18582.fb2
Шварц почему-то улыбнулся и приторно, фальшиво, как лакей, ответил:
— Так точно, действительно.
Возвратившись домой, доктор решил сам себя вылечить от своей навязчивой памяти.
— Стой, — говорил он себе в тяжелой одышке, в неоправданной спешке поднимаясь по ступенькам лестницы. — Подожди. Мы сейчас выясним.
Старый доктор, знающий мучительную медленность всех процессов, думал вылечить память, как зуб, — мгновенно, сразу, — и, вбежав в кабинет в пальто, он запер дверь на ключ, сел к зеркалу, сказал: «Стой» — и отдышался. Дышал он плохо.
— Вот, — говорил он, разглядывая себя в зеркале, — смотри, волосы какие у тебя. Видишь? И кожа какая, и глаза. Видишь глаза? Ну вот, и ты к тому же доктор, уважаемый доктор…
В зеркале плавал неровный свет улицы, и от пыльного цвета стекла казалось, что смотришь на себя в окошко или из окошка замурованной комнаты.
— Ну, так вот. Чего ты хочешь? Чтоб бегать по улицам с расхристанным пиджаком или чтоб кричать на митингах? Ты доктор. Смотри на кожу, на волосы, на глаза; ты знаешь, что это значит, ты знаешь? Портится машина, изнашивается, как говорят. Вот, смотри на кожу. Носил ты эту кожу, тер ее, мыл, пылил, позволял брить, скоблить и слюнявить, раздувал ее и морщил пятьдесят четыре года подряд. Пятьдесят четыре! Ну, и куда твоя кожа годится? — Шварц ущипнул свою щеку. — Носил, носил и под конец износил. Под конец. Вот. А что тебе дороже всего? — он говорил все это вслух, ни на мгновение не теряя серьезности, полный лечебной веры и невозможного желания разбить одну сторону сомнения другой стороной. — Что тебе дороже всего? Отвечай. Дороже всего тебе машина. Скажем прямо, — смотри сюда, — скажем прямо — жизнь.
И вдруг, услышав свой голос, этот как будто чужой или нарочный, если прислушиваться, звук, Шварц порвал нить своих мыслей. Почему говорят нить? Как четки или как бублики, нанизаны мысли на какую-то упрямую нитку. Но вот она рвется, и мысли летят, падают, рассыпаются, — иди потом, шарь, отыскивай.
Доктор Шварц хотел доказать больному Шварцу, что когда человеческая машина глохнет и тормозится, когда, работая с перебоями, она тяжело вздыхает стертыми своими шатунами, когда дороже всего жизнь, то есть это скрипучее трение шатунов, это скребущее душу дыхание, — нельзя бессмысленно мучиться из-за неудавшейся, скажем, молодости, из-за какой-то, предположим, ошибки, и стыдно перед последней ямой, которую, может быть, пора уже начать потихоньку рыть, стыдно бояться имени, когда оно не вызывает в памяти никаких картин, кроме белобрысых волос и подслеповатой улыбки.
Подоспевшая революция, значит, помешала лечиться.
Путаница людей, идей, привычных слов, названий участков, обращений, возникновение завистливых человеческих мыслей о правах, о праве собственности, праве мужа, праве сына, праве партийца, прав вообще живущего на земле — отвлеченная философия с винтовкой в руках, голодная, неумолимая, — все это могло казаться пожилому человеку издыханием жизни, по тайному, не высказываемому представлению многих и диких, и культурных людей о том, что весь мир, вся жизнь, все существование кончается вместе со смертью его, должного умереть. Это представление гораздо распространеннее представления о бессмертии.
Но доктор Шварц, чувствовавший кое-какие «детали старости и намеки смерти», — это его выражение, — не разбираясь ни в названиях, ни в событиях, все-таки видел во всем происходящем бунт жизни, и даже где-то глубоко, за невысказываемой тайной мыслью о Клавдии, была другая мысль, слишком фантастическая, чтобы думать ее хотя бы одну сознательную минуту, мысль о том, что в революции — в этом бунте жизни — будет такой бой, такой диспут, такая перестрелка, в которой, может быть, отвоюют ему право быть опять молодым, право начинать судьбу сначала так, чтобы не думать о Клавдии, не стесняться и не бояться воспоминаний.
С их балкона революция была видна отлично. Столб, поддерживающий систему проводов, сначала упал и лежал со сбившимися растрепанными проводами, потом опять был поставлен, потом опять упал и снова был поставлен. Один раз его украшали флагами. Однажды, рядом со столбом, лежал труп, голый и желтый, в драных мертвых сапогах.
Мимо балкона прошли однажды похороны жертв с музыкой. Глядя на процессию, Шварц думал, что доктора всегда нужны. Как-то на рассвете под балконом проехала телега, истекающая кровью, груженная свежим мясом истерзанных где-то людей. Под балконом проходили также демонстрации.
Осенью, заседая в военном комиссариате, доктор Шварц забраковал некоего молодого человека цыплячьего телосложения, нервного и худого.
Но призывник обиделся.
— Папаша, — сказал он доктору, — желаю служить.
— Вы чудак, — ответил ему доктор, покидая комиссариат.
Но молодой человек не отставал от него, он шел за ним следом, клянча военную службу, как милостыню.
Доктор Шварц стал его отговаривать.
— Люди вольные, цивильные или, проще говоря, гражданские, штатские, особенно женщины, всегда плохо понимали, что такое военная служба, — отговаривал он. — Да и как им было объяснить? Забрали человека на несколько лет и сделали его жизнь хуже тюремной. В тюрьме можно читать книги, мечтать, лежать на койке, смотреть на кое-какое небо, выходить на прогулки и ругать начальство. А на военной службе человека заковывают в кандалы дисциплины, заставляют трудиться, утомляться и порабощают даже его утомленный, ничего не выдумавший мозг. За что? Скажем, за «веру, царя, за отечество». А если нет в душе у меня никакой веры, если я никогда не видел царя, он для меня чужой человек и я его не люблю, если я не знаю, что такое отечество, — отечество у нас Орлюха, тарантасная станция, село, — все равно об этом не спросят и надо служить. В старое время, чтобы откупиться от военной службы, освободиться по призыву, продавали последнее имущество: халупу, козла, наследственную николаевскую шинель. А вы на меня, молодой человек, обижаетесь за то, что вас не приняли в армию. Ну, другое время! Это я понимаю, что другое время. Но что же я могу сделать? Вы больной, слабогрудый. Вам в армии делать нечего.
Доктор Шварц высморкался в скомканный платок и, отвернувшись от молодого человека, сказал извозчику:
— На Первозвановскую, сорок копеек.
Трясясь в пролетке, он подумал, что обманул молодого человека, сказав ему для примера о тюрьме. «Он, небось, полагает: вот, человек мучился, знает, где что».
И в тот же день — он начался с ленивого заседания в комиссариате, потом был консилиум у скарлатинозного, потом был визит к одному больному, еще к одному, и еще, — в тот же день к нему пришла Клавдия, маленькая старушка, похожая на высохшую, не знавшую цветения монашку, в черной шляпе, смешном пальто с черными бантами на боку, на груди и даже сзади на поясе.
Был уже вечер, слякотный туман курился над влажной немощеной землей, и фонари отсвечивали в лужах, как в потных зеркалах. Шварц приехал домой на извозчике, ему открыла жена. Работница ушла с вечера куда-то по своим делам.
Забирая у доктора шляпу, палку и помогая ему раздеться, жена сказала:
— Вас ждут.
Она говорит «вы» — значит, ждет больной. Он сидит в соседней комнате, в приемной, и все слышит. Но Шварц не стеснялся больных и считал, что в некоторых случаях даже хорошо быть грубоватым.
— Подождут, — сказал он, — я еще не обедал!
Тогда в коридор быстрыми шажками выскочила маленькая смешная старушка и такими же быстрыми, как шажки, словами проговорила:
— Нет, Шварц, я не могу ждать.
Доктор вошел с ней в кабинет, попросил сесть, спросил, в чем дело.
Она встала, суетливо закружилась, — непонятно, словно обнюхивая кабинет.
— Так, так, — остановилась она почти возле Шварца. — Вот мы и живы.
— Мадам, — протянул Шварц. — Я очень утомлен, что вам угодно?
Хитро, как человек, знающий секрет, усмехнулась старушка.
— Я — Клавдия, с которой вас судили лет тридцать тому назад, — сказала она. — Помните?
Шварц бросился к ней так, что ей пришлось отступить и сесть в кресло. Он сжал ее руку, подвинул столик и пригласил сесть ближе к печке.
— Сюда, сюда, здесь теплей.
— Что это вы меня всю жизнь у печек принимаете? — улыбнулась она, едва расправляя морщины.
— Всю жизнь? — переспросил Шварц.
Они пили чай. Жена доктора предлагала печенье. «Спасибо, милая», — говорила Клавдия и беспрерывно тараторила о своей жизни. Она торговала шляпами. У нее было оптовое дело, и она приехала в этот город за покупками.
С ужасом, с дрожью от обиды, от оскорбления слушал ее Шварц.
— Это что еще за шляпы? — перебивал он ее.
Ласковая подруга студенческих лет, — так представил ее Шварц жене, — смотрела на него, щурясь, и говорила:
— Вы чудак, Шварц, — и видно было, что она несла эту фразу с собой, вспоминала ее там, откуда видать только кой-какое небо, кой-какие облака, и, может быть, весь истершийся и пропавший его образ был для нее в этой фразе: «Вы чудак, Шварц», как для него только ее имя «Клавдия» и смутное проглядывание светлых тогда ее волос.
Она ушла, шляпочница, студенческая подруга, смешная старушка.