18450.fb2
Четыре милицейских поверенных – три господина Икс и наследник Доберман – возвращали эспланаду с запада на восток и по приближении сливались в единицу Надзор бессрочен, а примкнувшие к ним орудия салютов и искр, украшающие – фонариками, надкусом, надпилом и метами вольности, складывались – в ударные. Боковушка состава, правый крайний, упустивший брюки, но украсивший китель – песьей головой, вдруг натягивал поводок – и повод: унюхать в помостных певчих, то есть кричащих – неверных, и показывал им для острастки – полшестерни клыков и рычание – на восьмую тигра.
– Вообразите простеца, марширующего по проспекту – в казенной пижаме, и что за разница, драпанул – из гетто или из драмы умалишенных, а может, оторвался – от неважнецких смертных, этот наш мистер Икс… Но пижамник – на свободе и демонстрирует презрение к проволокам и их режимам. Знак понимающим: пора сменить воды в наших фонтанах, – продолжал разносчик и брезгливо отступал от песьеголовой униформы, и на случай тоже цыкал на нее металлическим зубом. – И когда над оркестровой балкой, над нашим распадком однажды нависли незнакомцы, я определил в них – идущих не по той улице и не в том облачении. Я узрел на них отсвет выгнутой к небу реки – желтой, в фиолетовом крапе… И когда вели продувные взоры сквозь золотой и дуплистый подлесок, хворосты смычков и обугленных грифов и раструбы в годовых кольцах музыки над нотными проволоками пюпитров, я догадался – им нужен именно я! Пасынок и паж при тубе или ее приживальщик. Пока кто-то живет войной, другим тоже надо чем-то жить! – говорил тот, кого настойчиво просили вступиться за угнетаемых и просто обиженных, но кто предпочел повествование о себе. – Я подмигнул незнакомцам – и тут же был выужен за подмышки из оперетты. На толкучке меня вставили в смокинг, приплюсовали крахмальную манишку с бабочкой – и я сделался игроком пароходной джаз-банды! Нас несла неунывающая резвушка-река, которая, прежде чем подчиниться властной тетке Волге, решила хорошо погулять… совсем как я. Мы скатывались с кручи русла – к истокам и, подхватив пристани, и всех отлетевших, срезанных с родного порога, и чаек, снова взмывали в выси под плеск любовей и нег, и вновь катились меж тиарами бакенов – к большаку Волги, и отнюдь не всегда входили в ее дом. Тут-то, на танцевальной вечерней палубе, мы и вышли друг на друга: я – и полковник музыкантской школы, откуда я сорвался! – повествовал разносчик. – Полковник вперился в меня – над локонами дамы, которую танцевал, профессиональной пассажирки, плывущей по течению вместе с нами. И, едва проглотив “Брызги шампанского”, кровожадно простер руки и готов был тащить меня на суд – прямо по водам. Побег, плюс кража тубы и обмундирования. Но окружившие нас джаз-бандиты спросили, почему полковник уверен, что мой побег и пропавшая лохань связаны так же тесно, как он сам – с нашей лихой пассажиркой? Готовой публично свидетельствовать мою невинность, как и вашу, полковник, доброту. А что до обмундирования, тогда возвратите мальчику – его драгоценную рвань, в которой он пришел в вашу школу, то есть мои порты, выходцы из родового гнезда, которые, не в пример вашей зеленой скучище…
– Стиль “милитари”, – уточняла несравненная Прима.
– Да, мои фамильные панталоны, сувенирные рейтузы, – говорил разносчик, – как пить дать, не имеют цены!
Кто-то вторгающийся с неуместными словами и таким же присутствием, одной половиной рта цедящий – дым, а другой – пепел, безразлично подмечал:
– Играем на сосудах по разведению греха, не то на нечищеных трубах, не то на масленках с пламенем и на молочниках с болотной водой. Спим наяву… – и кричал кондукторским голосом: – Мужчина, что вы тут спите? Это вам не гостиница, понимаешь, отель “Плаза”. Пристроился, понимаешь, в шато “Эксцельсиор”!
– В самом деле, никто не любил меня так, как моя дорогая кормилица, из которой я высасывал молоко существования, моя папесса туба, но со временем я стал ей изменять. Я научился играть на чем угодно. И увидел я, что все это – суета… но волшебница!
Дата сообщения: железное эхо то ли колышимых ветром створов – или иных страниц, то ли алебард и пик, перевитых гирляндами дубовых листьев и затенивших тротуар, и мостовую, и бездорожье, а также скрипы взвинченных тумб с силуэтами зверей в коронах и с кистью в ухе: президиум грандиозных ворот, впрочем, где-то потерявшихся… Но когда низводят солнце, и не смирится – с потускневшим могуществом, и цепляется даже за тени, перебрасывая их – далеко за предел влияния, и подобно заике, вздувающему одно свое предложение – в заскоки и рецидивы, в долгосрочный договор, и поскольку полдень бережет свое солнце – в зените, Ваш Корреспондент догадался, что, скорее всего, в спину этих ворот смотрит светоч вчерашнего дня.
***
Опоздавшая кого-нибудь удивить и опять оконфуженная Клок, не желая утерять из виду соратников, углубившихся каждый – в свои пески и руины, разворачивала собственные непоправимые похождения – сразу со статысячного стиха.
Облаченная в платье “Башня Полынь” и равная целому косяку знамен, но подхватившая только клок безвестного флага залупляла верхнюю фрамугу в космах трещин – к трассе посредничающих меж радиальными дорожками из белой хлебной крошки и белых петуний и серебряным свечением над сими слуховыми рожками и подрастающими граммофонами, к вестовым меж строем берез, проложившихся шпажной дорожкой, и синеющими верхами, меж днем и днями, и удостоверяла:
– Естественно, этот родник звуков, эта помпа – первая скрипка – была моим вторым мужем, а первый дебоширил на вторых ролях. Хотя стартовал лучше не бывает – и подарил мне потрясающую мудрость! Наше сокровище Софиньку – Премудрость нашу Софию! Но когда первая скрипка дорогого второго мужа вконец расстроилась, необходимо было достать ему нового Страдивари… Что такое – первая скрипка, если не сердце всего? Как зеваки под окном музыканта ловят мелодические роскошества, им играют – что было, что будет и сдувают все скорби и горести, как видят в окне музыканта – бледный, нервный, идеалистичный сад весны и отрочества, угловатый, плаксивый, нежный, и неясно – застекольный или отразившийся тот, что снаружи, где излишне прозрачен… Или священный сад, не погасший в чьих-то глазах? Так вся округа зевак ловила его доброту, которая не перестает.
– Или подслушивала замечательную игру… – вворачивал некто асимметричный, не спешащий пройти, но увеселявшийся.
– Но за то, чтобы вдвинуть ему в грудь – спасительный инструмент, – повышала громкость конфузная Клок, – пришлось вытряхнуться из доставшейся мне от папы генеральской квартиры на пике города и съехать в пойму карликовых форм, в каменные орудия труда, в радиацию неблагополучия… Ultima Thule… но несколько лет мы были устойчивы и к тому, что дома коптят и воздух выпит, и к неожиданностям воды – что ни волна, то с поноской: с оскалившимся башмаком или с бутылкой без всякой сопроводительной записки, даже отписки, и прочее из канала имени Хама, к разговорнику в пять насущных нужд на диалекте и к близкому выходу фаворитов леса и тьмы. Ну, а когда и эти струны сносились, перекупить наш загон по цене хоть частушки уже не вызвался никто, а чего-то более экзотичного на кон не нашлось… разве одежда, которая старит на семь лет, но иным намерениям как раз впору…
Под сцепкой и стяжкой, под тумблерами и клеммами на Несравненной Приме вновь распускалось дьявольское присутствие: на сей раз телефонный малютка подольщался сытым мурлыканьем – и внезапно выбрасывал истошное: поросячий визг подрезаемых. Несравненная извлекала из своих насечек, или из язв и ран малютку химеру, свинченную свиньей и кошкой, и, приклеив к уху, деловито спрашивала:
– Дезинфекция и дезинформация? Дe… Ах, с нами Эрот? То есть – напротив, ни-ни? Де-эротизация? А с нами мухи, блохи и хедлайнеры тараканы, рати клещей, скорпионы и змеи, рыба-пила и крыса-пила, и козел-пила… Но мы не промах: выколачиваем, вышвыриваем, травим, прихлопываем. Рвем руками.
– Любовь прозорлива, и люби меня папа чуть глубже, он бы предвидел, что мне понадобится сеть гранд-квартир в светских районах! Серия! – вздыхала Клок. – А так пришлось беспокоить саму Мудрость, увы, столь от нас далекую – отложившуюся на двадцать лет и двадцать улиц… Но мы и не мечтали о всей сумме, а что-нибудь – в перчаточный палец… на маковый пунктир по столу… Увы, именно в эти дни ее дела пересохли: ни доллара, ни евро… ни стерлинга, ни шиллинга… дублона, дуката, талера, гульдена, гинеи… ни пиастра, соверена, цехина и луидора… Наконец, ни крузейро! Тогда я подумала о левобережной ветви. О первом муже, чтобы – лучше поздно, чем ни к чему – оплатил избавление от меня! – повествовала Клок, пока клок ее рукава трепетал и сливался с флажками оцепления, заходить за которое – себе дороже.
– Вытаптываем грызущих, сосущих, их очаги и любые посевы… Сглаз. Округляем четвероногих, шестиногих и шестикрылых. Забиваем рты… – деловито повторяла за суфлирующим телефончиком Прима. – Пугаем выстрелами – стихийными и прицельными. Круглосуточные мишени.
– И тут мимо! Только что бабуля не то выпила цикуту, не то отперла студенту с топором – или с блокнотом, чтоб записать все ее слова, но откупные завернутся на другие угощения, сообщила мне наша Мудрость, однако, утешала: ей тоже не нагребут разваренного левобережного риса ни с изюмом, ни с медом, потому что дорога к этой кастрюле клейстера, к унылой пастиле потянет – на три часа нетто, а у нее и свободных минут – отдаленный звон, звенящая даль, ведь еще столько всего нужно сделать… создать, сотворить, вдохнуть душу или марку… бренд, лейбл, а сковырни с подчиненных патронессу – и останутся инкурабельные: косорукая и безглазая хохма… И представима ли – Мудрость прервавшаяся? Но я отправилась на поклон к неотложному и объяснила, что нашу бабушку, конечно, атаковали казусы и спецэффекты и подрывали и коверкали образ, но все же совместно с бабушкой растили Мудрость! Рассказывали сказки – и ей, и нам, и общественности… Из Мудрости вышел гнев и шипел, кривлялся и пыхал, зато ей нарастили один день – на две трети и на извилистый левый берег. Пусть в груди второго папочки не виртуозные концерты, а пятое и чуть слышное чириканье: червячок подан, но мечтательница, маниловка я настырно расспрашивала Мудрость, как поживает – наш первый… наш основной, так легко расстающийся с нажитым, как со своим, так и с… “Даже я не могу знать все!” – назидательно изрекла Мудрость. “Но разве вы не встретились в бабушкиной прощальной сказочке? Неужели первый па тоже наткнулся на какой-нибудь анонс о конце света?” – и голос мой падал – до этого самого червячка и катился в лужу. В самом деле, вспомнила Мудрость, какая-то троица провожатых насела под парадный портрет, три вытертые до белизны грогги сторожили бабушкин скиф, ее каноэ-одиночку и пытались оживить жанр – проходку, проводку, но она не смогла расшифровать, тот или этот, так надо ли делать гафу? На черта вляпываться в оплошность? За сроком давности вряд ли актуально, призналась Мудрость, кто в этих потерявших окрас никудышниках – мой футер…
– А что нам встанет информация, что вы тоже есть? – спрашивала у телефончика Несравненная Прима. – Не с чьей попало губы, а басенки чудесной девушки, кто старается всем телом? Каждое слово – розаны, чистая монета. За которую принимает сказанное – мой контингент, самый доверчивый в обладателях сбережений! Готовый передумать и вложить свое кое-что – не в последние сборы, а в полное оздоровление и окончательное омоложение! Кстати… – обращалась Несравненная к своему телефончику. – Поможем вам определиться. Переговоры, ультиматум, угрозы, другие методы…
Дата сообщения: Сомнамбулы перемен, запаянные в двухэтажный стан на колесах, вояжеры в рдеющем даблдекере, вечные скитальцы или их двойники, или беглецы, проезжая из страны в страну, из земли в землю и оставляя досмотреть на потом, отсылали пикнику на обочине трибуны – могучее и широкозевное ур-р-ра-а!.. Возможно, иные путешествующие шли в атаку и тоже не смели остановиться.
Кочевники или праздные пилигримы, или завоеватели, охотники перемены мест, застрявшие в своем бордовом, напыщенном, театральном даблдекере, подвижники смещений, тасующие рельеф и передергивающие уголки природы, отсылали пикнику на трибуне – примитивное широкозевное ave или бис… Возможно, приветствовали новейшие переброски. Но скорее – салютовали бордовому двойнику, паладину Бордо и его подданным и предлагали – повториться, а может – удвоиться.
***
Ваш Преданный Друг, Подписанный на быстротекущее – или Подписавший таковое, восхищен приглашенными – к служению идеалам, к полуторачасовому их возвещению – на внутреннем огне, выстраданно, по-полковому раскатисто и объемно, и притом – небезвозмездно, а принять за службу поощрения, пусть и незнатные, но, несмотря на льготы, заколачивают и пилят – мимо! Упускают и рубрики, и рублики и никак не избудут привычку к уклонительству на рабочем месте, к кукишу, сверлящему мрак кармана – и интерес своего слагателя. К воздержанию – и от боевого дежурства, и от благоденствия, и от разгадки, что оно есть – и откуда капает?
Ваш Доброволец объявляет амнистию – не вовлеченным, извиняет больным простофилией – их ожесточенные и бессмысленные дикарства, ведь что бы ни плели и как ни вышагивали – мимо трапа и мимо лифта, все равно сплетаются – бандократия, сдача доктрин, стратегий и целых партий, в том числе шахматных и оперных… и не иссякнет топос угнетенных, ни продажные министры, меж тем и этим антинародным нюхающие кокаин, ни бесчестные боковые арбитры, ни насилие в зашторившейся афроглубинке… Смерть тиранам!
Но почему праведники панели, в едином лице – палачи и адвокаты… или жертвы и тех, и других – наливают полноструйные и пенные суеты, или разливистые и судоходные – не из королевских урн, а из плоских собственных плевательниц и горшков? Вернее, для чего саботажникам наполнять – русло грома? Если рвутся – объявить себя, зачем же – под шумок? На разверстых грохотах? На ревущих во многие транспорты магистралях и прочих воющих тварях? Заталкивая обратно в ближайших – их собственные тексты, впрочем, столь же порожние, как и присутствие, ибо половина рта – дым, а другая – прах. На выхлопе тысяч кресел, прочитавших: конец, finish, finita? Отчего – сразу все и одновременно? Или в этой долине быстролетной сени… в этой аллее птичьего помета асимметричен и асинхронен – каждый? Да вскричат, в таком случае, те лишенные воспарений, кто ощущает себя – сейчас и здесь. Миг слева и миг справа – не наши.
И вообще – кому и зачем вы рассказываете свою полинявшую, тупиковую жизнь? Не надежнее ли – умолчание и хранение – в злате? Вернее – почему не специальному комитету? Особой тройке, у которой еще больше внимания? Впрочем, мало ли в свете операций, в коих не прослеживаются ни резон, ни порода? Да не оступятся и не сорвутся, штурмуя крутые горы абсурда…
Жантильная и фитильная старушенция, сдувшаяся до грифа, до питающихся – вчерашним, чтоб не сказать – падалью и мертвечиной, непререкаемо заявляла:
– Между прочим, еще вчера на вашем месте стоял тот, кто слышал – сразу всех!
– Вы же нас услышали, – констатировала конфузная Клок. – А идущий с подслушанным… с краденым… с перехваченной вестью никогда не споткнется и пройдет все посты и все обстоятельства времени, места, риска, и свободы выбора и торговли…
– Кажется, именно вы, милейший, строите из нас – капеллы или сливаете в оперные хоры… а мы слышим – штучный экземпляр, – вставлял гражданин Максимилиан, гнутый по ущербу максималист. – Натурально, самый неподражаемый. Вопиющий в пустыне.
– Это вам угодно разводить додекафонию, а мы не слышим друг друга, – ехидно замечал разносчик. – Хоть убейте, не слышу никого, кроме себя.
– Да нарочно гонят свои резюме в общий гул, – лениво говорила Несравненная Прима. – Их кровь, и желчь, и квас – коллектив! Вниманию – обремененных своей индивидуальностью и необщими выражениями! – возглашала Прима. – Желающих стереть – случайные черты и другие навороты и заморочки! Кто надоел себе и всем – своей оригинальностью? Задрючил – неповторимостью и еще кучей стрихнина и готов покаяться? – и по почину проводника пилигримов, патрона странников и гуляк, возносящего в маяки – свой зонт, полагая – куда-нибудь завести доверчивых и впутать в лабиринты чужого города, Прима вздымала свой лавирующий между котом и хряком телефончик, своего дьяволенка, свинью химеру, переслоенную контрапунктами кошки, и объявляла голосом орхидей и лилий, примеряющих утренние алмазы росы, лучшие друзья орхидей и лилий, даже необработанные: – Уничтожаем отпечатки вашего присутствия. Выпариваем и выжигаем след… Покупаем персональные данные.
Ваш Тот, Кто слышит многие языки и даже больше… поскольку кому-то представляются – уникальными, а Вашему Внешкору – типажными, тождественными и даже неразличимыми, и легче легкого – принять сестру за брата, или два голоса за один и слепить – в андрогина, в Макропрозопа, в амфисбену… а то склеить кого-нибудь максималиста – чуть не с кем-нибудь кондуктором, и разбери-ка, кто неподкупный напирает:
– Товарищ, что вы собой весь проход загромоздили вместо стада баранов? А каким еще языком с вами разговаривать? Забиваю на франсе и на дойче. Отчасти. И на сленге утопающих в пропасти… – а какой окривевший перебивает: – Я, только я – лучший кандидат в кондукторы! Жена сбежала, с предками покончено, потомство перелетело три моря, других сестер и братьев – ни двора, ни кола…
Ваш Сорвавший Слух Доброволец обращается к ретивой, доброезжей, рысистой армии – на гребне, к величественной двадцатке или к еще более могучей восьмерке наделенных – третьим глазом… точнее, третьей ногой, почти кентавров. В частности – к тому, кто на четырех столпах, у кого – обстоятельное седло и бордовая мантия, пропустившая поземку снега или оплетку горностая… к господину-трону Бордо, ибо уверен: подлейшие многие языки, эти непроизводительные, но пропарывающие и парафинящие столь невообразимы, так самодовольны и нарочиты, чтоб накрыть Вашего Корреспондента, просквозившего их ураганный лес – волевой лесой, ледяной нитью и бечевой, расседлать Потрясающего Копьем – в одного из скопища! Чтобы погасить лидирующего и умертвить – все, о чем звонит этот колокол, и посему неволят – перекрикивать их, выворачивая горло! Но еще ужаснее – Вернейший может не расслышать Ваши позывные, прохлопать – Ваш Высочайший ответ!
Настоятельный Друг Вашего Высочества пытался задобрить отъявленных, ублаготворить снедающих. Не он ли подбросил голытьбе – довольство, дольнюю экипировку, с отменным реализмом закусившую сии языки? Правда, не удержался – и взвил над самой сухопарой фитиль и обложил копотью грифа, а в слишком заливистых, в разнесшихся на ложных стезях их вдевал камни и в бороду – горлопанок-птиц… умору – в Дроздоборода, в почти королевствующего, единицы, чтобы взвесить все его речи. Тяжелейших же клокочущих – обесточил, поставив на рейд – с выбранными до контура башней и полынью, входящими в костяк сравнений, в каменные орудия труда, а их флаги урезал – в клок неизвестных материй… Допустим, Ваш Корреспондент расщедрился – на заношенные платья из моды великого уныния, старящие – на триста лет, на эти перезрелые парашюты, упарившиеся раскрываться… на дряблые, плюнувшие раскрываться грибы, но и направления, по которым втирают свои клекоты, свой гам травы, не свежее… Зато отличил в крикливых – крикливую-прим и включил в олимпийский резерв, премировал – несравненным ликом Юности и осыпал сирену Юности – драгоценностями… уж точно, их звукописью. Зато выгородил голякам лучшие время и выгон – полдень лета, помост и исключительную подсветку: разбил вкруг их пьедестала – помоста – костры солнц. Но неисправимые не сдаются – и умышляют, навешивают и нарезают, и жмутся только с тишиной. Вот он, высокий смысл жизни, ее динамит, динамо: пришли, нашумели – и тем свершились… Ваш Внешкор редактирует: пришли, нашумели и прекратились… прошли. Но, в конце концов, если повторяются и платья, и травы, и шумящие… так повторятся!
Однако в этом слепящем пространстве, чьи солнца расфасованы – на стеклянные и медные, каменные, деревянные и бумажные, на кимвалы, имена, счастливые номера и на телеграммы-молнии велосипедных рулей, где прокатывают по карнизам садов – садки яблок, сплющенных в медальоны пламени, а по рантам парадных дверей – след льва, где фюзеляжи трамваев и троллейбусов переплавлены из горящих планов и разносят гул и порох – на километры, хотя не догонят – блеск рельсов и гул тщеты… В этом маковом поле, чьи пунцовые всполохи расклеены на всех стенах и вплетены в косы фонтанных и иных поливальных вод, в этом разящем, сокрушительном свете даже верная Вам тень Истинного Добровольца мечется от огня и прирастает к Самому Надежному с девяти рубежей… хотя, увы, ошибается! Путается – и то подверстывается к пылу отвергнутых влюбленных, то – к сверкающим взорами изгнанникам и, наступая на их потери, и поскользнувшись и качнувшись, переплескивает их слезы – в солонки с инеем, и в кокарды идущих в море иных предпочтений и тождеств, и в диадимы выходящих из моря… Вернее, на раздолье, залитом Вашим сиянием, зрелища перескакивают с пятых на десятые – так что эти лопаты-языки, возможно, и в самом деле принадлежали – воскружившей над Вашим Добровольцем говорящей каланче и пошлякам-курантам, только и знающим ковыряться стрелой в зубах. При Вернейшем, несомненно, щелкали рапирами и выпадами провода, и что-то артикулировали светофоры, семафоры и дребезжали знаки дороги и вся кладь воздухов… Например, фонарные мачты свистели песнь официантов, пронося над плечом поднос с горящими пуншами или дискосы, им вторили верстовые столбы, пронося круги блужданий. Что-то заворачивали винторогие буйволы-капители и финтили кариатиды, исповедуя между исповедальным – дородный топлес, и бахвалились мемориальные доски, и даже провалившиеся пасти цоколей бухтели губой и вшаркивали словцо-другое… Вам определенно будет доложено более определенно, когда рассеется свет.
Дата сообщения: Тертая тетка Тысяча пересчитывала свои крыши и крыши, и каждую набирала – с нового абзаца снега и времени, с бордовой, то есть с красной строки заката, а может, раскладывала на просушку страницы книг, писем, рапортов, но скорее – на отбеливание… Да храни их библиотека – или тот неузнанный, погруженный в багрянцы светилен, уже садящихся в коптильни, тот размашистый, кто проходит метель эспланады, перелистывая семь саванов ее чистоты или семь коверкотов сна, или семь башмаков на оттаявшей под стеной полосе, и охотно превращаются в голубей, вобравших все свои выпуклости – в перья тьмы, дабы не истаяла, и заношены, не исключено, на воздушных трассах.
К дальним колоколам пристраивались – бой курантов, трезвон трамвая, и крик надсадной вороны, и визгливый скребок, неутомимо крошащий с асфальта лед.
Некто размашистый, в наметенном нарукавнике-налокотнике, раскрывал форзац перехода, снежную тропу в весну – и метил ее замерзшими ягодами боярышника и рябины…