18288.fb2
- Да, чуть не забыл! Я ведь насчитал три причины, почему я легко поверил в чудо, а назвал только две. Сказать тебе, какая третья? Так вот, дружище, дело еще и в моем легкомысленном настроении - это оно сделало меня доверчивее, чем обычно. Да-да, я счастлив и упоен жизнью, и, наверное, это поколебало мою обычную трезвость и сделало более податливым на доводы чувств. Мне так хорошо!
Я обернулся и посмотрел на Жюльена. В свежей сорочке, с галстуком в руках, он стоял и блаженно улыбался.
- Влюбился ты, что ли?
- Да. Она - самая прекрасная, самая чистая женщина на свете. Она - как весенняя лоза. Рауль, я женюсь. И ты, конечно, уже понял из моих слов, на ком. Я люблю Люсьену.
Я почувствовал, что мое лицо наливается кровью. А Жюльен все также идиотски улыбался. Влепить бы ему оплеуху!
- А она тебя любит?
- Любит. Мы объяснились вчера вечером. Понимаешь, в эти три недели мы очень часто виделись. Я пришел к ней на другой день после твоего превращения, чтобы расспросить, когда и зачем ты отправился в Бухарест. А назавтра встретил ее случайно. И потом еще много раз бывал у тебя в агентстве. Мы ходили в кино, в театр. Наконец, после того, как я встретил тебя и твою жену на бульваре Сен-Мишель, я решил рассказать Люсьене об опасной личности, и мы не на шутку испугались за твою жизнь. С тех пор я почти безвылазно сидел в агентстве. А по вечерам мы ужинали вдвоем. Ну и вот... Сейчас, перед самым твоим приходом, я как раз думал: спасибо старине Раулю - ведь это его поездка в Бухарест принесла нам счастье. А теперь выходит: не поездка, а превращение. Так еще лучше. Верно?
- Угу, - отозвался я.
Жюльен расхваливал Люсьену, расписывал, какое у нее чистое сердце да какой ясный ум, какой чудный взгляд и какая нежная кожа. Казалось, этому не будет конца. Наконец, одевшись, он зачем-то вышел, я же остался сидеть один, уничтоженный этим новым ударом. Утрачена не только драгоценная для меня любовь Люсьены, утрачен весь смысл той новой жизни, которую я собирался начать. Ведь я рассчитывал уже сегодня не возвращаться домой. Придумывал, как мы будем проводить выходные. Например, отправляться по субботам в двухдневные походы на велосипедах, а то и пешком. Я мечтал о любви на лоне природы, а в плохую погоду и зимой мы сидели бы у камелька в уютной квартирке и пировали вдвоем или ходили бы в кино. Жене я бы сообщал просто: "Вернусь в понедельник вечером". А у Маньера, в кафе "Мечта" на нашей улице стали бы говорить: "Слыхали, у Серюзье-то объявилась любовница! Вы только посмотрите на него: одет всегда с иголочки, по последней моде и как чертовски молодо выглядит!" И это было бы чистой правдой. Любовь делает моложе. А я бы так любил ее! О Люсьена! Моя нежная, моя девочка, фиалка моя! Жизнь бы за нее отдал. Если бы вдруг она заболела и врач сказал бы: переливание крови, нужно три литра, - я дал бы свою. Берут эти три литра, и врач говорит: нужен еще литр. И я, уже при смерти, шепчу: берите сколько нужно, и в конце концов у меня выкачивают всю кровь. Зато Люсьена будет спасена, ну и я тоже каким-нибудь чудом выживу. И она будет любить меня, как никто никого и никогда не любил, и все будут нам завидовать.
А вместо всего этого изволь тащиться вечером домой, и завтра тоже, и послезавтра, и каждый день. Опять пойдут воскресные прогулки: то в Булонский лес, с заходом в кафе на Елисейских Полях - две рюмки аперитива и два стакана гренадина для детей, - то в Венсеннский, то обозревать римские развалины. И куда теперь девать букет фиалок, который я купил для Люсьены и который оттопыривает мой карман. Не пропадать же ему. Подарю вечером жене. Я взывал к своим лучшим чувствам, старался радоваться счастью моего друга и Люсьены. Внушал себе, что все к лучшему. Присвоить себе жизнь молоденькой девушки, в моем возрасте, когда я ничего не могу дать ей взамен, - это подлость. Но сколько я ни твердил себе все это, слова оставались словами, и никакой радости я так и не ощутил. Видно, еще не пришло время. Пройдет несколько дней, Рене снова приберет меня к рукам, вот тогда пожалуйста.
- Ну пошли, - сказал Жюльен. - Солнце-то какое, апрель, да и только! Живем, старина!
XV
Дядя Антонен выбрал столик в углу, откуда мог наблюдать за входной дверью, но, когда мы вошли, он был так увлечен рисованием автомобилей на обороте меню, что не заметил нас.
- Здравствуйте, дядя, - сказал я.
Он потряс наши руки, не обратив внимания на то, что у меня прежнее лицо. И только когда мы сели и я очутился прямо напротив него, он осознал этот факт, воззрился на меня с тревогой и недоумением и изумленно воскликнул:
- Это же ты! Откуда ты взялся?
И громко, на потеху соседним столикам, продолжал в том же духе. Наконец Жюльен, видя, что я злюсь и нервничаю, прервал это водевильное qui pro quo********.
- Успокойтесь, - сказал он дяде Антонену. - Насколько я понимаю, вы знаете о существовании некоего Ролана Сореля, который выдавал себя за вашего племянника. Я все рассказал Раулю. Оказывается, он знаком с этим субъектом, несколько раз сталкивался с ним еще перед отъездом в Бухарест и считает, что это совершенно безобидный маньяк. А что до басни с превращением, то не мне упрекать вас, если вы в нее поверили: этот негодяй дьявольски убедителен: представьте себе, он и мне самому чуть не заморочил голову. А в общем-то, все это сущие пустяки, о которых не стоит и вспоминать.
Слушая Жюльена, дядя, казалось, понемногу успокаивался, но при этих последних словах на его лице появились угрожающие признаки. Губы и длинные усы его задрожали. Я с ужасом понял, что взрыва не миновать. И действительно, он приподнялся и вскричал на весь зал:
- Ничего себе пустяки! Ах ты, простофиля! Да ведь этот подонок обесчестил тебя, он спал с твоей женой!
Теперь уже все посетители смотрели на нас, и сам распорядитель обратил на наш столик суровый взор.
- Пожалуйста, потише, дядюшка! - взмолился я. - Не осуждайте Рене так поспешно. Я знаю, что она по крайней мере один раз показалась в городе вместе с этим типом - Жюльен их встретил. Знаю, что он снимал квартиру в нашем доме. Но разве из этого следует, что ваша племянница мне изменила? Ей-богу, по-моему, нет.
Такая доверчивость возмутила дядю, и он уже собирался броситься на защиту истины, но я опередил его, прибавив:
- Вы же понимаете, будь у меня основания полагать, что Рене мне неверна, я бы развелся с ней немедля.
Скрепя сердце дядюшка заставил себя промолчать и запихнул в рот усы, словно кляп. Жюльен попытался завести разговор на другую тему, но его некому было поддержать. Дядя и я - мы оба угрюмо молчали. Чтобы отвлечь дядю Антонена от неприятных мыслей, я спросил, не претерпела ли его машина каких-либо кардинальных изменений, пока меня не было. Он, кажется, чуточку оживился и поведал нам, что сделал замечательное изобретение, которое, возможно, запатентует. Это маломощный мотор, умещающийся под сиденьем. Он уже было заговорил с прежним воодушевлением, но вдруг замолк, прервавшись на полуслове, а затем со вздохом, словно отвечая некой тайной мысли, сказал:
- А все-таки жаль...
- О чем вы, дядя?
- Да я все думаю о превращении. Так хотелось бы, чтобы это оказалось правдой.
Он снова замолчал. Это сожаление растрогало меня: точно так же сокрушался бы на его месте ребенок.
Жюльен же, не совсем понявший, что хотел сказать дядя, переспросил:
- Жаль? Но почему?
- Должно быть, потому, что я стар.
Мы с Жюльеном стали возражать: вовсе он не стар, наоборот, то, что он поверил в превращение, только доказывает его молодость. Но дядя покачал головой:
- Нет-нет. Потому и поверил, что стар. С тех пор, как два дня назад у меня закралось сомнение, я много думал. И понял: я стал стариком.
- Как правило, - заметил Жюльен, - старики не слишком охотно принимают то, что выходит за рамки обычного.
- Возможно. Но в моем возрасте время идет страшно быстро, когда-нибудь вы сами это узнаете. И от этого испытываешь такое чувство, будто тебя втягивает в механизм какой-то машины, которая никогда не даст сбоя, никогда не сломается. Знай себе крутится да крутится - с ума можно сойти! И ужасно хочется, чтобы она хоть разочек сбилась, пусть даже ничего в мире от этого не изменится. Просто так, ради передышки. Когда старики вроде меня снова принимаются ходить в церковь, все думают, что они отмаливают грехи, а на самом деле нас просто бесит этот раз навсегда заведенный вселенский механизм и нам хочется высказать все накипевшее на душе самому механику. Уж я-то знаю! Бывают дни, когда мне кажется, что Бог действительно есть, и тогда меня разбирает желание добраться до него и уговорить пустить машину обратным ходом. Ну и, кроме того, чего греха таить, этот Ролан Сорель мне нравился. Такой приятный, красивый, молодой, глаза как у девушки, я еще подумал: повезло же Раулю! И потом, согласитесь, не всякому такое в голову придет взять и заявить: "Я Рауль Серюзье, только у меня теперь другое лицо".
Дядя окинул меня критическим оком и, покачав головой, прибавил:
- Ты-то уж, во всяком случае, никогда бы до такого не додумался.
И вот я снова направляюсь в ту контору, откуда ровно шесть недель тому назад вышел с чужим лицом. Мне страшновато, даже жутко, и на последнем этаже, прежде чем толкнуть знакомую дверь, я смотрюсь в карманное зеркальце. Лицо мое, не чужое. Вхожу и вижу в окошке седую голову старательно что-то пишущей госпожи Тарифф. У соседнего окошка господин Каракалла болтает с другой сотрудницей. Он облокотился на деревянный бортик, подпер щеку рукой, а его трость с серебряным набалдашником висит рядышком. Скользнув по мне взглядом, он продолжает разговор:
- Я назвался, и, когда они узнали, кто я такой, сразу извинились...
Я поискал в глубине служебного помещения внушительную фигуру господина Буссенака, но не разглядел - там уже темно. И как раз в этот момент одна за другой начинают загораться лампы.
- Это здесь, - откликается госпожа Тарифф на мой вопрос. - Документы при вас?
Не глядя на меня, она берет кипу бумажек, которые я протягиваю ей в окошко, откладывает в сторону прошение на гербовой бумаге и открывает большую учетную книгу в зеленой клеенчатой обложке.
- Фотографии принесли?
С бьющимся сердцем выкладываю я две фотокарточки. Этого движения достаточно, чтобы госпожа Тарифф начала заполнять графы в своей книге, даже не взглянув на карточки. Я уже знал, что это довольно долгая процедура. И в ожидании принялся мысленно перебирать предстоящие в ближайшее время дела. Самое главное - поскорее найти толковую секретаршу, чтобы Люсьена успела передать ей дела до конца месяца. Хорошо бы это была особа не моложе пятидесяти лет или уродина, хотя, пожалуй, я не возражал бы и против приятной неожиданности. Впрочем, какая разница! Моя теперешняя жизнь так мало отличается от той, которую я вел два месяца назад, она так прочно вошла в старую колею, что вряд ли улыбка хорошенькой секретарши могла бы что-то в ней изменить. Даже если бы свадьба Люсьены расстроилась и она снова полюбила меня - слишком поздно! Какая женщина сравнится с моей супругой! Что за светлая голова и какое золотое сердце! Милая, милая моя Рене. В тот вечер, когда я вернулся с букетом фиалок, она была растрогана, вся так и светилась! Мы мирно, по-семейному поужинали, и добрый ангел витал над нами. Ни о какой отдельной спальне я больше не вспоминал и, когда подошло время, без особой неловкости и как будто просто по привычке лег в супружескую постель, расточая жене ласковые слова. Но совсем иные чувства овладели мной в следующую ночь. Я долго не мог уснуть, и мало-помалу во мне разыгралась уязвленная гордость: я перебирал свои обиды, негодовал. От стыда и злости меня бросало в жар, голова гудела. Разгоряченный, потный, я метался по подушке. А рядом со мной сладко спала Рене, и этот безмятежный сон, это ровное дыхание показались мне в тот момент чем-то оскорбительным и циничным. Я решил встать, одеться и, когда Рене откроет глаза, заявить ей: "У меня назначено свидание в половине первого!" Но тут же представил себе, что придется бродить по улицам, дрожа от холода, в поисках приключений, к которым я не имел ни малейшей охоты. И остался в постели. Засыпая, я подумал, что завтра же велю постелить себе в комнате с клеенчатыми обоями. Но к утру весь гнев прошел. Этот ночной всплеск был последним, и постепенно ко мне вернулось чувство покоя и благополучия. Воспоминание о моей метаморфозе не нарушает нашего семейного согласия. Я никогда не попрекаю Рене изменой, убедив себя, что она стала жертвой обстоятельств. И все же мы оба, особенно Рене, непрестанно думаем об этом. В первые дни я тешил себя мыслью, что позиция мужа-обольстителя даст мне некоторое преимущество в отношениях с Рене, но, как теперь вижу, это были напрасные надежды. Она не только не испытывает передо мной никакого смущения, но, наоборот, держится с каким-то превосходством, будто путешественник, исколесивший на своем веку немало стран, а ныне с достойным смирением ведущий оседлую жизнь. Это проявляется в снисходительном тоне, который она усвоила со мной, в скучающем, отрешенном виде, делающем все ее суждения, решения и распоряжения категоричными и неоспоримыми. Диву даешься, как искусно сумела она обернуть в свою пользу ситуацию, в которой я на ее месте не знал бы куда деваться. Но однажды я не выдержал и решил показать ей, что если я терплю, то только по собственной доброй воле и из великодушия, между тем как мне ничего не стоило бы самому над ней посмеяться. а Это произошло в одно воскресное утро. Мы оба были в ванной комнате: я брился, а Рене нежилась в ванне, не обращая на меня никакого внимания. Она откровенно любовалась своим обнаженным телом, обозревая себя от кончиков пальцев на ногах до сосков, и правда, ее груди, невесомые в воде, выглядели недурно. Вдруг рассеянно и безучастно, словно думая вслух, она произнесла:
- Пусть Жемийяры думают что хотят, но мы к ним сегодня не пойдем.
Жемийяры - старые друзья еще моих родителей, я особенно привязан к ним и люблю у них бывать: нам, землякам, есть что вспомнить. Но из-за Рене, считающей их скучными и вульгарными, я встречаюсь с ними всего два-три раза в год. К тому времени мы не виделись уже больше полугода, и когда как-то на неделе я встретил в городе старика Жемийяра, то обещал, что мы навестим их в воскресенье вечерком. Конечно, первым моим побуждением было воспротивиться словам Рене. Однако я тут же понял, что от этого не будет никакого толку. Рене все молча выслушает, а через часа два заговорит об этом как о чем-то уже решенном и принятом с обоюдного согласия: "Я позвонила им и извинилась". Нет, чтобы одержать над Рене эту мелкую победу, надо начинать расшатывать наш modus vivendi, а мне совсем этого не хотелось. Но, увидев в зеркале, что Рене улыбается с победным видом, я отложил бритву, присел на край ванны и сказал:
- Пожалуй, ты все-таки должна знать правду. Я не был в Бухаресте.
Рене обеспокоенно смотрела на меня, поняв, что я собираюсь вернуться к скользкой теме и нарушить ее покой. Собственная нагота, минуту назад так развлекавшая ее, теперь, когда, видимо, предстояло серьезное и, быть может, бурное объяснение, вдруг показалась ей чем-то унизительным, и она попыталась прикрыться руками.