18582.fb2 Крылья в кармане - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 38

Крылья в кармане - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 38

Вдруг к столу подошел старик Холмогоров.

— Иди спать, отец, — сказал Василий.

— Постой, постой, — отец вытирал жаркий пот со лба и трезвел, выпрямляя спину.

Неожиданно, но резко он выпрямился и закричал:

— Люди! Еврея надо арестовать! — и схватил меня за руку.

Василий оттолкнул его. Он упал, сразу поднялся и снова закричал:

— Отцов бьют! Отцов!

Тогда к Василию подошел один из соседей и сказал тихо:

— Не трожь отца.

— Не трожь отца! — загудел кто-то в заднем ряду, и все зашумело.

— Не трожь!

— Отца не трожь!

— Отца!

Собрание зашевелилось, и жаркий ветер загулял по комнате, в ее шуме.

Я еще не отдышался после речи и не понимал всего, что происходит.

Когда все успокоилось, старик Холмогоров двумя руками стискивал мою худую руку у кисти, а его, полуобняв, оттягивал от меня председатель Горлов.

— За что ж его арестовывать? — спрашивал Горлов. — Объясни людям, психический старик.

— Обманывает народ машинами! — кричал старик. — Некрещеный человек путает мужиков. Пусть посидит, пока те машины приедут. Пусть сгниет на вечной каторге!

— Тебя кто поил? — покрывая все, закричал Василий. — Жена платоновская? Кулаки? Кто поил? — и, круша все и всех, разъяренный и страшный, он бросился на отца.

— Отца не трожь! Отца! — снова закричали в задних рядах, и передние ряды подались вперед, словно их давили сзади. Бросились на Василия, на старика, на меня, друг на друга, какой-то разряд бросил всех в эту свалку.

— Бей его трактором! Трактором! — выделялся голос, пискливый, как у скопца.

О варварстве

Любите ли вы превращения? Убежден, что любите. В погоне за превращениями ненасытное человеческое любопытство заполняет балаганы фокусников, стоит за спинами художников и толпами окружает маляров, превращающих серые заборы в голубоватые. Иной скептик знает все мировые законы, а глядишь, останавливается у окна, когда квартирная хозяйка выливает во двор черную воду из эмалированной миски и тряпкой моет миску у дождевой бочки. Он с увлечением смотрит на посудину, которая только что была рябой, в грязных полосах и крапинках, а вот уже стала белой, блестящей, эмалированной.

Между тем все сущее превращается — растет, сгибается, морщится, набухает, меняет цвета, голоса и запахи. Трудно, однако же, уследить за медлительными процессами природы. Оттого, может быть, мы и любим фокусников, у которых роза растет на глазах у почтеннейшей публики, а ребенок превращается в бородатого мужчину в три счета — эйн, цвей, дрей, — и заборы у маляров становятся другими, только проведешь мягкой кистью по грязному дереву, — между тем человек седеет незаметно, деревья покрываются почками постепенно, а явления эти достигают сознания сразу, настигают вдруг: проснешься как-нибудь, откроешь ставни, а на дворе весна, листья молодые, светло-зеленые и маленькие, — посмотришь в парикмахерской в зеркало, а ты уже совсем седой. Ты ли это? Ты! Пусть дома на столе стоит карточка, где ты в курточке сидишь с мамой в плетеном кресле и читаешь какой-то фотографический альбом. Ты ли там? Нет, не ты.

Если бы сейчас был вполне развернутый социализм и после трех-четырехчасовой работы можно было бы свободно искать свое призвание, я отдал бы свою жизнь наблюдению за медленностью природы. Я бы часами, днями, ночами сидел над стеклянной банкой и следил за тем, как какая-нибудь тварь растет, меняется и увядает. Сам бы линял, морщился и увядал за это время, но глаз бы не отрывал.

Рыжий Алексеев из Балайбы рассказывал мне, что он решил проследить, в какие дни растет его двенадцатилетний сын. Для этого он сделал зарубку на двери в рост мальчика и каждое утро подводил его к этой зарубке. Полгода мальчик не рос. Алексеев разозлился и бросил примерку. Месяца три спустя он вспомнил о ней и подвел сына к зарубке. По его словам, мерка поднялась сразу на четверть аршина. Думаю, у Алексеева произошла ошибка. Человек не останавливается на полгода. Однако оторваться хоть на время, для того чтоб увидеть превращение, очевидно, необходимо.

Это правило сохраняет свою силу и для социальных превращений — самых необычайных превращений из всех, какие я знаю.

Мы организовали колхоз «Справедливый путь марксизма». Много встретилось на нашем пути недоверия, робости, упрямства. Спустя некоторое, очень короткое время после организации мы покинули колхоз. Мы работали в разных местах Советского Союза, между тем над землей прошла зима, весна, лето. В колхозе засеяли все поля, подняли триста га целины, и, пока вырастал хлеб, пока он зрел и наполнялся, балайбинцы так изменились, что я, пожалуй, растерялся бы, если бы такое превращение увидел в один день, как у фокусника.

Все это написано здесь для того, чтоб никто не пугался дикости, может быть варварства, во всяком случае — прославленного истинно русского духа, который исходил из Балайбы в дни нашего пребывания там.

Надо помнить, что это первый период. Землю засевают — она черная, снимают хлеб — она золотая. Кто не знает, как много темноты, нищеты, зверства было и еще осталось в бывшей России, тот никогда не поймет, как много уже сделано в Советском Союзе и как много еще надо сделать.

Не обижайтесь за родину, когда здесь будут показывать ее варварство. Помните, что время идет. Его движение трудно увидеть. Но растут дети (пионеры, фабзайцы), всходят урожаи (хлопок и пшеница продвигаются на север), выпадают дожди (гниют телеги, прокладываются дороги, собирают автомобили), текут реки (вращаются турбины), — время идет, превращения происходят.

После бури

Я лежал на полу в той же избе. Темнота окружала меня. Я видел все предметы в комнате, но из-за темноты не понимал их. Постепенно я начал создавать из груды, высившейся в центре, образы сваленных скамеек. Я лепил их из темноты, и они становились все ясней и ясней. Такое именно состояние и называется — привыкать к темноте. Я привыкал.

Почему я лежал? Был ли я ранен, побит, смят, терял ли я хоть на минуту сознание? Нет, нет, нет. Стыдно сознаться: я был свален, мог подняться, но лежал, потому что меня охватила лень. Очевидно, она родилась из разочарования, из какой-то мелкой мысли, поразившей меня во время свалки. «Стоит ли вставать, суетиться, работать? — подсказывала эта мысль. — Меньше часа тому назад в этой самой комнате ты говорил перед притихшим собранием. Ты видел тракторы и комбайны, о которых говорил, и был уверен в их реальности».

Я лежал неподвижно и вспомнил свою речь. «Теперь ты понял, перед кем ты говорил?»

С каким наслаждением я смотрел на собрание, когда мне удавалось объяснить простейшими словами какой-нибудь предмет, обозначение которого, казалось, застыло в специальном термине. Как вдохновенно возникали у меня эти слова! Как облегчили они мою задачу! Простейший язык кажется законченнейшим языком, но он требует спокойствия. Поэтому мы и не находим его. Наши дети его введут, наши внуки привыкнут к нему, и они совсем не смогут понимать нас — нервных, заикающихся и, вместе с тем, произносящих триста слов в минуту. Наши мысли скачут, догоняя друг друга, каждой набегающей не терпится, и она заливает предыдущую, как волна волну, и есть люди — их называют «современными читателями», — которые уже привыкли и даже находят своеобразное утешение в этом неспокойствии.

Какие только глупости о внуках, о простоте языка, о нервности, о волнах, о чем угодно не возникают у человека, когда он лежит на полу — безвольный, всему покорный — и, как сонная свинья в навозе, барахтается в собственном безразличии.

Я лежал на полу в пустой избе, бывшей кулака Платонова. Но думал ли я обо всем этом тогда? Ведь так медленно из темноты лепились предметы. Ведь протекало время, ведь протекала обида на дикость Балайбы, на себя, на жар своих речей, на время, загнавшее меня в это положение? О чем же я думал? Трудно вспомнить. Скорей всего, ни о чем. Но многое я узнавал в эти минуты. И если бы тогда у меня спросили, знаю ли я страну, в которой строится социализм, я горько бы улыбнулся, заерзав на месте и тревожа синяки, и ответил бы:

— Знаю.

Так думал я в самом начале нашего путешествия. Теперь же, закончив его, исколесив всю страну, на этот же самый вопрос буду отвечать: «Нет, не знаю, не знаю». Все надо знать в движении. Знать розу — значит понимать, что сейчас она упругий бутон, но пройдет две недели — и она будет темнеющей по краям, роняющей лепестки старухой; пройдет еще год — и будет иное превращение.

Знать в движении нашу страну трудно. За год нашего путешествия многое изменилось до неузнаваемости. Хоть бросай свое ехидное перо и пиши оды! (Только боязнь, что и ода может получиться ехидной, удерживает меня от этого шага.) Нет, не знаю я нашей страны! Трудно мне вообразить результаты ее стремительного движения. Хорошо мчится она и несет меня с собою.

Долго я лежал на полу в избе, бывшей кулака Платонова. Мысли, которыми я заполняю сейчас рассказ об этом времени, совсем непохожи на то, что я думал тогда. Но ведь время текло! Ведь я лежал на полу, как дурной! Так не все ли равно, какие мысли будут вставлены в оправу того времени!

Я лежал неудобно. Лень мешала мне переменить положение. Правый бок ныл, и, выключив все из сознания, я слушал эту ноющую боль удовлетворенно, как только самый идеальный и законченный лентяй мира может слушать свое пищеварение.

Вдруг я услышал шорох, затем — неразборчивые шумы, и в соседней комнате зажгли спичку.

— Убили его? — услышал я голос, мне незнакомый.

«Вот меня идут убивать», — подумал я почему-то и две теплых волны крови отошли от живота к ногам и к голове. Хорошо стало от этой теплоты и от того, что «вот тебя идут убивать, а тебе все равно». Это было показателем безразличия, дошедшего до предела.

Спичку внесли в комнату, и я увидел худое лицо Горлова, озаренное дрожащим мелким огнем.

— Лежит, — сказал Горлов.

Вслед за ним в комнату вошел Василий. Я успел увидеть его, и спичка тотчас же погасла.

Василий подошел ко мне и, ткнув сапогом в одну из моих поднятых подошв, сказал:

— Вынесем его.

Мне стало ясно, что голосом мне незнакомым говорил встревоженный Василий. Горлов взял меня за плечи, Василий за ноги. Было темно. Почему я молчал, почему не заявил о своей жизни — сразу, громко, весело, как полагается живому? Совершенно непонятно.