18211.fb2
Сначала вокруг был черный неподвижный космос.
Долго был.
Тысячи лет.
Потом постепенно стало светло, и я увидел себя и Наташу.
Мы лежали с открытыми глазами, лежали рядышком на кровати. Лежали наши тела, оставленные нами.
А наши души смотрели на них сверху.
Я попытался освоиться с новым состоянием.
Получилось. Потому что осваиваться было не с чем, потому что душа моя была ничто. Ничто в ней не билось, не пульсировало, не струилось. В ней было лишь неподвижное круговое зрение. И ощущение, что Наташа, ее сущность рядом. И эта сущность была по живому теплой, любящей и любимой.
Мы были не одни.
Вокруг кровати с нашими телами стояли люди.
Фон Блад.
Надежда.
Теодора.
Стефан Степанович.
Вова с Володей.
Квасик позади них.
Ни к кому из них неприязни у меня не было. У Наташи тоже — я это чувствовал. Они стесняли свои души телами, некоторые даже корежили ими души, и людей было жалко.
Они, попарно, по трое о чем-то оживленно говорили — губы их двигались.
Потом они ушли, и появились другие.
Они раздели наши тела, подсунули под них целлофановую пленку и стали мыть.
Я, то есть моя душа, никак не могла к происходящему относиться, она могла только видеть и констатировать. Так, она могла видеть, что вода холодная, а жидкое мыло, которым нас мыли, настойчиво пахнет ландышами.
Да, душа могла видеть, что вода холодная, а мыло пахнет ландышами.
Также она могла видеть слова, они виделись как сочетания незнакомых букв, видимо, потому что для душ слова ничего не значат.
Они нас мыли, а я понимал, что душа — это, прежде всего, глубокое зрение. Зрение, которое видит лишь значащее и вечное, как, например, запах ландыша.
Они нас мыли, и я понимал, что если бы мы с Наташей не умерли, то никогда бы не соединились в облаке любви.
Не соединились бы ковалентной, самой прочной связью, в единую молекулу
Мы бы разошлись по своим броуновским тропам, и этой нашей молекулы, важной части Вселенной — мы с Наташей чувствовали эту важность своими оголенными душами — не стало бы, и Вселенная отступила бы на один шаг в своем движении к совершенству. К Богу.
А так мы соединились, и стало лучше.
Меньше стало в мире зла, потому что мы перестали одно ненавидеть, другое не любить, а третье просто не видеть.
Помыв нас, нет, наши тела, люди ушли.
Некоторое время мы лежали одни, и руки наши соприкасались — мы это чувствовали зрением.
Нам было хорошо, хоть руки виделись холодными, потому что мы твердо знали, что проснулись утром, не дня, но вечной жизни, проснулись хорошо отдохнувшими, и впереди у нас лишь то, что будет приятно испытывать и преодолевать. И что ни вечера, ни ночи не будет, если мы, конечно, их не захотим ощутить, пройдя Вселенную из конца в конец, и поняв, что вечер вечной жизни, и ночь вечной жизни — всего лишь преддверие Другого.
Мы лежали, нет, наши тела лежали — так трудно привыкнуть смотреть на них со стороны, — и пришли другие тела.
Они измерили нас с помощью рулетки и удалились, видимо, заказывать гробы, — подумал я.
Их сменили другие.
Сначала они привели меня в порядок, то есть загримировали ссадины и раны на голове и груди.
Затем постригли нас и умастили тела приятно пахнувшими веществами, видимо, чтобы приостановить разложение плоти.
Потом явились люди с коробками и плечиками с одеждой в блестящем узорчатом целлофане.
Мы поняли, что нас оденут и положат потом в гробы, и закопают их так глубоко, что мы не сможем видеть своих тел, теряющих свежесть, а потом и того, что от них останется, то есть телесного остова — остова, который не дает живой плоти правдиво расплыться по земле, а искусственно возвышает ее над ней, матерью всего.
Моя душа попыталась узреть себя не видящей своего тела, и увидела всю Вселенную, каждую ее область, увидела и поняла, что видение телесной оболочки так же стеснительно, как и обладание ею. И не только стеснительно, но и в какой-то степени лживо, потому что зрение видело и тело Натальи, тело Натальи, лежавшее отдельно от меня, хотя наши души уже давно существовали в единой молекуле, скрепленной Святым Духом, как электронным облаком скрепляются ядерные атомы.
Люди, пришедшие с коробками и плечиками с одеждой в блестящем узорчатом целлофане, переодели нас, и мы поняли, что наши тела хотят повенчать и похоронить потом в свадебных нарядах, повенчать и похоронить по настоянию Володи.
Меня нарядили в темный костюм-тройку, лаковые ботинки, Наталью — в подвенечное платье, очень красивое, с длинным шлейфом — он спадал, пенясь белой рекой, на пол.
Увидев это, моя душа вспомнила песню Булата Окуджавы: «Чистый, чистый лежу я в наплывах рассветных, белым флагом спадает на пол простыня», и мне стало немножко грустно. Но иногда ведь надо погрустить, правда? Ведь жизнь без грусти, в том числе и загробная, становиться приторной, а потом и вовсе рельефно неразличимой.
Потом нас положили в гробы, и тела наши разлучились навсегда, так я подумал.
Гробы поставили на никелированные тележки и увезли ногами вперед. Первой увезли Наталью. Потом меня. Я с нежной грустью оставлял место, в котором прошли лучшие часы моей земной жизни. Место, в котором я соединился с лучшей девушкой на свете, и даже не с лучшей девушкой на свете, а со смыслом существования, не только моим, но и вообще смыслом, потому что общий смысл существования, определяется единственно личным — моим, вашим, их смыслами существования. Если бы я понимал это живым…
…Я уходил медленно, можно сказать, торжественно: сначала ушли ноги, потом тело, потом я перестал что-либо чувствовать или видеть.