18582.fb2 Крылья в кармане - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Крылья в кармане - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

В Днепропетровске есть часть города под названием Чечелевка. Район примыкает к огромным металлургическим заводам имени Ленина и Петровского и является как бы рабочим поселком этого бывшего «Брянского завода». Солнце, если смотреть из города, закатывается именно на Чечелевке, но зарево заката не потухает до утра. Это объясняется тем, что зарево заката трансформируется там в самое обычное зарево от бессемеровских, мартеновских и доменных печей.

Под небом с этим неувядающим закатом я прожил всю свою жизнь.

Собственно, вру. Жизни я не прожил, прошу прощения. Вышеуказанная только начинается! Только еще начинается!

Но двадцать два года я все-таки прожил в этом городе.

Не все из этих лет нужно вспоминать, не все и хочется вспоминать.

Мать моя занималась шитьем. Я просыпался утром, чтоб пойти в училище — она шила; я приходил — она шила; я играл под окном с мальчиками и видел ее в окне — она шила. Стекло блестело — и мать в окне, я помню, как рисунок на глянцевой бумаге. Все остальные изображения, которые восстанавливает моя память, отпечатываются не на глянцевой. Я мог проснуться ночью — мама все шила. Иногда я возвращался из училища раньше времени: из-за каких-нибудь выдающихся событий у нас отменяли уроки — например, приезжал министр, начиналась эпидемия скарлатины, умирал губернатор, мороз переходил норму и на каланче вывешивали флаг, — мать шила.

Она умерла, когда мне исполнилось двенадцать лет. У меня осталась комната, кровать, стол, три стула, сундучок. Училище я оставил. У дяди моего Зямы Новинкера было девять детей, и он сам говорил, что «они плодятся, как еврейское горе». К себе меня дядя не взял, я остался жить в той же комнате. Дядя Зяма следил за мной, приходил ко мне первое время часто. Он называл себя «опекуном». От его опеки через короткое время в моем сундучке не осталось ничего, зато я получил службу на фабрике лопат. Фабрика называлась «Шла» и помещалась на Петербургской улице. Что такое «Шла», я уже забыл, но хорошо помню, как начал работать в кузнице, как рабочие меня дразнили «мапоподцувало», а мальчики во дворе, на Чечелевке, — «арапой». Они думали, что слово «арап» женского рода.

— Арапа! Арапа!

Я приобрел квалификацию в годы революции, когда закрывались одни заводы и открывались другие, когда менялись специальности, техника, цели, власти, названия, дни отдыха и дни работ.

В 1921 году, во время невероятного голода, тот же Залман Львович Новинкер, мой дядя, надоумил меня обратиться в американское благотворительное общество АРА с просьбой о помощи, на том основании, что где-то в Америке существует брат моей матери — Лев Исаакович Шуман, по профессии сапожник.

Тогда я, как и многие, занимался изготовлением зажигалок. На екатеринославском базаре этих зажигалок продавалось несметное количество.

— Было чем зажечь мировой пожар, — говорил тот же Новинкер.

Я украл в мастерской, где работал в последний раз, тиски, несколько молотков, несколько напильников, зубило, плоскогубцы, паяльник и открыл у себя на дому зажигалочную мастерскую.

Но зажигалки не продавались. Тогда я думал, что мне просто не везет. Но теперь мне ясно. Это было вроде нынешнего мирового кризиса: перепроизводство зажигалок, отсутствие рынков. Смешно! Прежние мальчики начинали понимать законы конкуренции, кризисов, торговых отношений, исходя из примера торговли квасника на углу улицы. Теперь мы понимаем собственные свои затруднения с какими-нибудь зажигалками, исходя из понятного нам кризиса мирового капиталистического хозяйства.

Мы живем в других масштабах. Эти масштабы больше нас, иногда больше наших сил. В этих случаях мы надрываемся.

Но зажигалки не продавались. Я замерзал на Озерном базаре, вокруг меня толпились люди. Мы все хотели есть. Немногочисленные сытые ходили среди нас, щупали наши товары, щупали наши надежды и уходили, ничего не купив. Это, правда, не очень похоже на кризис нью-йоркской биржи, но это тоже грустно.

Я никогда не пользовался своими зажигалками. Мне нечего было разжигать: табаку не было, дров не было, керосину не было. И хлеба не было (хоть его не зажигают, но он для меня связан с зажигалками).

Пришлось пойти в АРА.

Белая, вымытая лестница открылась передо мной. Беднота, уже получившая повестки, ждала очереди на улице, и в так называемом чистом воздухе смрада было больше, чем здесь, в помещении. Секретарь отделения, мистер Ферри, принял меня. Я знал имя, отчество, фамилию и даже профессию моего дяди. Это оказалось вполне достаточно. Мне объяснили: дадут объявление в американских газетах, а дядя, если он найдется, это объявление окупит.

— Сколько времени должно пройти? — спросил я.

— Месяца три, четыре.

— Но мне хочется есть сегодня. И вчера еще. И позавчера.

— Всем хочется есть! — Ферри показал рукой на улицу.

Почему он не показал на своих соотечественников — они сидели в соседней комнате? Почему?

Через полгода пришло письмо и типовая стандартная посылка. В письме дядя писал, что он уже двадцать лет не сапожник, а фабрикант обуви, что он жалеет о смерти моей матери и помогает, чем может. С письмом он прислал фотографию толстого лысого человека и двух девушек в коротких белых платьях. Все они стояли около автомобиля. Бумага была блестящая, и карточка походила на вырванную из витрины кинематографа.

Недавно я видел в журнале на заглавном листе иллюстрацию. Вид на нью-йоркскую гавань — огромные кубы домов и бесчисленные квадраты окон, пароходы, статуя Свободы, про которую Бернард Шоу сказал, что это самое ироническое произведение искусства, вид на гавань, запив, океан, — вид на мировой город, и под иллюстрацией надпись: «Америка». Это, конечно, неправда. Чтоб показать Америку, надо поместить фотографию, присланную мне дядей: автомобиль, толстый человек, две кудрявых девушки, самодовольство, — Америка.

Посылку я съел, но дядю не поблагодарил и больше о нем не вспоминал.

Голодные дни миновали. Открылись предприятия. Я поступил на работу. За год до призыва тот же дядя мой, Зяма Новинкер, уговорил меня уступить свою комнату его дочке Любе. Она вышла замуж за молодого инженера — робкого и молчаливого человека, оторванного от жизни, похожего на юного раввина, вчера только оставившего ешибот. Дядя руководил им. Попутно он руководил мною.

— Зачем тебе отдельная комната? — говорил он.

Едва он начал, мне стало понятно, что от комнаты придется отказаться. Опытные люди с первой фразы покупали у него раньше швейные машины компании «Зингер», а теперь — в вагоне поезда — открытки в пользу МОПРа и Красного Креста. Дядя никогда не блистал убедительными доводами, но начинал уговаривать сразу, с расчетом на несколько часов, и этот спокойный расчет убивает жертву на первой фразе.

— Зачем тебе отдельная комната? Поговорим.

— Хорошо, — поспешил я его перебить. — Мне не нужна. Я уступлю. Кому, дядя?

— Любе, — ответил он. — Моей Любе. У тебя — это грязь. У тебя — это сарай. Она сделает из нее куклу.

Я выделяю случай с переменой комнаты из ряда других случаев своей молодости, потому что из-за него я столкнулся с мудрейшим своим наставником, портным Осипом Фальком. Дядя нашел мне угол у него в мастерской.

Портной Фальк, седой и немного светло-рыжий старик с вихрастой растрепанной бородой, высокий, худой, длиннорукий, костяк человека, не наживший мяса за всю свою жизнь, — встретил меня молча. Я распределил свои вещи на кушетку, под кушетку, на столик, предназначенный мне, на гвоздь, торчащий над моей будущей постелью, и стал смотреть, как работает мой сосед и квартирохозяин.

Он кроил.

Солдатское сукно, исчерченное мелом и разрезанное, вернуло мне мир геометрии (я занимался тогда на рабфаке, сдавал геометрию, и мне часто снилось, что на небе вместо звезд плавают треугольники, квадраты, круги, сталкиваются или дробятся, как микробы, и образуют новые и новые фигуры и миры). Портной резал солдатское сукно на совершенно непонятные мне, почти отвлеченные фигуры. Каждый раз, отрезав кусок, он отходил в сторону и смотрел на сделанное внимательно и насмешливо, как первый художник на мироздание. Можно было подумать, что он философствует над каждой линией, над каждым углом и окружностью. Может быть так, с ножницами в руках, по-портновски, создавали классическую геометрию в Элладе. Смешно! Вдруг мне показалось, что я увидел знакомую фигуру.

— Пифагор! Пифагоровы штаны! — сказал я.

Старик Осип Фальк посмотрел на меня внимательно, улыбнулся сочувственно, как будто я открыл его секрет, и сказал мне ласково, как сыну:

— Да, да. Брюки.

Смешно, смешно мы изучали науку! Но геометрию я почти забыл, а науку злости, преподанную мне Фальком, я ношу в своем сознании наготове, рядом с аптечкой практических навыков, среди отложений житейского насущного ума.

Портной первым научил меня называть людей чужого класса: «они». Он ненавидел «их».

— Ты хочешь есть? Попроси у «них». Ты устал? Поблагодари «их». Ты не понял чего-то в своей книге? Справься у «них»!

Говоря о «них», он указывал наверх. К небесам это не имеет никакого отношения. Они жили всегда под небесами, но над ним. Они — в верхних этажах, он — в подвале.

Зараженный его злобой, я иначе понимал все, что говорилось на заводе, писалось в газетах, объяснялось революцией. Из этой злобы я нашел выход во все человеческие чувства, но передать его моему старику-учителю, портному Осипу Фальку, мне не удалось. С детства он вынашивал свою отрешенность и одиночество, и никак нельзя было втянуть его в наш молодой и шумный лес коллективизма.

— Произрастайте! — говорил он. — Произрастайте, молодые люди! «Они» будут рады. «Они» выпьют ваши слезы и скажут: «Бойрэ при хагофэн».

Это из еврейской молитвы, благословляющей вино: благодарят Создавшего плоды винограда.

— Нет, месье Фальк! Нет! — отвечал я. — «Их» кровь уже свертывается. «Им» приходит конец.

Я рассказывал ему о чудесах пролетарской революции и о том, куда ведет она. Он слушал внимательно, не перебивал меня, а когда я останавливался, ожидая ответа, он говорил:

— Все это хорошо! Но я не верю в Бога.