтах графа Казимира.

Он хорошо знал, что Похвиснева почти бесприданница. Перед ним, кроме того, восстала перспектива его послесвадебного положения, положения подставного мужа. Все лицо его и теперь, наедине с самим собою, покрылось краской стыда и бессильной злобы.

Положение его, однако, было совершенно безвыходно. Он сжег свои корабли, сделав формальное предложение.

И зачем он сделал его?

Но разве это изменило бы суть дела? Он был обречен на этот брак после рокового свидания с Грубером в день первого его визита к Кутайсову.

«Что-то потребует от него этот палач завтра?» — мелькнула в голове графа мысль, но тотчас же была оттеснена томительным воспоминанием недавнего разговора с Иреной.

«Докажи, что любишь… — звучало в его уме ее фраза. — Она может умереть…»

Он снова, как и тогда, в будуаре Олениной, вздрогнул. Тонкая стальная игла блеснула перед ним.

«А между тем, она права… — продолжала работать его мысль. — Единственный выход из его положения — смерть его невесты».

«Но как решиться на это?» — восставал в его уме вопрос.

Он почувствовал, впрочем, что стал более хладнокровно относиться к нему. Слишком привлекательно было обладание Иреной и ее состоянием сравнительно с ролью подставного мужа Зинаиды Похвисневой.

Выбор был решен, но средство все еще пугало его и заставляло невольно содрогаться.

«Убить… человека убить… Ведь убивают же, особенно там, под южным небом… — думал он. — Но убивают под влиянием страсти, гнева… Убить же с холодным расчетом… Бррр…»

Графа била лихорадка.

«Нет, я не могу решиться на это… Будь, что будет… Быть может, Зина останется мне верной женой… Быть может, я сумею ее привязать настолько, что гнусные расчеты сластолюбцев не оправдаются… Государыня не оставит ее без награды… У меня теперь, благодаря широкой помощи иезуитской кассы, есть средства к жизни… Я занимаю положение… получаю хорошее содержание… бог с ней, с Иреной, и с ее деньгами…»

Соблазнительный образ этой очаровательной женщины продолжал, однако, дразнить его воображение.

Он старался отогнать самые мысли о ней и через некоторое время страшными усилиями воли почти достиг этого.

Была уже поздняя ночь.

Граф разделся и лег в постель. Долго не мог заснуть он и лишь под утро забылся в каком-то тяжелом, горячечном полусне.

Тяжелые грезы посетили его. Ирена Станиславовна с довольною улыбкою подходила к его постели, держа на руках бездыханный труп Зинаиды Владимировны.

«Вот твоя невеста», — проговорила она и с этими словами положила этот труп с ним рядом.

Он почувствовал могильный холод, трупный запах поразил его обоняние, и он проснулся, обливаясь холодным потом. На дворе было позднее утро. Сделав спешно свой туалет, он поехал к аббату Груберу.

Аббат ожидал его в своем кабинете.

После обычных приветствий, аббат предложил графу занять место в кресле против письменного стола, заваленного массою книг и бумаг.

— Я пригласил вас, граф, чтобы сообщить вам, вероятно, совершенно неожиданное для вас известие…

Он говорил с расстановкой, как бы обдумывая каждое слово. Граф молчал.

— Брак ваш с избранной вами невестой не должен состояться…

Лицо графа Казимира приняло вопросительно-недоумевающее, но вместе с тем и довольное выражение.

— Если откровенно сознаться, господин аббат, известие это, хотя и поразило меня своею неожиданностью, но не особенно огорчает. Вы понимаете, конечно, что только безвыходное положение заставило меня согласиться на этот брак. Чужое имя графа Свенторжецкого, легкомысленно мною купленное в Москве, не окончательно убило во мне понятия о чести, о нравственном и безнравственном…

— Это не идет к делу, — перебил его аббат Грубер. — Брак ваш, повторяю, не должен состояться.

— Смею спросить почему?

— В интересах дела… — уклончиво ответил аббат.

— Вы мне, конечно, укажите и способ, каким образом я могу взять назад свое предложение, на которое получено согласие и величеств…

— Способ один… — глухим голосом сказал Грубер. — Ваша невеста должна умереть…

— Умереть! — воскликнул, ошеломленный тождественностью советов аббата и Ирены, граф.

— А что, если они просто хотят оба сделать из меня убийцу для неведомых мне их целей… Что, если и вчерашнее признание в любви было лишь подготовленной для этого комедией?

Все это мгновенно промелькнуло в голове графа Казимира. «Нет, я не поддамся им… Я объярленный жених Похвисневой и я женюсь на ней», — вдруг появилось в его уме бесповоротное решение.

— Да, умереть… — повторил аббат Грубер, не глядя на графа.

— А что, если я, после смерти моей невесты, сообщу кому следует о нашем разговоре, или же даже, во избежание этой смерти, предупрежу о нем ранее? — запальчиво сказал граф Свенторжецкий.

Ни один мускул не шелохнулся на лице аббата Грубера.

— Вы этого не сделаете, — холодно ответил он, — тем более, что ее смерть будет делом ваших рук…

— Моих!? — вскочил граф с кресла. — Разве я наемный убийца? Почему вы меня можете считать способным на такое преступление?

— Садитесь и успокойтесь, — снова заговорил аббат, не двигаясь с места и не переменяя тона. — Страшные слова не есть еще страшные понятия: «убийца… преступление…» Это только слова… Есть более высокое и великое дело, которому служим сознательно мы, и, к сожалению, бессознательно вы… Дело это соединение церквей под главенством его святейшества, дело это обращение миллионов еретиков в лоно истинной римско-католической церкви Христовой… При такой цели для достижения ее нет дурных средств, и всякое преступление простится святым отцом, которому дана власть от Бога разрешать здесь, на земле, человека от совершенных им греховных дел… Не из злобы, не из корысти, не из греховной страсти ищем мы погибели этой ни в чем неповинной девушки… Она должна волею сложившихся земных обстоятельств явиться искупительною жертвою в великом деле и Господь уготовит ей там, на небесах, светлую обитель и дарует жизнь вечную, перед которою темна и печальна эта земная юдоль.

Иезуит вздохнул и возвел очи к небу.

— Провидение дало нам над вами власть… Люди недальновидные назвали бы это случаем… От нас зависит разоблачить ваше самозванство и погубить вас в глазах двора и общества… Рядом с этой комнатой сидит старый патер, — воспитатель покойного графа Свенторжецкого, готовый, по первому моему слову, принести покаяние и указать на свидетелей, знавших покойного графа в лицо… Он не имел с вами ни малейшего сходства… Выбирайте между повиновением и позором.

Аббат Грубер остановился. Граф Казимир Нарцисович сидел с поникшей головою.

— Обдумайте, сын мой, — добавил Грубер.

Прошло томительных четверть часа. Граф молчал и сидел неподвижно, как статуя.

— Повиновение нашему ордену не остается без награды не только на небе, но и на земле… — вкрадчиво заговорил снова патер Грубер, которого начало пугать упорное молчание его гостя, — а вам доставит случай более выгодной женитьбы на женщине с большим состоянием, одинаковой с вами религии и не уступающей вашей невесте красотой…

— И эта женщина?.. — поднял голову граф.

— Ирена Оленина…

— Вы говорите это от ее имени?

— Нет, но я знаю ее чувства к вам.

Снова наступило молчание.

Аббат нетерпеливо перебирал висевшие на его руке четки.

— Я жду ответа, сын мой…

— Хорошо… Я согласен… Что другое могли ожидать услышать вы при подобной постановке вопроса… Хорошо, я сделаюсь убийцею, но убийцей поневоле… Пусть неповинная кровь этой девушки падет на вас…

— Она должна умереть до половины мая, — хладнокровно, не обращая внимания на слова графа, заговорил снова аббат. — У вас в распоряжении целый месяц, чтобы обдумать все… Главное, чтобы на вас не пало ни малейшего подозрения.

— Но мне необходим сообщник, которому придется заплатить, а в этих делах не торгуются…

— Касса ордена к вашим услугам… Мы не постоим за суммой и всецело доверяем вам в этом тяжелом и ответственном деле…

— Но… — прерывистым голосом начал граф, — я могу рассчитывать после этого на ваше содействие относительно Ирены Олениной?

— Ваш брак с ней можно уже теперь, при благополучном исходе дела, считать решенным… Она любит вас и в ее интересах сделаться графиней Свенторжецкой… У ней огромное состояние… Вы будете счастливы…

— Я согласен… — произнес решительно граф. — Я сделаю по возможности все, что в моих силах…

— Будем надеяться, что вам поможет… — он чуть было не сказал: Бог, но воздержался, — энергия влюбленного.

Граф встал и вышел.

Аббат его не удерживал. Казимир Нарцисович прямо от него поехал к Ирене.

XVIIIМЕЧТЫ ГОРБУНА

От Ирены Станиславовны Казимир Нарцисович возвращался с роковым ящиком, в котором хранилась смертоносная игла. Вид его был сосредоточенно озабоченный.

Он вынес снова от визита к этой женщине впечатление всепоглощающего очарования, но теперь к нему примешалась значительная доза страха. Он был поражен сатанинским хладнокровием этой красавицы.

Казалось, природа, снабдив ее всеми соблазнительными прелестями слабой половины человеческого рода, наделила ее отрицательной добродетелью сильной — мужеством преступления.

И странное дело, очаровательная женственность этого «злодея в юбке», как называл ее сам граф Свенторжецкий еще после визита, во время которого она с таким дьявольским спокойствием подписала смертный приговор Зинаиды Владимировны Похвисневой, смягчала ужас ее преступности, облекала самое задуманное ею злодеяние в почти привлекательную форму.

Это свойство ее мягкой гармоничной речи, невинной прелестной улыбки на тех устах, из которых выходили слова, имеющие роковой смысл, слова, при других условиях способные поднять от ужаса волосы на голове слушателя, и казавшиеся в ее присутствии увлекательною соловьиною песнью — были действительно адское свойство.

Так и только именно так должен был действовать искуситель, чтобы заставить наших прародителей пожертвовать блаженством райской жизни.

Казимир Нарцисович припоминал дорогою то почти наивное выражение лица Ирены, тот вкрадчивый, до истомы доводящий голос, когда она, передавая орудие смерти соперницы, подробно объяснила ему лучший способ его употребления. Она, оказалась, знала по этой части более его.

Ранение сонной артерии иглою могло и не причинить моментальной смерти даже при пробитой насквозь шее человека.

Это орудие действительно только покрытое жидкостью из находившейся в том же ящичке миниатюрной скляночки. Для употребления ее там же находилась и маленькая кисточка с ручкой из слоновой кости.

Жидкость эта была знаменитым «ядом Борджиа», состав которого не открыт до сих пор.

Яд входил в незаметные для простого глаза поры стальной иглы и тогда ранение иглой было безусловно смертельно.

Иглу надо было помазать жидкостью за сутки до употребления в дело.

Все эти холодящие душу подробности убийства передала графу Свенторжецкому с адским спокойствием и ангельскою улыбкою Ирена Оленина.

Она не сказала ему только того, что ящичек со смертоносной иглой, который лежал у него в кармане, она получила от аббата Грубера, что игла эта сохранилась в руках ордена иезуитов со времени папы Александра VI, бывшего из фамилии Борджиа, и унесла бесследно уже много жертв, так или иначе неугодных этой фамилии, а затем и иезуитам.

Казимир Нарцисович ехал к себе и по временам вздрагивал от воспоминаний этой беседы с Иреной Станиславовной.

Первое лицо, которое встретил граф по приезде домой, после отворившего ему дверь камердинера, был горбун.

В уме графа мелькнула мысль взять именно его в свои сообщники по задуманному им кровавому делу.

Он велел ему зайти в кабинет, где и сообщил, что через несколько дней переезжает в «замок мальтийских рыцарей».

— Ты ко мне так через недельку понаведайся, у меня будет к тебе дело.

— Рад всем служит вашему сиятельству.

— Такое дело, что можешь бросить свое шатание по чужим углам, заживешь домком в сытости, в довольстве, даже в богатстве…

Рот горбуна расползся до самых ушей в блаженной улыбке при такой картине его будущности.

Зеленовато-желтые клыки вылезли совершенно наружу.

— Жизни не пожалею за вас, ваше сиятельство, за благодетеля.

Горбун особенно усердно всегда титуловал графа.

— Ну, вот докажи же мне свою преданность делом… — милостивым тоном сказал Казимир Нарцисович.

— И докажу, ваше сиятельство, вот как докажу.

— А я в долгу не останусь… Озолочу… — заметил граф. — Только дело тяжелое, страшное, — добавил граф. — Решишься ли?

— За легкое-то да простое так не награждают. А решиться, отчего не решиться, ведь не человека убивать…

Граф вздрогнул.

— Зачем убивать… А с мертвым придется иметь дело, похоронить…

В голове Казимира Нарцисовича вдруг, мгновенно, как это часто бывает, создался план убийства Зинаиды Владимировны, со всеми мельчайшими подробностями.

— Мертвецов я не боюсь… Не кусаются, — оскалился горбун.

— Так заходи. Вот тебе маленький задаток.

Граф сунул в руку горбуна довольно значительную пачку ассигнаций, вынув ее из кармана без счета.

В том же кармане он ощупал и данный ему Иреной ящичек.

— За что жалуете… Я и так вами много доволен, — взвизгнул горбун, опуская полученные ассигнации в карман.

Лицо его снова исказилось отвратительной улыбкой.

— Так до свидания, на новоселье.

— До свиданья, ваше сиятельство.

Горбун отвесил почти земной поклон и вышел.

Граф осторожно вынул из кармана ящичек и запер его в шифоньерку.

Через два дня он уже переселился в свое новое помещение на Садовой.

День его выезда совпал с днем смерти старшей сестры Белоярцевой — Елизаветы Спиридоновны.

Вторая, Надежда Спиридоновна, пережила сестру только несколькими днями; на другой день ее похорон она тоже отдала душу Богу.

Марья Андреевна окончательно осиротела.

Ее нянька, Арина Тимофеевна, тоже почти с месяц как лежала в постели.

Марья Андреевна ухаживала за ней и днем и ночью, но старушка, видимо, таяла, как догорающая свеча.

По завещанию сестер Белоярцевых, дом со всем находящимся в нем имуществом, и деньги, скопленные старушками, достались Маше.

Вся крепостная прислуга была отпущена на волю.

Первый воспользовался предоставленной свободой Яков Михайлов, перешедший на службу к графу Свенторжецкому.

Казимир Нарцисович был очень доволен, так как за время жизни у Белоярцевых, успел привыкнуть к этому камердинеру, знавшему его привычки и успевшему приноровиться к характеру барина.

Остальная прислуга также разошлась по другим местам.

При Марье Андреевне осталась одна старуха Афимья, большая приятельница горбуна.

Последний почти безвыходно находился в доме и сделался, ввиду болезни Арины Тимофеевны, за отсутствием прислуги, необходимым человеком.

Он продолжал посматривать на «красавицу-барышню», как он звал Марью Андреевну, масляно-плотоядными глазами, но та, под впечатлением обрушившего на нее горя и опасения за исход болезни любимой няни, не замечала этого, как не замечала и некоторой фамильярности обращения с ней, которую стал позволять себе горбун.

Осиротелое положение беззащитной девушки, отца которой он держал в руках, подавало ему все большую и большую надежду на осуществление его грязных планов.

— Какая она мне племянница… Аннушка-то мне сестра была сводная… Отец мой вдовый на вдове женился, мне шестой год шел, а Аннушку-то мать принесла к нам в дом по второму году, — рассуждал он сам с собою, обдумывая возможность обладания обольстившей его красавице.

Марье Андреевне, конечно, и в голову не приходило, что в уродливой голове услужливого горбуна могли появиться такие мысли.

Она так привыкла к нему и даже, ввиду его крайнего убожества, не считала за мужчину и почти не стеснялась.

Ее подчас откровенные домашние костюмы еще более распаляли преступную страсть сластолюбивого урода.

Вся, повторяем, поглощенная исходом болезни своей няньки она и не предвидела готовящейся ей западни.

Она бы даже не поверила, если бы кто-нибудь стал предупреждать ее.

Предупреждать, к тому же, было и некому. Новый удар судьбы не замедлил разразиться над ее бедной головой. Арина Тимофеевна умерла.

Пораженная безысходным горем, обливаясь горючими слезами, проводила Марья Андреевна свою няню до места ее вечного успокоения на Смоленском кладбище и вернулась затем в совершенно опустевший дом.

Не ведала она, что осталась не только совершенно одинокою, но еще во власти двух домашних врагов — Афимьи и горбуна.

Последний предвкушал близкое осуществление его заветной мечты.

Тяжелое и страшное дело, порученное ему графом Свенторжецким, награда за которое было целое состояние, необходимое ему для будущей полной отрады и утехи жизни с молодой женой, заставило его отсрочить исполнение задуманного им плана.

План этот был овладеть беззащитной девушкой, а затем жениться на ней, когда эта женитьба станет для нее единственным исходом. Она должна будет принять его предложение с благодарностью.

Так рассуждал сам с собою горбун.

«Денег-то у меня побольше, чем у ней, будет, я ее тогда с домом, да с грошами ее куплю и выкуплю, золотом и каменьями самоцветными с головы до ног засыплю, мою лапушку…» — говорил он сам себе, предаваясь сластолюбивым мечтам.

В последних числах апреля 1799 года между ним и графом Казимиром Нарцисовичем были обусловлены все подробности преступления последнего.

Горбун в течение недели должен был сторожить по ночам, проводя ночи без сна в сторожке Таврического сада.

Услыхав свист, он был обязан идти по направлению к Кулибинскому мостику и зарыть в саду труп Зинаиды Похвисневой так, чтобы не осталось ни малейшего следа.

За эту услугу горбун выговорил себе двадцать пять тысяч рублей и пять получил в задаток.

Аббат Грубер без слов выдал графу Казимиру Нарцисовичу десять тысяч рублей, с тем, чтобы остальные сорок тысяч были выданы по окончании дела.

Не трудно догадаться, что граф половину этой суммы предназначал для собственных надобностей.

Сказав, что горбун выговорил себе такую громадную сумму, мы допустили некоторую неточность, так как собственно сам граф Казимир предложил ему ее, думая громадностью цифры обеспечить согласие сообщника, который уже и без того знал много и обращение которого из друга в врага являлось опасным.

Оставалась самая трудная часть плана, заставить Зинаиду Владимировну позднею ночью прийти на свидание в Таврический сад.

Случай помог ему и в этом. Случай в жизни часто является верным слугой дьявола.

5 мая было днем рождения Зинаиды Владимировны. У Похвисневых в этот день был ежегодно большой бал.

Благодаря тому, что дом их стоял вне городской черты, балы эти затягивались дольше обычного в описываемую нами эпоху и часто продолжались до раннего утра.

Граф Казимир Нарцисович нашел самым удобным воспользоваться именно этим балом.

Он заговорил со своей невестой о трусости женщин, вообще, сравнительно с мужчинами.

— Женщина женщине рознь… — отвечала Зинаида Владимировна. — Я вот далеко не труслива…

— Сомневаюсь, чтобы вы после двенадцати часов ночи пошли бы погулять в Таврический сад, даже теперь, когда заря с зарей сходятся…

— Ошибаетесь, и если хотите, докажу вам…

— Это интересно… Я сейчас прощусь и уеду и буду дожидаться вас у Кулибинского мостика… Как крепко расцелую я мою будущую храбрую женушку… Только едва ли придется мне сегодня поцеловаться с вами… — насмешливо сказал Казимир Нарцисович.

— А вот увидите, что придется… Я незаметно ускользну из залы и буду в саду.

— Я даже уменьшаю свое требование… Я провожу вас оттуда до самого дома… Но даже на эту прогулку у вас не хватит решимости…

— Посмотрим…

Граф, действительно, через четверть часа незаметно вышел из дома Похвисневых и прошел в Таврический сад, через сломанную калитку со стороны Невы.

Он начал медленно прохаживаться у Кулибинского мостика. Не прошло и получаса, как он увидал идущую к нему Зинаиду. Он судорожно сжал в руке смертоносную иглу.

— Вот чего не ожидал, так не ожидал! — воскликнул он. На ее лице появилась довольная улыбка.

— Позволь расцеловать мне тебя, моя героиня…

Он обнял ее и моментально изо всех сил пронзил ей иглой белоснежную шею.

Она дико вскрикнула и упала навзничь, как подкошенная ударом молнии.

Она даже не повторила крика.

На дорожке сада у ног графа Свенторжецкого лежал бездыханный труп его невесты.

Он громко свистнул и, перебежав мостик, скрылся в задней половине сада.

Остальное известно нашим читателям из первой главы первой части нашего правдивого повествования.

XIXМИХАЙЛОВСКИЙ ЗАМОК

Внезапное и главное совершенно бесследное исчезновение фрейлины Зинаиды Владимировны Похвисневой произвело переполох не только в ее семье, при дворе и в великосветских гостиных Петербурга, но и буквально по всему городу.

Не было дома из конца в конец столицы, где в течение почти полугода не шли бы толки об исчезновении как в воду канувшей красавицы.

Народная молва прикрашивала эти толки с присущей ей пылкой фантазией, создала множество совершенно разнообразных и друг на друга непохожих романов, легенд, которые, впрочем, все сводились к близкому к истине указанию.

Как на месте, где в последний раз была исчезнувшая бесследно девушка, указывали на Таврический сад.

В нем надо искать разгадку роковой тайны.

Произошло это вследствие того, что в ночь исчезновения Зинаиды Владимировны из дома, скрылась, ушедшая от присмотра служанок, и сумасшедшая Полина.

Когда обнаружен был уход из дома в ночную пору обеих сестер, то слуги были разосланы кругом дома и Полина была найдена гуляющей в Таврическом саду.

Ее-то, если припомнит читатель, и видел горбун идущею по Кулибинскому мостику и, приняв, вследствие ее сходства с сестрой, за призрак похороненной им убитой девушки, в паническом страхе бежал в сторожку.

Зинаиды Владимировны в саду не нашли.

На вопросы о сестре, Полина, вернувшаяся домой, в сопровождении слуг, упорно повторяла: «В саду».

Видела ли несчастная, действительно, как сестра ее прошла в калитку Таврического сада, или же она только передавала впечатление своей собственной прогулки — осталось неизвестным.

Никаких более указаний от больной добиться не удалось.

На утро была поставлена на ноги вся полиция.

Начались тщательные розыски, при чем было принято во внимание даже указание Полины.

Таврический сад тщательно обыскали, но не нашли ничего, что бы могло навести хотя бы на малейший след в этой таинственной истории.

Полиция работала в течение нескольких месяцев, были исписаны груды бумаги, сообщены во все города России приметы «бежавшей из родительского дома, — как значилось в официальных бумагах тайного советника девицы Зинаиды Владимировны Похвисневой, — 20 лет от роду»; вошли даже в сношение по этому поводу с русскими посольствами за границей, но несмотря на все эти принятые меры, розыски были совершенно безуспешны.

Было, конечно, как это всегда бывает, захвачено ретивыми провинциальными полицейскими чинами несколько «подозрительных девиц», одна даже была привезена в Петербург, но оказалась дочерью московского купца, бежавшей из-под родительского крова с избранником своего сердца и частью мошны своего родителя, причем избранник воспользовался последнею, бросил предмет своей страсти на произвол судьбы в одном из губернских городов.

Дело о бежавшей из родительского дома девицы Посвихневой принуждены были, в конце концов, «предать воле Божией».

В Петербурге толки стали несколько стихать.

Они перешли в глубь России, приняв уже совершенно сказочную, фантастическую форму.

На берегу Невы появились другие злобы дня: о несчастной Похвисневой забыли.

Забыл о ней даже и граф Казимир Нарцисович.

Совершив свое страшное дело и скрывшись в глубь Таврического сада, он этим счастливо избежал встречи с выбежавшей из дома Полиной, так как другой дорогой, через обрушившийся забор, успел вернуться в дом Похвисневых.

Его отсутствие даже не заметили.

Он остался дольше других и после отъезда гостей принял самое горячее участие в розысках пропавших сестер.

Он имел мужество обойти Таврический сад вместе со слугами и встретить там Полину.

Первое мгновение появления несчастной, как две капли воды похожей на сестру девушки в конце одной из аллей сада произвело на графа такое же впечатление, как и на горбуна, но он силой воли заставил себя пойти вперед, тем более, что его сопровождало двое слуг.

Возвратив Полину в дом, он поехал к генерал-губернатору Палену и изложил таинственное происшествие в семье Похвисневых.

Казимир Нарцисович казался убитым безысходным горем.

Вернувшись домой, он застал у себя горбуна, которому передал условленные деньги, а от него получил вынутую им из шеи покойной Зинаиды Владимировны роковую иглу.

Граф около двух недель безвыходно сидел дома.

Он действительно заболел от перенесенной им нравственной ломки.

— Свалит такое горе… Накануне свадьбы вдруг беследно пропадет красавица-невеста… Как они любили друг друга… Каково-то ему, бедному… И как раз это случилось в день ее рождения… при нем… — сожалели о графе в обществе, узнав о его болезни.

Первый визит совершенно оправившийся и пришедший в себя граф сделал Ирене Станиславовне, которой и возвратил, как было условлено, иглу.

Оленина приняла его с обворожительной любезностью и наградила серьезным согласием на его предложение быть его женою.

Решено было выждать время, когда, во-первых, она сделается матерью, а во-вторых, когда толки об исчезновении его первой невесты несколько поулягутся.

Прошло, как мы уже сказали, несколько месяцев.

У Олениной родился сын, которого она, в честь отца, назвала Виктором.

Месяца через три после этого в петербургском обществе разнесся слух, что граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий женится на красавице-вдове Олениной.

Вскоре слух этот подтвердился.

В июле 1800 года состоялась пышная великосветская свадьба графа Свенторжецкого и Ирены Олениной.

Ирена Станиславовна, пользуясь правами вдовы капитана мальтийской гвардии, успела проникнуть в высший петербургский свет и даже быть представленной ко двору.

Повсюду она сумела обворожить собой и мужчин, и женщин.

Эта свадьба была первая злоба для великосветского Петербурга, заставившая отойти на второй план таинственное исчезновение Зинаиды Похвисневой.

Молодые супруги переехали в собственный великолепный дом на Английской набережной.

Относительно Ивана Павловича Кутайсова Ирена оказалась права.

Исчезновение фрейлины Похвисневой, конечно, произвело и на него сильное впечатление и он несколько дней ходил, как потерянный, но вскоре позабыл о своем увлечении и окончательно утешился у ног своей ненаглядной Генриетты Шевалье, удвоившей свои ласки, перемешанные с капризами, которые придавали первым особую пикантность.

Граф, таким образом, остался в руках католической партии вообще, и иезуитов в частности.

Второй петербургской злобой дня был переезд высочайшего двора во вновь отстроенный Михайловский замок.

Постройка его началась, по повелению императора Павла Петровича, в 1796 году.

Известно, что Павел Петрович принадлежал к масонству, — он был введен в несколько масонских лож своим наставником графом Паниным, который был членом во многих масонских ложах.

Мистик по натуре, государь верил в сны и предзнаменования. Мы упоминали уже о видении ему его прадеда, Петра I.

Известен также и его сон перед днем вступления на престол. Ему снилось, что его три раза поднимает к небесам какая-то невидимая сила.

О постройке дворца рассказывали в Петербурге следующее.

Однажды, солдату, стоявшему в карауле при Летнем дворце, явился в сиянии юноша и сказал оторопевшему часовому, что он, архангел Михаил, приказывает ему идти к императору и сказать, чтобы на месте этого старого Летнего дворца был построен храм во имя архистратига Михаила.

Солдат донес о бывшем ему видении по начальству, и когда об этом доложили императору, он ответил:

— Мне уже известно желание архангела Михаила; воля его будет исполнена.

Вслед за тем государь распорядился о постройке нового дворца при котором должна быть построена и церковь во имя архистратига Михаила, а самый дворец было приказанно называть Михайловским замком.

Закладка замка происходила 26 февраля 1797 года, а готов был он в 1800 и 8 ноября состоялось его освящение, одновременно с освящением и его церкви.

Освящение отличалось большою торжественностью.

Государь и великие князья ехали верхом.

Государыня, великие княгини и первые чины двора ехали в церемониальных каретах от Зимнего дворца к замку, между выстроенными полками, при колокольном звоне по всему городу.

Церковь освящал митрополит Амвросий, в сослужении со всем святейшим синодом.

Митрополит после освящения удостоился получить от Павла в награду бриллиантовый иерусалимский крест.

Наружный вид замка при основании его был великолепен.

На всех фасадах красовались мраморные статуи, вазы и разные фигурки, служашие теперь украшением Зимнего дворца.

Замок представлял образец архитектуры итальянского возрождения; его окружали рвы с подъемными мостами, брустверы, чугунные решетки и прочее.

Замок имел двадцать бронзовых пушек двадцатифунтового калибра со всеми нарядами, расставленных в разных местах на платформах.

Внешний вид замка — четыреугольник, в поперечнике сорок девять сажен.

Внутри замка три двора, в середине главный, в виде восьмиугольника, в Фонтанке — имеющий форму пятиугольника, и на углу к Царицыну лугу — треугольника.

Вход в замок через трое ворот: Воскресенские, с портиками и колоннами полированного гранита, с украшениями из пудожского камня, ведут в главный двор; на этот двор позволялось въезжать лишь членам императорского семейства и посланникам, Рождественские — чугунные со стороны Большой Садовой улицы, и Зачатьевские — с Фонтанки.

Наружные фасады замка не одинаковы, каждый принадлежит к особому ордену.

Главный фасад из красного и серого мрамора, подвал и нижний этаж выстроены из тесаного гранита.

Остальные части стен окрашены в красноватый цвет, происхождение которого приписывалось современниками рыцарской любезности императора.

Говорили, что одна из придворных дам явилась однажды в перчатках такого цвета и император послал одну из этих перчаток в образец составителю этой краски.

После окраски замка в этот цвет, многие петербургские домовладельцы поспешили окрасить и свои дома в такой колер.

По сторонам Воскресенских ворот стояли две большие пирамиды с трофеями, вензелями и медальонами.

Сверх карниза возвышался фронтон, украшенный историческими барельефами из пудожского камня; над фронтоном мраморный аттик и императорский герб, поддерживаемый двумя фигурами Славы.

Две ниши в нижнем этаже, по обеим сторонам среднего выступа украшены двенадцатью колоннами ионического ордена.

Главный карниз и парапет из разноцветных мраморов, как и фриз, на котором бронзовыми буквами надпись:

«Дому твоему подобает святыня Господня в долготу дней».

Противоположный этому главному фасаду, обращен к Летнему саду, имеет большое крыльцо из сердобского мрамора, на котором размещены десять дорических колонн, поддерживающих балкон.

На самой середине фасада возвышается аттик с лепными украшениями; по сторонам спуска назначено было поставить колоссальные бронзовые статуи Венеры и Геркулеса Фарнезского.

На третьем фасаде, к Фонтанке, сделан полуциркульный выступ с шестью колоннами дорического ордена, архитравом, карнизом, фризом и баллюстрами, окружающими балкон.

Над выступом купол и сторожевая башня с древками, которая была назначена для поднятия штандарта, когда государь находился в замке.

К Большой Садовой улице четвертый фасад был с обширным высоким крыльцом из серого гранита, длиною в 14 сажен, шириною в пять, служащим для входа в церковь.

На двух углах крыльца поставлены были вазы, по бокам входа — четыре мраморные половинчатые колонны; в нишах первого этажа лепные украшения, а второго — статуи, изображающие Веру и Надежду; над окном второго этажа — барельефы четырех евангелистов из белого каррарского мрамора, а по бокам изображение святых апостолов Петра и Павла, а посредине вызолоченный крест, на карнизе лепнины ангельские головки.

Купол, четыре канделябра над колонною и шпиль были вызолочены.

Михайловский замок окружала каменная стена вышиною в сажень; к замку от Большой Садовой вели три липовые и березовые аллеи, посаженные еще при императрице Анне; каждая из них упиралась в железные ворота, украшенные императорскими вензелями.

Перед замком расстилался обширный плац, окаймленный с обеих сторон садами.

На плащу был поставлен и освящен вместе с Михайловским замком памятник Петру Великому.

Император изображен в римской тоге, с лавровым венком на голове и с фельдмаршальским жезлом в правой руке. На монументе надпись:

ПРАДЕДУ — ПРАВНУК

1800 г.

Мысль соорудить этот памятник принадлежит императрице Анне Ивановне, предполагавшей поставить его на Васильевском острове, на площади коллегии, отлит он был в царствование Елизаветы Петровны графом Растрелли, или вернее литейщиком Мартилли.

В царствование Екатерины II он лежал на берегу Невы у Николаевского моста под навесом, и только по повелению Павла Петровича поставлен на настоящее место.

На другой стороне плаца возвышаются два каменных двухэтажных павильона, предназначенных тогда для жилья дворцовых служителей.

Теперь в них помещается фехтовальная зала и гальваническое заведение.

От павильонов шла широкая кленовая аллея, разделяя с одной стороны Михайловский манеж, а с другой здание бывшей берейтерской школы.

Оба эти здания принадлежат к времени императора Павла; они тогда входили в черту решетки, отделявшей пространство, занятое садами и дворцом императорским, простиравшееся от Симеоновского моста по Караванной и Итальянской до Екатерининского канала.[10]

Внутренняя отделка и меблировка замка вполне соответствовали его внешней отделке.

Понятно, что весь Петербург заговорил об этом чуде архитектуры и декоративного искусства.

Переезд императорской фамилии в Михайловский замок состоялся почти через три месяца после его освящения, а именно 29 января 1801 года.

Император был очень доволен новосельем, несмотря на то, что в замке было несколько мрачно и очень сыро.

На другой день, 30 января, был дан по случаю переезда большой бал, в числе приглашенных на котором был граф Казимир Нарцисович и графиня Ирена Станиславовна Свенторжецкие.

Все любовались на выдающихся красотой молодых и счастливых супругов.

На этом же балу были супруги Похвисневы, исхудавшие, состарившиеся до неузнаваемости.

Их печальные лица только и напоминали кое-кому из присутствующих о бесследно исчезнувшей более полутора года тому назад их дочери — тоже выдающейся красавицы, Зинаиды Владимировны.

XXПОЖАР

Горбун, вполне уверенный, что выполнил свою страшную работу в Таврическом саду с такою предусмотрительною осторожностью, которая характеризуется словами: «комар носа не подточит», был совершенно покоен даже в первые дни горячих розысков так загадочно и так бесследно исчезнувшей фрейлины Похвисневой.

С полученными от графа Казимира Нарцисовича деньгами, он прямо отправился на Васильевский остров и бесцеремонно поселился в одной из комнат опустелого дома Белоярцевых.

Марья Андреевна по-прежнему занимала свои две комнаты, а остальные стояли пустыми и были не только необитаемы, но и не посещаемы молодой хозяйкой.

Афимья властовала на кухне, и не она, конечно, воспрепятствовала бы своему приятелю расположиться в доме, как у себя.

Пребывание в доме горбуна не удивило и Марью Андреевну, так как он и при жизни ее теток, как она называла сестер Белоярцевых, и после их смерти почасту и подолгу жил в доме.

Совершенно спокойный за то, что полицейские ищейки ничего не откроют в порученных им розысках исчезнувшей красавицы, горбун напряг весь свой ум на обдумывание подробностей своего плана овладеть Марьей Андреевной, которая представлялась сластолюбивому уроду тем лакомым куском, на который он смотрел, как кот на сало.

Спрятав ларец с драгоценностями и полученными от графа положенными туда же деньгами, он взял из них небольшую сумму, на которую и купил себе белья и платья.

Он оделся почти франтом, но эта франтоватость еще более резко выделяла его физическое безобразие.

Это, впрочем, не помешало Афимье искренно воскликнуть по его адресу:

— Ишь какой молодец… Хоть сейчас под венец веди… чего ей, хамскому отродью, надо… Какого рожна… Тоже барышня подзаборная…

Этот последний эпитет был сказан по адресу Марьи Андреевны, в планы относительно которой горбуна Афимья была всецело посвящена.

— Тсс… Молчать, не сметь обижать мою невесту!.. — визгливо крикнул на нее горбун.

Старуха умолкла, и направившись к своему заветному шкафику, приложилась к рюмочке, до которой была большая охотница и ежедневно к вечеру еле держалась на ногах и ворочала языком.

Марью Андреевну это не тревожило — она умела обходиться и без услуг старухи.

Ввиду такого качества прислуги, она, впрочем, была почти рада, что в доме живет горбун, все-таки мужчина, а то по ночам ей становилось жутко, так как она хорошо знала, что Афимья спит, что называется, без задних ног и ее не в состоянии разбудить даже иерихонские трубы.

Марья Андреевна, по-прежнему, мягко и ласково, обращалась с горбуном.

Последний приписывал это, со свойственным всем уродам самомнением, исключительно сильно скрасившим его, по его мнению, костюму и опрятности.

Он стал даже почти мечтать о возможной взаимности, без всяких подвохов, но решился, однако, действовать соблазном своего богатства и своих драгоценностей, на которые, он знал, так падки женщины.

— И не скучно вам, Марья Андреевна, так бобылкой жить? Все вы одна, да одна… Надо бы вам и о женишке помыслить… — начал однажды вечером горбун, прийдя в комнату Марьи Андреевны, вышивавшей в пяльцах какой-то затейливый рисунок.

— Нет, мне не скучно, я работаю, читаю и не вижу как летит время.

— Эх, молодость, молодость! Не заметите, как пройдет она, без мужа, без опоры и трудно жить станет. Ужели, кабы хороший человек нашелся, вы бы замуж за него не пошли?

— Отчего же, коли по сердцу пришелся бы, пошла, — просто ответила Марья Андреевна.

— По сердцу… Что по сердцу… Поживете, слюбитесь, был бы человек обстоятельный, богатый, любил бы да холил вас, — вот и счастье…

— Пожалуй, что и так.

— Подарки бы дарил. Засыпал бы всю камнями самоцветными… А то — по сердцу… Такой, конечно, и придется по сердцу…

— Да где же достать такого? — усмехнулась Марья Андреевна и посмотрела на горбуна своими лучистыми глазами.

Вдруг взгляд ее потускнел.

Она впервые заметила и поняла взгляд горбуна.

Он оглядывал всю ее рослую, пышную фигуру с таким нескрываемым плотским вожделением, что она невольно вздрогнула и потупилась.

— Я вам покажу, у меня есть кой-какие вещички… — проговорил горбун, не заметивший действия своего взгляда на молодую девушку.

Он вышел и через несколько минут вернулся с ларцем.

— Это что же такое?.. — спросила Марья Андреевна, оправившись от смущения и даже в душе упрекнувшая себя за появившиеся в ее голове дурные мысли относительно убогого человека.

«Это мне только так показалось…» — решила она в своем уме.

— А вот поглядите… Может понравятся, так и ваши будут…

Горбун открыл ларец.

Свет двух свечей, горевших на, столе, к которому были прислонены пяльцы, осветил пачки ассигнаций, кучки золота и отразился и заиграл в самоцветных камнях.

Марья Андреевна даже привстала из-за пялец…

— Откуда это у тебя?.. — удивленно воскликнула она.

— Мое-с все, барышня, касаточка… мое-с… нажитое… добытое… Молви слово ласковое, все… твое будет… — почти задыхаясь, пропищал горбун.

Марья Андреевна удивленно взглянула на него.

— Как это мое?.. — строго спросила она, увидав тоже поразившее ее выражение в глазах горбуна.

— Так… твое… касатка… за любовь… Коли со мной под венец пойдешь, под честный… — прошептал горбун, пораженный строгим тоном и суровым взглядом Марьи Андреевны.

— Вот что, — продолжала уже сердито она, — убери ты эти свои сокровища, невесть откуда тобою добытые, и шутки шутить со мною тоже оставь, не то я рассержусь всерьез…

Глаза ее блеснули гневом, щеки пылали, она протянула руку.

— Иди вон!..

Горбун весь съежился перед этой рослой красавицей, достаточно сильной, чтобы взять его за шиворот и выкинуть из дому, не заставил себе повторять приказание, захлопнул ларец и выскользнул из комнаты.

— Добром не хочешь моей быть, силой возьму… — прошептал он.

Марья Андреевна не слыхала этой угрозы.

Она в волнении стала ходить взад и вперед по комнате.

Волнение, впрочем, вскоре улеглось и Марья Андреевна даже улыбнулась, вспомнив фигуру влюбленного горбуна, выскользнувшего из ее комнаты.

Эта смешная сторона происшедшей сцены вызвала более спокойные мысли.

С свойственной ей добротой она тотчас же и нашла извинение поступку горбуна. «Он любит, разве обиженные природой не смеют любить! Он, конечно, не повторит своего предложения!»

На этом она успокоилась и даже раскаялась, что обошлась с ним уже чересчур сурово.

Горбун не уезжал из дому, но, видимо, избегал встречи с Марьей Андреевной.

Прошло около двух недель.

Однажды, после вечернего чая, молодая девушка вдруг почувствовала какую-то странную сонливость и, приписав ее тому, что она в этот день встала ранее обыкновенного, поспешно разделась и легла в постель, позабыв даже, против своего ежедневного обыкновения, запереть дверь своей комнаты.

Ее ожидало роковое пробуждение.

Взглядом полным отчаяния, оглядела она свою комнату и этот взгляд загорелся злобным огнем, остановившись на крепко спящем на ее постели горбуне.

Она поняла все.

Как была, в одной рубашке, вскочила она с постели и стала сбрасывать все, что могло легко воспламениться, в углы комнаты и кругом постели.

Взяв несколько коробок спичек, она начала приводить в исполнение мгновенно зародившуюся в ее мозгу мысль.

Она подожгла бумагу, платье, белье, сваленное ею в кучу, затем выбежала на двор и, набрав в полуразрушенных сараях соломы и щепок, снова вернулась в дом, разбросала этот горючий материал по комнатам и тоже подожгла.

Ее усилия увенчались успехом.

Скоро пламя охватило сухой деревянный дом и перешло на надворные постройки.

Сбежавшийся народ и прибывшие пожарные стали отстаивать соседние дома.

Спасти горевшее здание не представлялось ни малейшей надежды.

Его отдали в жертву пламении.

Дом сгорел, как свеча, похоронив под своими развалинами обгоревшие трупы горбуна и пьяной Афимьи.

На дворе горевшего дома взяли Марью Андреевну, в одной рукашке, совершенно обезумевшую и с диким хохотом передававшую о своем преступлении и его причинах.

Полиция арестовала ее.

К вечеру на том месте, где стоял дом Белоярцевых, торчали одни остовы печей с трубами и лежал пласт угольев с кое-где еще дымившимися большими головнями.

Дом сгорел до тла, со всеми надворными постройками.

Среди этих обгорелых развалин были найдены два совершенно обуглившихся скелета и несколько небольших слитков золота.

Обыватели-соседи всю ночь заливали из ведер дымящееся пожарище.

Весь Васильевский остров заговорил об этом пожаре и главное о его причине.

Малейшие подробности составляли злобу дня.

Вскоре узнали, что поджигательница, посаженная в тюрьму, найдена повесившеюся в своей камере.

Ввиду того, что пожар при такой необычайной обстановке случился в то время, когда еще было жгучее известие об исчезновении красавицы-фрейлины, в умах обывателей Васильевского острова воспоминание об этих двух случаях общественной жизни Петербурга слилась как бы в одно неразрывное целое.

Мы знаем, что они были близки к истине, соединяя совершенно бессознательно эти два происшествия.

XXIВМЕСТО ЭПИЛОГА

Прошло около двух лет.

На месте, где находился дом Белоярцевых, тянулся пустырь, занесенный снегом.

Печи были разобраны соседями по кирпичу для хозяйственных надобностей.

Было 11 марта 1801 года.

Поздним вечером по Большому проспекту Васильевского острова поспешно, насколько ему позволяли лета, шел старик-странник, в рваном нагольном тулупе, шапке-треухе, с суковатой длинной палкой в руках и с котомкой за плечами.

Дойдя до места, где стоял когда-то дом Белоярцевых, он в недоумении остановился.

Этот странник был вернувшийся с богомолья в Петербург, навестить свою дочь, поглядеть на нее еще разок перед смертью — Пахомыч.

Несколько раз прошел он взад и вперед мимо места, где был дом, в котором жила его дочь, вглядываясь в местность.

Он не ошибался, именно здесь, на углу 8-й линии, стоял дом Белоярцевых, но теперь его не было и следа.

Он вошел справиться в соседние с пустырем ворота.

Словоохотливая прислуга обывателей домика, стоявшего, как и бывший дом Белоярцевых, в глубине двора, радушно приняла странника.

— А где тут, родимые, был дом Белоярцевых? — спросил он.

— Эк, хватился, был да спыл и быльем порос. А тебе кого надо-то?

— Там знакомые были барышни.

— Померли обе давно.

— А дом?

— Сгорел.

Пахомычу рассказали подробно всю историю пожара, в котором погибли горбун и старуха-стряпка. Объяснили причину и сообщили о самоубийстве несчастной опозоренной поджигательницы.

— Случилось это вскоре как пропала из Петербурга одна фрейлина-красавица. Так до сих пор и не нашли ее! — прибавили передавшие эту грустную повесть.

Они не знали, что рассказывают отцу о несчастии дочери. Пахомыч сидел, как пораженный громом.

Каждое слово этой правдивой повести острым ножем вонзалось в его сердце.

— Ишь дела какие! — подавленным голосом сказал Пахомыч, встав с лавки кухни, где сидел. — Прощенья просим за беспокойство! — поклонился он в пояс находившимся в кухни и вышел.

Ранняя зимняя ночь уже спустилась над Петербургом.

Торопливо шел Пахомыч через Исаакиевский мост по Невской перспективе, и счастливо избегнув ночного обхода, дошел до резиденции государя — Михайловского замка.

Он знал, что государь каждое утро присутствует на разводе на Коннетабльском плацу, посредине которого возвышался памятник Петру Великому.

Пахомыч решил лично принести повинную государю во всем происшедшем в Таврическом саду в ночь на 3 мая 1799 года, и указать место, где зарыта без гроба несчастная Похвиснева.

— Не одного горбуна это дело. Пусть государь-батюшка велит разыскать и других злодеев.

Добравшись до плаца, Пахомыч тяжело дышал от усталости и волнения и в изнеможении не сел, а упал на ступени памятника Петра Великого.

Он решил дождаться света и государя.

Он не дождался ни того, ни другого. Не успел он сесть, как его вдруг что-то кольнуло в сердце. Он схватился за него руками и откинулся спиной на пьедестал памятника.

Ранним утром нашли его окоченевший труп в сидячем положении. Он умер от разрыва сердца.

В эту же ночь в Михайловском замке дежурный гоф-фурьер сделал в своем журнале следующую отметку.

«Сей ночи, в первом часу, с 11-го на 12 число, скончался скоропостижно в Михайловском замке государь император Павел Петрович».

Скажем несколько слов о судьбе остальных главных действующих лиц нашего правдивого повествования.

Аббат Гавриил Грубер, избранный в начале царствования императора Александра I «генералом» восстановленного в России ордена иезуитов, погиб в огне в ночь на 26 марта 1805 года, во время страшного пожара дома католической церкви, где он жил после изгнания из этого дома митрополита Сестренцевича, возвращенного новым государем из ссылки и снова ставшего во главе католической церкви в России.

В Петербург возвратился и граф Литта с супругой.

Владимир Сергеевич Похвиснев вышел в отставку и жил на покое с женой и неизлечимо-больной дочерью Полиной.

Иван Сергеевич Дмитревский умер вскоре после исчезновения Зинаиды Владимировны.

Граф и графиня Свенторжецкие достигли глубокой и почетной старости.

Сын Ирены Станиславовны, по ее уверению, от первого брака, умер на пятом году, от оспы.

От брака с графом Казимиром Нарцисовичем у ней было шесть человек детей: четыре сына и две дочери. Граф и графиня вырастили их, вывели на блестящую дорогу сыновей, пристроили дочерей и дождались внуков.

Словом, жизнь их потекла безмятежно и счастливо. Возмездие за их преступления, видимо, ожидало их на небесах.

Земля, как это зачастую бывает, не только терпела, но даже баловала злодеев.


  1. Е. Карнович. «Мальтийские рыцари в России».

  2. Е. Карнович. «Мальтийские рыцари в России».

  3. Е. Карнович. «Мальтийские рыцари в России».

  4. Е. Карпович. «Мальтийские рыцари в России».

  5. Е. Карнович. «Мальтийские рыцари в России».

  6. М. И. Пыляев. «Старый Петербург».