18300.fb2
Теплым весенним днем я ловил рыбу чуть пониже завода, где пережигают раковины на известняковую муку.
За спиной простирался обширный пустырь. Оттуда иногда задувал ласковый весенний ветерок, и мутноватая пода реки Нэтогава покрывалась легкой рябью.
Когда я вытянул первого хинэхадзэ[72], послышались шаги по насыпи. Рядом со мной уселся мужчина и закинул удочку. Я с сожалением подумал, что придется сменить место.
Я никогда не считал себя завзятым рыбаком, удочка у меня была самая дешевая, какой обычно пользуются дети, да и закидывал я ее не в богатых рыбой местах, а где-нибудь между свай или в омутах, основательно заросших водорослями. И все же никогда не возвращался домой с пустыми руками. Тем не менее мне становилось не по себе, когда рядом появлялся по виду опытный рыбак, знаток своего дела. У такого всегда целый набор дорогих складных удочек, специальный садок для рыбы и коробочка для наживки. И шляпа с широкими полями при нем, и резиновые сапоги, и роба — в общем, полное рыбацкое обмундирование. И вот садился такой рыбак рядом, закидывал удочки — и ничего! А я вытягивал да вытягивал одну рыбину за другой. И тут мне становилось невмоготу. Я начинал испытывать укоры совести.
Подобных случаев было немало, и я взял за правило менять место, если по соседству располагается такой рыбак.
Но на этот раз мне не повезло. Только я начал сворачивать леску, как человек, закинувший рядом удочку, повернулся ко мне и спросил:
— Чем жив человек?
Я удивленно поглядел в его сторону.
— Чем жив человек? — повторил он.
На вид ему было лет пятьдесят, поверх ватного кимоно на нем была надета просторная куртка, тоже на вате. Голова и шея обмотаны грязным шерстяным шарфом. Одутловатые щеки и подбородок заросли седоватой щетиной. Толстые крупные губы и слегка выпученные глаза как бы говорили о том, что он не кто-нибудь, а важная персона, к примеру десятник на стройке, которую ведет солидная строительная компания.
— Что вы имеете в виду? — недоуменно спросил я. Мне показалось, что его вопрос как-то связан с рыбной ловлей, поскольку мне и в голову не могло прийти, что в этих обстоятельствах он станет рассматривать важные жизненные проблемы, выдвинет столь серьезный, я бы сказал, философский тезис.
Он наградил меня таким взглядом, каким смотрит десятник на ленивого рабочего, потом снова задал тот же вопрос, делая паузы между словами. Затем — боюсь, не поверит мне читатель — он сжал пальцы правой руки в кулак и стал размахивать им перед моим носом. Почувствовав опасность, я отпрянул. Мужчина начал перемещать кулак сверху вниз и снизу вверх, как бы стараясь привлечь к нему мое внимание. И тут я заметил, что между средним и указательным пальцами отчетливо выглядывает кончик большого пальца. Так вот в чем дело, подумал я и окончательно растерялся, ибо не мог понять, шутка это или у человека не все в порядке с головой.
Что тут было делать? Он продолжал размахивать кулаком, не сводя с меня своих выпученных глаз. Ясно было одно: он не шутил. Я изобразил подобие улыбки, промычал что-то неопределенное и, глядя на его кулак, одновременно изображавший кукиш, несколько раз утвердительно кивнул.
Может, это удовлетворило его, или он решил, что продолжать разговор бесполезно, — как бы то ни было, он перестал размахивать кулаком и молча повернулся к своей удочке.
Однажды вечером, греясь у очага в доме моего друга Такасины, я рассказал об этом случае. Такасина был человеком образованным. Он окончил университет и служил в Токио в небольшой коммерческой газете. Жил он вдвоем с женой, детей у них не было, и, видимо, поэтому да еще благодаря его гостеприимству и доброму нраву к нему вечерами любили заходить друзья, по большей части моряки. В его небольшом доме всегда весело пылал огонь в очаге, всегда наготове была закуска и выпивка. Время от времени Такасина предоставлял мне возможность публиковать в его газете детские сказки, и гонорар за них был приятным добавлением к моим довольно скудным в то время заработкам.
— Так это же мичман! — выслушав меня, воскликнул сидевший у очага судовой механик Акия. — Значит, опять его выписали из больницы.
— Вроде бы он не сумасшедший, — объяснил Такасина, заметив удивление на моем лице. — Но с головой у него не все в порядке. У него сразу умерли жена и четверо детей — от холеры. С той поры он и тронулся. Теперь регулярно ходит в городскую управу к инспектору по военному учету и требует пенсию.
— Почему его зовут мичманом? — спросил я.
— К военно-морскому флоту это никакого отношения не имеет. В армии он служил ездовым в обозе. Потом работал на стройке, на консервном заводе, занимался поденной работой — возил морскую капусту. Сколько же это лет прошло с тех пор?
— Пожалуй, что семь, — пояснил механик Акия. — Как раз тогда капитан Кояма выпросил себе старый пароход и ушел на пенсию. В тот год «мичман» — его настоящее имя Сасабуро — поехал на заработки. Теперь никто уже не может вспомнить, куда он отправился. Известно только, что жена и четверо детей умерли в его отсутствие.
— Сасабуро души не чаял в своих детях, — рассказывал Такасина. — Когда он возвратился домой и узнал, какая его постигла беда, он буквально онемел от горя. Полмесяца не находил себе места, потом отправился в городскую управу к инспектору по военному учету и сказал: «Я мичман военно-морского флота. Мне должны выплачивать пенсию. У вас должно быть извещение об этом». Инспектор решил, что человек шутит, и, подыгрывая ему, ответил, что, мол, пока извещение еще не поступило. Сасабуро удивленно покачал головой, объявил, что придет попозже, и ушел. С тех пор каждый месяц, когда наступало пятое число, он говорил тетке, которая жила поблизости и ухаживала за ним, что отправляется за пенсией в городскую управу.
Тетка сходила в управу, объяснила инспектору, что человек не в себе, и инспектор всякий раз, когда появлялся Сасабуро, говорил ему, что, к сожалению, извещение о пенсии еще не поступило. Сасабуро с сомнением покачивал головой и обещал наведаться попозже. При этом вел он себя сдержанно, не грубил. Лишь однажды Сасабуро возмутился нерадивостью чиновников из штаба военно-морского флота, сказал, что по голове их не погладят за то, что они не выплачивают ему пенсию, и добавил, что его жена и четверо детей погибли на войне. «Так недалеко и до повторения событий пятнадцатого марта[73]», — предупреждал он.
— А спрашивать, чем жив человек, он стал позднее, — продолжал Такасина. — Мне тоже однажды досталось. Преградил дорогу, выставил свой кулачище и задает этот самый вопрос. Я знал, что он не в себе, но все же испугался...
Слушая все это, я с болью душевной думал о том, сколь глубоко горе Сасабуро.
— Чем жив человек? — пробормотал я, прислушиваясь к звучанию слов. Нет, это не заученная фраза. Это слова, сказанные человеком, потерявшим разом жену и четверых детей.
Он легко впадал в буйство и даже дрался. Трижды Сасабуро помещали в больницу. В больнице он вел себя спокойно, и через три-четыре месяца его выписывали. Откровенно говоря, он и в городе не буянил, если его не дразнили и не выводили из себя.
Одного никто не мог понять: почему он стал называть себя мичманом. В городе был еще один не вполне нормальный человек — действительно мичман в отставке. Человек этот вернулся сюда, в город Уракасу, уже после того, что случилось с Сасабуро, причем они не были знакомы и никогда друг с другом не встречались.
Я встретился с Сасабуро всего один раз, но и по сей день у меня болит сердце, когда я думаю о том, что ему пришлось пережить. Только вот до сих пор не могу понять, почему он тогда размахивал кулаком, одновременно изображая кукиш.
Хинэхадзэ — разновидность бычка.
15 марта 1928 г. японское правительство и военщина осуществили массовые аресты японских коммунистов.