Лето в Молдавии окончательно распахнулось в конце мая, и в июне в Кишиневе установилась продолжительная жара, а месяцем позже в Н. пришло устойчивое континентальное лето. С июльской температурой в апогее на несколько дней ничем не уступающей кишиневскому зною, но все равно с отчетливым резким похолоданием ночью.
Утром — ранехонько в Кишиневе Черников приезжал на центральный рынок, выбирал огородные помидорчики у старушек, потом искал брынзу, пробовал на вкус белые рыхлые пористые шматки — посоленее или посуше. Потом перебирался через два телевизора в Сибирь, с котомочкой (подозрительно, если с целлофановым кульком) выходил глубоко во двор на траву, и там, на завалившейся каменной оградке с обнаженными прутьями арматуры, завтракал по-молдавски помидорами, брынзой, а кирпич бородинского покупал в местном хлебном.
Потом он читал газеты на лавочке в парке, смотрел на прохожих, слушал, что говорят вокруг, и в каждый момент напоминал себе что это "двадцать с лишним лет назад".
Уже в июле однажды Черников выехал на несколько дней в "дом отдыха" Панышева (туда проторила ему дорогу Вайц). Он решился хотя бы несколько продолжительней оторваться от телевизора, окунуться с головой в прошлое без близкой привязи к ящику.
И так задержался там: вставал рано утром, подрагивал на крыльце в поисках пригрева где-нибудь на деревянной ступеньке, потом шел к речке, наслаждался ее родниковой свежестью. Он купался, весь день без обеда спал с удочкой под нависшей над заводью ивой. А с рыбалки он всегда возвращался мимо сельпо, где покупал пару бутылок водки, как гостинец для завсегдатаев дома Панышева. Старички, когда начинало темнеть разводили костер, звали Черникова с его уловом, который позвякивал в рюкзаке. Сам он пил мало, жалуясь на давление, но слушал внимательно разговоры. Его принимали за ветерана и по своей шпаргалке разученной в Кишиневе он мимоходом поминал Второй Белорусский фронт, 48 армию и Ломжа-Ружанскую операцию.
А спал он так с полудремой под звуки лесного шума, вдруг наподдавшего шелеста с порывом ветра и пением, ну пусть чириканьем птиц — всей этой гигантской природной симфонией в противовес той абсолютной космической тишине по ту сторону телевизора.
Он приехал в город в полдень, полагая по сложившейся привычке проникнуть в квартиру Семенчука в отсутствии хозяина, который должен был быть на работе. Когда Семенчук работал, его квартира была в полном распоряжении Черникова. Телевизор он всегда делал немым — наглухо вывернув тумблер громкости. И не трогал чужих вещей, кроме телевизора и вытирал за собой все свои отпечатки и потом по великому «догадался» приходить сюда с перчатками. И так ходил по квартире, открывая кран, и воду в туалете спускал в толстых кожаных перчатках, когда — то подаренных ему женщинами-коллегами на 23 февраля.
Но выходить, и возвращаться в квартиру было не просто. Он прислушивался к тишине подъезда и потом рывком покидал убежище, закрывая дверь одним поворотом заботливо смазанного замка, спускался как можно быстрее — «старческий большой слалом-спуск» — с четвертого этажа на первый (скорее скоростное сползание вниз в обнимку с перилами).
У соседей на площадке не было глазков. Двухкомнатную квартиру занимала семья пенсионеров с большим стажем. Трехкомнатную — занимала большая многодетная семья (четверо или больше детей — Черников за все время наблюдения так и не был точно уверен). Дверь у них практически не закрывалась и вот эта социальная ячейка, но впрочем, такая дисциплинированная и бесконфликтная, с каким-то душком непонятной секты, несла угрозу случайной необходимой встречи с неизвестной бродяжкой Черниковым.
Но сейчас он возвращался с дачи, предвкушая кишиневский душ и мороженное не в холодильнике, а в телевизионном павильоне (не кусок льда, а не подтаявшее, но не растаявшая субстанция с комнатной температурой).
Еще издали за квартал Черников услышал траурную музыку. Музыка была страшной из детства. Похоронный марш Шопена, исполненный примитивно халтурщиками на подработке с грохотом барабана, металлическим лязганьем тарелки-литавры, а потому так гнетуще.
Процессия с гробом вышли со двора на проезжую улицу, и двинулась по дороге. Черников осмелился спросить старушку: кого хоронят? Та поведала, что скоропостижно умер Петр Семенчук ее сосед. На работе случился инфаркт. В пятницу утром. Пришел на работу и у станка…
Черников смог проникнуть в квартиру Семенчука только поздно ночью или рано утром, иначе в четыре часа. Он открыл дверь ключом. В квартире никого не было, но оставались следы поминок: два сдвинутых стола покрытых скатертью, стулья из другой комнаты, вымытая посуда на столе, и еще с краю лежали фотоальбом, и еще какие-то личные вещи Семенчука. Почти новенький портфель, какие-то документы и даже профсоюзный билет, и водительские права, выданные еще в 49.
Черников включил телевизор и пролез в него. А кто и когда его выключит? И кто будет жить в этой квартире? Еще важнее кому достанется телевизор?
Перед тем как перелезть в Кишинев он взял блок с липкими листочками, написал на заметке «7 июля 1976, 4.25» и наклеил памятку на крышу приемника.
В Кишиневе был полдень. Черников потрогал «Панасоник». «Интересно сколько времени его не выключали — столько, сколько он отсутствовал здесь? А сколько он отсутствовал здесь. Трое суток? А точно ли это? Ведь он вернулся в Кишинев в тот самый момент, в который его и покинул». Голова шла кругом. Но телевизор исправно работал и не нагрелся.
Черников конечно думал о Семенчуке. Он вышел на балкон.
Он понимал и чувствовал, что для него Кишинев эпохи миллениума отошёл на второй план. Но он совершенно не хотел с ним расставаться и, например, уйти в эмиграцию в 76 год. Нет для него даже скромное знание будущего оставалось такой ценностью, ради которой и нужно было жить.