18450.fb2 Крикун кондуктор, не тише разносчик и гриф… - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Крикун кондуктор, не тише разносчик и гриф… - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Жантильная гражданка, приструненная в гриф или завершившая себя – чалмой и рожком фитиля, бескорыстно защищала – подхватившего не те тезисы, глушившего не те формулы, во все подмешивающего – асимметрию, и не слишком убедительно объявляла Вашему Волонтеру:

– Просто еще вчера из этого квадрата вздымался чистокровный кондуктор! Мы должны услышать и того, кто уже не с нами… Его гик и вой или изможденный сип, или чем он дает о себе знать? – и твердо восклицала, но в манере скорее не грифа, а чайки погорелого озера, запутавшейся в осколках и в пеплах – до испуга, до сердитого скрежета: – Да здравствует солидарность с голодающими кондукторами!

– Его голосом говорит локус! Выражается околоток! – охотно подхватывал гражданин Максимилиан. – Вероятно, по оплошности показавшийся доверителю – фразой писателя К.: совершенно неупорядочен… адский загашник! Наш сад, что слоняется во главе расхристанных красотуль-яблонь по большим обочинам и постным пятачкам и загонам – и заставляет их продавать что есть, посему недосуг рожать фрукт широкого радиуса! И субъект – драпанул, побросав обстоятельства, сроки, связи и все свои отличительные черты: привычку вояжировать – не трудя стопы, или контролировать и координировать – и хобби всех расталкивать. Скинул провокацию – одну из неотъемлемых составных в кондукторстве, крупнейший транш. Расшвырял желания – неотступно звучать и во всех прозревать – временных: пассажиров, то и дело предлагать какие-нибудь волчьи или банковские квитки, пропуска, талон на место у колонн, и непременно что-то требовать взамен. Пугая – внесением кой-кого в список зайцев и в иные проскрипции. Потому мне и захотелось быть этим искусником – тяга к сильным мира сего!.. Все ж трамвайно-троллейбусная аристократия! Я бы охотно прислюнил к себе золотник де… Сам Максимилиан, де Кондуктор.

Гражданка Прима, царственно раздвинув паноптикум многолетников, одевшийся в фартуки плакатов, подотряд кричащих, собравшийся под клочьями великих речей или реющих над великими революциями флагов, трижды щелкала пальцами и прокатывала трещотку кастаньет или колец и браслетов, заколок, защелок, цепочек, скоб, уголков, скрепивших ее сладкие, иногда двойные порции – в несравненность общей параболы, или сеяла журчание перезаряжающихся стволов и скачущих по брусчатке пуль:

– Малышки! Крошки! Если кто-то из членов вашего семейства – бультерьер, посоветуйте ему принять участие в конкурсе “Мистер Чудовище”! В состязании “Мисс Перебей Нос”!.. – из каких-то сосредоточенных на Приме прослоек, перемычек, разъемов и прочих кандебоберов раскрывалась трескучая колода визитных карточек. – Телефоны наших щенков… Транспорт к нашим щенкам из столиц и провинций мира… Банковский счет щенков… Корреспондентский счет ваших корреспондентов… – громко объявляла гражданка Прима и раздавала визитки, и неустрашимо сближала свой клич – с настойчивостью волны, подгрызающей мост. – Окружите себя сногсшибательным существом бультерьер!

– Узнаю неугомонность и предприимчивость моего героя! Энергичное жизнестроительство, брошенные – на полосе, так недавно выдавившей его самого и еще не остывшей! – почти восторженно говорил гражданин Максимилиан. – Не во власти тиранов и их слуг – лишить нас смелости!

Дата сообщения: препирательства авгуров о предопределенности реющих над ними двух стрел, гадание по двум спицам циферблатного колеса и по расстановке стульев при гордеце Бордо – на гребне трибуны, а также шум парасолей и зачитанных деревьев, вдруг извергнутый наизнанку – и перелитый в гудение не листов, но сотен крыл, или в тысячи разрываемых томов, кувыркающихся – в костры эспланады… Или идущий поверху жестяной клекот – то ли кровель, то ли переворачиваемых где-то больших страниц. Сраженье двух отсроченных молодецких высоток, что пресытились палыми красками, но пеленговали – вспыхнувший наверху стеклянный куб, вспененный пивным фестивалем, и обскакивали друг друга – по пандусам, ступеням, панелям и позвонкам руста, по нишам с бобинами окон, намотавших видения, и, забросив тяжкие цепи за шеи кронштейнов, втаскивали балконы, и карабкались – в самые отвесные, и подтягивались – к цвету гранат.

Еще дальше – вечер-октябрь, чудаковато жаркий, напротив, сходил – в дольний ярус города и складывался в луку узкой реки, и в сопровождавшую ее – свиту деревьев со сползшими на загорбок фригийскими колпаками, и в тени стволов, и в утроившие ствол и тень отражения, что мнились – бессчетными мостами через поток, и в тысячи запятых, что перебирали мосты. Но дорогу в открывшийся оазис, в сей кроткий вечерний покой перебивали врезы чистого сияния – и проглатывали целые звенья переправы, и слетевшие с перекидываемых страниц блики разбавляли непрерывность… так что Ваш Доброволец не знал, на что ступать, чтоб пробраться – в обетованную землю, но вообразил себя – тем, кто узрел ее впереди и услышал: не перейдешь сей Иордан и не войдешь в молоко и мед.

***

Сегодня, когда Ваш Безусловный пожелал пройти в знойную сердцевину времен, единую в трех великолепных проекциях – кутежи Июля и Августа, полдень, эспланада, виртуозно повторяемая Вашим Связником – с каждым свежим солнцем, когда Ваш Замостивший Собой – передышки, антракты, заминки меж вчерашней и сегодняшней эспланадами почти приблизился к непрерывности и неисчерпаемости, приключился некоторый пассаж, весьма смахивающий на дурной знак. В уличных палаццо разошлись входы, и мадам Полотер, стибрившая себе на локон, и на кромку ноготков и на скуку – сажу пиратских знамен, выволокла два цинковых цилиндра, чье содержимое не оставляло шанса голубизне. Не взрастившая в себе – ни положительный кодекс, ни воздержание, тем более не предполагавшая за рубежами подконтрольных ей территорий – соразмерности и согласия, но лучше – конец истории, неприличное зияние, мадам Полотер, неудержимая, как боевая машина, поднимала ту и эту колоколящие баклаги отбросов, отребья, пакости, черный и серый периоды своего творчества, бездонные бочки безотрадного – и убедительно опорожняла их, и притом старалась плеснуть – возможно щедрее, так что воды отпущения, суспензии нечистот, реки проказы обрушивались прямо к ногам Вашего Внешкора. Который, пытаясь одолеть топи, уже знал, что сегодняшняя дорога оскандалена, что покрылась ядовитыми волдырями, лопнувшими чернильными сумками и падалью, что зачерпнула суесловие и превратное толкование встреченного и что сия ирригация наверняка потянет с собой – ложные выводы и противоестественные склонности.

Ваш Хранящий Традиции – собравшийся раскинуть свои традиционные чтения и бдения – конечно, тут же обнаружил, как еще кое-кто вколачивал в шум правоверных, в таран гнева – нечто единосущное крику кондуктора. Точнее, самопровозглашенного таковым, настоятельно предлагающего не влечься вынь да дай – куда приспичило, но сторговать билетик, а потом размыслить – туда ли влечемся, усиливаемся и прорубаемся? Потому что на лице его – двоевластие: купель словес, отдушник фимиамов лопнул по вертикальной оси, и правый обломок взмывает почти к языку цветов, а левый дает осадку и велит – в обмен за ненаглядный дорожный паспорт, за спасительную визу – сложить к его стопам кольца, медальоны, золотые коронки, да и все имущество… Потому что начало речи из уст его – глупость, а финал – безумие. Но, по-видимому, и плутократша асимметрия желает держать при себе потехи – псарню или цепного медведя, или максималиста – с минимумом духовного, а если Верный Вам позволил себе подпихнуть образ кондуктора или кондотьера – на клетку дальше теперешнего его развития, на два перепуга, то как еще Ваш Внешкор износит – спущенный ему дар визионерства?

Как выяснилось, гражданка под грифом Старейшая посреди ступенчатых не от особенных милостей защищала асимметричника: пока помост почти слаженно славил Справедливость, призывая ее – сойти и покрыть тех и этих, сдувшаяся до грифа, до плевела в сортных колосьях стерегла – затяжное, просроченное, нечеткое, что коробилось и шаталось на этом месте вчера – и распалось, и что оплывало и кренилось – в сезон напрасных, а также самих сезонников, кто разнообразили день шестой и оступились – ниже прочерка горизонта, и навешивала утиль – на пробивающихся с боями к идеалам! Выставляла меж борцами – кого-то прогулявших насущный час, не показанных ни в очках, ни в ином запотевшем, так некоторые задним числом вносят честные имена – в записные книжки торговцев героином или скупщиков краденого. То есть валила передовую и вопреки мотету и поперек темы выдвигала – пятьдесят эпизодов, а не прервут, и сто двадцать – собственной жизни. Так грандиозный щит начисляет на грудь свою ратные и мирские подвиги и прилепившихся к ним ахейско-троянских мужей, а городские врата излагают в картинках – упоительную историю поселения, его отцов и наследников, кирпичей и вывесок, прогулок и прогульщиков, так ковер педантично перечисляет свои лепесток, треугольник, лепесток, треугольник, а может, старая ведьма – разбитая изгородь – препирается со святой инквизицией или с комиссией по чистоте, и промотавший доски забор дерзит на ломаном канцелярском – верным партайгеноссе, признавшим его своим – в разреженном теле… Так Ваш Увлекшийся Сравнениями предъявляет – утонченные за жемчужными, а манкирующая сражениями, вообразив настоятельное и неминуемое – оповестить все подсолнечные и подлунные материи о себе, раздувала подробности и по-аукционному начисляла все круче…

– Кое-что намекает, что я присоединилась к живущим – под самой Москвой или под самой войной. До Москвы было ближе, но дороги строптивы – то устраняются от предопределения, то затеют – перерасти и вовремя не свернут, но гарцуют, кружат и накидывают начертание. Хотя некоторые, напротив, теряют свои турнюры, коленца, долгоденствие… Например, шоссе от нашего дома совсем не пахло войной и голубело – отсверками горечавки, лаванды и симпатией к ирисам и вербене, наряжалось в рубины, снятые с близости ягодных полян, но вышло намного короче, чем считали: срезало провинции, выпарило повторы танцующих пред ковчегом – или пред заветом, и натолкнулось на сорок первый год. Так что мой папчик оделся в цвет листвы, чуящей неладное – скорые листопады, и отправился на линии отстреливающихся, то есть побивающих врагов – цепь за цепью, кабалу за кабалой. Но и эта его мостовая поднялась ниже, чем мы надеялись, и вообще уродилась кургузой… Папчик продвинулся в обязательных исполнителей – на два года, но слишком углубился, а там уже шли – фон и колорит задуманного, и бессмертные скитальцы, и посетители минотавра и дольщики тумана сливались со сложенной в огнемет медью сосен, прерывающихся на бесконечные пересчеты, и с жетонами буков и вязов, и с метловищами знамен, киев и костылей, штыков и смычков: возможным скарбом – в уплату за допущение и проход…

Замкнув губу – на роздыхе меж прибоем и отбоем хора, путешествующая вдоль эгиды или вдоль перепачканной городьбы, или распущенного кондуита бесстрастно наблюдала, возможно – сквозь недоставшие доски, анахроничную, почти антикварную исполиншу-дверь, и под ней – юного поливальщика, кто едва удерживал пляшущий шланг и смывал три своих роста панелей, филенок и вплетенных в створы бронзовых кос винограда, и запутавшиеся в них дверной глазок и звонок, и кромсал держащих над дверью свод и тимпан надменных белогрудых кариатид – почти булатной струей, и заодно, уважая канон, вонзал десятки клинков воды – в нежданно выпроставшегося меж уличными шалуньями, точнее, грянувшего в недосмытом дверном проеме чинного господина в тройке беж… Но, встретив вернувшийся хор – мотовила шума, и гул и грохот распахиваемых ставней и сотен ледоходов, жантильная и фитильная продолжала:

– Мамочка приняла черного курьера, чертова почтальона, гуляющего с горячим пирожком, непристойного письмоносца с кек-уоком по курсу, честно растянула его стряпню аж на две недели – и решила, что еще сможет догнать папчика. А я и брат промешкали в ключах дороги, и тут неразумных сманили – на параллельную трассу, что обогнула войну и выдвинула в дельте – дом-пристань, дом-пристанище – приют. Брат сколотил лишние лето и зиму и два флота весны – против меня, но безымянный заступник оттиснул в моих бумагах – накопления брата и выправил нас – в равновеликих, в неразлучные половины медали, двуглавый приз – или только с раздвоенным языком? Целое проще и для счета, и для желания – взять больше и ни с кем не делить… – по свершении фразы жилистая гражданская птица подкручивала задремавший на голове ее фитиль – в полный пламень, в налитой софит, и взвивала голос – в зазывалы: – По случаю юбилея театр будет пускать по одному билету – сразу двух зрителей… Пусть сидят друг на друге!.. Да только вдоль нашего пути построились столько диковинных станций мира! Ошеломляющих! Раскатали форумы, рекрутировали гранитных и бронзовых чемпионов, посадили соборы и королевские ботанические сады, продернули небоскребы и канатные дороги, сварганили ипподромы, галереи, Латинский квартал, публичные дома, дансинги, яхт-клубы, лагуны, трамплины, скотобойни, часовые артели, чтоб подкручивать время, расстелили восточные базары… Тысячи причин, чтоб кому-то отстать от поезда! Мне или моему брату.

Вездесущее контральто, срезающее раешников и рожечников, как траву, бухгалтерски уточняло:

– Стойбищ мира – или войны?

– Ой? Хотите ловить меня на слове – или на чем еще? Войны и мира! – упорствовала плывущая под фитилем. – В конце концов – тоже спрессованный фон, чистая плотность, мысль народная, поглотившая брата, и с тех пор – и на щепотку не порвалась и не подчистилась. Как ни ревел и ни калякал колесами поезд, как ни трубила я – и пять, и двадцать лет… Видно, наш защитник обманул – тех, кто не обманется. И согласитесь, вряд ли рачительно – скучить двух равновеликих и не удвоить, удорожить пространство. Так что прочие ареалы отбили – одну из копий. Или… не помню, половину целого? Скорее, аверс, решку, хотя не исключаю, что здесь остался мой двойник, а путешествую – я, и орел – я. Или развели нас, чтоб погасить – кой-какие различия в принимаемом за тождество и никому не портить зрение? Но мою готовность обитать по поддельным аттестатам покарали стойкой порочностью – несоответствием заявленному: снижающимся, но так и не выпавшим снегом, сгоревшими урожаями – плюс два потопленных флота… плюс ошибочные увлечения. Если целое совершенно, то не поравнявшаяся с ним часть, конечно, подпорчена. И с чего вы взяли, что я должна изобразить остановки – такого-то дня и часа? Персть моментального, нанос смертного? Были – до и останутся после нас… Виа Долороза! Кстати, в этих приложенных ко мне фальшивках стояло: круглая сирота. И, кажется, мое платье украсилось аппликацией: полевой кривоцвет или свинорой – выхвачен со всеми конечностями в знак лишения наследства… Столь округлившихся приютили немного, у остальных прослеживались какие-нибудь связи… какие-нибудь далеко идущие – чуть не до Колымы… и если всем давали стакан молока, то круглым наплескивали – треть сверху, и если вручали по два носа моркови, то нам – два и горбинку. А когда подкатывалось птичье яйцо, так круглым улыбались – еще две лимонных дольки желтка и три зубца белого.

На очередном перегоне от захиревших хористов – до надсадных, от полупрозрачных – до длинношеих, превышающих и доминирующих, на хитром спокойствии Шипки сдувшаяся до грифа опять смиренно и почти елейно пережидала засуху в эфире и уступала надел для оглушительного, пролет для падений и вознесений лавин и беспилотников с эхом – затормозившему у подиума лимузину, проглотившему версту цветников и бантов – и превратившемуся в свадебный торт, вопящий, свистящий и гогочущий. Из крема выпрастывались сразу две матерых правых руки, возможно, замирившихся Монтекки и Капулетти, и полнили историю поливальщиков – в два раскупоренных игристых, поливая ступени и шипящий от жара асфальт – шипучкой законной любви. Меж правыми пробивалась – такая же третья, юркая и уменьшенная в изюминку – и вносила свою струю: выжимала в собравшихся на помосте – спрей для уничтожения кровососов и прочих паразитов.

В скошенной на переулок и переливы витрине просвечивал – курчавый кавалер, колеблющийся в осанке и столь же курчавый в шаге. Закатанный в стекло предавался трудам: бродил по разбросанным на донных песках туфлям, пантофлям, ботильонам, тонко мерцающим недавно снятой с кого-то кожей, цеплял выставочный экземпляр на мизинец – и с отвращением обмахивал запылившиеся союзки, бейки, ранты и каблучки – бело-голубым динамовским шарфом, а после пробирался к ожидающим его ухаживаний сабо и штиблетам, и наступал – на уже принявшие очищение.

Но едва хор опять затопляли – распродажи моральных векторов и показаний в страховой конторе, квадратных метров и одинакового кое с кем строения черепа или иных самых органичных форм, но более – характеризация манежных, то есть помостных праведников, кто способны поднести богам своим – лишь голубку Лень и голубку Глупость, но воображают, что жертвуют – буйвола, на котором и блохи рогаты, и кентавра – в двух категориях сразу… на взмывших сиренах, требующих окончательного решения какого-нибудь вопроса, сдувшаяся до грифа тоже вступала в голос.

– Победа ворвалась к нам в сны – не то исхода ночи, не то – в дневные. Тормошила, будила – и напускала на грезящих стаи пряников, и осыпала майским жуком – какао-подушечками из тех же благовещенских снов. Возможна ли посреди залы в неприбыльной, продуваемой дельте – колесница счастья, детская коляска, набитая сладостями?

По продвижении увлеченной сдувшейся вдоль накрытой рисунками городской стены, или связанной подписями, возможно, тоже поддельными… вдоль плетня, примеряющего те и эти горшки, или вдоль эгиды, примеряющей чьи-то головы, менялись и времена.

– За войной компания круглых раздалась. Но простер некто руку на пучины безродных – и расступились пучины, и потянулся брод послевоенных родителей – тоже почти копия прежних. Думали: затеялась мирная, сытная жизнь, завязалось везение – и так велико, что теряется за горизонтом. Для тех, кто уже выиграл все, но хочет еще что-нибудь, – приз! Готовое дитя! Ничего, что этот футбольный кубок – из дурнишника и бородавника… Водящиеся в песочнице видят, как их босяцкие поприща пересекают незнакомцы. Песочные сразу знают – зачем, и спорят на куличи – тоже от плоти песка, чихотника и белены, кого изберут – бесстрашные, эти подштопанные шрамами, рослые – по крайней мере, на глаз песочницы, неузнанные геройские: генералы и их генеральши, летчики-истребители и истребительницы… Жаль, карта вин, да и карта яств стерлись – до неразборчивости, а не знающие промаха стрелы осекались и мазали, так что часть избранных – возвращали. Ничего, мир не застрял на этой подкисшей минуте, говорил наш директор и многокрылатый учитель, за правым плечом – дымы западных фронтов, за левым – южные, и препровождал за руку рассыновленных и отфутболенных – не так к обеденному, как к объеденному столу, и укутывал в сон плешивым одеялом – возобновленцев, заходящих на второй круг сиротства. У нас есть мамочка-Родина, говорил многокрылатый учитель: уж эта заботница всю утварь, что бездельничает вокруг, наше добро, нашу обузу, а там и все пожитки дельты перепрофилирует – в съедобное. Наши планы-дельтапланы… И почему нам самим не дозировать свое присутствие – в модных одеждах? Мы можем и не согласиться – гостить в них постоянно. Томиться – в соразмерном. Отираться – в пальто по росту, околачиваться – в башмаках по ноге. Лучше – по душе. Отождествим-ка себя – с высокими душами! Верхней границы не существует. Как срока давности – для сравнений. Пребудем-ка – в рыцарском. В явном преимуществе – в нержавеющем.

Так говорила сплетенная из провалившихся в тартарары музык и крытых черным лаком проток, но не уточняла, цитирует или подражает, или передразнивает.

– Он начал с двора, где проживал, и превратил кашку-клевер – в кашу-котел, и все растущие там валуны и дрова, щепки, хвощ и мышиный горошек, отлетевшие подметки и перетершиеся лямки, и опавшие с красавиц лягушкины шкурки, и опавшие шевроны, петлицы и звезды с чьих-то погон, и гильзы, осыпавшиеся с чьих-то выстрелов… Тысячи воссиявших солнцем осколков, и воссиявшие древностью черепки, кости, руины прошлых эпох и обломки ракет, штурмовавших космические дали… И полный адрес он превратил в картошку, свеклу, морковь и лук, в яблоки, арбузы и дыни.

– Пока вы перечисляете все препинания своего погонщика-табунщика и вашей растительной диеты, рост яблонь в холке и прайс спецодежды, у кого-то родится желание – посыпать ближайшие графы сонным порошком, – замечала Несравненная Прима. – Кстати. Экологически чистое усыпление! – объявляла Прима. – Сновидения – по лекалам вашей мечты. Гарантируем контакты с внеземными цивилизациями! Прыжки с парашютом, с аквалангом и без… Внучки ваших однокашников, оттирая друг друга, домогаются танцевать первый бал – с вами! Ничего, что вы скачете старым козлом… Адреса, по которым наш порошок не может достаться всем и ждать вас слишком долго…

– Для отечества перечислено недостаточно, если не перечислено все, – возразил гражданин Максимилиан, или асимметричный максималист.

Довековавшая до грифа более не удлиняя свой слух ни ручной воронкой, ни одолженной у хороших известий, ни у компрометации, но спохватывалась:

– И, разумеется, в тыквы – для последующих метаморфоз. Автомобили, велосипеды, виллы с богатыми женихами. Не отцы, так женихи. И арендованный угол, и весь хозяйский дом он обратил в шоколадную ковригу с изюмом и с сахарным узором, но налетели орлы – и склевали ее. Видать, у них разразился вегетарианский час.

– А может, вы просто кокнули своего брата… Своего Авеля, – задумчиво говорил гражданин Максимилиан.

Дата сообщения: ветер, рассеянно листающий островное государство Лазурь – от предсказания до перехода через мифические династии Самум, Хамсин, Мистраль, Суховей – к сокращению до кровель и флюгеров – к рассеянию в цитатах: в повисших бельведерах и трипланах листвы, под которыми не было ни стволов, ни железных стоек, ригелей, тросов, ни темных красок, но разливалось золото, и над лохмотьями шиповника столь же свободно реяли – рой оловянных пуговиц в виде розочек, неизвестно что и к чему пристегнувших, и разбросанные там и тут крахмальные панамы ромашек.

Вместо прогоревших опор поднимались звенящие тары-бары легких птиц – птичьей фарфоровой крошки – и глушили клекот кружащих над эспланадой стрел. В тарабарщину вплетались фальцетные, сопранные, альтовые балаболы – по улице шествовали попарные малышовые. Кратчайший в колонне незакрываемых ртов и от уровня трав – был облачен в бордовый блейзер со снежным кантом и в шейный платок, столь мизерные, словно в портных у него подвизались стрекозы.

Любительница мороженого, не вмещаемая ни в чьи-то короткие объятия, ни в свои прошлогодние данные, разве – в затяжную историю любви, выдающей возраст – обледеневшего лакомства или любящей, склонилась над стеклянным лотком с флажками в цвета мороженого, пристрастно разглядывала и выбирала – и, расщелкнув наконец портмоне, сначала тянула из его закоулков – пожелтевшее фото в забытой зубчатой кайме и, быстро поцеловав кого-то с бородкой и вложив таинственного назад, уж после неспешно отсчитывала купюру.

Перестук и треск, локотки и копытца рыскали на коньке трибуны, на подиуме гостеприимств. Одно из трехногих кресел, несомненно, готовилось сделать пролет или пикет над эспланадой, а после собрать на себя и чины вертикали, ничего, что в обратном назначении, но невидимые гончие, неуловимые и непостижимые – для нижних ступеней, снимали выскочку с маршрута и втягивали на допущенную канву, возвращали на действия по инструкции, уж не по приказу ли превзошедшего кресла и седла? Не по скрипу ли короля стульев Бордо, чья холодность к броскам пошлости тонко подчеркнута снежной нитью?

Ваш Недосчитавшийся эспрессо и капуччино с птифурами, а также Ваш Смущенный излишней прозрачностью посуд – на столах под озаренными парасолями и под хлопочущими о ветре, с ними же – Ваш Прогуливающийся вдоль балкона шестого этажа, свернувшего с востока на юг, вознесенный сюда и удерживаемый лишь силой своего взгляда, точнее – диптихом “Южная и Восточная Дверь”, еще точнее – двумя грациями восточной двери, разбирающими у фортепьяно ноты, и забавами – южной двери, выложившей юного хулигана – в радости, что четыре музицирующих руки забивают крики о помощи, разбирающего книжку-малышку младшей сестры – на картинки, болты, гайки, сюжетные пружины, горящую серу, словом, рассыпающего набор… Ваш Многогранный Доброволец сделал предположение: возможно, столы, принятые им за кофе-клуб, назначены – для более изысканных яств? Для чтений и перечтений, интерпретации, толкования, экзегезы – и вскарабкались на возвышенность, дабы подобраться теснее – к первоисточникам? Немного терпения – и осень выложит на блюда множество интереснейших архивных листов… Кстати, не есть ли то – пюпитры, окруженные треногами оркестрантов и приблизившиеся – к партитурам небес? А может, налицо – выездное заседание особых персон, ожидающих, что им спустят с высот указания? Заодно поднесут рапорты, донесения и уведомления доброжелателей… Возможны не только читальня, но и скрипторий, и кабинет, комендатура и штаб, тоже предписывающий – тем, кто под ними… Или повысились на гребень трибуны, чтобы воды не достали до души их?

***

Все, кому Ваш Корреспондент хорошо известен как Автор блестящей, пусть и умеренной по сумме использованных букв, но чрезвычайной по мысли заметки, просверкавшей тонкой снежной нитью иронии – с предпоследней полосы меж колонками “Что читать?” и “Что думать?” в № ** газеты *** за 20** год, фактически передовицы, легко согласятся, что Вашего Стреляного трудно сразить как слишком человеческим – например, навязчивым воздержанием от общего дела, так и заядлостью совпадений – на единицу отвода, на перл того же шума, обваливающих – закваску непререкаемого, замес неоспоримого.

Не сраженный ничем, кроме собственной проницательности и огорчительной, почти неприличной предсказуемости стихии, докладывает о встреченном там же, тогда же разносчике, чья борода столь стара, что в ней развелись зимородки и корольки или воскресные славки и иволги тиховейных рощ… Невозмутимо повествует о беспутном попутчике, скользящем от первых – к завершающим, точнее, к тем, кто ждет его с разумными приношениями – как купившие его глотку или снявшие на месяц, на квартал и два переулка… О не более честном, чем сверстники по помосту честности или по эшафоту, в самом деле, почему не считать их возраст – от этого основания? От вероломства то ли власти в текущем дне, то ли – власти дня, его медленной чаши, изливающей наклон солнца и на какой-то градуировке – разбившуюся шкалу “Белый шиповник”, полетевший ранжир веток и смешавшиеся зелень штрихов и шипы делений, и убывающий цвет роз… Словом, о заразившемся от соседних – неоплаченной, но магической, обалденной, безбрежной мелодией “И наконец-то, Господи, я”, кто превращал тот сороковой год и тот сороковой брат – в орден так себе музыкантов и менял посеченные соименные – на оркестры свободы.

– Все равно наша суета суматох и морока морок заполучили партию трубы, но почему не взять дело в свои руки? – интересовался разносчик. – Мне хотелось протрубить сочно, бравурно, грандиозно, из щегольства и блистания, с красных каблуков – из камергерских, фрачных, военных… Фанфары и их фанфароны. Хотя, в чертовы сороковые чуть не все оркестры были военные, а художники – чуть не баталисты. Если трубы и кисти заряжены холостыми, какой в них престиж? Или рискованно приближались к пламенам… с поправкой на ветер. Отвечаю: я завернул в музыкантскую школу – тоже, ясно, военную, протиснулся в трубачи – и выбрал самое сановитое трубящее, самое басовитое: гомерическую тубу, эту свирепую тушу-матрону с ее лоханью, с ее мундштуком и вставными челюстями, и гривнами подбородков, с кошмарными складками на поддевках и насыпями на пузе, с ее грыжей и пилюлями. Но, похоже, чертовы сороковые поймали меня, зарегистрировали и привязали не вовремя! Ведь я тогда был заклято влюблен – в оторочку и выпушку непревзойденной юности на руинах, в ростки на пряслах, порой непредсказуемые, в побеги… Я был влюблен в побег и свободу! Кстати о голи – и голоде, напоровшихся на такой ветер, что их раздуло и разнесло повсюду! О лютом, раздирающем мое нутро сквозняке и о любви, смешавших все трубы, завертевших ничтожный черешок и вынесших прочь из учения! Но, конечно, я не забыл прихватить с собой тубу. О разноплеменных голодающих, не то подслеповатых, не то угодивших в дурную видимость: на всех конфорках, в корзинах, ячеях и лузах для снеди – разъемы, разрывы, сечения, пал… Провианты скрытничали, – докладывал неопрятный, с пташками в бороде или в воспоминаниях. – Я двигался на курящуюся еду, на дурман вкусненького – ваниль, тимьян, базилик… на бальзамический дух пищи, на жилу жертвоприношений… что угодно, лишь бы – съестное, лишь бы заткнуть эту прорву!

– Ароматерапия… – отмечала про себя Несравненная Прима.

– На зловоние картофельной кожуры… на кожуру, снятую с жалкого намека на жратву, харч! И волок на себе мою полуторку-раковину. Тубу с ультрамарином, краплаком, и марсом и изумрудом вместе…

Между тем сдувшаяся до бунта струн, до бунтовщицы, заведя голову – вверх, к собравшимся на гребне трибуны, заодно возносила и свои требования, вероятно, к ухватившим ветер парасолям или к отаре трехногих:

– Дайте мне скипетр! Одолжите на пару минут повелительный жезл. Какой-нибудь кадуцей или тирс, или первосортный ключ. Так, провернуть пару раз – и не больше. Дудку, которой повинуются… – и надставив свой слух рукой-воронкой и не услышав отказа, говорила: – Думаете, все превратить – в корм? И на этот раз ошибаетесь! Впустить кое-кого – и не больше. Или волшебный кнут. Отстегать беглецов. Всех, кто от нас бежал…

– И дорога сжалилась надо мной, – поверял разносчик, – и подтащила к тощей музыкантской команде, а чем вам не волынки – воющие или скулящие желудки? Пшик-оркестр, подкрепленный – долготой голода и танкового корпуса, докатившего до нас – свой фланг и упоение, и привал за сценой, апартамент в стиле карцер и спальное место модели нары – за сценой происходящего, где поселили нас корпусные поклонники танцев. Зато – с захватывающими карточными видами на обед, с тузами и королями, едва зайди с этой виднейшей карты – в столовой, и официанты тут же несут тарелки мясных косточек от каких-то несбыточных, мифических животных… если не от какого-то оссуария, и жестяные ведерки каши, переползающей край, а в ямке между ключицами… под ведерной дужкой – такой подсолнух масла, что мешаешь – не можешь размешать! Словом, вдруг распустилась жирная, благодатная жизнь. Мы встречали и провожали эшелоны танкистов, семнадцатилетних, в засаленных ватных штанах, на два вершка старше нас, с каждым составом – все моложе… И встречными взорами уже собирали – из наших надутых щек и форса на лебединых выях труб, из пряжек, интонаций и свиста, из плевков, из осколков в станционных оправах – свои отражения, укрупняли нас до себя и готовились подсадить хоть в теплушку, хоть на крышу. Дважды в неделю крутили кино, и двадцать минут перед сеансом трубили мы. В остальные дни убегали в клуб ближнего завода – в развоплощенную церковь и играли на танцах: “Ах, эти черные глаза…” А чтобы нам захотелось приволочь сюда свои музыки еще раз, в кулисе ставили два ведра водки – и в паузах мы черпали водку ковшичком. И возвращались на амвон и вновь выжимали заплетающимися пальцами: “Татьяна, помнишь дни золо-ты-е…”

Кто-то подобный во многих языках писку хлюпающих калош, очевидно, тоже выворачивал голову к верхам и признавался:

– Когда эта верзила-стрела путешествует по нижней трети циферблата, мне не дают покоя неприятные ощущения. Например, мерещится гнездо обмана и следящее меня дуло снайпера. Или мнится, что за выход на ринг мне платят по двести рублей, а я скандирую лозунги… и все, что произношу – на три тысячи. Конечно, я могу отделаться парой царапин и вмятин, но… где страховка?

– В сорок пятом пришел приказ: музыкантов от велика до еле слышных – в Берлин, да раструбят грандиозный оркестр Победы! Вот она, мечта! – ликовал неопрятный, с выпирающими из него перьями и клювами или галькой, и продолжал, но не раньше, чем ступенчатые растянут оры и опротестуют еще что-нибудь: – Я волновался меж разубранными мундирами и пышностью тех и этих армий и… неожиданно вновь выбрал – бег. Верно, по инерции. Но вор есть вор – я же должен был что-то украсть! Так я увел у наскучивших мне военных – дорогу, чей асфальт тает вместе со снегом, и она обнажается… Оголяет изгибы и ямки и все свои прелести! Не стареющие, ибо ведает – эликсир вечной длительности и явно употребляет… закладывает за поребрик. И на сей раз она привела меня – в город на перекрестке трех потрепанных, нестихающих рек, где заело великолепную компанию, где увязли делавшие мировое турне граф Люксембург и графиня Марица, Ганна Главари и мистер Икс, Перикола и мистер Игрек… Знаменитый столичный театр дожидался там закругления браней, побоищ, шабашей, крышки всем войнам – освободительным, звездным, автомобильным, опиумным и устричным – какой-нибудь скорейшей развязки, заживления окопов, и умалял ожидание – с повесами, мотами, прожигателями, и почему им было не разделить удовольствия – со мной? Или мне разделить с ними – их балы? До этой встречи я никогда не играл в симфоническом оркестре, но умолял их – принять меня! Передо мной развернули ноты нежной Филомелы – и велели с ходу переложить на бас моей матроны. И я им сыграл! Я заставил мою суровую першеронку – выдувать канкан! – ликовал разносчик. – Восхищенные музыканты даже бросились меня качать… правда, мне при том показалось – сейчас вышвырнут в пекло! И опять началась новая жизнь, и такая же сытная и пьяная. Но… прожигатели – к прожигателям. Прожигались целые периоды города, его слитность, последовательность, а пустоты загораживались шифером, заклеивались крест-накрест газетными лентами и титрами: “Доступ запрещен. Идет отгрузка”… Сходились беспорядочные заборы, из коих выламывали на поживу не жерди, но пробелы, и полосы света мелели. Падали шлагбаумы, штриховались проходы, и тут и там вставали ограничители скорости и пометы: “Разворот и движение назад возбраняются”… “Не останавливаться”. Снимали рельсы, многие лестницы откладывали начало ступеней на полтора человечьих роста, а снижавшиеся потолки посыпали головы штукатуркой. Зато мы играли Кальмана, Штрауса, Оффенбаха, и толпа за толпой захватывали театр, и тысячи его деталей перехватывали из вечера в вечер – тысячи рук! А шестнадцатилетний тот, кто был мной, без памяти обожал – кордебалет. Когда выступал кордебалет, о-о-о… до сих пор удивляюсь, как меня не взорвали тридцать три влюбленности сразу! – говорил разносчик и прокатывал мечтательный стон.

– Правильно, юноша, веселись, набивай сердце радостями в дни твоей юности, за которые, полагаю, Бог приведет тебя на суд. Так что присматривай не только – за балетными ножками, но и за своей ногою, когда идешь в дом Божий, – подавала грозный глас с башни или из башенного платья соратница Клок, оконфуженная в праведниках помоста или в преобразованиях, каковые втаскивает, как упирающихся ослиц, или в недостаточном обороте всеобъемлющих изречений.

– Куда вы звоните? Это не ваша тема, – говорил разносчик и сбрасывал конфузные речи, как венчальная песнь – колена женихов и невест, или написанное – зачерпнувшую тлен бумагу, и продолжал: – Вставали предел за пределом, чтоб загнать нас в себя, в собственный ад! Или: перекопать с другими – до крошева. В общем – в западню! И фальцы театра разорвались, – рассказывал он. – Вдруг пошел мор и вытравил из наших глаз – в одночасье! – обожаемого графа Данило и гордеца Тасилло, бронзового душку Раджами и двоеженца Эдвина, и дьявольского наездника Шандора… Сразу всех – чохом! Вот когда я впервые разрыдался! Прекрасных провожала – целая местность… вернее, уцелевшие посты и холсты города, и сохранившиеся амфитеатры и райки миновавших волостей. Представители не бархатных, но соломенных портьер и штор, клеенчатых занавесов и ситцевых пологов, дробивших покой на семь углов, и зайцы продранных ширм, и переборки снега, тенет и зыби шли за героями – в вечную кулису. Наш оркестр катил медные и латунные кули с крупными зернами плача – об одновременных, все как один – тридцати трех лет и красавцы! Итого: число погибших достигло одного человека. Бражника с Валтасарова пира, угодившего под железное колесо: не танк, но каналья трамвай! Как говорится, превращенного в огненный столп брандмайора боготворили и все горевшие, и недогоревшие…