18582.fb2
— Я бы ничего не сказал, — ответил профессор.
— Почему?
— Очень просто, Мартын. Потому что это чудо Господне. Что ж тут говорить?
— Чудо? — переспросил Мартын.
— Чудо, — подтвердил профессор.
И ночью, читая в постели на косноязычном, шепелявом языке стихотворную музыку Шелли, профессор сказал жене:
— А у Мартына появились странности.
Ночью Мартын исчез. И этой же ночью часовому показалось, что по небу прошел человек в картузе, с папироской в зубах и сплюнул в сад. Очнувшись, часовой клял свою жизнь, аэропланы и все, что может служить причиной таких чертовых видений.
Через несколько дней профессор получил от Мартына открытку с просьбой прийти к нему в гостиницу. Профессор пришел, и Мартын встретил его с иконой в руках. Это сразу же показалось профессору подтверждением старых Мартыновых странностей, и он смутился, так как совершенно не умел разговаривать с больными людьми.
— Я не верю, — сказал Мартын. — Я достал эту штуку для вас. Вы должны присягнуть на образе, что все, что расскажу я вам сегодня, будет погребено в вашей душе.
Профессор присягнул. Тогда Мартын схватил его за плечо и стал рассказывать, что он десять лет изобретал и уже изобрел летательный аппарат, который, помещаясь в кармане, дает возможность ходить и плавать по воздуху.
Мартын обещал раскрыть профессору тайну, задыхался и заставлял клясться еще раз.
Профессор дрожал. Больше всего в жизни он боялся судороги в воде, судороги в воздухе и припадочных на земле.
А Мартын говорил, что продавать изобретение невыгодно — мало дадут и сделают аппарат обычным, как граммофон. Он говорил, что пойдет в деревню, в глубокую деревню, произведет там впечатление чуда и создаст религиозное движение.
Разбитый и расстроенный ушел от него профессор, думая о том, что Мартына нужно посадить в нижний этаж психиатрической больницы, не то он, чего доброго, еще захочет летать с верхних этажей. И профессор думал о том, что если бы он увидел летающего человека, он сам бы пошел за ним всюду, потому что это может быть или ангел, или гений, а гений — тоже чудо Господне.
И не знал профессор воздухоплавания, что у Мартына в самом деле был такой аппарат.
Мартын выбрал для начала самую глубокую и косную деревеньку. Называлась она Сельцы. Он шел со станции день, пока достиг ее. Мужики сидели на скамейках и на ступеньках перед школой. Был сход. Общее собрание лениво разговаривало, словно беседовали, а не выступали мужики. Мартын подошел к ним, попросил воды, напился и поднялся в воздух. Он остановился саженях в пяти над школой и крикнул вниз сходу:
— Ну, что?
Было жарко, и мужики не повставали со своих мест. Только задрали головы и притихли, как во время речи.
— Здорово, — сказал один из них и выругался.
А другой крикнул Мартыну:
— С ярмонки? С балагана что ли?
Красная краска под тонкой кожей хлынула в лицо Мартыну и со страха папироса выпала изо рта. Какой-то хлопец поднял окурок и закурил. Мартын на той же высоте пошел по воздуху куда-то прямо.
Деревня бежала за ним, подкидывая вверх куски земли, неспелые плоды и неистово гогоча.
Над рекой Мартын снизился и, вися почти над водой, сказал мужикам — они расположились невдалеке от него по берегу:
— Что вы, дьяволы! Христа не признали?
— Ах ты, стерво ярмарочное! — крикнул один с козлиной бородой, и вся деревня начала бросать в Мартына камни. Один камень попал ему в живот.
«Так, — подумал Мартын, погибая, — чудо Господне, дяденька профессор».
Другим камнем раздробили Мартыну голову. И, свалившись в реку, Мартын сразу пошел ко дну.
А по воде пошли мягкие шелковистые круги, как во сне или в кинематографе. С таких кругов и начинался сон или фильм про летчика Мартына, про старого профессора и деревеньку.
1927
Дядя Василий провел пальцем по стене, и влажная линия осталась на сырой штукатурке, как след и как рисунок.
— Тут кадеты, — сказал дядя и, чтобы доказать, что кроме кадетов существует еще кое-кто, провел со всех сторон еще несколько линий.
— Я сюда, ты сюда, Андрюша налево и готово — кадет на палочку одет. Конец кадету.
Было раннее октябрьское утро, солнце только всходило — я знал это, хоть из окна нашей квартиры нельзя было увидеть ни кусочка неба. Я знал это потому, что в доме напротив стекла отсвечивали розовыми бликами, чередующимися с полированной синевой, как едва волнистая большая вода, как бухта в морскую тишину.
Я смотрел в эту розово-синюю стеклянную зыбь и понимал, что солнце только восходит.
— Здесь будет Бондаренко со своими, а здесь…
Наша стенка заменяла дяде Василию аспидную доску. Он своим толстым, корявым и дубовым пальцем чертил на ней целый план. Но линии, сначала резкие и четкие, постепенно потели, заполнялись туманом, а рисунок стирался и становился расплывчатым.
Они готовились к выступлению. Я был малышом и плохо это понимал. И теперь, когда я вспоминаю этот день, сборы оружия, тревожное веселье и с утра начинавшееся чувство не то праздника, не то несчастья — чувство события, вспоминаю, что в этот день заскрипела ржавая история, — мне вдруг становится стыдно за себя, за то, что я был маленьким и не понимал, что каждую минуту того дня необходимо запомнить.
Немногое, впрочем, я помню.
Гурьев, товарищ моего дяди по типографии Шапошникова, распоряжался оружием. Оно было спрятано в колыбели моей годовалой сестры. Приподнимая как-то матрасик, Гурьев разбудил девчонку, и она заревела.
— Агу, ага-гу, — сказал он тогда и очень смешно стал растягивать губы. — Аба-бу! Баю, баю — погибаю, тише, тишь — кошка, мышь.
Он пел эти как будто бессмысленные, очень смешные слова и передавал отцу наганы и патроны, отсчитывая их в мотиве той же песни.
Потом он подошел к стенке, посмотрел на дядин рисунок, который почти совсем заволокся потом, и сказал:
— Сырость на стене всегда на географическую карту похожа. Только какое тут море и какая тут земля?
— Черт его знает, — ответил дядя, — нет у этой земли формы. То ползет, то сохнет…
— Оформим, — перебил его Гурьев и захохотал.
— Пекарни и мельницы, — сказал дядя Василий, — первым долгом пекарни и мельницы занимай.
Наполнив мешки и карманы оружием, они стали уходить.