18582.fb2
Впоследствии, работая как историк-исследователь в архиве ЦГАЛИ, в фонде В. П. Полонского я нашел письмо И. Э. Бабеля к В. П. Полонскому от 16 октября 1928 года из Киева. Бабель писал: «Дорогой Вячеслав Павлович! Приехал только вчера, и уже сегодня молодой здешний писатель Дмитрий Урин прочитал мне свои рассказы. Мне кажется, что это настоящий писатель, и я просил его, когда он приедет в Москву (а приедет он через три-четыре дня) обратиться к Вам: похоже на то, что надо запомнить эту фамилию. Она может засиять хорошим блеском <…>
Любящий Вас И. Бабель».
Урин считал Бабеля своим «литературным отцом».
Встречал я у Дмитрия Урина и С. Марголина, который, как мне помнится, был тогда заведующим литературной частью театра им. Вахтангова. У них шел разговор о новой пьесе, которую Урин писал по заказу этого театра. Кажется, она называлась «Союз матерей» и была посвящена взаимоотношению разных поколений. Вновь я услышал об этой пьесе позже, в 1934 году, когда Урин лежал в московской больнице. Он просил меня сходить к Б. Е. Захаве, который в то время был одним из руководителей театра Вахтангова, и узнать о судьбе пьесы — он ее переделывал по указанию театра. Б. Е. Захава сказал мне, что пьеса эта стоит на очереди, театр еще не приступил к ее постановке, но намеревается это сделать в ближайшем будущем.
В начале 1930-х годов, в Москве, мы бывали вместе с Уриным у известного литературоведа Я. 3. Черняка. Там было интересно: обсуждались литературные проблемы, Урин читал свои новые вещи, Я. 3. Черняк рассказывал о своем исследовании «Спор об Огаревском наследстве», которое в то время готовил к печати. К этому времени Урин стал печататься в московских журналах, в частности, в журнале «Красная новь». Через Урина я познакомился с писателями К. Я. Финном и Л. И. Славиным. К Урину, несмотря на его молодость, все относились по-дружески, с большим уважением, чувствуя в нем равного, а не начинающего писателя.
Митя был очень добрым и чистым человеком. Людей привлекал его ум — он многое понимал и мог объяснить — из-за этого он казался иногда взрослее и серьезнее нас, хотя был моложе по возрасту. Но он никогда не превращался в «молодого старика», он охотно дурачился, сочинял шуточные стихи, принимал участие во всех затеях и розыгрышах нашей киевской компании.
У Мити Урина была врожденная болезнь сердца. Приступы становились все чаще. Впоследствии я понял — он знал, что жить ему осталось недолго. Его чудесные серые глаза, которые всегда с большим интересом, вниманием, веселостью смотрели на мир, на людей, становились все грустнее. Последний раз я видел его в Кремлевской больнице за день до его смерти. В своем последнем стихотворении он писал: «…Какой тут низкий потолок, как трудно с смертью примириться…»
Когда Мити не стало, я узнал, что за 8 месяцев до смерти, 19 апреля 1934 года, он составил завещание, где в числе других назвал и меня — мы должны были позаботиться о его литературном наследстве. Но за все эти годы никто из нас — а названо было 10 имен — ничего не сделал для его памяти. А сейчас все «наследники», кроме меня, кажется, уже ушли из жизни. Я чувствую, что должен что-то сделать, чтобы сохранить имя Урина среди тех писателей, которые в далекие 1920-е, 1930-е годы зачинали советскую литературу. Но что я могу? Только написать эти короткие воспоминания.
Через два дня после похорон Дмитрия Урина в Доме литераторов состоялся вечер, на котором выступали Л. И. Славин, К. Я. Финн, В. П. Полонский. Выступал и я, говорил о необходимости издания его произведений — меня поддержали. Но ничего издано так и не было. Справедливо ли это?
<1974>
Поначалу мне казалось, что источником сведений о Дмитрии Урине могли бы стать его рассказы, в большинстве которых герой наделен автобиографическими чертами. Повествование в них ведется от первого лица, а героя зовут, как и автора, Митей. Однако позже я поняла, что относить факты, описанные в рассказах, целиком к жизни Дмитрия Урина было бы неправильно — своеобразие его творческой манеры в том и состоит, что в реалистическую, хотя и несколько гротесковую ткань повествования порой вплетается вымысел.
Я направилась в РГАЛИ, где хранится архив Якова Захаровича Черняка — критика-исследователя, упомянутого Уриным в завещании. Там меня ожидало немало открытий: я обнаружила письма Урина к Я. 3. Черняку и к Л. И. Славину, автобиографию Дм. Урина, написанную им для вступления в Союз писателей, предисловие Я. 3. Черняка к так и не изданному сборнику произведений Урина, письмо Урина в издательство «ЗИФ» с проектом «газеты будущего» и прочее.
Начну с автобиографии Дмитрия Урина, приложенной к его заявлению о приеме в ССП. Она проливает свет на некоторые факты его биографии, в частности на год и обстоятельства рождения.
Киев, 6 апреля 1934 года
Заявление о приеме в Союз Советских писателей
Прошу принять меня в Союз Советских Писателей. Сообщаю требуемые биографические и библиографические сведения.
Родился в 1905 году в Екатеринославе во время погрома. Тогда же мои родители удрали в Москву, где год и несколько месяцев спустя в феврале 1907 года зарегистрировали мое рождение.
Мой отец был закройщиком. Ему было больше 40 лет, когда я родился, но он, по моей памяти, многократно бросал свое ремесло и пускался в коммерцию, то есть занимался маклерством весьма неудачно. Учился я в Виленской гимназии П. И. Кагана (в середине войны она была эвакуирована в Екатеринослав). Значительную помощь мне оказывала старшая сестра, артистка Юрина. Занятия мои в гимназии кончились в 1919 году. Мое первое стихотворение было напечатано в 1920 году за подписью «тов. Митя» в подпольном комсомольском журнале «Молодой пролетарий».
Некоторое время я ездил с сестрой Юриной. Она работала в театре 1 — й Конной, 2-й Конной, а также в разных актерских коллективах. В 1921 году я служил в Малом театре ПУКВО реквизитором и учеником бутафора. Тогда же я занимался и посещал студию Общества Работников Художественного Слова (ОРХУС).
В 1923 году я напечатал в «Пролетарской Правде» ряд стихотворений и рассказ. В том же году я начал работать в комсомольской газете «Молодой пролетарий». Сначала зав. отделом «жизнь рабочей молодежи», потом заведующим редакцией. Это была заря рабкоровского движения. Мы организовывали первых «рабкорманов», как они тогда назывались.
Осенью 1923 года я начал учиться и работать в театре-студии. Это была сначала учебная организация, а потом театр. Ее организовали заведующий школой МХАТа К. И. Котлубай, артист И. П. Чужой и вахтанговцы Ф. Тепнер и В. Куза.
В 1929 году я жил и работал в Ленинграде (газета «Смена», издательство «Прибой»). Там вышла моя первая книга «Шпана». В течение нескольких лет руководил комсомольской литературной мастерской «Вагранка».
Много занимался газетной работой и разъезжал по газетным делам. В 1930 году был послан редакцией «Красная новь» и издательством «ЗИФ» с бригадой писателей на новостройки. Был на Сельмашстрое в Сталинграде, Челябинске, Свердловске, Магнитогорске, Златоусте, Нижнем и Ярославле.
Собирал под непосредственным руководством А. В. Луначарского научный материал для памфлета «Газета будущего». Работу эту еще закончу.
Писал и пишу для театра и кино. Болен тяжелой формой порока сердца.
Дмитрий Урин.
«Газету будущего» обнаружить мне пока не удалось, но главная идея этого памфлета изложена в письме Дмитрия Урина в издательство «ЗИФ». Его машинопись также хранится в архиве Я. 3. Черняка в РГАЛИ. Письмо это кажется мне замечательным не только по содержанию, но и по стилю изложения, сочетающему органичный юмор и глубину мысли — качества, в высшей степени характерные для творчества Урина.
Уважаемые товарищи! Я хочу настоящим письмом предложить Вашему издательству свою работу — новую беллетристическую попытку осветить будущее.
Общеизвестно, что все выпущенные на эту тему книги, так называемые научно-фантастические романы, приключенческие утопии и несмелые социологические предвидения скромных многосемейных писателей, несмотря на безусловную, в некоторых случаях, талантливость авторов, до нашего основного читателя не дошли, советского читателя не захватили. Пролетарская литература этой темы не касалась.
И вот получилось очень забавное и очень грустное явление. В эпоху, когда слова «грядущее» и «будущее» написаны на всех знаменах, беллетристика об этом самом «будущем» не зажигает ни одного желания, не вызывает ни одного направления мыслей. Все время эта беллетристика вращается в кругу открытий доктора Икс и любви инженера Игрека, изредка раскрывая социальные полотна с машинизированных животных, также похожих на человека, как балалайка на трактор.
Я не хотел бы здесь обижать писателей — почти все они мои старшие товарищи, многие из них — мои учителя. Будет очень досадно, если кто-то поймет начало моего письма таким образом, что вы, мол, дорогие писатели, не можете написать романа с будущим, а я могу. Ничего подобного — я тоже не могу. Для того именно я и начал писать об этом, чтобы доказать, что вовсе неслучайно о будущем у нас не пишут. За эту тему брались талантливые столичные специалисты и горячие провинциальные старатели. И те, и другие с одинаковым почти результатом. На этом яснее всего сказывается, как отстало литературное изобретательство от общего движения жизни — ведь то, что знает, но не может как следует рассказать любой идейный целеустремленный работник нашего времени, несоразмерно фантастичнее и выше того, что написано в фантастических романах самых передовых писателей. Какая показательная диспропорция! Беллетристические жанры стерлись, и устанавливать их для будущего — значит снижать наше представление о нем.
Вот я и предлагаю влить наши мысли об этом самом будущем в еще не скомпрометированную форму. Считаю необходимым рассказать здесь о том, как и почему возникла эта мысль. Еще в 1923 году в киевской комсомольской газете «Молодой пролетарий» был поднят вопрос об отсутствии у нас не только художественной литературы о социализме, но и даже сколько-нибудь художественных выпуклых представлений об этом нашем грядущем. По целому ряду причин вопрос этот не перенесли на страницы молодежной печати. Очередная боевая громокипящая кампания вскоре изъяла его из нашего сознания. Однако я заинтересовался вопросом. В тот момент меня заботила не литература о будущем, а выпуклость, четкость и разнообразность наших общих представлений о нем. Вот мы работаем, как же нам рисуется — для чего?
Прежде всего я проверил себя. Результаты получились малоутешительные. Несмотря на то, что я привык думать фактурно, даже абстрактные понятия перерабатывались в моем сознании в некие вещественные знаки и почти бытовые обстоятельства. Несмотря на всё это, будущее, в моем представлении, проявлялось неясно, как на засвеченной фотографической пластинке. Вместо трехмерных представлений возникали общие слова, фразы общественного пользования, определения, зазубренные конкретно, холодно, как спряжения неправильных глаголов. Сначала я подумал, что это я такой бездарный, а у других такие представления есть. Для того, чтобы убедиться в этом, я стал негласно собирать нечто вроде анкеты по этому поводу: «Представляете ли вы себе будущее? Как? Вот вы — в будущей комнате, за стенкой какие-то люди, восемь часов вечера. Расскажите, как вы себе представляете это, если у нас 1978 год?»
Не буду перечислять всех своих вопросов. Там были разумные и глупые, пытливые и смешные, наивные и ехидные. В то время я заведовал редакцией нашей газетки, общался с лучшими и худшими ребятами, заседал со стариками, дружил с опытными работниками, надоедал им, развлекал их. Мне нетрудно было собрать свою нелепую анкету среди самых разнообразных товарищей. Часть этих материалов я уже растерял, но хорошо помню общий результат, вернее общее впечатление от всех полученных мной ответов. Выпуклого представления о будущем не было. Были изумительные детали, были остроумнейшие замечания. У стариков случались расцветы выношенной долголетней мечты, у молодежи попадались минимальные требования, сравнения с «домом отдыха» и даже с больницей, но картины не было, я не мог составить ее хотя бы из кусков.
И очень хорошо! Только через 6 лет я понял, как бессмысленна была эта социологическая мозаика. Но результаты анкеты и тогда не расстроили меня. Состояние было бодрым, ответы бодрыми, и то, что на неразрисованном полотне наступающих лет не возникало определенной картины, вовсе не помешало работать и верить, что картина будет написана, и теми именно красками, которые создадут наши усилия. Разве художник всегда видит картину, которую должен нарисовать? Ведь чаще всего ему достаточно знания и чувства того, что он хочет сделать. На этом я покончил и отложил полученные ответы в сторону.
Но вот, через пять лет, в 1928 году меня снова притянули к этой теме. Укрбюро юных пионеров и украинский детский журнал созвали совещание библиотечных работников, педагогов и писателей, имеющих отношение к молодежным темам. Пришли два украинских поэта и один украинский беллетрист. Приплелся и я. И вот оказалось, что педагоги, пионерработники и библиотекари нападают в нашем лице на всю мировую литературу за то, что она не дала им ни одной осмысленной картины будущего. «Что мы можем нарисовать детям? А детям нужно в основном рисовать», — кричали педагоги. «Дети мечтают лучше, чем мы объясняем им», — вопили пионерработники. «Взрослые читатели спрашивают эту литературу не меньше детей», — заявляли библиотекари. Мы были приперты к стенке. Мировая литература съежилась.
Спокойней всех оказался беллетрист. Он первый сумел отказать на том основании, что сейчас он занят романом о нравах <…> богемы, а затем должен исполнить заказ издательства на тему о Днепрострое и молодежи. Его доводы показались солидными, и по взглядам слушателей было понятно, что они уважают такого работника на два романа вперед. После беллетриста расхрабрились поэты. Они заявили, что делают все, что могут, и что в новых стихах вряд ли возможно удовлетворить любопытство пионеров и рабочих. С ними молча согласились. Когда они уходили, я слышал, как один педагог спросил у другого: «А що воны пышуть?» «А так, — ответил тот, — про садок вишневый коло хаты-читальни».
Таким образом, из представителей «той самой литературы» остался я один. Со мной эти люди церемониться не привыкли. Мои художественные принципы они уже научились игнорировать, изредка для разнообразия подвергая их издевательствам и сомнению. Они знали, что меня можно разбудить в 12 часов ночи с тем, чтобы к утру я написал громовую статью или веселый фельетончик о каком-нибудь сельском активисте, который ухитрился приколоть булавочкой у куркуля на спине лозунг о перевыборах в сельскую раду.
Отказываться я не имел права — меня презирали за отказы и называли «интеллигентом». Оставляя мне посреди ночи тему, редактор хлопал меня по спине и говорил: «Ось тоби социальна замовлэння». Что к этому нужно прибавить, кроме того, что «социальна замовлэння» в переводе на русский язык означает: «социальный заказ». Я подчинялся. И здесь я чувствовал, что стоит им немножко нажать, указать на необходимость, обругать меня интеллигентом, и я уступлю им и сооружу для перевода на украинский язык с репортерской быстротой газетный роман, где будет фигурировать одно неизменное и якобы основное открытие, один великий разрушитель, два друга, изобретатель и его молодой помощник, и, наконец, для интересности одна женщина с фантастическим неземным именем, похожим, скорей, на имя дирижабля. Кому только не известен этот рецепт, и как все-таки даже самые хорошие работники все время только видоизменяют и переворачивают его и почему-то не решаются вовсе отбросить это истершееся клише, достойное прошлого и не достойное будущего.
Еще минута, еще один крутоидеологический нажим там, на совещании, и я, молодой и новенький, согласился бы сделать то же, что делали старые и опытные. Но на меня не нажали, и я счастливо избавился от фельетонного подхода к дорогой мне теме. Единственное, что все-таки навязали мне, — это ознакомиться с материалами, доложить к следующему совещанию через три месяца результаты своих исследований по следующим тезисам: а) какие социалистические элементы вовсе не показаны в наших фантастических романах; б) какие социалистические элементы показаны; с) почему, несмотря на то, что они показаны, в романах все-таки социализмом не пахнет; д) почему от ихнего социализма скучно; е) и что в основном нужно добавить к романам, чтобы время, о котором они повествуют, показалось нам более интересным.
Я уходил после совещания, вспоминал свою давешнюю анкету, и мне хотелось ответить на все эти вопросы старым своим впечатлением: «все от того, что ни у кого из нас нет выпуклых представлений о будущем». Но позже, когда я ознакомился с материалом и ощутил его, мне стало ясно, что дело не в этом. Об отсутствии каких представлений может быть речь, когда в каждой отрасли человеческих знаний есть свой перспективный план. Есть не только представление, есть большее — знание. В каждой науке есть твердо зафиксированный икс, раскрыть который должен завтрашний или послезавтрашний день. Ведь к этому, в значительной мере, сводится философия всякой науки.
Я позволю себе напомнить менделеевскую формулу: «Знать, чтобы предвидеть». Но ведь на этом же, наконец, зиждется созданная значительно раньше менделеевской формулы марксистская наука, наука — в отличие от подчас весьма зыбкого представления социалистов-утопистов. Я понял, как смешна была моя старая анкета, и решил оправдать ее детством. Если у кого-либо нет представления о будущем, какой-нибудь, скажем, евгеники, значит, он просто чужд этой отрасли знаний. Вот и все. Там, где отсутствует представление, там до некоторой степени присутствует невежество.
Но каково было мне, когда, прочитав после этого своего решения целый ряд фантастических романов, я убедился, что авторы писали их со знанием научных перспектив, что писатели не страдали невежеством. Я присмотрелся тогда и понял, что от ихнего социализма скучно по совершенно другим причинам. Во-первых и в основном — из-за указанной уже изношенности жанра и во-вторых — из-за того, что авторы хорошо изучают вопрос о перспективах одной какой-нибудь отрасли, а всю остальную жизнь дают, так сказать, фоном, поверхностно и туманно. Аэропланчики летают и садятся на крыши, кнопочки нажимаются, массы гудят издали, как статисты за сценой, улицы называются мудрено вроде «16-я линия имени международного энтузиазма». В центре становится какая-нибудь противослезная сыворотка, а жизнь, социалистическая жизнь, будущая жизнь остается типичным фоном. И авторов нельзя обвинять — нельзя ведь быть перспективным энциклопедистом.
Таким образом, я пришел к выводам, что мы никогда не сможем нарисовать даже частичной картины будущего, так как для того, чтобы знать фон, надо знать множество научных перспектив. Это слишком сложно, а без фона нет жизни. И сразу же после этого печального решения я стал жалеть все написанное о будущем. Ведь какой материал! Ведь всех это трогает! Ведь после нас не потоп, а социализм! Ведь это так нужно! Пусть научное предвидение спорно, спорность — лучшие художественные дрожжи.
Но вот, перебирая какие-то пыльные библиотечные богатства, я однажды наткнулся на номер Санкт-Петербургских Ведомостей за 1879 год. С любопытством я выволок пожелтевшую газету на свет и стал читать. Как большинство людей, близких к газетам, я их не читаю, а просматриваю. Но здесь я читал, читал все, начиная от заголовочного объявления о подписке и приемных часах и кончая объявлениями и типографской фирмой. Все было удивительным, необычным, характерным, все — и условия подписки, и объявления, и верстка, и заголовки, и пафос, и ехидство по какому-то заглохшему поводу. Я читал и перечитывал архивную эту газету.
Из двух альбомных листов в мое сознание входил и становился явственным и понятным тот, 1879 год, время, о котором мы читали столько повестей, стихов и романов самых разнообразных направлений самых различных авторов. Попробуйте, это интересно — заглянуть на большие высочайшие рескрипты, солидные губернаторские «доводы до сведения» и рядом — куценькие заметки о судебных делах, об исполнении приговоров над революционерами, разбойниками и бунтовщиками. И большой шрифт, торжественные фразы, двухколонная верстка, а рядом — сбитый хроникерский петит дадут вам литературно и даже графически самое точное представление об исторических пропорциях. И новые картины непроизвольно начнут проецироваться после каждой статьи на волновавшие когда-то темы, и старое волнение оживет на них перед нашими улыбчиво наблюдающими современными глазами. Судебные отчеты, назначения, некрологи, объявления о продаже кареты или чухонской земли, литературный отдел, критика — все воссоздавало мне то время. И, как предмет в кинематографе, показанный с разных точек зрения, тот Петербург, тот мир, показанный различными репортерами, газетчиками всяких специальностей, фельетонистами разной хватки и всяческими анонсодателями — мир, заснятый с разных точек зрения, стал явным, как воспоминание.
Газета воспринималась как художественное произведение. Здесь нет ничего странного. Дом нашего соседа только дом, а дом нашего предка — уже театр. Но и дом нашего потомка — тоже театр. И газета не только за 1879 год, но и за 1979 год — тоже произведение. Я решил, что подлинную перспективу всяких отраслей знания, своеобразную «энциклопедию перспектив» легче всего художественно показать в форме, прямо скажем, газеты за 1979 год. Такую газету я и предлагаю вам издать. Я начал уже ее писать и, надо надеяться, со временем закончу.
Я, может быть, неправильно выразился, назвав этот номер газеты за 1979 год «энциклопедией перспектив». Пожалуйста, не думайте, что это будет нечто вроде словаря по всяким вопросам будущего. У меня задача значительно веселее: фельетоны, статьи, хроника, исторический отдел, смесь, сводки научных войн, корреспонденция с театра культурных боев, отделы искусства, статистики, гастрономии — будут полны всеми человеческими чувствами. К тому же чувствами полного накала — страстями. Это моя основная задача. Я хочу, чтобы это было основной сквозной философией газеты.
Не номера, машины и кнопки, но люди, страсти, соревнования. Пусть это дерзко. Об этом и боязно, и страшно говорить, но мне, молодому человеку, очень хочется ответить им — Джером К. Джерому и Герберту Уэльсу и даже нашему отечественному Эжену Замятину — всем им, авторам скучных будущих, ответить вещью, потому что на картины не отвечают статьями и предисловиями. Ответить веселой картиной о том времени, когда чувства человеческие не закиснут, а расцветут, освободившись от непроизводительной борьбы и уродливых болезней, скопидомства и стяжательства.