18544.fb2
Он бы отдал полжизни, чтобы этот день оказался сном. Без всякой надежды он несколько раз тряхнул головой — пыльная летняя улица всё так же равнодушно катилась перед ним конвейером желтых автобусов. Он отказывался верить, что в настоящей, непридуманной жизни может такое быть — от такого счастья падение к такому горю. Невозможно было поверить, что сегодня утром, в тот же самый день, который он видел сейчас, он летел в Москву и был так счастлив, что ничему улыбался дорогою; это чувство не было смиренным, усталым чувством отсутствия несчастья — утром он физически ощущал переполнявшую его радость, всё, решительно всё в прошедшие дни, сегодня и в дни грядущие было и должно было быть хорошо. Хорошо было то, что на станции, прозванивая схему, он сам, без посторонней помощи увидел причину останова; он промолчал тогда, боясь ошибиться, но вечером дипломатически, вскользь упомянул в разговоре о диодном каскаде — и по этому его замечанию Полищук не мог не понять, что Виктор сам нашел правильный ответ: ему приятно было ощутить себя специалистом — и приятно было, что его работу оценил профессионал. Хорошо было то, что освободились они раньше времени; неожиданной удачей обернулось присутствие Карташова — неприятного, неискреннего человека, о поездке в обществе которого он узнал с досадою, — но если бы не Карташов, он застрял бы в Иркутске до понедельника. Дома хорошо было то, что мать в Кисловодске: для нее редко случалось такое стечение обстоятельств, чтобы одновременно сошлись и горящая путевка, и путевка эта — в хороший санаторий, и то, что она смогла оставить больницу, и то, что в эти дни у нее не было обострения астмы или сердечного приступа, когда она лежала дома и поехать никуда не могла. И самое главное, не просто хорошо — чудесно было то, что он летит к Наташе и обнимет ее сегодня вечером… Сегодня вечером! Всё, что составляло его жизнь, — составляло ее дни, месяцы, годы, — всё рухнуло за пятнадцать минут, за ничтожный, незаметный в жизни отрезок времени.
Он позвонил Наташе домой; подошла ее мать, он запинаясь спросил Наташу — она с обычной своей, злорадной даже холодностью ответила, что Наташи нет дома. Он вышел из будки и медленно пошел по улице — озираясь по сторонам, не находя себе места. Где она? Он должен встретиться с ней, должен ее найти, — он должен… объясниться?!
Он остановился как громом пораженный.
Что он ей объяснит?
Медленно опустился он на скамью, ощущая, как в мыслях его и движениях появляется какое-то торжественное, безнадежное спокойствие. Он ничего не сможет ей объяснить. Он скорее умрет, чем объяснит Наташе — и той, ее матери, — что его отец изменяет его старой, больной, беззащитной маме в объятьях молодой, красивой, здоровой девки. Скорее умрет. Но ему казалось — потерять Наташу еще страшнее.
Он выбросил сигарету и закурил другую, не чувствуя ее вкуса. День потемнел — солнце оделось в черное облако. Несколько раз порывался он к телефону — и всякий раз, приподнявшись со скамьи, садился, почти падал обратно. Душа его рвалась домой — могла позвонить Наташа; здесь, в заросшем густой сиренью незнакомом дворе, он чувствовал себя бесконечно от нее далеким — намного дальше, чем был в проклятом Иркутске. Но дома, в дверях большой комнаты, стоял отец и смотрел на него испуганными глазами, смотрел с ужасом и надеждой — и Виктор даже представить себе не мог возвращения.
Что он скажет ему, переступив порог? Как они будут жить дальше?… И так тягостно было его медленное, безвыходное раздумье, что в глубине сознания, словно желая ему помочь, зародилась и неуверенно к нему поплыла еще бесформенная, неясная, но — сразу он понял — спасительная мысль; он с жадностью за нее ухватился.
Он сидел неподвижно, боясь пошевелиться, — боясь неосторожным движением спугнуть оживающую на его глазах еще смутную, расплывчатую, чудесную картину. Он затаил дыхание, глядя, как расцветают ее краски и становятся понятными, осмысленными, необходимыми ее формы и движения. Наташа — ничего не знает. Наташа не видела той женщины!
Спокойно, сказал он себе, спокойно. Главное, не сбиться — он так устал от тяжести навалившейся на него беды, что боялся за первый шаг и сидел, оттягивая время. Начали. Наташа не видела той женщины — хотя из подъезда вышла минутой позже нее. Ну и что? Просто она спускалась пешком с девятого этажа, быть может, курила по дороге — она не любила курить на улице. Правда, шла она очень долго — не менее десяти… пяти! пяти минут, — но, во-первых, на высоких каблуках трудно спускаться по лестнице… и синие свои туфли с белыми розетками на носках она купила недавно и еще не успела их разносить, — а во-вторых, закурив, она могла остановиться между этажами, потому что никогда не курила на ходу… и потому, что времени сойти с девятого на первый этаж для сигареты с фильтром недоставало. Так. Отлично. А бежала? Почему она так бежала? Но это совсем просто — она спешила в институт, она отпросилась на час, на два, быть может, ушла с обеда… Сколько было времени, когда он проснулся и начался весь этот кошмар? часа два, не больше, обед у Наташи в час, она ушла с обеда, в два была у него — и к трем спешила вернуться… Она хотела увидеть его, застать его врасплох, сделать ему и себе подарок — а он придумал весь этот обстоятельный, мучительный бред и чуть не сошел с ума от своих фантазий. Затаив дыхание, он снова пробежался по всей цепочке воссозданных им событий — осторожно и в то же время поспешно отбрасывая каждую пройденную ступень, смертельно боясь споткнуться на явном несоответствии, — и цепочка эта показалась ему настолько правдоподобной, насколько четверть часа назад казалось единственно верным его первое, убийственное объяснение.
Он глубоко вздохнул, он даже забыл про отца и мать, — не забыл, отстранил их в глубину своей памяти, не имея сил думать о двух несчастьях одновременно. Сейчас он позвонит Наташе в институт, и у него останется только одно — неправдоподобное, жестокое, несправедливое — горе, — но с ним с одним они как-нибудь справятся. Он встал и пошел к автомату, снял трубку — и одновременно с гудком его пронзила черная мысль: если она так спешила в институт, что чуть не подвернула ногу… какого дьявола она десять — ну пять, пять минут! — спускалась пешком по лестнице? Его чуть не убила эта мысль, второстепенная, ничтожная мысль — недостойная в обычной жизни того, чтобы ее замечали, но сейчас неумолимо требующая опровержения… И этого тоже можно было найти какую-нибудь причину, множество нелепых предположений тут же угодливо столпились в его голове: например, она зацепила колготки и хотела их снять… какие колготки в такую жару?! — а может быть… но он почему-то вдруг ясно понял, что все эти объяснения рождаются лишь для него самого и умирают, даже не приблизившись к истине, что на самом деле всё было совсем не так — а именно так, как он думал сначала,- что всё пропало, погибло, кончено… Равнодушно он набрал Наташин рабочий телефон. Ему ответили, что ее сегодня не будет.
Он побрел к метро, еле передвигая ноги. От метро позвонил Наташе домой. Наташи не было. Он нажал на рычаг и долго стоял в автомате — не вешая трубки, слушая тоскливые частые гудки. Уличные часы показали пять — он спустился в метро и поехал к Наташе.
От ее дома он снова позвонил — и снова ответила мать, что ее нет дома. Перед подъездом зеленел сиреневый палисадник с клумбой чахлых петуний; он сел на скамейку, рядом с двумя старухами и стайкой детей, роющихся в песочнице, — и старухи сердито посмотрели на него, подозревая в нем пьяного. Он сидел и курил, отгоняя дым ладонью, и смотрел не отрываясь на дверь Наташиного подъезда. Время шло не медленно и не быстро, он его почти не замечал — только каждый час поднимался и шел звонить к автомату. Мать сухо отвечала, что Наташи нет, он отвечал “спасибо” и возвращался на свое место. Всё это он делал уже почти автоматически. Он очень устал.
Незаметно опустился вечер и окрасил голубым воздух, цветущие липы во дворе и стены Наташиного дома. Он посмотрел на часы — было десять часов. Он позвонил Наташе.
— Наташа уже спит, — ответила ее мать.
Он поехал домой — в сторону дома. Наташа видела эту женщину и уверена, что с этой женщиной был он. Он сидел в полупустом вагоне и слепо смотрел в черное окно на свое отражение. “Может быть, меня не было дома? — из последних сил медленно подумал он. — Может быть… это была моя родственница? Двоюродная сестра, приехала из Днепропетровска… а меня не было”. Устало он смотрел на эту мысль, зная наперед, что всё это глупо. У него не было никакой сестры. Если это сестра, почему она не открыла Наташе дверь? Да просто потому, что… Он мысленно махнул рукой и закрыл глаза. Он больше не мог бороться.
Его окна были слабо освещены — рассеянным светом гостиной, выходившей на другую сторону. Отец не спал, и он не мог вернуться домой — но не мог и оставаться здесь, в черной уже темноте, окруженный только черными своими мыслями, никому не нужный — никому, кроме матери, которая была далеко… и которая тоже, кроме него, теперь никому была не нужна. На всем свете они вдвоем были теперь нужны только друг другу. Поколебавшись, он пошел в соседний двор, где у старой голубятни обычно допоздна сидели мужики. У него были с собой деньги — он брал деньги в Иркутск, надеясь купить Наташе что-нибудь экзотическое, недоступное в Москве: оленьи рога, собачью шапку, волчью или медвежью шкуру… Он дал мужикам червонец, один из них, с рябым знакомым лицом, сходил куда-то и принес сумку вина, — и впервые в жизни он напился так, что не помнил, как добрался до дома.
Утром, в половине восьмого, его как всегда разбудил уходивший на работу отец: он открыл одновременно обе двери, входную и в комнату Виктора, и сразу ушел — и Виктор не видел его глаза. Он встал — тогда он был еще молод и пил от случая к случаю и наутро чувствовал только дурной вкус во рту и небольшую тяжесть в затылке… Он позвонил начальнику домой и отпросился до обеда. Майоров спросил его: “Как съездили?” Он ответил: “Всё в порядке” и не выдержав положил трубку.
Наташа выходила из дома в половине девятого — у него было сорок пять минут времени. Он поехал к Наташе.
Он был у ее подъезда через полчаса. Он даже не сел на скамью, боясь, что каким-то чудом она уйдет незамеченной; он встал прямо напротив подъезда и закурил. Он не позавтракал и не выспался — и чувствовал себя очень усталым.
Через пять минут ему пришла в голову нелепая боязливая мысль, что Наташа увидит его в окно и не выйдет из дома, — и он встал вплотную к подъездной двери, под козырек, где его невозможно было увидеть. Из подъезда каждую минуту кто-нибудь выходил, люди шли на работу — и сердце его падало каждый раз, когда хлопала внутренняя дверь, невидимая за наружными окрашенными стеклами. Несколько раз он пытался заставить себя подумать о том, что он скажет Наташе, но лишь безнадежно махал рукой: в голове его не было ничего, кроме ее имени и слов: “Я люблю тебя”.
Он взглянул на часы и увидел двадцать пять девятого — и его внезапно охватил панический страх перед тем, что должно было произойти с минуты на минуту. Он вновь торопливо закурил, надеясь успокоиться. Почти не закрываясь, непрерывно хлопала дверь. Вышла толстая женщина с толстым ребенком. Вышел усатый мужчина с портфелем, в больших очках, искоса взглянул на него. Вышел кто-то лысый, в голубой рубашке с короткими рукавами. Выбежал мальчишка с удочкой, с банкой серых червей…
Вышла Наташа.
Каждую минуту он ожидал ее и всё равно онемел от неожиданности.
Наташа увидела его и прошла мимо. Он очнулся и бросился за ней.
— Наташа!…
Она продолжала идти. Он пошел рядом, забегая вперед, умоляюще заглядывая в ее холодное, бледное, необычно ярко накрашенное лицо.
— Наташа… Наташа, милая…
Он споткнулся и чуть не упал. Наташа остановилась.
— Что тебе нужно?
Он отшатнулся от нее — пораженный ее спокойным, бесстрастным, незнакомым голосом.
— Что ты говоришь, Наташа… Ты сошла с ума! Я так без тебя скучал…
Я люблю тебя, Наташа!
Глаза ее смотрели на его лицо — но она смотрела куда-то мимо.
— Я прошу тебя оставить меня в покое.
— Но почему? Почему?! Что случилось?!!
Он хорошо знал, почему, но кричал искренне — потому что ни в чем не был перед ней виноват.
— И запомни: между нами никогда и ничего не было.
Этот голос!
— Наташа…
Он задыхался от горя; он был не в состоянии обдумать ее слова, понять скрытые этими словами ее мысли, он вообще едва понимал, что она говорит, — но кто-то чужой стоял рядом с ним, безучастно смотрел на него, оглохшего и ослепшего от боли, и всё видел и слышал. Она ни разу не назвала его по имени. Она не произнесла ни слова упрека. Она даже не показала, что ей известно то, что было вчера, — так, как это ей было известно. Вместо обычных, банальных, тысячи раз в жизни и в описаниях жизни произнесенных слов: “А ты не знаешь?” — или: “Иди, тебя есть кому утешить”, или: “Не знала я, что ты такой подлец!”, — слов, после которых можно что-то объяснять, о чем-то просить, что-то врать наконец, — вместо этого она молчала холодно и равнодушно, без тени страдания или обиды на неподвижном, изумительно красивом лице, — он был для нее чужим, совершенно ненужным ей человеком. И его второе Я, стоявшее рядом с ним, сказало уверенно и безнадежно: “Это конец”.
Нет!!!
— Наташа, — пробормотал он и схватил ее за руку, за тонкое прохладное запястье — от этого прикосновения он испытал блаженство, которого не испытывал, когда раньше ее обнимал, — и смертельную тоску; она отняла руку — не резко, спокойно, чуть поморщившись. — Наташа, я ни в чем не виноват… Я понимаю, о чем ты думаешь, но это
совсем не так! У меня ничего не было с этой женщиной, я вообще не знаю ее… я даже ее не видел! Я тут ни при чем! Я умоляю… она… она приходила не ко мне! Я тебе клянусь!
— Прекрати, — устало сказала Наташа. — На нас смотрят.
— Плевать!!! — заорал он на всю остановку. — Плевать! Пусть смотрят! Я клянусь тебе, что ни в чем не виноват… клянусь матерью, клянусь тобою… Это страшное недоразумение!
Он обхватил голову руками. За что?!!
— Перестань! — резко сказала она. — Ты позоришь меня перед соседями.
Он посмотрел на нее как безумный и схватил ее за плечи. Она даже не шевельнулась. У него было такое чувство, будто он обнял дерево.
— Э-э… молодой человек… — неуверенно произнес за его спиной мужской голос. Он бессильно уронил руки и оглянулся: вся остановка на них смотрела. С другой стороны скрипя подошел трамвай.