18585.fb2
1. "Познакомьтесь!"- представляет полковник Кондаков. - "Подполковник Динашвилли". Я пожимаю руку человека в сером гражданском костюме. Расстегнутый ворот белой рубашки без галстука. Слегка подчеркнутое пренебрежение к гражданской одежде, свойственное кадровым военным. Обрюзгшее лицо. Матовая лоснящаяся кожа, отвыкшая от солнечного света. Усталое и безразличное выражение черных на выкате глаз. Такое же ленивое и безразличное пожатие влажной руки. Полковник Кондаков и я приехали по запросу Центральной Оперативной Группы МВД для экспертизы показаний ряда заключенных. Поскольку данные дела переплетались с аналогичными материалами, находящимися в отделе полковника Кондакова, МВД запросило консультации и помощи СВА. Полковник Кондаков знакомится с протоколами предыдущих допросов и материалами следствия. Первым идет дело одного из бывших научных сотрудников в лабораториях Пенемюнде, служивших центром немецких исследований в области реактивных снарядов. "Немного задержались", - говорит подполковник МВД, поглядывая на дверь. - "Я приказал, чтобы его сначала привели в человеческий вид". "Давно уже он у Вас здесь?" - спрашивает полковник Кондаков. "Около семи месяцев", - отвечает подполковник в гражданском таким сонным голосом, как будто он не спал с самого дня рождения. "Как он к Вам попал?" "Нам поступили агентурные сведения... После этого мы решили заняться им поближе". "А почему... в такой обстановке?" - спрашивает полковник. "Он жил в западной зоне, а его мать здесь в Лейпциге. Мы предложили матери написать ему соответствующее письмо с просьбой приехать к ней... Ну, вот и приходится держать его под замком до выяснения". "Как-же это мать согласилась?" "Мы пригрозили, что в противном случае отберем у нее овощную лавку. А потом - мы интересуемся сыном только для дружеской беседы", - поясняет подполковник, позевывая. Через некоторое время конвойный сержант вводит в дверь заключенного. Меловая бледность лица и лихорадочный блеск глубоко запавших глаз говорят больше, чем все старания следователя МВД привести своего подследственного в человеческий вид. "Ну, вы пока займитесь им, а я отдохну", - снова зевает подполковник и растягивается на стоящем у стены диване. Подследственный, инженер по артиллерийскому вооружению, представляет для нас особый интерес, так-как, согласно агентурным сведениям, он работал в Пенемюнде в так называемом отделе третьего периода. Первым периодом считались виды вооружения, проверенные на практике и пущенные в серийное производство, вторым виды вооружения, не вышедшие еще из стадии заводских испытаний, и третьим - виды вооружения, существующие только в расчетах и чертежах. С результатами первых двух периодов мы знакомы довольно хорошо, последний-же период является для нас темным пятном, т.к. почти все чертежи и расчеты были уничтожены в дни капитуляции и в наши руки не попало никаких материальных доказательств, кроме устных показаний целого ряда лиц. Согласно протоколов предыдущих допросов подследственный работал в группе ученых, имевших своим заданием создание реактивных снарядов противовоздушной обороны. Разработку этого проекта начали в связи с безусловным превосходством средств воздушного нападения союзников над оборонительными противовоздушными средствами Германии. Особенностью проектируемых снарядов являлось наличие в головной части высокочувствительных приборов, ведущих ракету на цель и производящих взрыв в непосредственной близости от цели. Отстрел ракеты производится со специального станка-лафета без точного прицела. Когда ракета попадает на определенное расстояние от обреченного самолета-цели, начинает действовать аппарат-наводчик, который самостоятельно корректирует предварительную наводку, ведет ракету на цель и при определенном приближении к цели производит детонацию заряда. Подобный принцип немцы удачно использовали в магнитных минах и торпедах, нанесших чувствительный удар союзному флоту в первый период войны. В случае ракеты, решение проблемы осложнялось несравненно большими скоростями снаряда и цели, меньшей массой цели и тем фактом, что самолет в основном построен из немагнитных металлов. Несмотря на это, имелись данные, что немцам удалось справиться с решением проблемы. Каким путем воспользовались немцы для преодоления специфических трудностей данного задания - по принципу радара, фотоэлемента или каким другим методом. В этом вопросе была масса расхождений. Протоколы допросов показывают, что от подследственного требовали возобновления на память всех расчетов и чертежей, относящихся к проекту ракеты "V-N." Полковник Кондаков ведет допрос совершенно в ином направлении. Сверяясь с имеющимися у него данными, он старается установить место, которое занимал подследственный в сложной системе научно-исследовательского штаба Пенемюнде. Для него ясно, что один человек не может знать всего объема работы над проектом, как этого требует МВД. "Согласны ли Вы продолжить Вашу работу в одном из советских научных учреждений?" - обращается полковник к заключенному. "Я уже несколько раз просил дать мне возможность доказать правоту моих показаний", - отвечает подследственный. - "Я мало что могу доказать... здесь. Вы понимаете!" В этот момент серая фигура, до того безмолвно лежавшая на диване спиной к нам, как пружина взвивается вверх. Подполковник МВД с дикой руганью вскакивает на ноги: "Свободы захотел? Почему на Запад бежал? Почему здесь ничего не говоришь?" Он в ярости шагает к сидящему на стуле заключенному. Тот беспомощно пожимает плечами и виновато смотрит на нас через стол, как будто извиняясь за поведение своего следователя. "Я предлагаю передать его в распоряжение генерала..." - обращается полковник Кондаков к следователю и называет имя генерала, руководящего советской научно-исследовательской базой в Пенемюнде. - "Там мы получим от него все, что он может дать". "А если он сбежит?" - недоверчиво косится следователь в сторону заключенного. "Товарищ подполковник", - натянуто улыбается Кондаков. - "Для нас решающим является максимальная целесообразность каждого случая. В данном случае я буду ходатайствовать перед высшими инстанциями о переводе этого человека в Пенемюнде." Покончив с первым делом, мы переходим ко второму. Здесь речь идет о довольно фантастичном изобретении. Проект не вышел еще из стадии расчетов и чертежей самого изобретателя и рассмотрению официальными немецкими учреждениями не подвергался. Перед тем как попасть за решетки МВД в Потсдаме, изобретатель жил во французской оккупационной зоне Германии. Первоначально он предложил свой проект на рассмотрение соответствующим французским властям. В результате, через каналы французской компартии об этом узнали заинтересованные советские учреждения, призвавшие на помощь МВД. Методика и маршрут путешествия немецкого изобретателя в папке следствия на указывается, но из протоколов ясно, что подследственный уже десятый месяц гостит в подвалах Потсдамской Оперативной Группы, где его всеми доступными "мерами следственного воздействия" поощряют к дальнейшей работе над своим изобретением. Перед нами еще сравнительно молодой человек, инженер по слаботочной технике. Во время войны он работал в исследовательских лабораториях целого ряда ведущих электротехнических фирм Германии, особо специализировался на телемеханике и телевидении. Над своим изобретением он работал продолжительное количество лет, но реальные формы его проект принял только к моменту окончания войны, когда немецкие военные власти уже не интересовались подобными вещами. Подследственный начинает объяснять свое изобретение. Он постепенно развивает свою мысль, подтверждая ее ссылками на труды крупных немецких ученых в области оптической физики. Его изобретение в технической форме состоит из двух аппаратов - датчика и приемника. Датчик, сравнительно миниатюрный аппарат, будучи заброшен на несколько километров за вражескую линию фронта, позволяет видеть на экране приемника, находящегося в расположении собственных войск, то, что находится между датчиком и приемником, т. е. диспозицию противника и его технических средств. Комбинация ряда датчиков и приемников позволяет охватить любой участок по фронту. Неизвестно из каких соображений МВД в течение десяти месяцев держало изобретателя у себя в погребе. Со свойственной этому учреждению подозрительностью следователи предполагали, что заключенный стремится утаить от них свой секрет, и всеми мерами пытались заставить его сказать больше, чем он на самом деле знал. На этот раз допрос полковника Кондакова преследует несколько иную цель, чем в случае ракетного специалиста. Теперь он старается установить насколько идея изобретателя обрела технически осуществимую форму. Полковник интересуется не только теоретическими обоснованиями, но и путями их технического осуществления. Сыпятся специальные вопросы по технике беспроволочной связи и телевидению. К нашему общему удовлетворению подследственный с честью выдерживает испытание. Одновременно он с упорством, кажущимся странным в стенах МВД, отказывается давать показания о ключевых узлах своего проекта. Может быть он опасается, что вырвав у него сущность изобретения, МВД просто ликвидирует его, как ненужного и неудобного свидетеля. "Согласны-ли Вы доказать техническую осуществимость Вашего проекта в условиях соответствующего советского научно-исследовательского учреждения?" - задает вопрос полковник. В глазах у заключенного вспыхивает искра надежды. "Герр полковник, это единственное, чего я желаю и о чем уже давно прошу," - отвечает он дрожащим голосом. "Врет, сволочь!" - как эхо звучит голос с дивана и подполковник МВД снова вскакивает на ноги. - "Он только ищет возможности сбежать. Почему он предлагал свое изобретение французам?!" "Я предлагаю перевести этого человека в распоряжение полковника Васильева в Арнштадт," - обращаясь к следователю, делает свое заключение полковник Кондаков. - "Если Васильев отрицательно отзовется о его работе, тогда можете получить его обратно и решать вопрос по своему усмотрению." "Так Вы у меня всех заключенных распустите," - ворчит подполковник. Остаток дня мы посвящаем разбору документов, имеющихся в распоряжении МВД, но касающихся науки и техники. В основном это агентурные материалы о немецких научных работниках и их работах, находящихся в западных зонах Германии. Здесь требуется установить техническую ценность данных ученых и их работ для Советского Союза. В случае положительной оценки МВД берет на себя практическое осуществление дальнейших шагов для реализации дела. По многим документам уже были вынесены решения специальными комиссиями. К вечеру мы покончили со всеми делами и собирались ехать домой. Взглянув на часы и на стоящий на столе телефон, я решил позвонить Андрею Ковтун. Узнав что я нахожусь в Потсдаме, Андрей попросил меня немедленно заехать к нему на службу. Со времени нашей первой встречи с Андреем на моей квартире в Карлсхорсте прошло несколько месяцев. Андрей почти каждую наделю бывал у меня. Иногда он приезжал среди ночи, иногда под утро. Когда я предлагал ему ужин или завтрак, он устало отмахивался рукой и говорил: "Я просто так на минутку заскочил. Я буду спать у тебя здесь на кушетке." Сначала эти неурочные и беспричинные визиты меня удивляли. В наших разговорах он с болезненной радостью наслаждался воспоминаниями о наших совместных похождениях в школе и на студенческой скамье. Он готов был десятки раз до мельчайших подробностей пережевывать наши юношеские романы, сопровождая их неизменной репликой: "Эх! Хорошее было время!" Порою мне казалось, что в моем обществе и в этих разговорах он ищет спасения от окружающей его действительности. Я попросил полковника Кондакова ссадить меня у подъезда здания Центрального Управления МВД, где работал Андрей. Комплекс нескольких зданий был обнесен глухой стеной, через которую тянулись ветви деревьев. В проходной уже лежал пропуск на мое имя. В сумерках летнего вечера я пересек сад и поднялся на второй этаж здания, где помещался кабинет Андрея. "Ну сворачивай свои дела!" - произнес я, входя в обитую войлоком и клеенкой дверь. - "Поедем в Берлин!" "Хм! Кому работа кончается, а кому начинается," - буркнул Андрей. "За каким-же ты хреном меня сюда звал?!" - с некоторой досадой произнес я. Целый день пребывания в кабинете подполковника Динашвилли был достаточен, чтобы я стремился поскорее выбраться на свежий воздух. "Не волнуйся, Гриша! Я у тебя уже пол протолок, а ты ко мне еще ни разу в гости не заехал. Один раз тут интересно побывать," - говорит Андрей. "Я сегодня целый день сидел в подобной берлоге," - отвечаю я и не могу скрыть своего недовольства. "День?!" - усмехается Андрей. - "А ночью ты здесь никогда не бывал?" "Знаешь что Андрей," - говорю я. - "У меня сейчас нет никакого настроения торчать здесь. Если хочешь, то поедем в Берлин в театр. Если нет..." "Так ты значит в театр хочешь," - перебивает Андрей. - "Тут тоже можно кое-что увидеть. Такое не увидишь ни в каком театре." "Сегодня у меня настроения нет..." - повторяю я. "Послушай, Гриша!" Андрей меняет тон. Наигранная личина спадает и голос Андрея напоминает мне те дни, когда он ерзал верхом на стуле рядом с моим чертежным столом. Тогда он также начинал напыщенный разговор о великих людях и великих делах, а затем вдруг заискивающим тоном просил у меня конспекты по теоретической механике или спрашивал к какому лектору лучше идти на экзамены. "Послушай, Гриша!" - продолжает Андрей. - "Меня уже давно интересует один вопрос. Для того чтобы ты понял этот вопрос, я должен несколько углубиться в прошлое. Ведь нам с тобой нечего скрывать друг от друга. Ведь, пожалуй, нет другого человека на свете который знал-бы меня лучше, чем ты." Андрей молчит некоторое время, потом заканчивает: "А вот я тебя до сегодняшнего дня не знаю..." "Что тебя, собственно, интересует?" - спрашиваю я. Андрей идет к двери и поворачивает ключ в замке. Затем он вытаскивает из стены несколько розеток, шнуры от которых идут к его столу. "Помнишь наше детство?" - говорит он, откидываясь в кресле.-"Ты был таким-же мальчишкой, как и я. И ты должен был думать тоже, что и я. Но ты молчал. Я тогда сердился на тебя за это. Сегодня я тебя могу за это похвалить. Знаешь почему?" Я молчу. После некоторого колебания Андрей говорит, глядя куда-то под стол: "Это дело прошлого... Мне тогда было четырнадцать лет... Как раз в канун Октябрьских праздников меня вызвали с урока в кабинет директора школы. Там был еще какой-то человек. Коротко - этот человек отвел меня в ГПУ. Там меня обвинили, что я приклеивал окурки на портреты Сталина и во всякой другой контрреволюции.. Конечно, все было выдумано. Затем сказали что, учитывая мою молодость, согласны простить мои грехи, если я буду помогать им. Что я мог делать?! С меня взяли подписку о сотрудничестве и молчании. Так я стал... сексотом. Ненавидел Сталина всей душой, писал антисоветские лозунги в уборных - а сам был сексотом. Не бойся. Я ни на кого не донес. Когда уж слишком жали, то писал доносы на таких-же сексотов. Имея связь с ГПУ, я знал кое-кого. Им от этого не было вреда." Андрей ворочается в кресле и говорит, не поднимая глаз: "Тогда я сердился на тебя, что ты не разделял вслух мои искренние мысли. Я был убежден, что ты думаешь как и я. Теперь! Когда мы были студентами... Помнишь Володьку?" Он произнес имя нашего совместного товарища, который незадолго до войны окончил Военно-Морскую Академию имени Дзержинского. "Если жив, то теперь, наверное, крейсером командует," - продолжает Андрей. "Володька говорил со мной откровенно... А ты по-прежнему молчал. А дальше - все больше и больше. Я вступил в комсомол. Ты - нет. Теперь я в партии. Ты - нет. Я - майор Госбезопасности и вместе с тем... большая контра, чем все мои заключенные вместе взятые." Андрей поднимает на меня глаза и спрашивает в упор: "А ты по-прежнему праведный советский гражданин? Какого дьявола ты молчишь?!" "Что ты от меня хочешь?" - со странным безразличием говорю я. - "Признание в контрреволюции? Или в верности Сталину?" "А-а-х! На это ты мне можешь не отвечать," - злобно махает ладонью Андрей. "Просто я считаю тебя своим ближайшим другом и хочу знать что ты из себя представляешь." "Что тебе для этого нужно?" - спрашиваю я. "Почему ты не вступаешь в партию?" - Андрей смотрит мне в глаза настороженным взглядом следователя. "Мне на это вопрос ответить не трудно," - говорю я. - "Труднее ответить на вопрос - почему ты вступил в партию." "Опять ты виляешь хвостом!!" - в ярости кричит Андрей. С его губ срывается грязное ругательство. "Не сердись! Это я просто так..." - спохватывается он извиняющимся голосом. "Все дело, Андрей, в том, что твоя жизнь идет наперекос к твоим убеждениям," говорю я. - "Я-же делаю ровно столько..." "Ага! Так вот почему ты не вступаешь в партию?!" - с нескрываемым злорадством восклицает Андрей. У меня появляется чувство, что он хочет уличить меня в чем-то. "Не совсем..." - возражаю я, - "Когда я улетал из Москвы в Берлин, то собирался по возвращении вступить в партию." "Собирался?!" - повторяет Андрей насмешливо. "Не будем придираться к грамматическим временам, гражданин следователь!" пытаюсь я придать разговору шутливый характер. У меня в голове мелькает забавная мысль. Мне начинает казаться, что сидящий напротив меня майор Государственной Безопасности СССР подозревает и пытается уличить меня в симпатиях к коммунизму. "Гриша, шутки в сторону," - тихо говорит Андрей, наклоняясь вперед и глядя мне в глаза. - "Скажи - подлец ты или не подлец?" "А ты?" - бросаю я через стол. "Я - жертва..." - шепчет Андрей и снова опускает глаза вниз.- "У меня нет выбора... А ты ведь свободен..." В кабинете воцаряется мертвая тишина. Затем снова звучит истерический беззвучный крик: "Скажи - подлец ты или нет?!" "Я прилагаю все усилия, чтобы стать полноценным коммунистом ..." - отвечаю я задумчиво. Я хочу говорить искренне, но мои слова звучат неестественно и фальшиво. Андрей сидит некоторое время молча, как-будто ища в моих словах скрытый смысл. Затем он говорит спокойно и холодно: "Мне кажется что ты сказал правду. И мне кажется, что я могу тебе помочь. Ты хочешь полюбить советскую власть? Не так-ли?!" Не получив ответа, Андрей продолжает. "У меня был один знакомый. Сейчас он большой человек в Москве. Так вот он делал так. Арестует человека, обвинит его в подготовке покушения на Сталина, во взрыве Кремля, отравлении московского водопровода и тому-подобное. Затем дает ему готовый протокол и говорит: "Если любишь Сталина, то подпиши все это!" Андрей натянуто смеется и говорит: "Я тоже могу помочь тебе полюбить Сталина. Хочешь? Я тебе устрою маленький эксперимент. Это тебе определенно поможет в твоем стремлении стать полноценным коммунистом." "Что я должен делать?" - спрашиваю я, в душе досадуя на Андрея. Весь этот разговор, тем более в стенах Главной Квартиры МВД в Германии, непроизвольно действует на нервы. "Протоколов никаких я подписывать не буду. И второй раз я к тебе сюда больше не приеду." "С тебя хватит и одного раза," - криво ухмыляется майор Государственной Безопасности и смотрит на часы. - "Вот скоро и театр начнется. Скучать не будешь." "Теперь ни звука!" - говорит Андрей и приключает розетки телефонных шнуров к гнездам в стене. Он вынимает из ящика стола папки с делами и, сверяясь с бумагами, берется за телефонную трубку. Так он повторяет несколько раз, выискивая что-то по внутреннему коммутатору. Судя по разговорам, на другом конце находятся кабинеты следователей, подчиненных Андрею по службе. Наконец, он удовлетворенно кивает головой и кладет трубку. "Действие первое. Явление первое. Название можешь придумать позже сам," говорит Андрей в пол-голоса и поворачивает переключатель диктофона (Диктофоны это аппараты, поддерживающие двухстороннюю связь между кабинетом начальника и подчиненными ему следователями. Диктофоны дают возможность слышать все, происходящее на другом конце, с такой-же ясностью, как если-бы все происходило в данном помещении. Кроме того МВД широко использует микро-диктофоны, маскируемые в стенах или меблировке, которые позволяют тайное подслушивание. Оператор, сидящий на подслушивании, имеет под рукой звукозаписывающую аппаратуру, позволяющую, в случае необходимости, записывать разговор на пленку), стоящего на его столе. В тишину огромной комнаты врываются два голоса. Мелодичный женский голос говорит чисто по-немецки. Мужской голос отвечает с сильным русским акцентом. "...Теперь, если герр лейтенант позволяет, я хотела бы спросить о судьбе моего мужа," - звучит женский голос. "Единственное, что я могу сказать Вам определенно, это что судьба Вашего мужа целиком зависит от Вашей работы для нас," - отвечает мужской голос. "Герр лейтенант, ровно год тому назад Вы обещали мне что, при определенных условиях, мой муж будет отпущен на свободу через несколько дней," - звучит женский голос. "Ваша работа для нас является почетным долгом. Этим Вы только подтверждаете Вашу приверженность к новой демократической Гер мании. Или Вы хотите сказать..?" - в голосе мужчины звучат угрожающие нотки. "Я ничего не хочу сказать, герр лейтенант. Я только спрашиваю о моем муже," звучит тихий голос без акцента. "Ваши материалы за последнее время нас не удовлетворяют. Мне будет очень неприятно, если мы будем вынуждены принять соответствующие меры. Может получиться так, что Вы встретитесь с Вашим мужем не там, где это Вам хотелось-бы," - раздается в ответ. Слышно приглушенное женское рыдание. Так плачет человек, уткнув голову в руки. Андрей поворачивает рычажок диктофона. Затем достает из папки листок бумаги и протягивает его мне. Это приговор Военного Трибунала МВД, гласящий 25 лет каторжных работ "за террористические действия, направленные против Оккупационных Войск Советской Армии." "Коммунист с 1928 года," - поясняет Андрей. - "Сидел 8 лет в гитлеровском концлагере. Через месяц после начала оккупации подал заявление о выходе из компартии. Слишком много разговаривал. результат - перед тобой. Жена его работает переводчицей у англичан. Пользуется у них доверием, как жена пострадавшего от фашизма. После ареста мужа нами, ей доверяют еще больше. До последнего времени была нашим ценным агентом." Андрей снова берется за трубку телефона, спрашивает номера дел, по которым ведутся допросы в соседних кабинетах, одновременно сверяется со своими папками. Когда я интересуюсь почему он не пользуется диктофоном Андрей отвечает: "Третьи лица не должны слышать, что говорят следователи. Да и вообще они не должны знать о существовании и цели диктофонов. Эти вещи здесь преимущественно для внутренней слежки начальника за своими подчиненными. Я могу в любую минуту слушать, что делают мои следователи. При том они не знают включен-ли мой аппарат или нет. Отключать диктофоны от сети запрещается. Советская система в миниатюре! Притом совершенно откровенно." Наконец он находит то, что ему нужно, снова делает мне знак молчания и поворачивает рычажок диктофона. На этот раз слышны два мужских голоса, разговаривающих опять-таки по-немецки. "...Вы хорошо оправдали себя за последнее время. Теперь мы даем Вам более ответственную работу," - звучит голос с акцентом-- "В свое время Вы были активным членом национал-социалистической партии. Мы стараемся дать людям возможность исправить их ошибки в прошлом. Мы даже дали Вам возможность вступить в ряды СЕД. Теперь мы ждем, что Вы с честью оправдаете оказанное Вам доверие." "Герр капитан, даже будучи, в силу обстоятельств, в рядах НСДАП, я всегда сочувствовал идеям коммунизма и с ожиданием глядел на Восток", - раздается голос без акцента. Сегодня в рядах СЕД находится значительное количество людей, раньше сочувствовавших идеям национализма," - звучит первый голос. - "Возможно, что и теперь они продолжают сочувствовать этим идеям. Нас очень интересуют эти националистические тенденции среди членов СЕД. Такие люди, прикрываясь партбилетом СЕД, на деле работают за реставрацию фашизма и являются злейшими врагами новой демократической Германии..." "О, да! Я Вас понимаю, герр капитан!" - поддакивает собеседник. "Так вот!" - продолжает голос, принадлежащий капитану МВД. - "Вам, как бывшему национал-социалисту, люди подобного склада мыслей, конечно, доверяют больше, чем кому-либо другому. Вашей задачей будет не только слушать все высказывания на подобную тему но также и самому зондировать настроения Ваших коллег в этом вопросе. Персонально я поручаю Вашему особому вниманию следующих лиц..." Следует перечисление ряда имен. "Будут какие-либо детальные инструкции, герр капитан?" - деловитым тоном осведомляется невидимый немец. "Нас в особенности, интересует следующее," - разъясняет капитан МВД. - "Может быть Вам удастся услышать среди членов СЕД высказывание, что политика товарища Сталина является отклонением от идей марксизма и коммунизма, что советская система не имеет ничего общего с социализмом, что братская дружба компартии Советского Союза и прогрессивных партий стран новой демократии является просто-напросто вассальной зависимостью. Может быть кто-либо из Ваших партийных товарищей будет высказывать мнение, что лучше было-бы проводить в жизнь идеи социализма самостоятельно силами германского народа. Вы должны понимать, что подобные ревизионистские высказывания являются не чем иным, как маскировкой реставрации фашизма..." "О, да! Таким людям место в Сибири, герр капитан!" - убежденно соглашается бывший нацист. "В Сибири места для многих хватит," - двусмысленно замечает голос капитана МВД. - "Мы умеем карать тех, кто против нас. Но мы умеем и вознаграждать преданных нам людей. Если Вы с честью будете выполнять все наши поручения, то мы позаботимся о Вашем дальнейшем повышении по службе. В следующую пятницу Вы принесете очередной материал ко мне на квартиру. Не следует, чтобы Вас видели здесь..." Андрей выключает диктофон и, водя глазами по актам, зачитывает: "Шпик Гестапо с 1934 года. С мая 1945 года сотрудничает с нами. По его материалам произведено 129 арестов. По нашей рекомендации принят в члены СЕД." За столом напротив меня сидит майор Государственной Безопасности при исполнении служебных обязанностей. Он увлекся и деловито роется в бумагах. Из стального сейфа, стоящего у стены за его спиной, он вытаскивает ящик картотеки. Вынув оттуда карточку с номером, он находит по этому номеру объемистую папку. "Ага! Любовь на службе государства," - произносит Андрей, раскрывая папку, "Баронесса фон... С 1923 года патронесса института для заключения браков в высшем обществе и по совместительству содержательница публичных домов. С 1936 года - штатный агент Гестапо. С июля 1945 года зарегистрирована у нас. Два сына - военнопленные в СССР. Приказ начальнику Управления Лагерей о запрещении освобождать их без особого указания МВД. Интересуешься красивыми девочками? Посмотри!" Андрей протягивает мне папку и карточку через стол. На обложке папки жирными буквами выведены номер по картотеке и кличка. Таким образом охраняется тайна идентичности агента. Карточка картотеки содержит персональные данные. В левом верхнем углу карточки прикреплена фотография седоволосой благообразной женщины в кружевном воротничке. Я раскрываю папку. Она заполнена стандартными типографскими бланками с прикрепленными к ним фотографиями молодых красивых женщин. Это поднадзорные баронессы. Все женщины, как на подбор, красавицы и делают честь человеколюбивому заведению благообразной старухи. На каждом листке, помимо персональных данных, имеется рубрика - "Компрометирующие данные." Под фотографией жизнерадостной улыбающейся блондинки в этой рубрике значится: "Жених служил в СС. С 1944 года в плену в СССР. 1946 г. - сифилис." Следующая фотография, девушка с глазами газели, имеет пометку: "Отец - член НСДАП. Интернирован в СССР. 1944 г. внебрачный ребенок." На следующем листе жгучая брюнетка итальянского типа и внизу запись: "Зарегистрирована в полиции за проституцию. 1946 - ребенок от негра." Все записи снабжены точными датами и фактическими данными. "Пансион баронессы находится в американском секторе," - поясняет Андрей. "Соответственно этому и поле деятельности." Он берет из моих рук лист с фотографией девушки с глазами газели, смотрит на контрольный номер вверху, затем вынимает из стола другую папку с этим-же номером и протягивает мне: "Посмотри!" Эта папка содержит агентурные материалы, поступившие от девушки с глазами газели. Фотографии американских солдат в форме. Цифры. Даты. Любовные записки в качестве образцов почерка. Характеристики с указанием места службы и должности, образа личной жизни, политического образа мыслей, домашнего адреса в Америке. "К чему американский адрес?" - спрашиваю я. "В случае необходимости мы всегда имеем возможность войти в контакт с интересующим нас лицом," - отвечает Андрей. - "Там это для нас даже легче, чем здесь." Майор Государственной Безопасности указывает пальцем на один из отделов папки. Здесь аккуратно рассортированы фотографии девушки с глазами газели, снятой в обществе американского лейтенанта. Сначала идут любительские фотографии лейкой, отражающие все этапы развития знакомства. Затем на отдельном листе, тщательно пронумерованные и снабженные датами, прикреплены фотографии несколько иного типа. По технике печати видна работа автоматической микрокамеры. По жанру порнографические открытки самого откровенного содержания. Они запечатлевают не только любовь без покров, но к тому же еще и любовь извращенную. Мало кому доставит удовольствие видеть подобные произведения искусства с собственной персоной в роли главного действующего лица. Американский лейтенант был ясно виден на всех компрометирующих снимках. "Этот мальчик теперь тоже работает у нас", - усмехается Андрей. - "У него в Америке молодая и богатая невеста. Когда его поставили перед выбором, - или компрометация в глазах невесты, а следовательно и верное расторжение брачного контракта и потеря солидного капитала, или незначительная помощь для нас, - то он предпочел второе. Теперь поставляет нам довольно ценные материалы". "Это тебе только один образчик из работы баронессы", - продолжает он. - "Всего у нее двадцать шесть женщин, которые рассчитаны для направленных знакомств, и тридцать четыре уличных проститутки, поставляющие случайный материал. По типу баронессы у нас есть специальные инструктора, занимающиеся обработкой проституток во всех четырех зонах Германии. Как видишь, предприятие поставлено на широкую ногу". "Оправдывает-ли это себя?" - интересуюсь я. "Больше чем это можно предполагать", - отвечает майор Государственной Безопасности. - "Проституция и шпионаж испокон веков идут рука об руку. Мы только подвели под эти вещи новую идеологическую базу. В зависимости от каждого отдельного случая. Вместе с тем почти у каждой из этих женщин имеется заложник в наших руках. Наша система - самая дешевая в мире". Стрелка часов перешла за полночь. Когда я поднимаю глаза от ярко освещенного письменного стола, все кругом теряется в полумраке. Окна задернуты глухими темными портьерами. Из рамы портрета, висящего на стене за спиной Андрея, на нас смотрит лицо с низким лбом и тяжелыми усами. Я возвращаюсь глазами к столу. Маленький мирок, замыкающийся в свете настольной лампы, говорит о человеке в цепях. Папки на столе сковывают судьбы сотен людей, которые не имеют выбора. "Зажги, пожалуйста, верхний свет", - прошу я. Когда Андрей нажимает кнопку в стене и под потолком вспыхивает матовый шар, я спрашиваю: "Тебе, конечно, приходилось видеть людей, обреченных на смерть. Скажи часто-ли ты видел людей, умирающих с верой в правоту своего дела?" "В начале войны я часто видел СС-овцев перед расстрелом", - говорит Андрей в раздумье и трет лоб. - "Они кричали "Хайль Гитлер!" Когда я был в партизанах, то мне приходилось видеть как немцы вешали русских. Перед смертью они ругали немцев матом и кричали "Да здравствует Сталин!" Некоторых из этих смертников я знал лично. И знал, что за всю свою жизнь они никогда не произносили подобных слов. А перед смертью вот кричали. По моему тут дело не в вере, а в личной храбрости. Просто они хотели выразить свое презрение к смерти и к врагу". "Сейчас ты занимаешься истреблением врагов государства", - продолжаю я. "Капиталисты и помещики, говоря языком истории ВКП(б), уже давно истреблены. Следовательно те, с кем приходиться бороться сегодня, являются выходцами из нового общества. Если они враги, то что они из себя представляют. Как их можно классифицировать? Идейные-ли это враги или люди, в силу обстоятельств совершившие проступки, караемые кодексом МВД?" "К чему это ты спрашиваешь?" - подозрительно косится Андрей. "Меня с некоторого времени интересует этот вопрос", - говорю - "Кто на него может лучше ответить, как не майор МВД?" "А ты этого сам не знаешь?" "Мне хотелось бы знать твое мнение..." "Черт бы тебя побрал, Гриша!" - неожиданно произносит Андрей со вздохом. - "Я хотел помучить тебя и облегчить собственную душу. А ты вместо этого сидишь как пень, да еще ковыряешься в моей душе. Ты так, как-будто невзначай, задаешь мне вопрос, который уже давно висит надо мной, как топор". Андрей говорит медленно. Слова выходят из его груди с трудом, как будто он не решается произносить свои мысли вслух. "Если говорить о идеологических врагах, то нашим идеологическим врагом сегодня является весь народ. Те-же, кто осужден МВД, - это только жертвы жребия. Из ста обвинительных заключений МВД - девяносто девять являются чистым вымыслом. Мы исходим из принципа, что каждый - это враг. В душе, в сердце - он враг. Для того, чтобы поймать врага с поличными, нужно дать ему совершить вражеское действие. Если мы будем ждать, то тогда будет поздно. Ведь их - миллионы. Поэтому мы хватаем любого, обвиняем его в любом преступлении. Он этого не сознает, что в душе он созрел для всех тех антигосударственных преступлений, в которых мы его обвиняем. Этим мы ликвидируем некоторую часть потенциальных врагов и одновременно парализуем волю к действию у остальной массы врагов. Это - превентивный метод. Понимаешь?! Ходом истории мы были вынуждены прибегнуть к этому. Одновременно обнаружились побочные положительные факторы подобной системы..." Майор Государственной Безопасности задумчиво чертит карандашом по полям папки на столе, затем не поднимая головы, спрашивает: "Как ты думаешь - каково общее число заключенных в лагерях МВД?" "Для любого нормального человека эта цифра покажется фантазией", - продолжает он, не дожидаясь моего ответа. - "Около пятнадцати миллионов. Степень точности плюс-минус три миллиона. Получается колоссальный резервуар рабочей силы. Почти одновременно с переходом к превентивному методу работы органов госбезопасности, развитие промышленности потребовало огромного количества рук в тех местностях, куда добровольно ни один человек не пойдет. Таким образом превентивный метод идеально разрешил проблему рабочей силы. Впоследствии потребности лагерей в рабочей силе стали одним из факторов, определяющих работу следственных органов. Как видишь - получилась система устойчивого равновесия. Система несколько аморальная, но жизненно необходимая и, кроме того, рентабельная для государства. Для высшего командного состава МВД даются специальные секретные бюллетени, где подо все эти вещи подводится идеологическая база. Закон и Право исходят из генеральной линии Партии. Число заключенных диктуется не Законом и Правом, а потребностями лагерей и политическими соображениями". "Ты лекции по марксизму-ленинизму еще не забыл?" - спрашиваю я. - "Помнишь теорию государства в коммунистическом обществе?!" "А-а-а-а... В коммунистическом обществе государство постепенно отмирает" - криво усмехается Андрей. - "И как первое отмирают органы принуждения государства полиция и прочее..." "Выходит все в порядке", - говорю я. "Да, по мою сторону стола - все в порядке" - произносит Андрей, снова возвращаясь к действительности. - "Если смотреть на проблему с другой стороны этого стола... Иногда тяжело бывает". "Ты так и не ответил на мой вопрос", - говорю я. - "Приходилось-ли тебе встречать настоящих врагов. Таких, чтоб смотрел тебе в глаза и говорил - да, я против". Майор Государственной Безопасности смотрит на меня исподлобья: "Почему ты не пойдешь сам работать в МВД? Из тебя вышел бы идеальный следователь", - ворчит он. - "Я нарочно старался избегнуть этой темы. У меня сейчас есть живой ответ на твой вопрос... Только я не хотел тебе его показывать. Боюсь, чтобы это не повлияло на твои отношения ко мне лично". Андрей выжидающе смотрит на меня и колеблется. Стрелка часов, когда я поднимаю голову от стола, маячит где-то вдалеке. Все предметы в комнате расплываются. Уже далеко за полночь. Здание в глубине сада живет своей ночной жизнью. По коридору раздаются приглушенные звуки, понятные только людям, знакомым с работой МВД. Несколько раз в дверь раздается осторожный стук. Тогда Андрей выходит из комнаты, замыкая дверь на ключ. Наш разговор прерывают частые телефонные звонки.
"Хорошо!" - говорит наконец Андрей. - "Но я тебя прошу... Не думай при этом ничего обо мне..." Он снимает трубку телефона и звонит в одну из соседних комнат: "Товарищ капитан, что у Вас нового по делу 51-В?" Он выслушивает рапорт, затем говорит: "Все по старому? Хорошо. Вызовите его на допрос. Я приду к Вам еще с одним офицером". Мы спускаемся этажом ниже. Здесь уже нет ковров по коридорам. Стены, окрашенные серой масляной краской. Двери с номерами. Здесь рабочие кабинеты следователей. Мы заходим в одну из комнат. За письменным столом лицом к дверям сидит капитан с пехотными погонами. Над столом тот-же портрет, что и в кабинете Андрея. Андрей кивком головы отвечает на приветствие, затем проходит к дивану, стоящему у стены, и молча углубляется в папку следствия. Я так-же молча сажусь на другом конце дивана. Стук в дверь. Сержант в зеленой фуражке рапортует: "Заключенный 51-В по Вашему приказанию, товарищ капитан!" Следом на пороге появляется темная фигура со скрещенными на спине руками. Второй конвойный закрывает дверь. "Ну! Как дела, Калюжный?" - приветливо спрашивает капитан. "Что..? Давно меня не видел, собака..?!" - раздается хриплый клокочущий голос. В нем смесь бесконечной ненависти и презрения, затаенная боль и смертная тоска. И все это покрывают звучащие из глубины души вызов и угроза. Таким голосом говорят люди, которые уже простились с жизнью и желают только одного - продать свою жизнь подороже. Заключенный, покачиваясь из стороны в сторону, подходит вплотную к столу и останавливается. Ноги, ища опоры, широко расставлены в стороны. Голова неестественно вывернута на бок. Руки за спиной скованы наручниками. К наручникам МВД прибегает обычно в случае смертников или особо опасных заключенных. Крупная мускулистая фигура в обрывках военного обмундирования. Крутые слегка сутулые плечи. Характерная фигура молодого рабочего от станка. Настольное "солнце" освещает только нижнюю часть туловища заключенного, оставляя все остальное в тени. "Ну как - вспомнил что-нибудь?" - спрашивает капитан, не поднимая голову от протокола следствия. В ответ звучит яростная нечленораздельная ругань. Темная фигура осыпает потоками брани капитана, МВД, советскую власть и, наконец, человека в раме портрета над головой следователя. "Хоть раз в жизни поговорю свободно..." - хрипит заключенный и наклоняется вперед то-ли от изнеможения, то-ли намереваясь броситься на следователя. Конвойные, стоящие по бокам, хватают шаткую фигуру за плечи и силой усаживают на стул. "Теперь давай поговорим спокойно", - произносит капитан. - "Курить хочешь?" По знаку капитана конвойные снимают наручники. Несколько минут в комнате царит тишина. Человек на стуле жадно затягивается папиросой. В груди его что-то хлюпает и клокочет. Он натужно закашливается и отхаркивает на ладонь черные сгустки. "На, капитан, радуйся!" - он протягивает руку через стол. В ярком свете лампы черным студнем колышутся сгустки крови. "Легкие отбили... Гады!" - хрипит заключенный и вытирает кровь о край стола. "Слушай, Калюжный", - ласковым голосом говорит следователь. - "Мне чертовски жалко, что ты так упрям. Ведь ты был примерным гражданином Советского Союза. Смотри! Сын рабочего, сам рабочий, герой отечественной войны. Ну, теперь совершил ошибку..." "Это не ошибка..." - хрипит по другую сторону стола. "Мы умеем ценить прежние заслуги", - продолжает капитан. - "Раскайся, загладь свою вину... И родина простит тебе..." "Это кто - родина?" - клокочет из груди заключенного. - "Это вы, кровососы, родина?!" Капитан с трудом сохраняет спокойствие. Он поворачивает настольное "солнце" так, что свет падает в лицо человека, сидящего по другую сторону стола. Лица нет. Вместо лица сплошная маска запекшейся крови. Волосы ссохлись от крови колючей корой. Кровавая рваная рана на месте рта. Когда человек говорит, слова его выходят с трудом. Прокушенный распухший язык с трудом шевелится между искрошенными остатками зубов. "Я хочу только облегчить твою участь", - говорит капитан. - "Укажи нам остальных. Тогда я даю тебе честное слово коммуниста..." "Слово коммуниста..." - безмерной ненавистью дышит кровавый хрип. - "Ты, гад, под это честное слово... скольких уже расстрелял?" Терзаемый болезненным кашлем человек на стуле переламывается пополам, сплевывает кровь на пол. "Мое слово - это слово Партии. Сознайся - и ты будешь свободен", - усилием воли сдерживается следователь. "Свободу!?" - насмехается кровавая маска. - "Я эту свободу знаю... На небе она..." "Подпиши протокол!" - протягивает капитан через стол лист бумаги. "Сам писал - сам и подписывай..." - звучит в ответ. "Подписывай!" - угрожающе приказывает капитан. Он забывает о присутствии двух безмолвных фигур на диване и, разражаясь проклятиями, вытаскивает из стола пистолет. "Давай... Подпишу..!" - хрипит заключенный. Он берет протокол допроса и полной грудью харкает на бумагу кровавые сгустки. "На тебе... С коммунистической печатью..!" - радостным торжеством вибрирует голос смертника. Окровавленная фигура с трудом поднимается со стула, медленно наклоняется через стол навстречу дулу пистолета: "Ну! Стреляй..!" Искаженная судорогой кровавая маска ползет на дуло пистолета. Глаза заключенного встречаются с глазами следователя: "Ну, палач, теперь стреляй...! Дай мне свободу...!" Капитан в бессильной злобе опускает пистолет и делает знак конвоирам, стоящим по сторонам стола. Удар прикладом автомата бросает заключенного на пол. Щелкают стальные браслеты. "Так легко ты от нас не отделаешься", - цедит сквозь зубы капитан. - "Ты еще смерть как родную мать звать будешь". Человек в наручниках лежит без движения на полу. Конвоиры рывком ставят его на ноги. Он стоит пошатываясь, сдерживаемый солдатами. "Поставить его к стойке!" - приказывает капитан и делает знак увести заключенного. ("Стойка" - одна из пыток, применяемых МВД. Подследственного ставят лицом к стенке и оставляют в таком положении, пока он не согласится подписать протокол вымышленного обвинения. Если подследственный прислоняется к стене или садится, его безжалостно избивают. После "стойки" подследственный готов подписать любой протокол, даже означающий смертный приговор. Поэтому люди, знакомые со стойкой, предпочитают умышленно вызвать на себя побои и, таким образом, избежать "стойки". Рекорд "стойки" побил бывший член японской секции Коминтерна, арестованный в период "чисток" 1935-1937 г.г. Японец простоял по "стойке" 26 суток, после чего умер в госпитале от паралича сердца.) Неожиданно темная фигура отчаянным рывком освобождается из рук солдат. Скованный заключенный бешеным ударом ноги с грохотом опрокидывает стол следователя. Тот отскакивает в сторону, затем с ревом бросается вперед. Рукоятка пистолета глухо опускается на голову человека, извивающегося в руках конвоиров. По заскорузлой маске запекшейся крови торопливо растекаются горячие алые струи. "Товарищ капитан!" - резко звучит голос Андрея Ковтун. Когда заключенного волоком утаскивают из комнаты, капитан, тяжело переводя дыхание, говорит: "Товарищ майор, прошу разрешения закончить следствие и передать дело на рассмотрение Трибунала". "Придерживайтесь тех инструкций, которые я Вам дал", - сухо отвечает Андрей и направляется к двери. Мы молча идем по коридору. За каждой дверью слышатся приглушенные звуки. Звуки, обещающие соблазны жизни в обмен на предательство. Звуки, сулящие собственную жизнь в обмен на жизнь других. Тех, кто сегодня еще смеется и наслаждается жизнью, кто не знает, что на него уже пал жребий. "Ты сам хотел видеть это", - мрачно говорит Андрей, когда за нами закрывается дверь его кабинета. Он произносит эти слова торопливо, как-будто оправдываясь, как-будто стараясь предупредить то, что должен сказать я. "За что он арестован? - спрашиваю я. "Как раз за то, чем ты интересовался" - говорит Андрей и устало опускается в кресло. - "Человек, который говорит открыто - да, я против. Прошел всю войну с первого до последнего дня. Много раз ранен. Много раз награжден. Когда после войны подошел срок его демобилизации, то добровольно остался на сверхсрочную службу. А месяц тому назад арестован за антисоветскую пропаганду в Армии. После ареста его окончательно прорвало. Рубашку на груди рвет и кричит: "Да! Я против!" "Ты его допрашивал? - спрашиваю я. "Да..." - после некоторого колебания отвечает Андрей. "Чем ты объясняешь все это?" Недавно он был в отпуске в России. Приехал домой, а там - пусто. Старуху-мать выслали в Сибирь... За коллаборацию. Во время оккупации, чтобы не умереть с голоду, она мыла посуду у немцев. Младший брат в 1942 году был угнан немцами на работу в Германию. После репатриации брата осудили на 10 лет рудников... Да и вообще посмотрел он, что кругом творится. Когда вернулся в часть, то начал об этом рассказывать. В результате... сам видишь." "0 каких там сообщниках шла речь?" - спрашиваю я. "У, как обычно", - пожимает плечами Андрей. - "Из одного человека нужно раздуть целую контрреволюционную организацию". "Вот тебе яркое доказательство того, что каждый - враг", - монотонным голосом продолжает майор Государственной Безопасности. - "Внешне - образцовый советский человек. Вот такие во время войны умирали с криком: "Да здравствует Сталин!" А когда, копнешь глубже..." "Так ты считаешь его идеологическим врагом?" - спрашиваю я. "У него нет идеи", - отвечает майор. - "Но он уже пришел к отрицанию существующего. Главная опасность в том, что он -- это миллионы. Брось сюда направленную идею - и все это вспыхнет как пороховая бочка". "Недаром идею в СТОН (СТОН - Сибирская Тюрьма Особого Назначения. Место изоляции особо важных политических врагов СССР, приговоренных к пожизненному заключению. Алексеевский равелин сталинской эпохи) загнали", - добавляет он беззвучно. "Хозяева в Кремле учитывают эту опасность". Я молчу. Как будто угадывая мои мысли, Андрей беспомощно шепчет. "Что я могу сделать?!" Затем с неожиданной злостью кричит: "Зачем ты хотел это видеть..? Ведь я тебе говорил..." В полусвете комнаты лицо Андрея выглядит усталым и постаревшим. Глаза его мутны и лишены выражения. Он избегает встречаться со мной взглядом и вялыми пальцами перебирает документы на столе. "Андрей!" - громко окликаю я и поворачиваю абажур лампы так, что луч света ударяет ему в лицо. Майор Государственной Безопасности вздрагивает, поднимает голову и недоуменно смотрит на меня. Я пристально смотрю ему в глаза. Черные глаза Андрея, не мигая, устремлены через стол. Зрачки не суживаются. Зрачки не реагируют на свет. Затем я в первый раз вижу как в глазах Андрея мелькает страх.
"Ты знаешь, что такое реакция светом?" - по возможности мягко спрашиваю я. "Знаю..." - отвечает Андрей и тихо опускает голову. "Это значит, что ты уже дошел до ручки" - говорю я. - "Через пару лет от тебя останется только живой труп". "И это знаю..." - еще тише шепчет Андрей. "Неужели у тебя нет другого пути, как морфий?" - спрашиваю я и кладу руку на плечо моего школьного товарища. "Нет пути, Гриша... Нет" - шепчут тубы майора Государственной Безопасности. "Знаешь, иногда меня преследуют... Как это в медицине называется - навязчивые представления", - голосом безо всякого выражения говорит Андрей. - Меня повсюду преследует запах крови... Не просто крови... Свежей крови... Этот ковер. Эти папки. Мои собственные руки... Потому я иногда и заезжаю к тебе так неожиданно. Я бегу от этого запаха". "Успокойся, Андрюша", - говорю я и поднимаюсь на ноги. Я беру с вешалки фуражку и смотрю на часы: "Уже 6 часов утра. Поедем в город!" Майор Государственной Безопасности подходит к металлическому шкафу, вделанному в стену, и вынимает оттуда гражданский костюм. "У нас у всех обязательная гражданская форма", - поясняет он в ответ на мой молчаливый взгляд. - "Теперь я этим костюмом тоже пользуюсь, чтобы забыть проклятый запах". Перед тем, как покинуть кабинет, Андрей достает из ящика стола книгу и говорит, протягивая ее мне: "Возьми почитай. Я таких книг не много встречал". На полотняной обложке я вижу заглавие по-немецки "Lasst alle Hoffnungen fahren..." и имя автора - Ирена Кордес. "У меня мало времени для чтения", - говорю я, листая книгу и по беглому взгляду убеждаюсь, что речь идет о СССР. - "Я уже достаточно подобных глупостей читал. Тем более 1942 год издания". "Поэтому я ее тебе и даю", - произносит Андрей. - "Это единственная немецкая книга о СССР, которую нужно прочитать каждому немцу. Для меня лично она имеет еще свою особенную ценность. Эта женщина провела четыре года под следствием НКВД". "Ведь это антисоветская книга. Как она к тебе попала?" - спрашиваю я. "У нас есть специальная библиотека. Вся антисоветская литература, которая когда-либо издавалась на немецком языке", - звучит ответ Майора Государственной Безопасности. "Своего рода справочный материал для работников МВД" - поясняет он. Позже я прочитал книгу, которую мне дал Андрей Ковтун. Автор, Ирена Кордес, вместе со своим мужем жила в Москве. Оба были арестованы в период "ежовщины" просто за то, что говорили на улице по-немецки. Этого было для НКВД достаточно, чтобы обвинить обоих немцев в шпионаже. Затем следуют четыре года хождения по мукам, по следственным камерам зловещей памяти Лубянки, Бутырок и других тюрем Советского Союза. Четыре года, вполне оправдывающие заглавие книги, снятое с ворот Дантевского ада. После подписания договора о дружбе с гитлеровской Германией, Ирена Кордес была освобождена и выслана в Германию. Ее муж так и пропал без вести в стенах НКВД. Характерно то, что книга была издана в 1942 году. Может быть, этим и объясняется ничтожный тираж книги. Истинное величие души человека показала маленькая немецкая женщина. Проведя четыре года в таких условиях, в которых любой человек проклянет и режим и страну и сам народ, вольно или невольно являющийся виновником советской системы, Ирена Кордес на всем протяжении книги не проронила ни одного слова упрека или обвинения по адресу народа. Я тщетно выискивал подобные места. В крови и муках рождается человек, в крови и муках люди познают друг-друга. Проведя четыре года в аду вместе с десятками и сотнями русских людей, разделявших ее судьбу, Ирена Кордес познала русский народ, как его знают немногие иностранцы. Прочитав книгу, я согласился со словами майора Государственной Безопасности Андрея Ковтун: "Такой женщине руку поцеловать надо! Ведь за моим столом много немцев сидело. Может быть у них была такая-же душа, как у этой женщины..." В голосе майора слышалось колебание. Первые лучи восходящего солнца золотили верхушки деревьев когда мы вышли с Андреем из дверей здания в глубине сада. В лицо пахнуло утренней свежестью. Здесь в лучах солнца просыпалась жизнь. Там за нашей спиной, между ночью и днем, жизнь билась в судорогах, исходила струйками крови, хрипела в предсмертных судорогах. Меня охватило непреодолимое желание ускорить шаги, уйти подальше от места, где человека преследует запах дымящейся крови. Наш автомобиль выезжает на автостраду. Андрей молча сидит за рулем. В расплывчатом свете зарождающегося утра лицо его кажется серым и безжизненным. Он ведет машину судорожными рывками. Мотор ревет и дает перебои. Стальное сердце не имеет нервов и не может понять почему дрожит нога на педали. Когда автомобиль приближается к Ваннзее, Андрей отпускает педаль газа и взглянув на часы предлагает: "Тебе на работу к десяти. Давай заедем к озеру? Полежим часок на песке". "Давай", - соглашаюсь я. По широкому простору озера ходят мелкие волны. Обивая крылом капли воды над волнами носятся чайки. Свежий ветер разгоняет свинцовую усталость бессонной ночи, освежает отяжелевшую голову. Мы раздеваемся и бросаемся в воду. Чем дальше удаляется от нас берег, тем больше охватывает меня чувство свободы, простора, необъяснимое чувство потребности плыть все дальше и дальше. Я испытываю странное внутреннее облегчение. Как будто встречные волны смывают с нас кровь этой ночи. Искупавшись, мы ложимся на песок. Андрей наблюдает редких утренних купальщиков. Я смотрю в небо, по которому бегут барашки облаков. "Ну, что? Помог я тебе в твоем желании стать подлинным коммунистом?" спрашивает Андрей деревянным голосом и пытается улыбнуться. "Нового ты мне ничего не открыл", - отвечаю я и не узнаю свой собственный голос. Он мне кажется чужим и идущим откуда-то издалека. "Многие вещи при ближайшем рассмотрении неприятны", - добавляю я. "Так ты что - оправдываешь все это?" "Нужно стараться охватить не часть, а целое", - продолжаю я. - "Не средство, а цель". "Так..! Цель оправдывает средства", - с горечью говорит Андрей. - "Из тебя выйдет пожалуй лучший большевик, чем я". "Я - питомец сталинской эпохи..." - отвечаю я. "Так значит, по-твоему, все в порядке?" "Я хотел-бы этого..." "Что тебе еще не хватает?" "Я боюсь, что у меня не хватает кругозора", - медленно говорю я .- "Когда я решу проблему целесообразности или нецелесообразности конечной цели, тогда мне будет легко... В обоих случаях будет легко... Вот тебе мой последний ответ, Андрюша. А до того времени оставим разговоры на подобные темы". Две девушки играют неподалеку, перебрасываясь мячом. Одна из них в пылу игры, как молодая козочка, с разбегу перескакивает через нас и шаловливо смеется. Андрей стряхивает с волосатой груди песчинки, делает попытку улыбнуться, но улыбка быстро исчезает с его лица, уступая место выражению безразличия и усталости. "Посмотри!" - произносит он, кивая головой на девушек. - "В них бурлит жизнь. А мы уже неспособны радоваться. Старики мы..." "Тебе нужно взять отпуск и отдохнуть", - говорю я. "Это не поможет", - уныло вздыхает Андрей. - "Мне нужно что-то другое". "Тебе нужно или найти веру, которая оправдывала-бы твою работу, или..." Я не знаю, что говорить дальше. "Мне поздно уже искать, Гриша", - качает головой Андрей и смотрит в песок. "Опалил я крылья... Теперь ползай..." 2. Маленькая Лиза была очаровательным ребенком. Когда она со старухой-гувернанткой выходила гулять на Гоголевский Бульвар, люди, отдыхающие с детьми на скамейках, говорили назидательно своим малышам: "Вот смотрите какая хорошая девочка! Видите как она себя хорошо ведет". И, обращаясь к соседям по скамейке, завистливо качали головами: "Эх! Есть счастливые дети! Вырастет - человек будет..." Маленькая Лиза слышала эти слова, горделиво одергивала бархатное платьице и подчеркнуто громко обращалась к гувернантке по-немецки. Люди удивленно шептали вслед: "Это наверное иностранцы..." Отец Лизы был одним из тех людей, которые умеют приспосабливаться к жизни. Он вовремя поступил в партию, умел говорить то что надо и где надо, а еще лучше умел держать язык за зубами. Таким образом он оказался в управлении одного из крупных торговых трестов Москвы. Достаточно высоко, чтобы использовать материальные возможности своего служебного положения, и достаточно низко, чтобы не подвергаться риску ответственности за судьбу предприятия. Сыновей он предусмотрительно воспитал в духе своей карьеры. Зато дочерей сумел выдать замуж за людей, которые обеспечивали бы семье не только материальное благополучие, но и светский лоск. Лиза была младшей дочерью и любимицей отца. С раннего детства она привыкла к шумным выражениям восторга со стороны родственников и знакомых, к наивной детской зависти своих подруг-однолеток. Так шли года. Опадали листья на Гоголевском Бульваре осенью, набухали сладким ароматом почки деревьев весной. Лиза окончила школу и стала взрослой девушкой. Она трезво смотрела на жизнь. Когда подошел ее срок выбирать свой жизненный путь, она, посовещавшись с отцом, решила поступить в Московский Институт Иностранных Языков - МИЯ. Это обеспечивало сравнительно легкую учебу и по окончании возможность столь-же легкой работы. Кроме того МИЯ был известен тем, что часто он служит путем во многие заманчивые области - в Министерство Иностранных Дел, Министерство Внешней Торговли и другие места, о которых говорят шепотом. Среди московских девушек ходит много таинственных слухов о массивном желтом здании по Метростроевской Улице. Здесь доносятся шорохи далекой и загадочной заграницы, здесь сладко дурманят голову ароматы Коти, здесь на студенческих балах танцуют принцы девичьих грез, одетые по последней заграничной моде. Двери МИЯ казались Лизе вратами в Terra incognita. Благодаря хорошим знаниям немецкого языка, полученным в детстве от гувернантки, и связям отца Лиза без труда поступила в Институт. В первый-же год учебы она обратила внимание профессоров своим острым умом и прекрасными успехами. Успехи в учебе были для Лизы делом чести. В детстве она привыкла к всеобщему восхищению и преклонению перед ее длинными локонами, кружевными платьицами и дорогими игрушками. С годами это чувство стало для нее болезненной потребностью. Теперь она старалась снискать восторги и зависть окружающих другими путями. Она во всем старалась перещеголять других студентов - в отметках, в манерах, в одежде. И Лиза добилась своего. Профессора ставили ее в пример прилежания. Подруги морщились от ее эксцентричных выходок. Молодые люди провожали взглядом ее стройную фигуру, удивляясь вызывающим манерам и туалету. Так прошел первый год учебы. Начался второй. По Метростроевской улице мел холодный осенний ветер, когда однажды утром Лиза привычно взбежала по ступеням Института. В коридорах было холодно. Засунув руки в рукава пальто, Лиза торопливо шла к своей аудитории, надеясь до начала лекций поделиться новостями с подругами. Не успела она подойти к кучке студентов, шумно толпившихся у дверей лекционного зала, как староста группы отозвал ее в сторону. "Лиза, тебя вызывают в Спецотдел", - произнес он строгим шепотом. - "Явиться немедленно!" Институтский Спецотдел помещался в комнате рядом с кабинетом ректора Института. Никому из студентов не были известны функции Спецотдела. О них можно было только догадываться. Двери этой комнаты открывались редко. Люди оттуда не выходили, а выскальзывали, стараясь открывать двери поменьше, а закрывать потише. Предварительно постучав, Лиза робко приоткрыла дверь в таинственную комнату. За столом сидела женщина с подчеркнуто самоуверенными манерами, какие бывают у женщин, исполняющих мужскую работу. По слухам Лиза знала, что это начальник Спецотдела. Не вынимая изо рта папиросы, женщина извлекла из стоящего за ее спиной железного шкафа папку, держа ее так, чтобы Лиза не могла видеть содержимое. Затем она метнула на Лизу испытывающий взгляд, сверяясь с фотографией в папке. Минуты тянулись бесконечно долго. Лиза тоскливо глядела на крыши домов за окном и думала: - "Или арестуют, или выгонят из Института..." Наконец, женщина с манерами мужчины протянула через стол запечатанный конверт и сказала: "Сегодня вечером к 9 часам явитесь по этому адресу". Лиза взглянула на конверт и буквы запрыгали у нее перед глазами. На конверте значилось: "Лубянская площадь. Подъезд 8. Комната 207". "В комендатуре скажите свою фамилию", - пояснила начальник Спецотдела. - "Там Вас будут ждать". В этот день Лиза была необычайно рассеянна. Она почти не слушала профессоров и не могла сосредоточиться на конспектах. В голове у нее неотступно колотились слова: "Лубянская площадь... Девять часов вечера..." Она осторожно открывала портфель и заглядывала внутрь. Серый конверт с зловещим адресом лежал на своем месте. Ровно без пяти минут девять Лиза вошла в окованные бронзой створчатые двери Главного Управления НКВД на Лубянской площади. Дежурный лейтенант НКВД позвонил по телефону, затем вручил Лизе пропуск. Теперь восьмой подъезд, клетки этажей, наконец дверь с табличкой "207". С замирающим сердцем Лиза почти неслышно прикоснулась к двери костяшками пальцев. "Вы так точны. Это хороший признак!" - с приветливой улыбкой произнес молодой человек в гражданском костюме, открывая дверь. - "Прошу Вас!" Он вежливо указал рукой на мягкое кресло напротив письменного стола. Лиза машинально опустилась в кресло, поджав под себя ноги и не решаясь облокотиться. Срывающимся голосом она назвала свою фамилию. "Очень приятно, очень приятно," - расплылся в улыбке незнакомец. - "Разрешите предложить Вам папиросу?!" Он протянул Лизе через стол коробку дорогих папирос. Лиза неслушающимися пальцами долго не могла справиться с станиолевой оболочкой. Наконец, она осторожно взяла папиросу, недоумевая, что этот радушный прием может означать. "Может быть Вы желаете чаю? Или кофе?" - осведомился любезный незнакомец. Лиза растерялась еще больше. Не дожидаясь ответа девушки гостеприимный хозяин нажал кнопку на столе и через минуту перед Лизой стоял никелированный поднос с кофе, печеньем и коробкой шоколадных конфет. Чтобы как-то скрыть свою неуверенность и робость Лиза откусила кусочек печенья. Печенье показалось ей горьким и не хотело идти в горло. "Как Вы думаете - зачем я Вас пригласил сюда?" - мягко произнес незнакомец, закурив папиросу и рассматривая Лизу со стороны. "Не знаю..." - дрожащим голосом ответила Лиза и почувствовала как у нее остановилось сердце. "Мы уже давно интересуемся Вами," - начал человек в гражданском костюме, откидываясь поудобней в кресле и устремив взор поверх Лизиной головы, - "Вы культурная и привлекательная девушка. Я бы даже сказал очень привлекательная." Он сделал ударение на слове "привлекательная". "Кроме того Вы из хорошей советской семьи," - продолжал незнакомец. - "Ваш отец - старый партиец. Вы тоже показали себя в Институте как активная комсомолка У нас очень хорошие отзывы о Вас." Человек по другую сторону стола сделал паузу и посмотрел на Лизу, проверяя действие своих слов. С лица Лизы медленно исчезало выражение тревоги, уступая место напряженному ожиданию. "Мы не только наказываем врагов советской власти," - продолжал человек за столом. - "Мы так-же помогаем расти кадрам настоящих советских людей. Конечно, в том случае, если эти люди покажут себя достойными гражданами Советского Союза, преданными делу партии и товарища Сталина. По имеющимся о Вас отзывам мы считаем нашим долгом позаботиться также и о Вашей будущей судьбе." Человек снова сделал паузу, еще раз взглянул на Лизу, сидевшую не поднимая глаз, затем спросил: "Скажите, разве не правы мы, считая Вас преданным советским человеком и желая помочь Вам в Вашей жизненной карьере?" "Я еще слишком молода," - произнесла Лиза в замешательстве. - "Пока я еще не имела возможности..." "О да! Я понимаю," - согласился человек по другую сторону стола. - "Вы всегда желали доказать свою преданность делу партии, но у Вас не было возможностей. Не так-ли?" "Да... Я всегда старалась..," - пролепетала Лиза запинаясь, - "Я всегда посещала комсомольские собрания..." "Я знаю. Комсомольская организация рекомендовала Вас с самой лучшей стороны," успокаивающе кивнул головой человек за столом. - "Как видите, я довольно детально ознакомился с Вашей личностью, прежде чем пригласить Вас сюда." "И вот теперь мы считаем, что Вы достаточно сознательны, чтобы оправдать себя на деле," - продолжал он. - "Вы учитесь в Институте Иностранных Языков. Вы знаете что по окончании учебы некоторые выпускники будут иметь возможность работать с иностранцами или даже получат командировку на работу заграницу. Это является высшей честью для выпускников. Не хотелось бы Вам быть в числе этих избранных людей?" Голос человека по другую сторону стола звучал вкрадчиво и мягко. "Конечно, товарищ..!" - с готовностью воскликнула Лиза и сейчас-же осторожно добавила. - "Если это будет в интересах партии и правительства." Она почувствовала что на сей раз вечерний визит в НКВД далек от тех неприятных последствий, которые ей мерещились. Может быть сейчас ей предоставляется один из тех шансов, о которых шепчут в коридорах Института. Лиза решила призвать на помощь все свои способности, чтобы не упустить маячащие на горизонте загадочные возможности. "Называйте меня Константин Алексеевич," - дружеским тоном разрешил человек за столом и пододвинул Лизе коробку с шоколадом. - "Я вижу, Вы умная девушка. Работа с иностранцами или заграницей?! Знаете Вы что это значит?! Это значит лионские шелка, парижские духи, лучшие рестораны мира... Это особые ставки для работников заграничной службы... Это высшее общество. Блеск, легкая и красивая жизнь, наполненная удовольствиями... Это мужчины у Ваших ног..." Константин Алексеевич перевел дух и бросил взгляд на Лизу. Лиза сидела неподвижно как в трансе. Глаза ея блестели от волнения. Надкушенная конфета таяла между пальцами. "Но все это возможно только лишь при одном условии," - с легким вздохом сожаления произнес новый знакомый Лизы и растопырил пальцы по столу, как-бы желая показать, что путь к красивой жизни лежит у него под рукой. - "Это условие - наше абсолютное доверие. А это доверие каждому не дается... Его нужно заслужить." В последних словах Константина Алексеевича Лизе почудилось что-то безжалостное, холодное. На мгновение она снова ощутила легкую беспомощность и страх. В следующий момент заветные мечты о блестящей жизни, где все будут оглядываться ей вслед, рассеяли Лизины колебания. "Что я должна делать?" - по-деловому спросила Лиза. "О, различные поручения, которые дадут Вам возможность доказать Вашу преданность делу партии," - произнес Константин Алексеевич таким тоном, как будто речь шла о пустяках, - "Это легче выполнить, чем объяснить." Потом, как-будто уже заручившись согласием девушки, он деловым тоном разъяснил: "Вы пройдете дополнительный курс специального обучения. Для каждого отдельного задания Вам будет даваться соответствующий инструктаж... и соответствующие средства для необходимых расходов." "Но, может быть я не буду соответствовать некоторым требованиям," - слабо попыталась возразить Лиза, не ожидавшая такого быстрого оборота дела. - "Может быть я просто не смогу..?" Инстинктивно она хотела испробовать путь к отступлению. "Мы поможем Вам," - успокоил ее Константин Алексеевич. - "Кроме того мы хорошо знакомы с Вашими возможностями по имеющимся у нас характеристикам. Теперь я попрошу Вас подписать эту бумагу!" Он протянул через стол стандартный бланк с местом для подписи. Лиза быстро пробежала бумагу глазами. Это была подписка о сотрудничестве и молчании, грозившая в случае нарушения "применением всех мер по охране государственной безопасности Союза ССР." Сияющие образы красивого будущего несколько померкли перед глазами Лизы. Константин Алексеевич предупредительно обмакнул ручку в чернила и протянул через стол. Лиза подписала. Таким образом исполнилась мечта о красивой жизни одной из студенток Московского Института Иностранных Языков. Таким образом гранитное здание на Лубянке пополнилось еще одним агентом-ловушкой. В скором времени Лиза, не прерывая учебы в Институте, стала образцовой сиреной НКВД. Во время войны в Москве не было немцев-иностранцев в точном смысле этого слова. Поэтому Лизу ввели в круги тех немногих немцев-антифашистов, которые когда-то прибыли в СССР как политэмигранты и которые благополучно пережили бесконечные чистки. Вскоре эта работа показала себя бесцельной. На свободе сохранились только лишь те немцы-коммунисты, которые сами являлись тайными агентами Лубянки. НКВД запустило Лизу в их среду в надежде лишний раз проверить благонадежность собственных сексотов. Но немцы, умудренные опытом, громко курили фимиам Сталину и хором повторяли модный в те годы лозунг: "Убей немца!" Лизу тошнило от такой преданности и от невозможности проявить свои способности. Через некоторое время Константин Алексеевич, бывший прямым шефом Лизы, убедился в ее исключительно остром уме и в сравнительно редком для женщины общеобразовательном кругозоре. Лиза была подлинным мастером заводить и поддерживать разговор на любую тему. Ее перевели для работы в среде крупных партийных работников. Лизе была предоставлена возможность посещать закрытые клубы различных Наркоматов и даже, считающийся особенно привилегированным, Клуб Наркоминдела на Кузнецком Мосту. Результаты Лизиной работы хранятся в делах и тюрьмах НКВД. Доказательством успехов служит факт, что Лизу надолго закрепили на "внутреннем фронте". Работа с иностранцами, по классификации НКВД, считается довольно низко квалифицированной. В случае иностранцев интересуются внешними деталями и фактическим материалом. В случае слежки за "бобрами", т.е. крупными советским партийцами, требуется узнать его сокровенные мысли и настроения. Эта работа значительно более сложная и требует от сирены подлинного искусства. Весной 1945 года Лиза в числе лучших окончила Институт. В то время многих выпускников откомандировали для работы в Советскую Военную Администрацию в Германию. В этот поток попала и Лиза. Опять-таки со специальным заданием. Она была прикреплена в качестве переводчицы, и одновременно соглядатая НКВД, к одному из членов Особого Комитета по Демонтажу при СНК СССР, находившемуся в Германии с целью изучения возможностей наиболее Рационального использования экономических ресурсов Советской зоны. После того, как генерал от демонтажа вернулся в Москву, Лизу передали в распоряжение Отдела Кадров Штаба СВА. На ее личном деле стояла пометка: "Назначение согласовать с Управлением Государственной Безопасности." Через несколько дней Лиза стала личной переводчицей экономического диктатора Германии - генерала Шабалина. Так мне пришлось познакомиться с Лизой Стениной лично. Вскоре майор Кузнецов сделал мне таинственное предостережение. Долгое время работая с генералом, он приобрел соответствующий опыт. Догадывался ли сам генерал что за люди окружают его? Позже я убедился, что он имел основания не доверять всем и каждому. Вот несколько примеров. Генеральский ординарец Николай в свое время служил в войсках НКВД. Согласно принятому в Советском Союзе обычаю люди, однажды имевшие какие-либо отношения с НКВД, - не только бывшие сотрудники НКВД, но также и бывшие заключенные, никогда не теряют связи с этим учреждением. Этот обычай был, конечно, знаком генералу. Николай, являясь денщиком, в то-же время был сторожем своего господина. Горничная генерала Дуся. Милая и тихая девушка. В конце 1945 года всех бывших девушек-репатрианток, до того работавших на различных низовых должностях, отправили на родину. Ко всеобщему удивлению Дуся осталась. Тогда люди предполагали, что это объяснялось протекцией генерала. Когда генерал вернулся в Москву, а Дуся все-же осталась в Карлсхорсте, люди думали что у Дуси есть какой-то другой протектор. Только немногие догадывались что это за протектор. Дуся была очень милой девушкой. И всегда меня поражала печать тихой грусти и тоски, никогда не оставлявшей свежего личика девушки. Она знала какая участь постигла ее подруг-репатрианток. Она знала, что в конце-концов ее ожидает та-же судьба. И вместе с тем, она была вынуждена служить инструментом в руках людей, которые завтра будут ее тюремщиками. Итак - денщик, горничная и личная переводчица генерала были шпиками МВД. Позже я имел возможность убедиться в этом из официальных источников. Мне кажется, что генерал был не настолько глуп, чтобы не замечать этого. Если и не замечал, то по опыту знал, что так должно быть. Для простоты он считал всех своих ближайших сотрудников за соглядатаев МВД. В том числе и меня. После предупреждения Кузнецова я стал обращаться с Лизой осторожнее. Затем меня посвятили в лизину тайну ее бывшие подруги по Институту, работавшие переводчицами в Главном Штабе. Помимо безудержного тщеславия, Лиза была бесконечно хвастлива. С такими предпосылками "доверие МВД" не могло остаться долгое время тайной. Позже я узнал подробности из других источников. Однажды вечером Лиза зашла ко мне под каким-то предлогом. В Карлсхорсте было принято заходить к соседям без особых приглашений. Покрутившись по комнатам, Лиза бесцеремонно расположилась на кушетке и заявила: "Григорий Петрович, Вы плохой кавалер. И к тому же скряга." В ответ на мой вопросительный взгляд, она поджала под себя ноги и указала: "Достаньте-ка вон из того ящика бутылку вина и будем чувствовать себя как дома."
"Я и так чувствую себя как дома", - заметил я. "Не будьте таким противным," - промурлыкала Лиза. - "Я скоро уезжаю. Хотя я Вас и терпеть не могу, но давайте простимся." "У нас взаимная любовь," - вздохнул я. - "А вместе с тем мне почему-то жалко, что ты уезжаешь." Это было время когда Лиза, после отъезда Шабалина, ожидала назначения на новую работу. Не имея на этот вечер определенных планов, я решил провести время в обществе Лизы. "Так Вам все-таки жалко расставаться со мной," - взглянула на меня Лиза своими темно-карими глазами. - "Признайтесь!" Если говорить о женских чарах Лизы, то самым привлекательным в ней является шлиф большого города, образованность и культура в сочетании с непревзойденной вульгарностью. Такое сочетание невольно притягивает своей новизной. "Ты интересуешь меня так-же, как красивая шкурка змеи," - признался я. "Почему Вы меня избегаете, Григорий Петрович?" - спросила Лиза. - "Ведь мы с Вами по всем данным должны лучше понимать друг-друга, чем другие." "Вот именно поэтому, Лиза," - сказал я и прикоснулся к ее плечу. Она подняла голову и посмотрела мне в глаза. "Не сердись на меня, Лиза," - сказал я. - "Хочешь я тебе судьбу погадаю? Слушай! Твоим мужем будет пожилой генерал. Только это удовлетворит твои запросы к жизни. Ты достаточно трезво смотришь на вещи, чтобы согласиться с моим предсказанием." Лиза посмотрела на меня слегка растерянно, соображая как принять мои слова - в шутку или всерьез. Затем она заговорила уверенно и с жаром, как-будто защищаясь: "Хорошо... Откровенность за откровенность! Да, я выйду замуж за возможно высокого человека! Наверное он будет уж не молод. Но что такое, так называемая, чистая любовь по сравнению с тем, что мне может дать высокопоставленный муж?! Красивых мальчиков я подберу на улице и они будут делать то, что я захочу. Ха! Любовь?! Пусть другие бегают без чулок и играют в чистую любовь. Нужно иметь власть, пусть то будут деньги или высокое положение... Тогда, только тогда можно понять как дешево стоит любовь..." "Дело вкуса!" - пожал я плечами. "Это дело не вкуса, а разума," - возразила Лиза, сверкая глазами и дрожа от возбуждения. - "Вы, Григорий Петрович, достаточно взрослый человек и должны понимать, что жизнь - это борьба. Это - сильные и слабые. Если хочешь жить, то нужно быть сильным. Если ты сам слаб, то служи сильным. Равенство, братство?! Ха! Где Вы это видели? Красивые сказки для дураков..." "У тебя очень критический подход к жизни," - сказал я. "Да, я хочу быть вверху, а не внизу," - продолжала Лиза как в забытье. - "Жизнь можно понять только взглянув на нее сверху... Для этого нужны крылья..." "Лиза, сегодня ты мне нравишься," - сказал я почти искренне. - Иногда жизнь, действительно, тяжела. Иногда ищешь красивой сказки. Как ты говоришь - для дураков. Но... Помнишь сказку о Икаре? Это сказка для умных. Он тоже хотел иметь крылья... Знаешь чем это кончилось?" Лиза посмотрела на меня в недоумении. "Что Вы хотите этим сказать, Григорий Петрович?" - спросила она нерешительно. "Просто так... Ассоциация..." - ответил я. В начале 1946 года Лиза была откомандирована переводчицей в состав советской делегации на Нюренбергский Процесс над главными виновниками войны. Пробыла она там около года. В документальном фильме о Нюренбергском Процессе можно мельком уловить кадры, где она снята среди союзного технического персонала в зале суда. Конечно, и в Нюренберге Лиза попутно выполняла другую работу, свою основную работу. Кто были очередные жертвы кремлевской сирены - наивные американцы, корректные англичане или галантные французы?! Лиза интересна как яркий представитель нового типа советских людей. Этот тип воспитан эпохой и имеет все данные для успешного процветания в советских условиях. Выросши в среде, исключающей свободный дух и идею, сознание этих людей автоматически переключено на материальные стороны жизни. Здесь движущим началом служит желание подняться на высшую ступень существующей социальной лестницы. Средства? Люди типа Лизы приучены не задумываться над моральной сущностью своих поступков. Советская мораль оправдывает все, что служит интересам партии. Невольно возникает сравнение между Андреем Ковтун и Лизой Стениной. Оба служат одному и тому-же делу. Первый в душе протестуя, но не имея возможности изменить что-либо. Вторая - совершенно добровольно и сознательно. Андрей уже познал достаточно, чтобы понять, что он только беспомощный раб системы. Лиза еще стремится вверх. Может быть и ее скоро станет преследовать запах крови.
Глава 13. МЕЖДУ ДВУХ МИРОВ
1. Когда-то еще до войны мне довелось читать книгу Поля де Крюи "Стоит ли им жить?" Книга эта была настоящей находкой для Гослитиздата, она вполне соответствовала тогдашнему курсу Политбюро против "гнилых демократий" и поэтому была издана на русском языке огромным тиражом. На обложке были изображены оборванные дети, похожие на живых скелетов, роющиеся на свалке в поисках съестного. Позади несчастных детей и мусорной кучи возвышались небоскребы Нью-Йорка. Достаточно было поглядеть на обложку, чтобы знать, о чем будет идти речь в книге. Дальше следовало предисловие к русскому издателю за подписью Поля де Крюи. Оно было настолько своеобразно, что я зачитал его вслух одному из моих товарищей. Там было написано буквально следующее: "Я не могу считать себя пролетарием, вернее всего я самый настоящий буржуа, изнеженный и избалованный всеми благами моего социального положения. Мне трудно, держа в одной руке крылышко куропатки, а в другой стакан бургундского вина, рассуждать о социальных язвах и наболевших проблемах современного общества. Но я все-же восхищаюсь великим советским экспериментом, поднимаю свой правый кулак (с куропаткой или с вином?) и говорю "Рот фронт!" На этом месте мой товарищ Семен не выдержал и с проклятьем шварканул книгу изо всей силы о стенку. Оба мы горько сожалели, что наивного Поля нет с нами в этой комнате. Может быть кому и доставляет научный интерес смотреть на вспоротого подопытного кролика, но сам кролик вряд-ли разделяет это удовольствие. Конечно, Поль де Крюи ничего не лгал, он вполне правдиво и искренне описал недостатки современного американского общества. Он преследовал этим лучшие цели и его книга в американских условиях послужила стимулом для облегчения участи многих людей, возможно она даже способствовала проведению некоторых социальных реформ. В книге с искренним возмущением констатировались факты, что американские безработные, получая пособие по безработице, вынуждены жить в исключительно тяжелых условиях, питаясь только лишь жареной картошкой да ужасно соленой свининой. Дети этих безработных в порядке благотворительности получают ежедневно только-лишь несколько литров обычного коровьего молока, хотя и пастеризованного, но не витаминизированного. После этого Поль де Крюи восклицает: "Стоит-ли им жить?" Конечно, понятия хорошо и плохо - понятия относительные. Может быть Поль де Крюи и прав, что такое положение - это очень плохо по сравнению с американскими условиями. Советскому же человеку при этом хочется спросить: "А как же с теми советскими рабочими, которые работая до седьмого пота и получая жалованье, а не пособие по безработице, очень-очень редко могут позволить себе такое лакомство, как свинина, соленая или только просоленная? Как же с детьми этих советских рабочих, которые, даже в лучшие годы советской власти, видят меньше молока, чем дети американских безработных? Что же тогда можно сказать об этих детях - стоило ли им рождаться!? Какому эксперименту радуется тогда мистер Поль и кому он приветственно поднимает свой правый кулак с кличем - "Рот фронт!"? Теперь мне снова приходит в голову эта книга, в особенности дети на ее обложке и вопрос автора "Стоит ли им жить?" Ведь теперь мы имеем возможность своими глазами видеть детей демократического мира, причем в обстановке побежденной Германии, обстановке более тяжелой, чем в большинстве других демократических стран. Теперь мы имеем возможность сравнения. Однажды майор Дубов и я сидим у подъезда дома. У забора, в нескольких шагах от нас, копошится соседский мальчик Коля. На нем, несмотря на теплую погоду, толстое ватное пальто. На голове у мальчугана взаправская офицерская фуражка с красной эмалевой звездой, переделка из отцовской. Коля сосредоточенно ковыряет прутом грязь на земле. Ему и не скучно, и не весело - просто безразлично. Мать послала его на улицу поиграть, ну вот он и играет. Комки земли летят от Колиного прутика во все стороны и падают у наших ног. "Эй, клоп!" - говорит майор Дубов. - "Как тебя зовут?" Коля не смотрит на нас и делает вид, что не слышит вопроса. Он продолжает свое занятие и еще усерднее ковыряет землю. "Иди-ка сюда", - продолжает Дубов. - "Ты что - глухой?! "М-м-м..." мычит в ответ Коля и недружелюбно косится на нас. "Ты что - немой?" - настаивает майор. "М-м-м..." - следует тот-же неопределенный звук. Коля, как пугливый зверек, отворачивается в сторону и опускает глаза вниз. "А что ты такой грязный?" - не унимается майор. - "Поди скажи матери, чтобы она тебя умыла". "М-м-м-..." - реагирует Коля, на этот раз уже с некоторой враждебностью и хлещет прутиком по забору. "Ну, если ты и глухой и немой и грязный - тогда убирайся подальше, не бросай в нас грязью", - заканчивает майор, исчерпав все попытки вступить в дружеские отношения с Колей. Тут, до сей поры безмолвный, Коля разражается диким ревом и стремглав бежит жаловаться матери, что мы его обидели. Лакмусовая бумажка советского воспитания. Коля не реагировал на дружелюбность, но подсознательно уловил даже невысказанную угрозу в словах майора, преломил ее в чувство страха и это на него подействовало. Обратная реакция - жаловаться. Сегодня он жалуется матери, когда вырастет - будет хорошим информатором НКВД. "Посмотришь вот на такое создание - и жалко становится и досадно", - смущенный такой развязкой, бормочет вполголоса майор, смотря вслед Коле. Здесь в Германии нам болезненно колет глаза разница между детьми двух систем. Сначала мы замечаем только внешнее различие. Пожив в Берлине и больше понаблюдав, мы убеждаемся в другой, гораздо более глубокой разнице. Эта разница не внешняя, а внутренняя. Советские дети кажутся маленькими бездушными автоматами, у которых выхолощена детская жизнерадостность, непринужденность, своеобразное детское очарование, свойственное только ребенку. Это результат многолетнего разложения семьи государством, результат отрыва ребенка от семейной среды. Иногда мы пытаемся оправдать это тяжелыми условиями последних военных лет. Но это слабая отговорка. Мы прибегаем к ней уж слишком часто, чтобы войти в компромисс с собственной совестью. Советские дети подрастают в атмосфере замкнутости, недоверия, подозрительности. Вступить в разговор или дружеские отношения с ребенком кого-либо из советских офицеров, который живет рядом с нами и нас прекрасно знает, для нас гораздо трудней, чем с любым немецким карапузом на берлинских улицах. Немецкие дети, родившиеся в эпоху Гитлера и растущие в годы после капитуляции, не могут быть эталоном образцового ребенка. Они родились в тоталитарном государстве, пережили кошмарные трудности тотальной войны в современном тылу, сегодня они вместе со своими родителями на каждом шагу чувствуют на себе все тяжести проигранной войны. У нас нет другого сравнения перед глазами. Тем тяжелее наблюдать эту огромную внешнюю и внутреннюю разницу в детях двух систем. Ведь дети - это наше будущее! Ребенок и его воспитание в дошкольном возрасте - это почти исключительная функция матери. Советская мать не имеет времени для ребенка - она или на службе, или в вечных очередях в погоне за куском хлеба, за каждым пустяком, необходимым в жизни. Характерная деталь - у немцев не принято держать тещу в доме, это считается семейной катастрофой. Да и сами немецкие тещи, выдав дочку замуж, считают, что им теперь еще можно "пожить" - они взапуски катаются на велосипедах, ходят в кино и живут в свое удовольствие. В советской семье, где есть ребенок, явление как раз обратное. Теща в доме - это счастье для матери и, в особенности для ребенка. Советские дети обычно подрастают на руках у бабушки. Если у немецкой женщины после сорока лет и после выдачи дочки замуж часто начинается "вторая молодость", то русская женщина в сорок лет практически не имеет личной жизни и полностью посвящает себя "второй семье" - своим маленьким внучатам. В этих случаях можно ожидать нормального воспитания ребенка. Если говорить обобщенно: немецкая женщина принадлежит семье, американская society, а советская - государству. Теперь спрашивается - что больше соответствует самой женщине и интересам общества в целом? Результат можно лучше всего видеть по естественной биологической функции женщины - рождению и воспитанию потомства. Женщина атомного века остается такой же матерью и продолжателем рода, как и женщина - самка каменного века. Советская женщина может быть водителем локомотива, шахтером, каменщиком. Кроме того ей дается почетное право голосовать за Сталина и быть заложницей за своего мужа, если им интересуется НКВД. Ей не дано только одно маленькое право - право быть счастливой матерью. Женщина уравнена в правах с мужчиной - и Ваня и Маня пекутся под одним и тем же сталинским солнцем. В советской педагогической науке долгое время боролись две противоположные теории формирования ребенка. Одна из них, теория наследственности, говорила, что в развитии душевных качеств ребенка основная роль принадлежит задаткам, данным ребенку от родителей, так называемым наследственным генам. Эта теория получила особое распространение в педагогике после появления теории Дарвина и оформления самостоятельной науки о наследственности видов - генетики. Вторая теория, теория среды, утверждала, что душа ребенка - это tabula rasa, чистая восковая дощечка, на которой окружающая среда пишет законы его развития. Это теория ставила психическое развитие ребенка в исключительную функцию влияния окружающей среды. Обе теории не новы, они существовали в благополучном содружестве еще во времена Песталоцци, натуралистическую теорию среды проповедовал Жан-Жак Руссо, о ней же упоминал Аристотель. Все великие мыслители были одновременно педагогами, нельзя мыслить о жизни, не думая об эмбрионах человеческого развития - детях. Советская педагогика, по прямой указке Политбюро, решительно признала своей отправной базой теорию среды. Тоталитарное государство ревниво борется за душу и тело своего гражданина, оно не хочет признавать в области формирования гражданина никаких конкурентов, никаких наследственных ген. Советская педагогика коротко, но ясно и безапелляционно, заявляет, что советский ребенок - это стопроцентный продукт коммунистической среды. В этом я вполне согласен с Политбюро. Это освобождает нас от крайне неприятных поисков причины колоссальной разницы советских детей и их немецких сверстников. Мне, да и не только мне, а многим из нас - советским офицерам в Германии, чертовски больно и обидно делать неблагоприятные выводы о наших советских детях, мы их запросто считаем русскими детьми. Политбюро, устами Министерства Просвещения, избавляет нас от этих мрачных мыслей, само признавая, что советские дети - это продукт тоталитарного государства, а не русских ген . Сделаем маленький экскурс в область сталинской "кузницы кадров". В период искания новых форм в области педагогики Политбюро строило систему воспитания советского гражданина на тенденциозной программе школ и на политических организациях молодежи - пионеротрядах и Комсомоле. Уже здесь начиналось служение государству. Духовным героем советских детей был сделан пионер Павлик Морозов. Его подвиг заключался в том, что он донес на своего отца в НКВД, где отец был расстрелян. Когда Павлика убили его же собственные братья, то верного слугу государства причислили к лику советских мучеников, поставили ему памятник в полной пионерской форме. Другим детям усиленно предлагалось следовать его примеру. Идут годы. Советское государство все больше сужает разницу между своей формой и содержанием. После многолетних экспериментов по орфографии самого Политбюро от "методов убеждения" диалектически переходят к более стабильным "методам принуждения". В 1940 году создается Комитет по Делам Трудовых Резервов при Совнаркоме СССР, организуются Фабрично-заводские и Ремесленные Училища. Набор в эти Училища производится с 14-летнего возраста в принудительном порядке, в виде мобилизации трудовых резервов. В 1943 году очередным Указом создаются Суворовские и Нахимовские Военные Училища. Задача этих Военных Училищ, - а количество их около сорока, - с восьмилетнего возраста на казарменном положении подготовлять детей для военной карьеры. Однажды мне пришлось побывать в Калининском Суворовском Военном Училище. Это училище ближайшее к Москве и поэтому самое привилегированное. Характерно, что в Москве Суворовских Училищ нет. В Калининском Суворовском Училище я имел счастье познакомится почти со всеми внучатами дедушек из Политбюро. Петька Орджоникидзе сидел на кровати без штанов, так-как его форменные брюки с широкими красными лампасами находились в ремонте, а штаны по регламенту полагаются только одни и в этом вопросе не помогает даже слава знаменитого дедушки. Капитан-воспитатель жаловался на щекотливое положение с младшим отпрыском Микояна - снабжает все училище контрабандными папиросами, а посадить его в карцер неудобно, дедушка его еще не умер и пока прочно сидит в Политбюро. Пострелята с удовольствием отбивали строевой шаг и козыряли на каждом шагу. Некоторые из двенадцати-тринадцатилетних учеников носили на груди военные медали, они проявили себя в военных действиях среди партизан. Вблизи все это выглядит не так страшно - Суворовские Училища считаются привилегированными учебными заведениями, там одевают и кормят за счет государства, кандидатов избыток и попасть туда обычному ребенку не так просто. В Калининском Суворовском Училище около половины воспитанников были отпрысками генералов и советской аристократии. Детям пролетариев трудно попасть в Суворовские Училища, их удел - быть такими же пролетариями как и их родители, для них есть Ремесленные Училища. В свою очередь суворовцы не имеют права по окончании Суворовского Училища поступить куда-либо кроме как в Офицерскую Школу. Судьба и карьера ребенка решается с восьмилетнего возраста. Бесклассовое общество еще с колыбели начинает разделяться на строго замкнутые касты - привилегированная каста воинов и каста пролетариев, задача которых производительно работать, в меру плодиться и молча умирать во славу Вождя. Тоталитарное государство пришло к своим законченным формам. Теперь едва-ли можно ожидать отказа от этих двух основных советских институтов - кузницы кадровых солдат и профессиональных рабов. Корни пущены глубоко, в одном случае с 14-летнего возраста, в другом случае - с 8-летнего. Это политика дальнего прицела... Это не этап, а конечная станция. Один попутный штрих. В немецких газетах западных секторов Берлина пишется о таинственном и бесследном исчезновении сотен немецких детей, указывается, что эти дети "уведены" советскими властями. Немцы ломают себе голову - для чего? В своем романе "Человек, который смеется" Виктор Гюго описал банду средневековых бродячих циркачей - компричикосов, которые занимались кражей детей и затем приучали их к своему ремеслу. Этим детям средневековые хирурги делали специальные пластические операции лица, которые превращали детей в уродов и навсегда приковывали их к презренной профессии паяцев на подмостках. Сегодня кремлевские компричикосы сотнями воруют детей в Германии и Греции. Этим детям путем долгих лет коммунистического воспитания в специальных детских интернатах Советского Союза делается соответствующая пластическая операция души. Когда придет время, птенчики из кремлевского инкубатора будут играть свою презренную роль политических паяцев на мировой арене. В 1937 году, когда провалилась советская авантюра в Испании, тысячи испанских детей были привезены в СССР. Генерал Франко наверное забыл о них, но это самое сильное оружие Кремля в будущем решении испанской проблемы. Когда пробьет час и когда Кремль протянет "руку освобождения" к Пиренейскому полуострову, сотни и тысячи прекрасно выдрессированных квислингов с испанскими именами и говорящие на чистейшем испанском языке займут все ключевые позиции в стране. Эта политика уже оправдала себя в большинстве стран Восточной Европы, находящихся сегодня в сфере советского влияния. Теперь паяцы сторицей выплачивают Кремлю капитал, который был вложен в это предприятие. Немного неудобно, что премьеры Новых Демократий имеют в карманах советские паспорта и советское подданство. Но это не беда. Скоро народы этих стран единодушно попросят присоединить их в великую семью народов СССР и тогда премьерам не потребуется еще раз менять паспорта. Недавно в кабинете Начальника Политуправления Штаба СВА было созвано экстренное совещание по вопросу улучшения педагогической работы в русских школах Карлсхорста. Поводом этому послужили некоторые нездоровые явления среди школьников старших классов. Это наделало много шума за шлагбаумами берлинского Кремля, хотя подробности и держались в строжайшей тайне. Месяц тому назад один из учеников 9-го класса застрелил в квартире своего отца и его молодую сожительницу. Отец - член партии, подполковник юстиции и работник Правового Отдела Штаба СВА. Привычки военного времени видимо пришлись по вкусу партийному пастуху от юстиции. Его не смущало то обстоятельство, что все происходило на глазах взрослого сына и дочери, мать которых осталась в России. Семнадцатилетний сын, член Комсомола, после безрезультатных разговоров, просьб и споров с отцом, решил обратиться за помощью в Парторганизацию. Он подал официальный рапорт на имя Начальника Политуправления Штаба СВА, начальство его отца по партийной линии. Когда обвиняют партийца в бытовом или уголовном преступлении, то парторганы обычно руководствуются принципом: "Сор из избы не выметать". Политуправление Штаба СВА постаралось замять дело и ограничилось тем, что передало рапорт... отцу. Последствия были как и следовало ожидать. Взбешенный отец, совместно с сожительницей, предприняли активные меры против взбунтовавшегося сына. Кончилось тем, что сын выхватил служебный револьвер отца и уложил наповал обоих. Не успел еще стихнуть шум, поднятый трагическим убийством, как комендант Карлсхорста полковник Максимов отправил целую роту солдат комендантской охраны в полном вооружении на несколько необычайное боевое задание. В поросших лесом пустошах и песчаных дюнах вокруг Карлсхорста, - как указывалось в плане боевой операции: квадрат Kahtarinen-Spital, ипподром Карлсхорст и южная оконечность Кепеник, - орудовала таинственная шайка разбойников, наводившая панику на окрестности. Солдатам был дан строжайший приказ не стрелять без особого распоряжения командующего экспедицией, а постараться выловить разбойников живьем. Ведь лесные пираты были школьниками старших классов школы Карлсхорста во главе с сыном одного из генералов Штаба СВА. Вооружены были разбойники довольно солидно - отцовскими пистолетами, некоторые даже автоматами. Подозрительную местность прочесали по всем правилам военного искусства, штаб-квартиру разбойников нашли в подвале разрушенного дома и устроили форменную осаду. Только после длительных переговоров через посредство парламентеров, где на помощь были призваны смущенные родители и учителя, атаман разбойников согласился на капитуляцию. Характерно, что первым условием со стороны потомков Робин-Гуда было требование гарантии, что их в наказание не отправят домой в Советский Союз. Командующему Экспедицией пришлось посылать связного в Штаб СВА с затребованием соответствующих инструкций. Это было очень характерное условие капитуляции, порядком взволновавшее Политуправление СВА. Успеваемость в старших классах школы Карлсхорста понизилась по сравнению с учебой в СССР, зато прогулы пропорционально повысились. Улучшились только отметки по немецкому языку, чему дирекция школы не особенно радовалась. Это было доказательством контакта с немецкой средой и могло иметь неприятные последствия для дирекции. Комендантские патрули вылавливают школьников Карлсхорста из темноты берлинских кинотеатров, куда они предпочитают ходить в учебное время. Немецкие кинофильмы их интересуют больше, чем история Парижской коммуны и уроки по изучению Сталинской Конституции. Обыск, произведенный в партах школьников старших классов, обнаружил переписанные от руки листки с запрещенными стихами Сергея Есенина и аморальные куплеты Константина Симонова, ходившие по рукам солдат во время войны. "Нажимай на все педали - спишет все вой-на-аа..!" Видно война не списала, а еще пишет свой послевоенный счет молодежи. В довершение всего госпиталь СВА доложил Начальнику Штаба о нескольких зарегистрированных случаях венерических заболеваний среди школьников старших классов. В госпиталь была доставлена шестнадцатилетняя школьница с тяжелым кровотечением в результате неудачного аборта. Несколько месяцев в госпитале боролась между жизнью и смертью другая школьница, почти ребенок, после безуспешной попытки отравления светильным газом на почве неудачной любви. Все это вместе взятое привело к созыву чрезвычайного совещания в кабинете Начальника Политуправления, где было решено принять радикальные меры по улучшению коммунистического воспитания советской молодежи в Германии. Самым действенным было признано испытанное лекарство ото всех болезней - ввести в школах дополнительные часы по изучению "Краткого Курса Истории ВКП(б)" и специальные часы по детальному ознакомлению школьников с детскими и юношескими годами вождей мирового пролетариата - Ленина и его верного друга, соратника и ученика Иосифа Виссарионовича Сталина. Попутно было принято решение о возможности отправки неисправимых грешников в Советский Союз. До сего времени это наказание распространялось только на взрослую часть населения Карлсхорста. Хотя кинотеатр "Капитоль" теперь закрыт для немецкой публики и там показываются только сугубо идеологически выдержанные советские фильмы, хотя трамвайную остановку и перенесли подальше от Карлсхорста, все равно - яд послевоенной Германии просачивается сквозь заборы и шлагбаумы берлинского Кремля. Все это пахнет атмосферой "Дневника Кости Рябцева" и "Собачьим переулком", наделавшими много шума в педагогических кругах в 20-х годах. Тогда молодежь находилась в духовном тупике или на идеологическом распутье, когда старые идеалы были втоптаны в грязь, а новые еще не были созданы. Чем это можно объяснить теперь? "Молодежь - это барометр нашей Партии", - сказал в свое время Троцкий. Он сказал это по отношению к Комсомолу, но его слова имеют более широкое значение. Молодежь - это барометр народа. Стрелка барометра после войны пошатнулась. На что она показывает?! 2. "Ну, как - понравилось?" "Да. Своеобразная вещь!" "Спора нет - действительно шедевр..." В темноте сплошной человеческий поток несет нас через задний выход из зала кинотеатра Офицерского Клуба в Карлсхорсте. Невидимые люди на ходу обмениваются мнениями о картине. Сегодня Надя, секретарь Парторга Управления Промышленности поразила всех своей вежливостью. Она обошла поочередно все комнаты и раздала каждому билеты в кино. Даже любезно спрашивала кто сколько билетов желает. Обычно билеты в кинотеатр достать не так просто. Когда у кого-либо появлялось желание пойти в кино, то приходилось заранее звонить Наде по телефону с просьбой заказать билеты. "А, Наденька, солнышко ясное! Что там сегодня за картина?" - спросил я, тронутый таким необычным вниманием. "Очень хорошая картина, Григорий Петрович. "Клятва"! Вам сколько билетов?" "А-а! Клятва?!" -произнес я с уважением. - "Тогда давай два". Об этой картине много писали в советских газетах, превознесли ее до небес как новый шедевр подлинного киноискусства. Хотя я и отношусь критически ко всяким шедеврам, но пойти все-таки решил. Вокруг картины создавалась такая назойливая слава, что не посмотреть ее было бы просто опасно. После пяти минут пребывания в зале, мы с капитаном Багдасарьяном не столько смотрели на экран, как на часы. Уйти из зала было бы самоубийством, а смотреть... "Пойдем выйдем - вроде в уборную", - шепчет Багдасарьян. "Сиди лучше, смотри ради научного интереса", - успокаиваю я его. Если в довоенных советских фильмах наряду с Лениным усиленно выпячивалась фигура Сталина, то в "Клятве" Ленин служит только декорацией. Крестьяне, узнав о тяжелой болезни Ленина, приходят из далеких деревень в Горки. Оказывается они пришли в Горки специально затем, чтобы со слезами на глазах умолять Сталина быть ихним Вождем. На целом километре пленки они клянутся ему в верности. Я тоже клянусь. Клянусь, что еще никогда в жизни, даже в довоенные годы, не видел такой глупой, грубой и нахальной стряпни. Сам фильм и вся шумиха вокруг него не случайны. Недаром уже несколько месяцев в нашем клубе перестали показывать заграничные фильмы. "Знаешь, что все это значит?" - говорит капитан Багдасарьян, когда мы идем домой. - "Это значит - цурюкк!" "Клятва" - это же не искусство", - продолжает он. - "Заграницей такую вещь покажи, так люди подумают что все русские действительно дурачки". "У них тоже дрянных картин хватает", - пытаюсь я успокоить расходившегося приятеля. Те немногие заграничные фильмы, которые показывались в СССР, были действительно шедеврами мирового киноискусства. Конечно, показ этих фильмов был только кратковременной уступкой каким-то высшим интересам и всегда соответствовал зигзагам советской внешней политики. Благодаря этому у советских людей создалось преувеличенно восторженное мнение о заграничном киноискусстве. Попав в Берлин, мы имеем богатую возможность досыта насмотреться кинопродукцией всех держав. Нередко мы до слез смеемся после просмотра душераздирающего американского боевика, где больше выстрелов, чем разговоров, где кровь течет рекой с экрана прямо в зал, и где невозможно понять кто, кого и за что, собственно, убивает. Характерно, что эти фильмы не доставляли удовольствия даже простым русским солдатам, если уж позволить себе говорить у вкусах "плебса". Недалеко от Карлсхорста, в Кепенике, находится кинофабрика "Кодак". Как-то некоторые сотрудники СВА, находящиеся в деловом контакте с этой фабрикой, пронюхали, что там есть зал для закрытого просмотра кинокартин и богатые возможности пользоваться архивами всей европейской кинопромышленности. Они отнеслись к своему открытию с подобающей осторожностью и ревниво хранили заманчивую тайну, втихомолку наслаждаясь созерцанием запретного мира за все тридцать лет назад. Но в мире нет ничего абсолютного, в том числе и абсолютных тайн. Под страшным секретом с торжественной клятвой молчать до гроба тайна "Кодака" ползла по Карлсхорсту. Вскоре закрытые просмотры у "Кодака" стали неофициальным клубом для многих сотрудников СВА. Там можно было увидеть все документальные и художественные фильмы, которые после капитуляции были запрещены для демонстрации даже немецкому зрителю. Там мы громко "возмущались" при демонстрации европейских фильмов антисоветского содержания, показ которых мы сами-же заказали дирекции "Кодака" с целью "технического просмотра". Фильмы эти по существу были безобидны, в некоторой мере наивны. Но они в какой-то мере отражали взгляд Европы на Советскую Россию. Нас интересовало смотреть на свое собственное изображение глазами окружающего мира. В этом было своеобразное удовольствие. Кроме того было приятно ощущение свободы, сознание, что мы смотрим "запрещенную" вещь. Как это ни странно, но немецкие кинофильмы нравятся русским больше, чем какие другие. Если сравнить музыку, литературу, кино искусство, - эти духовные проявления жизни нации, - то немецкая душа более понятна русским, чем все остальное. Здесь чувствуется та же сентиментальность, легкая грусть, поиски глубинных причин явлений. Недаром Достоевский пользуется в Германии большим успехом чем среди русских, а "Фауст" был и остается коронным номером на русской сцене. Часто приходится слышать, как русские оживленно дискутируют о немецком кино и театре. Бросается в глаза необычайный для советского человека интерес к деталям, фактам, самим артистам. Здесь есть о чем спорить. О "Клятве" спорить не приходится. "У них искусство пассивное, а у нас - активное. У них искусство показывает, а у нас - приказывает", - говорит капитан Багдасарьян. - "Ты "Суд Народов" видел?" "Да". "Ну как?" "Сильная вещь". "Я ее недавно смотрел в американском секторе. Они дали совершенно другой монтаж под названием "Нюренберг". Та-же самая тема, а никакого впечатления". В свое время мы видели в нашем Офицерском Клубе документальный фильм по материалам Нюрнбергского Процесса. Фильм был смонтирован исключительно искусно. Кадры из боевой кинохроники переплетались со сценами из зала Суда, в темноте звучала зловещая текстовка в чтении Хмары. Когда мы сидели в кинозале - у нас сжимались кулаки, когда мы вышли из кинотеатра, то хотелось взять в руки автомат и косить всех немцев подряд. Таково было колоссальное впечатление от фильма. Этот же материал в американском монтаже "Нюрнберг" был абсолютно безобиден, это была только холодная хроника. Мы пришли на квартиру Багдасарьяна. Под впечатлением только-что просмотренного фильма у нас завязывается разговор на тему о пропаганде с помощью средств искусства. "Американцам еще сто лет учиться надо как из черного белое делать", - лениво потягивается капитан, снимая китель. "Припечет, так тоже научатся", - говорю я. "За один день тут ничего не сделаешь. Массы нужно воспитывать годами". "А чего ты, собственно, за американцев болеешь?" - спрашиваю я. "Да просто так - с точки зрения абсолютной справедливости". "Кого она интересует - эта справедливость? Прав тот, кто силен. А справедливость - это сказки для простачков". "Ставлю Вам пятерку по диамату", - иронически замечает капитан. "Англичане снова подготовляют "Анну Каренину", - говорит он, показывая на один из журналов - "Ее уже наверное десятый раз заграницей кинофицируют. А наши эту вещь еще ни разу на экран не поставили. Очередь не дошла. То Петра Великого изнасилуют, то Ивана Грозного в голубку перекрасят". "Что ты хочешь? Государственные интересы..." - пытаюсь возразить я. Перед войной советская кинематография подняла подозрительную возню вокруг кинофикации исторических личностей русского прошлого. Сначала к удивлению зрителей Петр I предстал на экране не тираном и "эксплоататором", а великим государственным деятелем. Затем еще больше шума, кончившегося прямым скандалом, наделала постановка Ивана Грозного. Даже для привыкших к фальсификации советских сценаристов и режиссеров заказ Политбюро оказался не под силу. Первый вариант подвергся резкой критике и был снят с экрана. Это было еще не так удивительно, такая судьба постигла уже не первый фильм. Удивительно было то, что приказали фильм переделать заново. Такая же история произошла с постановкой "Ивана Грозного" на сцене Московского Малого Театра. После первого спектакля весь руководящий персонал был разогнан, подвергся репрессиям и... был снова дан приказ - переделать заново. Загадка нашла свое объяснение, когда на закрытых собраниях партактива лекторы ЦК ВКП(б) безо всякого смущения объявили: в иностранной печати часто проводятся исторические параллели между днями царствования Ивана Грозного и эпохой сталинской России. Теперь все понятно - поскольку нельзя изменить настоящее, то нужно постараться фальсифицировать прошлое. Надо еще заметить, что ни в какой "иностранной печати" эти параллели не проводились. Они сами созрели в воспаленном мозгу Политбюро. Двадцать пять лет советские учебники истории или вообще молчали о Грозном или упоминали его царствование, как пример самого зверского и кровавого абсолютизма. Теперь тень Ивана Грозного не давала Сталину покоя. "Глянь, как звали любимую жену Грозного?" - спрашивает Багдасарьян. "Не помню", - отвечаю я. - "Знаю, что седьмая по счету". "Раз один солдат божился, что Сталин своими руками удушил Алилуеву. Говорит, что она была против его политики коллективизации. А недавно я слыхал, что он такую же штуку проделал со своим сыном Яшкой. Тот ведь был в плену у немцев, а потом вернулся домой". "Вот видишь - тут и нужен фильм "Иван Грозный" - говорю я. - "Посмотришь - и сразу тебе станет ясно, что все это необходимо для блага народа. Иван Грозный тоже жен душил и сына убил ради государственных интересов". "Хорошо было во время войны", - вздыхает капитан. - "Помнишь какие американцы для нас картины делали?" "Да, хорошие картины. Забавно только, до чего они жизни нашей не знают. В "Полярной Звезде" у колхозника в избе стол так накрыли, как сейчас Соколовский не кушает". "А на полянке хороводы ведут - как в доброе старое время", - усмехается Багдасарьян. С 1943 года в СССР показывались фильмы американского производства на русские темы. Нам особенно запомнился фильм "Полярная Звезда". Несмотря на массу наивности и незнания советской действительности, там сквозила искренняя симпатия к русским. Часто приходилось слышать, как русские зрители после этого фильма говорили "Молодцы американцы!", хотя на экране были показаны только русские. В своем положительном изображении зрители чувствовали симпатии американского народа. "Там какие-то консультанты были с русскими фамилиями", - говорю я. - "Они России наверное тридцать лет не видали, если не больше. Понасадили развесистой клюквы. А "Миссия в Москву?" Х-а!" "Комедия! Помнишь как Карл Радек заходит в кабачок, а там семерки из "Яра", самовары, сам он в пушкинской накидке. А самое главное - никакого вывода". "Механика у них хороша, а идеологии никакой", - констатирую я. - "Они наверное вообще не знают, что это за штука" "Сталин их кроет почем зря, а они только глазами лупают", - размышляет Багдасарьян. - "Не знают, что делать. Теперь-же начинают Ивана ругать - он и рябой, он и косой, и зубы у него кривые. Дурачки! Ведь последние тридцать лет истории России - это белое пятно, это неисчерпаемый колодец. Обработай все это как надо. Ведь Сталина можно в один миг до гола раздеть - так показать, что весь мир только плюнет. Да и мы б не возражали. А когда они Ивана, начинают ругать..." Капитан многозначительно хмыкает. Ему досадно, что американцы не могут додуматься до такой простой вещи. Нас поражает, насколько окружающий мир, действительно, не знаком с истинным положением вещей в советской России. Тридцатилетняя ложь государственной машины и герметическая изоляция свободной информации сделали свое дело. Миру, как маленькому ребенку, твердят о исторической обреченности капиталистической системы. В этом вопросе советские люди не занимают твердой позиции. История движется вперед, и требует новых форм. Но историческая обусловленность коммунизма, фраза что "все пути ведут к коммунизму", - это параметр в уравнении со многими неизвестными и отрицательными величинами. Причем для нас, для советских людей, это уравнение уже приняло иррациональную форму. Нас соединяет не внутреннее единство государственной идеи, а внешние формы материальной зависимости, личной заинтересованности или карьеры. Надо всем этим господствует страх. Для одних это непосредственный физически-ощутимый предмет, для других - только неотвратимое последствие, если они будут действовать или даже мыслить в ином направлении, чем этого требует тоталитарная машина. Если какой-нибудь немец подойдет к советскому солдату и попробует ему сказать "Иван - шлехт", солдат без разговоров даст ему в зубы. Если этот же немец будет ругать последними словами Сталина, советскую власть и коммунистов, то солдат наверняка отдаст ему свои последние папиросы. Это автоматическая реакция. Таким же образом будет реагировать русский солдат и в другом случае, более серьезном случае... Позже, уже находясь на Западе, мне довелось посмотреть американский фильм "Железный Занавес" на тему о провале советского атомного шпионажа в Канаде. До этого я читал массу критики о "Железном Занавесе", яростные нападки коммунистической прессы. Меня интересовало - в каком же виде обработали американцы эту благодатную тему. После просмотра у меня осталось два впечатления. С одной стороны чувство удовлетворения - типажи были подобраны исключительно удачно, жизнь советских официальных представителей заграницей и роль местной компартии были показаны совершенно правильно. Я еще раз переживал в душе мои годы в берлинском Кремле. Это была абсолютно беспристрастная, даже вежливая картина. Против такого показа не возразит никто из русских. Не удивительно, что заграничные компартии подняли вой по поводу "Железного Занавеса", - ведь самая грязная роль в этой игре принадлежит им. То, что для персонала военного атташе служебное поручение, для коммунистических наймитов - это измена своей родине. С другой стороны у меня осталось необъяснимое ощущение легкой досады. Не сумели все-таки американцы использовать все возможности. Это было то же, что в свое время ощущал Капитан Багдасарьян. Советские люди привыкли к политической заостренности фильма, где зрителю предлагается сделать соответствующий вывод. Сценарий "Железного Занавеса" был явно слаб. Я уверен, что капитан Багдасарьян, переодевшись в гражданское, с большой опасностью пробрался в какой-нибудь из блокированных секторов западного Берлина, чтобы посмотреть "Железный Занавес". Просто "ради спорта". Я уверен, что он не мог отказать себе в этом удовольствии. Вернувшись из рискованной экспедиции домой в Карлсхорст, он, конечно, опять ругал наивных американцев, которые не могут сделать правильного антисоветского фильма. 3. Находясь здесь в Берлине мы, советские люди заграницей, имеем возможность сравнения двух миров. При этом иногда бывает интересно сопоставить впечатления действительной жизни с теми фикциями, которые советское государство создает и поддерживает вокруг себя. Непосредственными творцами этих фикций являются работники пера, по советской терминологии - "инженеры человеческих душ". Нас больше всего, конечно, интересуют писатели, занимающиеся в той или иной мере проблемами советской России. Их можно подразделить на три основных категории: советские писатели - рабы "социалистического заказа", иностранные писатели, отвернувшиеся от сталинизма, и, наконец, те проблематичные существа среди иностранной интеллигенции, которые и по сей день пытаются искать жемчужное зерно в навозной куче. Рассмотрим их глазами советского человека. Однажды я нашел на столе у Белявского пеструю книжку на французском языке. Увидев на обложке фамилию автора - Илья Эренбург, я немало удивился. "Ты что - разве не читал это на русском языке?" - спросил я. "Пока что эта книжка на русском языке не издавалась". "Как-так?!" "Очень просто". Советское литературоведение утверждает, что в современной литературе лучшими представителями жанра журналистики являются Эгон Эрвин Киш, Михаил Кольцов и Илья Эренбург. Спору нет - все они талантливые писатели. Литературная карьера Михаила Кольцова в 1937 году оборвалась благодаря вмешательству НКВД. Говорят, что сейчас он пишет свои мемуары в СТОНе. Так называется Сибирская Тюрьма Особого Назначения, Алексеевский равелин сталинской эпохи, где люди погребены заживо без права сношения с внешним миром. Илью Эренбурга долгое время классифицировали как "попутчика". Имея в кармане советский паспорт, он благоразумно предпочитал жить заграницей на почтительном расстоянии от Кремля. Климат Западной Европы казался ему безопасней для здоровья. Это позволяло ему некоторую независимость. Книги его в советских издательствах появлялись с большим отбором и только после тщательной редакционной обработки. Неудивительно, что я встретил на французском языке его книгу, неизвестную в Советском Союзе. Свою литературную окраску Илья Эренбург менял соответственно политической погоде, но только-лишь гитлеровское вторжение во Францию загнало его в конце-концов на долгожданную родину. Илья Эренбург прежде всего космополит. Многие рассматривают его как коммуниста. Он с большой тонкостью и умом критикует все недостатки Европы и капиталистического мира. Но для этого не нужно быть коммунистом. Современный мир действительно не является идеалом и многие писатели показывают его недостатки вовсе не будучи коммунистами. Писатель, даже самый талантливый, в какой-то мере является ремесленником - он продает свой товар и должен думать о рынке сбыта. Илья Эренбург стоял перед дилеммой. Обличать Сталина и коммунизм было для него, во-первых, не безопасно, даже живя в Европе, а, во-вторых, не рентабельно. Если же накинуться на противную сторону, то это не страшно под сенью демократических законов, и, кроме того, гарантирует обширный рынок сбыта как в СССР так и в окружающем мире. Трансакция рублей в иностранную валюту гораздо выгоднее, чем наоборот. А убеждения? Убеждениями сыт не будешь! Эренбург пошел на гешефт с собственной совестью, оставив для себя открытой заднюю дверь - в его писаниях редко можно встретить слово "коммунизм" и прямое утверждение этого предмета. Эренбург вскоре стал коммивояжером от литературы, специалистом по взлому общественного мнения. Предусмотрительность Эренбурга пришлась ему очень кстати, когда в 1940 году блудный сын вынужден был вернуться в родное лоно. Хотя его и не считали совсем "своим", но и против него не было каких-либо улик. Прочистив горло после остервенелой площадной ругани по адресу фашистских захватчиков, Илья Эренбург садится за пишущую машинку и бойко строчит слащавые статейки о прекрасной изнасилованной Франции, о стойком британском льве, о демократической Америке. Во время войны нам приятно было читать эти статьи, но дело пахло анекдотом, когда внизу красовалась подпись Ильи Эренбурга. Сегодня, повинуясь голосу хозяина, он с пеной у рта мечет чернильные громы и молнии на головы американских империалистов. Мало вероятно, чтобы Эренбург получил теперь постоянный заграничный паспорт. Да он и сам едва ли совершит такую неосторожность. У всех еще в памяти судьба Максима Горького. После революции у Горького были большие расхождения с большевиками. Долгие годы он прожил в Италии, затем вернулся в Москву. Поговаривали, что он снова просил визу на выезд, но ему отказали. Когда во время Московских процессов официально объявили, что он вместе с сыном был-де отравлен "троцкистско-бухаринской бандой", то для каждого советского человека было ясно как день, чья рука приготовила ему яд. Его вина заключалась в том, что после возвращения в Москву он практически не написал ни слова. Понятно, против кого этот молчаливый протест был направлен и для кого была целесообразна его смерть. Советские люди привыкли толковать все официальные сообщения наоборот, - этим путем можно узнать некоторую истину. Таким образом, Илья Эренбург, в начале пользовавшийся некоторой независимостью, был полностью приведен к кремлевскому знаменателю. Карьера и судьба Ильи Эренбурга очень характерны для многих советских писателей. Выбор один - или писать то, что требует Политбюро, или быть литературным трупом. Если бы Лев Толстой, Александр Пушкин или Лермонтов жили в сталинскую эпоху, то эти имена не были бы известны в пантеоне человеческой культуры. Разве что в списке одного из лагерей НКВД. Литературная смерть писателя в Советской России обычно сопровождается его физической гибелью. В студенческие годы мы из рук в руки зачитывались книгами: "Девять точек" Казакова, "Тяжелый дивизион" Лебеденко, "Капитальный ремонт" Соболева. Имена эти мало известны широкой публике - книги были изданы искусственно малым тиражом и достать их было трудно, хотя это были талантливые произведения талантливых писателей. Характерно, что все они охватывали период 1917-21 годов, когда в массах был порыв, призыв, надежды. О более позднем времени этим писателям не позволяла писать собственная совесть - там нужно было или лгать или молчать. Мы имеем свою прекрасную национальную литературу, принятую и признанную культурой Запада. Но нам самим наше собственное творчество преподносится с большим отбором - чистка культурного наследия прошлого и искусственное направление современного творчества в желаемое для диктатуры русло. Даже Пушкину, в первые после революции годы, пришлось ожидать долгое время на задворках Гослитиздата, пока сталинские цензоры признали его политически безвредным. Рассказывает там какието сказки про золотых петушков. Какая от этого польза для мировой революции? То-ли дело Маяковский - тот прямо во все горло горланит: "Кто там шатает правой? Левой, левой! Такие петухи нам нужны! "Бей пар-р-рабелум по ор-р-робелым, пули погущ-щ-ще в гущ-щ-щу бегу-щ-щ-щим!" Жаль только, что Маяковский пустил себе пулю в лоб, когда убедился, что кричал он и надрывал глотку попусту. По его собственному выражению - "захлебнулся коммунистической блевотиной". В предсмертной записке он перефразировал слова своего великого предшественника - "И дернул же меня черт родиться в СССР с душой и талантом..." Трудно быть советским писателем - подлинный талант не может творить в клетке. Даже сапожники от пера типа Демьяна Бедного и те в конце-концов ломают шею. На советских писателей нельзя обижаться. Человек создан из плоти, а плоть слабее, чем свинец и колючая проволока. Кроме того заманчивое искушение: с одной стороны - смерть творческая и физическая, с другой - все блага привилегированного положения. Может быть многим покажется странным, что в стране коммунизма существуют миллионеры? Да, самые настоящие миллионеры, у которых счет в Госбанке и стоимость имущества превышают миллион рублей. Примером является Алексей Толстой, автор фальсификаций "Петра I" и сценариев к "Ивану Грозному". Кто может обвинить человека поставленного перед таким выбором?! Поставьте себя на их место, прежде чем бросить камень. Советские писатели - это птички в позолоченной клетке. Они могут петь или молчать, но улетать им некуда. Сложнее обстоит дело с писателями Запада. Западным писателям доверять нельзя. Даже мертвым нельзя. Когда-то Джон Рид руководил американской секцией Коминтерна. Жил он, правда, в Москве, но это в порядке вещей. Добросовестно написал солидную книгу. "10 дней, которые потрясли мир". Сам Народный Комиссар Просвещения - Луначарский и жена Ленина - Надежда Константиновна Крупская в предисловии к этой книге подтвердили, что сие есть самое правдивое описание коммунистического переворота в России. Джон Рид догадался своевременно сыграть в ящик, а его бренные останки были замурованы в кремлевскую стену - почетная квартира для особо отличившихся коммунистов. А потом скандал! Не предусмотрел Джон Рид, что история в сталинской России задним числом выворачивается наизнанку. Умудрился во всей революции уделить великому Сталину только две строчки, да и то попутно. Превознес до небес Троцкого и других делателей революции, которые после смерти Ленина начали наперебой умирать от насморка и прочих подобных болезней. Пришлось посмертно вытрушивать честного Джона из кремлевской стенки. Можно было-бы указать на десятки людей с мировой известностью, которые в поисках новых путей увлекались коммунизмом. Познакомившись с советской действительностью, эти люди навсегда излечились от своих про-советских увлечений. Достаточно назвать одного из последних в этой категории. Теодор Пливье, - автор "Сталинграда", немецкий писатель и коммунист, долгие годы проживший в Москве, - бежал из Советской зоны в Западную Германию. В интервью, данном представителям печати, он заявил, что в сталинской России нет и следа коммунизма, что все коммунистические идеи там задушены, что все социалистические институты превращены в орудия тоталитарного режима Кремля. Он понял это вскоре после своего прибытия в Москву, но должен был молчать и мириться с окружающей действительностью поскольку фактически он был пленником. Теодор Пливье не отрекается от коммунизма, но его признание для Сталина более опасно, чем прямая критика коммунизма. Судьба Теодора Пливье - это судьба значительной части коммунистической интеллигенции Запада, увидевшей сталинскую Россию собственными глазами. Не все имеют физическую возможность или моральную честность совершить подобное признание, многие предпочитают служить Кремлю за счет своей совести. Совесть - это понятие абстрактное, а есть много вещей и понятий более реальных. Кремлевских адвокатов трудно обвинить в прямой лжи. Существует утонченная форма лжи - односторонее освещение предмета. На этом поприще кремлевские фокусники и их коммивояжеры достигли особенного искусства. Абсолютно замалчивать или остервенело ругать одно, одновременно превозносить до небес другое. На языке шулеров это называется "передергивать". Здесь в Берлине нам попадают в руки забавные книжонки. Очень забавные. Они написаны заграничными авторами и изданы заграничными издательствами, они истошно восхваляют Сталина и сталинскую Россию. Очень характерно, что эти книги или вообще не издаются на русском языке или издаются ничтожным тиражом, который не поступает в обращение. Эти книги предназначены только для внешнего употребления. Кремль предпочитает не показывать подобные книги русским - ложь слишком наглядна. Недалеко от Бранденбургских Ворот есть магазин "Международная Книга". Это советский магазин, специально торгующий литературой на иностранных языках и рассчитанный на заграничных покупателей. Мы часто бывали там. Конечно, мы покупали не труды Ленина, а обычные граммофонные пластинки. То, что ни за какие деньги невозможно достать в Москве, - в избытке предлагается иностранцам. Вот в этом то магазине и торгуют книгами типа писаний декана Кентерберийского. Что могло побудить "красного декана" писать подобные вещи? Может быть декан задним умом думает, что в случае если Сталин доберется до Британских островов, то он своими заблаговременными "социальными" молитвами спасет свою шкуру от Сибири? Или назначит архиепископом Всея Английской ССР? Советский человек не может дать другого объяснения этим слугам кремлевской пропаганды. Пропаганда! Только советский человек понимает что это такое. Говорят что "Кока-Кола" стоит 5 центов: два цента стоит само месиво, а три цента - реклама. Американцы убеждены, что на свете нет ничего вкуснее, полезнее и благодатнее. Людей убедили с помощью рекламы. Подобно этому обстоит дело с коммунизмом для советских людей. Их убеждали и убеждают, что коммунизм - это самое лучшее, самое непревзойдённое достижение. Смесь более сложная, чем "Кока-кола". Она насквозь пронизывает человека со дня его рождения. То, что в Америке делает реклама, в СССР делает пропаганда. Человек ходит голый, голодный, поставленный на уровень безмолвного робота. При этом его уверяют как раз в обратном. И что самое удивительное - он верит. Вернее - пытается верить. Так легче переносить трудности, когда нет возможности избавиться от них или бороться с ними. Кремль знает чудовищную силу пропаганды на души людей, он знает опасность, если мираж будет разрушен. В тоталитарной гитлеровской Германии слушание вражеских радиостанций во время войны было запрещено, но радиоприемники не были отобраны. То-ли Гитлер считал, что его государственную систему бесполезно критиковать для немцев, то-ли он больше доверял своим подданным. Во всяком случае его кремлевский партнер поступил иначе. В СССР все абсолютно радиоприемники были конфискованы в первые дни войны. Кремль прекрасно знает свое уязвимое место. Если тридцатилетние труды кремлевской пропаганды будут поколеблены, - эфемерное духовное единство Кремля и народа распадется как карточный домик от первого порыва ветра. Советских людей поражала примитивность немецкой пропаганды во время войны. Они говорили на русском языке, но не для русских. От их передач пахло нафталином или чужим немецким духом. Пропаганда - это пища для души, тут нужно знать рецепты и формулы, необходимые для русской души. Они ничего не говорили о будущем, они не могли дать разумной критики кремлевской диктатуры. Они надеялись на грубую силу - прусская тупость, известная уже раньше. Для души нужно искусство психиатра, а не крик фельдфебеля. "Печать - это самое сильное оружие нашей партии," - сказал Сталин. Иными словами: пропаганда - это самое сильное оружие Кремля. Пропаганда цементирует внутренние силы и разлагает внешние. Тем лучше для Сталина, если его противники не уяснили себе всей правоты и значения этих слов.
Глава 14. ДИАЛЕКТИЧЕСКИЙ ЦИКЛ
1. Лето 1946 года клонилось к концу. Над Берлином изо дня в день стояло в небе солнце. Как раскаленный шар мерцало оно сквозь дымку висящей над городом известковой пыли. Эта же пыль густым слоем лежала на траве и листьях деревьев. В мареве лета Карлсхорст жил своей обычной жизнью. Около комендатуры деловито сновали немцы, добивающиеся пропуска в Главный Штаб. В Управлениях и Отделах Главного Штаба СВА кипела лихорадочная работа. В водовороте работы люди с золотыми погонами на плечах подчас забывали, что Карлсхорст это лишь далекий остров, окруженный чужой и враждебной стихией. Зато когда подходил день отпуска и поездки на родину они с удвоенной остротой ощущали, что далеко на Востоке лежит огромная страна, их страна, интересы которой они призваны защищать за ее пределами. Письма из Советского Союза сообщали о необычайной засухе на всей территории европейской части СССР. Откровенно высказывались опасения за судьбу будущего урожая. Хлеб, еще не созрев, осыпался на корню. Мелкие огороды, которыми жила основная масса народа, выгорели от солнца. Люди с тоской смотрели в безоблачное небо и опасались наступления голода еще худшего, чем они перенесли за годы войны. Письма с родины дышали безнадежностью и отчаянием. Незаметно прошел год с того времени, как я прибыл в Берлин на работу в Советскую Военную Администрацию. Начинался второй. В конце лета подошел, наконец, срок и моего отпуска. На полтора месяца я мог отряхнуть с моих ног прах Берлина и отдохнуть на родине. Андрей Ковтун взял отпуск одновременно со мной и мы договорились ехать вместе. Мы решили сначала остановиться в Москве, затем съездить навестить наш родной город на Юге и, наконец, отдохнуть где-нибудь на побережье Черного моря. Андрею обязательно хотелось организовать отпуск так, чтобы мы могли провести время среди воспоминаний нашего юношества. На Силезском Вокзале Берлина толкотня и давка. Около воинской кассы оживленная торговля - меняют оккупационные марки на рубли. Приехавшие из СССР стремятся обменять пачки бесполезных червонцев на заманчивые марки. Уезжающие в СССР рады избавиться от марок, чтобы иметь советскую валюту на дорожные расходы. Полагаясь на свою форму офицера МВД, Андрей отправился к военному коменданту вокзала и вскоре вернулся с двумя плацкартами в мягкий вагон. Его предусмотрительность оказалась очень кстати. Все вагоны переполнены до отказа. У большинства пассажиров масса багажа, с которым они ни в коем случае не желают расстаться, не доверяя услугам багажных вагонов. У нас с Андреем тоже по два чемодана, наполненных главным образом подарками родным и знакомым. До Бреста наш поезд дошел без всяких приключений, хотя советские воинские поезда, курсирующие на линии Берлин-Москва, нередко являются объектом обстрела и даже нападений со стороны скрывающихся в лесах польских националистов. На советском погранично-пропускном пункте в Бресте производится первая проверка документов и багажа. Все пассажиры переходят в другой поезд. Погранохрана МВД особенно тщательно обыскивает багаж демобилизованных военнослужащих в поисках оружия, которое кто-либо вздумал бы провезти с собой домой в качестве трофеев. Лейтенант погранохраны МВД в зеленой фуражке, проверявший документы стоящего впереди нас капитана, обращается к нему с вопросом: "Почему Вы, товарищ капитан, не оставили личное оружие по месту службы?" "Я не получил на это соответствующего приказа," -отвечает тот, с досадой пожимая плечами. "По прибытии в место назначения Вам придется сдать пистолет в местной комендатуре, где Вы будете регистрироваться," - говорит лейтенант МВД, возвращая документы. "Вот оно - порядки мирного времени," - ворчит капитан вполголоса, когда мы выходим из помещения контрольного пункта. - "Все чего-то боятся." В ожидании отхода московского поезда мы с Андреем сидим в зале вокзала. Кругом нас много офицеров в польской форме с квадратными конфедератками на головах. Все они разговаривают между собой по-русски и польским языком пользуются лишь в случае ругательств. Это офицеры советских войск маршала Рокоссовского, стационированные в Польше и переодетые в польскую форму. Вскоре к ним присоединяется несколько офицеров, возвращающихся в Советский Союз из Германии. Завязывается разговор на местные темы. "Ну, как там у вас в Германии," - спрашивает офицер с безошибочным сибирским акцентом и польским орлом на фуражке, обращаясь к лейтенанту из Дрездена. "Пошаливают немцы?" "И - куда там!" - безмятежно отвечает лейтенант. - "Дисциплинированный народ. Им сказано - нельзя, значит нельзя. Мы сначала сами ожидали, что будут беспорядки или покушения. Ничего подобного!" "Да неужели!" - удивляется сибиряк и качает головой. - "Зато наши паны жизни дают. Что ни ночь - или зарежут, или подстрелят кого-нибудь. И эта курица не помогает." Он показывает на орла на своей конфедератке. "Не умеете вы с ними обращаться," - с видом превосходства говорит лейтенант. "Не так это просто," - вмешивается в разговор еще один советский офицер в польской форме. - "Рокоссовский во время войны от Сталина шестнадцать благодарностей в приказах получил, а за последний год в Польше - двадцать выговоров. Все из-за поляков! Они в тебя из-за угла стреляют, а ты их не имеешь права пальцем тронуть - иначе Трибунал. Политика!" Офицер тяжело вздыхает. "Вот недавно в Гдыне дело было," - говорит сибиряк в конфедератке. - "Там в порту стояла флотилия наших канонерок. Ну, моряки пошли себе погулять. Тут-же прямо на пристани к ним привязались поляки и давай задираться. Через пять минут сбежалась целая толпа. Тут тебе и ножи, и стрельба - что хочешь. В общем зарезали нескольких моряков прямо на глазах у остальной флотилии." "Ну, и как-же?" - интересуется лейтенант из Дрездена. "Моряки-братишки, сам знаешь, что за народ," - подмигивает сибиряк. - Не долго думая, развернули скорострельные пушки по борту и - всей флотилией ураганный огонь по набережной. Дали полякам перцу! Потом целую неделю панские потроха по крышам собирали." "Зато весь командный состав флотилии под Трибунал попал," - скептически добавляет второй псевдо-поляк. - "А Рокоссовский еще один выговор получил." Разговор заканчивается, так-как проезжие офицеры встают, намереваясь идти в город. "Смотрите не задерживайтесь в городе после темноты," - советуют им вслед офицеры в польской форме. Вскоре после того, как наш поезд отошел от Бреста, по вагонам была произведена повторная проверка документов. Не проехали мы нескольких часов, как эта процедура повторилась еще раз. За окном вагона медленно бежит чахлый пейзаж Белоруссии. По-прежнему, как и в годы войны, лежат в развалинах вокзалы. Уныло чернеют трубы печей на месте сожженных дотла деревень. Безжизненно смотрят в небо журавли над заброшенными колодцами. Редко где виднеются фигуры людей. Люди такие-же оборванные и жалкие, как и год тому назад. Как и десять лет тому назад. Безрадостна ты, серая и печальная, родная сторона! Андрей сидит молча, прислонившись в угол. Он не обращает внимания на происходящее кругом и погружен в свои мысли. Время от времени дверь купе стремительно распахивается. Новый пассажир заглядывает внутрь. Увидев форму офицера МВД, человек делает вид что ошибся дверью и идет искать место в другом купе. Даже в мягком вагоне, где у каждого пассажира в кармане партбилет, люди предпочитают держаться подальше от МВД. К вечеру Андрей, до того сохранявший молчание, немного оживает. Под впечатлением пейзажа за окном завязывается разговор о прошлом. Постепенно Андрей переходит к воспоминаниям о Галине. Он увлекается все больше и больше. Я с удивлением наблюдаю за ним. Видимо он все время вращался мыслями вокруг Галины, но только теперь решился заговорить на эту тему. Время и расстояние притупляли чувства. Теперь-же его сердце снова горит старым огнем. История отношений Галины и Андрея была довольно своеобразной. Галина была на редкость красивой девушкой. В ея красоте было что-то возвышенное и чистое. И что самое главное - ее внутреннее содержание полностью соответствовало ее внешности. Она имела трепетную душу и благородное сердце настоящей женщины. Андрей боготворил девушку и служил ей как жрице. Долгое время Галина была холодна к ухаживаниям Андрея и не замечала его раболепные знаки внимания. Затем между ними установилась крепкая дружба. Может быть девушку покорили незнающие границ жертвенность и преданность Андрея, может быть она чувствовала, что любовь Андрея не похожа на ухаживания других молодых людей. Для окружающих эта дружба казалась странной. Слишком бросалось в глаза противоречие между угловатой фигурой Андрея и подчеркнуто одухотворенной внешностью Галины. Никто не мог понять что связывало их. Подруги Галины доводили ее до слез, подчеркивая при каждой возможности недостатки Андрея. Приятели Андрея откровенно поздравляли его с незаслуженным, по их мнению, счастьем. Несколько раз это служило поводом к кратковременным расхождениям. Тогда Андрей не находил себе места и бродил как тень по следам Галины, не решаясь приблизиться и не имея сил расстаться. Так или иначе - до самого начала войны они были неразлучной парой. Война забросила Андрея в трущобы партизанских лесов, дала иной ход его необузданным чувствам. Город, где осталась Галина, был вскоре занят немецкими войсками и всякая связь оборвалась. В окно вагона смотрит душная сентябрьская ночь. Андрей расстегнул пуговицы кителя, подставил открытую грудь врывающемуся в окно встречному ветру. Он как-будто переродился и с оживлением рассказывает о своих делах в годы войны. "В жизни мы все время стремимся к чему-то," - говорит он - "Стремимся к власти, славе, орденам. Но все это внешнее. Когда дойдешь до определенной черты, то чувствуешь что ты все время только давал от себя. Задаешься вопросом - что ты получил за все это?" "Сейчас у меня странное ощущение," - продолжает он. - "Если отбросить в сторону все внешние причины и думать только о себе, то мне начинает казаться, что все что я делал, стремясь вверх, я делал ради Галины. Говоря откровенно, сейчас я несу эту форму и эти ордена к ногам Галины." Андрей окидывает взором свою подчеркнуто аккуратную форму, стряхивает пылинку с синих галифе и говорит мечтательно: "Теперь Галина инженер. Живет в Москве. Имеет достойную работу, уютную квартиру. Разве это не предел, которого может сегодня достигнуть женщина? И вот, в довершение всего, перед ней появляется некий майор Государственной Безопасности - защитник и страж ее благополучия. Разве это не логичный конец?!" "Вот здесь, дружок, я и надеюсь, что жизнь мне отплатит с процентами за все!" Андрей крепко стучит мне ладонью по колену, встает и смотрит вперед из окна вагона, как будто надеясь увидеть в бегущей навстречу темноте то, чем вознаградит его судьба. Уже и раньше я часто замечал, что Андрей как-то странно рассуждает о Галине. Вложив всю свою горячую душу в честолюбивые стремления и в обмен не получив от жизни никакого удовлетворения, больше того, мучаясь своим положением человека, вынужденного действовать вопреки своим убеждениям, он подсознательно стал искать какой-то компромисс с жизнью. Он стал убеждать себя, что старая любовь и семейное счастье заполнят пустоту в душе и примирят его с мучительной действительностью. Постепенно встреча с Галиной стала для него навязчивой идеей. Он, как маниак, убегал в мечты, убеждая себя, что встреча с любимой женщиной послужит чудом, принесущим ему избавление. "Знаешь что?!" - Андрей неожиданно отрывается от окна. - "Я должен достать бутылку водки." "Ты-же не пьешь," - говорю я. "Это тебе," - коротко бросает он. - "Я хочу чтобы кругом меня весело было. Ведь я не на похороны еду, черт побери. На свадьбу еду!" В его голосе переливается через край безудержная стихия. Я пробую отказаться. "Ты что - обидеть меня хочешь? Да?!" - категорически заявляет Андрей. Мне не остается ничего другого как надеяться, что в это время ночи он вряд-ли где достанет водку. На первой-же станции Андрей исчезает. Через несколько минут он возвращается с оттопыренным карманом. "Достал по всем правилам закона," - насмешливо ухмыляется он. - "Комендант станции у кого-то конфисковал, а я у него конфисковал. Вот оно что значит - красная шапка!" "Эх! Хочется чтобы стены кругом трещали!" - наливает Андрей стакан так полно, что бесцветная жидкость плескается через край. - "У меня на душе горит - и чего-то нехватает. Пей за меня!" Равномерно стучат колеса, отбивая километры. Тускло светит лампочка под потолком купе. Где-то позади уходит Берлин. Где-то впереди приближается Москва. "Знаешь, временами я до боли ощущаю пустоту на душе," - Андрей сидит на диване, широко расставив ноги в стороны и упершись ладонями в коленки. - "Иногда я задумываюсь о Боге - и завидую людям, которые верят. Лучше верить в несуществующего но непогрешимого Бога, чем в земных самозванных мерзавцев." "Ты когда последний раз в церкви был?" - спрашиваю я. "Лет двадцать тому назад," - отвечает Андрей задумчиво. - "Меня отец за руку в церковь водил. Мальчишкой я все молитвы наизусть знал." "Да... Душа человека это не лакмусовая бумажка," - вздыхает он. - "Тут сразу не поймешь какая она - красненькая или синенькая. При моей проклятой работе часто приходится задумываться о душе человека. У меня теперь психоз - ищу людей, которые верят во что-то." Водка в стакане колышется в такт хода поезда. Андрей отодвигает стакан в сторону, затем продолжает: "Редко встречаешь таких людей. Раз я вел дело одного СС-овца. Много у него на счету было. Он уже в списке на расстрел стоял. Пришел я к нему в камеру, а он вскакивает на ноги и руку кверху: "Хайль Гитлер!" Сам в камере смертников сидит, а от своей веры не отрекается". В поезде тишина. В других купе люди уже спят. На остановках в эту тишину врывается шум с перрона. Толпы людей, обвешанных чемоданами и мешками, штурмуют соседние вагоны. "Я тогда этому СС-овцу даже позавидовал," - продолжает Андрей. - "За то, что человек веру имеет". "Это ему мало помогло," - говорю я. - "Разве, что на том свете". "Как сказать," - произносит Андрей и мрачная улыбка мелькает по его лицу. "Вместо него я отправил на расстрел другого." "Кого?" - спрашиваю я. "Тоже СС-овец, только другого фасона," - отвечает Андрей нехотя. - "Сначала был коммунистом, потом работал в Гестапо, а после капитуляции вспомнил старое и пришел искать работу у нас. Ну вот я и нашел для него употребление." "Неужели у вас это так просто?" "В то время у нас было слишком много работы. Ни фотографий, ни отпечатков пальцев к делу не прилагалось. Ведь тогда день и ночь фильтровали. Номер камеры - и все." В проходе между купе раздается шум. Два человека идут по коридору, громко разговаривая и стуча палкой по стенам вагона. Слышно как ночные гости бесцеремонно открывают двери соседних купе и заглядывают внутрь. Через некоторое время шаги останавливаются у нашей двери. "А тут что за птицы?" - слышится грубый голос и двери купе с шумом распахиваются. На пороге стоит коренастый человек в накинутой на плечи солдатской шинели без погон. На глаза надвинута армейская фуражка без звезды. Так обычно ходят демобилизованные солдаты. Пустой левый рукав выцветшей гимнастерки безжизненно засунут за пояс. В правой руке инвалид держит завернутый в бумагу продолговатый, похожий на ножку от стула, предмет, которым он постукивает по сторонам. Из-за спины незнакомца выглядывает вторая фигура в такой-же истрепанной солдатской форме с самодельной деревянной культяпкой вместо ноги. "Ага! Тут тебе сам гражданин-товарищ майор Государственной Безопасности расположился," - нараспев говорит безрукий инвалид и прислоняется к косяку. "Вы чего не спите граждане-товарищи?" "А вы тут чего слоняетесь среди ночи?" - строго спрашивает Андрей и хмурится, раздраженный бесцеремонным тоном солдат. "Мы тут за порядком смотрим," - насмешливо отвечает безрукий. - "Может у кого чемодан лишний, или сапоги не по ноге." "Весело люди живут - водку пьют!" - вторит из-за его спины безногий. На лицах обоих инвалидов вызывающая усмешка. Они загородили дверь купе и как-будто ищут повода к ссоре, осматривая нас с головы до ног и обмениваясь грубыми репликами. Безрукий продолжает постукивать кругом своим завернутым в газету инструментом. Звук тяжелый, как будто от железа. Безногий отбивает такт деревяшкой ноги. Кругом в поезде тишина. Равномерно стучат колеса. Я внимательно наблюдаю за Андреем, пистолет которого висит в кабуре над его головой. Пальцы Андрея нервно выбивают дробь по колену. "Что это у Вас такое, гражданин-товарищ майор?" - вдруг неожиданно спрашивает безрукий и указывает на зеленую с красными полосками ленточку, приютившуюся в самом конце орденских лент на груди Андрея. - "Никак в партизанах были?!" В голосе инвалида нотки враждебности сменяются смешанным чувством удивления и недоверия. Андрей, все еще хмурясь, сухо отвечает: "Да, был в партизанах." "Так мы тоже партизаны!" Безрукий откидывает борт шинели и стучит себе палкой в грудь выцветшей гимнастерки, где на грязных засаленных ленточках колышутся многочисленные ордена и медали. "Вот она - партизанская!" - он тычет в висящую на зеленой с красными полосками ленточке медаль "Партизану Отечественной Войны". Как-будто сравнивая, инвалид снова переводит глаза на грудь Андрея, затем недоверчиво косится на его погоны МВД. "Угостите водочкой бывших партизан, товарищ майор!" - басит безногий из-за спины безрукого. - "Когда-то кровь вместе проливали - не пожалейте теперь стаканчика водки!" Он тоскливо смотрит на плескающуюся в стакане бесцветную жидкость. Вызывающая грубость в глазах инвалида сменяется затаенным желанием вспомнить с помощью водки то время, когда он сидел с таким-же майором у партизанского костра, как равный с равным. "А ну - давай залпом!" - неожиданно командует Андрей и улыбается грубой солдатской улыбкой. - "Пей!" Безногий неуклюже ковыляет к столику, неловко берет хрупкий стакан грубыми негнущимися пальцами. Он медлит, колеблясь последовать приглашению. "Пей за мое здоровье!" - подбадривает Андрей. "За партизанскую жизнь!" - наконец решившись, одним махом опрокидывает инвалид водку в горло, раскатисто крякает и утирает рот рукавом. "Извините, товарищ майор Государственной Безопасности, а за Ваше здоровье нехай черти на том свете водку пьют!" - поясняет он и с треском ставит стакан обратно на столик. Снова в купе воцаряется напряженная тишина. Снова я с тревогой бросаю взгляд на висящий на стенке пистолет. "Вот это сразу видно - партизан!" - неожиданно с нескрываемым удовольствием говорит Андрей и смеется. "А ну, хлопцы, заходите сюда! Садитесь!" - командует он. - "На каком фронте воевали?" Удивленные столь неожиданным приглашением и дружеской улыбкой Андрея, инвалиды нерешительно переминаются с ноги на ногу. Затем безрукий первый осторожно опускается на мягкое сиденье. Свой завернутый в газету инструмент он бросает на противоположный диван. Тот тяжело падает на плюшевое сиденье, бумага разворачивается и обнажает обрубок водопроводной трубы. Безногий следует примеру безрукого и тоже садится. Напускная развязность и враждебность медленно сменяются на лицах неловкостью солдат, попавших в общество офицеров. "Ну - на каком фронте воевали, хлопцы?" - повторяет свой вопрос Андрей. - "Может где встречались." "Повсюду свою кровь проливали, товарищ майор," - угрюмо говорит безногий. "Ну, а как она жизнь, хлопцы?" - спрашивает Андрей, - "Мы сами из Германии едем. Давно уже родины не видели." "Не видели, так увидите, товарищ майор," - со странной усмешкой бормочет безрукий. Он показывает на несколько рядов знаков ранений на своей гимнастерке: "Вот все, что завоевали. Как с госпиталя выписались, так вот уже два года в той-же одеже ходим." "Куда едете?" - спрашивает Андрей. "Куда глаза глядят, товарищ майор," - уныло отвечает безногий. - "Земля наша, слава Богу, широкая." "А где дома будете?" "У нас дом - под каждым кустом," - усмехается однорукий, - "Мы люди вольные, живем как птицы небесные." "А что вы здесь в поезде делаете?" - допытывается Андрей. "Воруем, товарищ майор, воруем!" - снова с неожиданной злостью отвечает инвалид.
"Вы на нас не обижайтесь, товарищи офицеры," - примирительно говорит его спутник. - "Кабы другое время, разве мы этим стали-бы заниматься? Жизнь заставляет! Мы люди жизнью покалеченные." "Эх, жизнь-жестянка..." - уныло вздыхает однорукий. - "Разве это жизнь?! Разрешите налить стаканчик, товарищ майор Государственной Безопасности. Вам за это на том свете лишний грех простится!" Инвалид залпом опрокидывает стакан и мотает головой из стороны в сторону. Затем он поднимает глаза и смотрит в упор на Андрея: "Вижу я, что у Вас много орденов, товарищ майор. Кроме того в партизанах были. Значит Вы - человек настоящий. Только вот красную шапку Вы зря носите!" Он кивает головой на форменную фуражку МВД, покачивающуюся на стенке в такт ходу поезда. "Не слушайте пьяного человека, товарищ майор," - пытается вмешаться безногий. "Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке," - беззлобно говорит Андрей и смотрит на инвалидов странным взором. "Вот это Вы правы, товарищ майор Государственной Безопасности," - кивает головой безрукий. - "А потом мне терять нечего - я Вам могу всю правду в глаза сказать. Когда-то я тоже горячим был. Теперь вылечился. Хотите я Вам свою судьбу расскажу? Потом судите меня." Безрукий молчит и смотрит в пол. Сонная тишина заполняет купе мягкого вагона. Равномерно постукивают колеса, отбивая километры. "Когда-то я тоже партийцем был," - тихо говорит инвалид. - "В первый же день войны добровольцем пошел. Пули на лету ловил. На танки с бензиновой бутылкой лез. Грудь под пулеметы подставлял и кричал: "За Сталина!" Под Киевом до последнего патрона дрался, был ранен, попал в окружение. Две недели без памяти на восток полз. Дополз до своих. Меня в награду за верность родине - под Трибунал. Других расстреляли, а меня, как раненого, помиловали - в штрафбат значит. Одна рана не зажила, еще две других достал. Вот они!" Он снова тычет рукой в ленточки ранений на груди гимнастерки. "Под Ростовом в плен попал," - продолжает безрукий, тряся головой. - "Партбилет в землю зарыл - чтобы врагу в руки не достался. Мне тогда партбилет дороже своей жизни был. Завезли меня немцы на край земли, аж до самого океана. Бежал я оттуда, да по дороге поймали - в кацет заперли. Я и оттуда бежал. Три месяца как зверь по лесам пробирался, траву ел. Все на восток шел. Добрался до партизан. Два года партизанил. Жизни не жалел. Вон сколько орденов заработал, а ран уж и не считал. Все за родину страдал. А как соединились с Красной армией, меня сразу к алтарю - в спецлагерь на проверку. Там я с вашим братом, государственной опасностью, хорошо познакомился. По сей день не забуду! Перемыли мне там кости и как изменника родины - опять в штрафбат. Там я руку и потерял." "Вот так-то оно!" - захмелевшим голосом бормочет безрукий и тянется к бутылке. "Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, товарищ майор Государственной Безопасности..." "Так меня и учили родину любить," - безрукий уставился глазами в пол купе и устало трясет головой, - "Как война кончилась - один-одинешенек на белом свете. Работать не способен - у меня больше ран, чем живого мяса. Пенсия, сами знаете, одно название. Зарабатывал на хлеб, махоркой торговал - а меня в тюрьму за спекуляцию. Вот теперь и ходим грязным делом занимаемся, извините, воруем." Он шевелит обрубком в пустом рукаве: "Рука гниет, сам вор... И партбилет мой где-то в земле догнивает. Такая-то она жизнь." Стучат колеса. Тускло светит лампочка под потолком. За окном вагона бежит черная ночь. "Ну, мы пойдем," - поднимается на ноги безрукий, поправляя на плечах измятую шинель. - "Вы нас извините, товарищи офицеры, за беспокойство. И Вы, товарищ майор Государственной Безопасности, на меня не сердитесь. Больно много я от вашего брата перетерпел. Может когда жизнь и Вас научит. А за водку сердечное спасибо." Оба ночных гостя, стараясь не цепляться плечами за стенки, боком выходят из дверей купе и пошатываясь продолжают свой путь. "Партизаны, партизаны... Любимой родины вы верные сыны," - доносится до нас по коридору слова партизанской песни. "Во время войны я с такими из одного котелка ел," - говорит задумчиво Андрей и трет лоб. - "А теперь они меня за врага считают." Кругом нас тишина. Навстречу нам бежит родина. На следующий день поезд прибыл в Москву. Мы вышли на залитую солнцем вокзальную площадь и остановились, оглядываясь по сторонам. Кругом гремели трамваи, бесшумно катились автомобили, торопливо сновали люди. Кипел привычный водоворот лихорадочной жизни столицы. Все было так просто и обыденно. Как-будто мы и не уезжали отсюда. Благодаря своей форме МВД и золотой звезде Героя Советского Союза Андрей без труда достал номер на двух в гостинице "Старо-Московская", расположенной напротив Кремля по другую сторону Москва-реки. Из окон нашей комнаты, выходящих на Москва-реку, виден новый Каменный Мост, ряды начинающих желтеть деревьев на Кремлевской набережной, островерхие башни и золотые купола за кремлевской стеной. От берега за стеной круто поднимается обсаженный вечнозелеными елками откос. На откосе безжизненно смотрит многочисленными рядами окон длинное белое здание. Там мозг нашей страны и лаборатория нового мира. Первый день мы провели бесцельно блуждая по Москве. Нам обоим не терпелось посмотреть на жизнь Москвы своими глазами, хотелось продлить предвкушение встреч с людьми, о которых мы мечтали издалека. Хотя прошел лишь год с того времени, как я покинул Москву, этот год был так насыщен событиями, что мне казалось будто я заново знакомлюсь с родной столицей. Где-то в глубине переплетались чувства непонятного ожидания, внутреннего недоверия и тихой настороженности. Как будто я наперекор всему стремился найти в Москве нечто. Нечто, что могло-бы переубедить меня в том, что уже твердо решено. В Берлине, в особенности в первое время, нам, советским офицерам, пришлось привыкнуть к тому, что на нас обращают внимание. Теперь-же на улицах Москвы нас преследует странное ощущение, к нашему удивлению окружающие провожают нас взглядами. Люди замечают в нас нечто непривычное: то-ли бросается в глаза наша подчеркнуто выхоленная заграничная экипировка, значительно отличающаяся от обмундирования большинства офицеров, то-ли этому виной независимая и уверенная манера держать себя, порожденная средой и работой в условиях победы и оккупационного режима в Германии. Странное ощущение - в своей родной стране чувствуешь себя как интурист. Летний вечер застал нас с Андреем на площади Маяковского. За нашей спиной по улице Горького шумел поток автомобилей. Перед нами из предвечерней мглы, поднимался на фоне неба черный куб здания Института Маркса-Энгельса-Ленина. В этой каменной коробке, как высшая святыня, хранится в спирту мозг идеолога и основателя советского государства - Ленина. По левую сторону с площадью граничит здание газеты "Правда". На крыше "Правды" сверкает огненная реклама, передающая последние известия. Никто из людей на площади не обращает на эти известия ни малейшего внимания. Мы задрали головы кверху и стали собирать бегущие огненные буквы: "Хлеборобы рапортуют... о досрочном перевыполнении... плана сдачи урожая." Мы с Андреем переглядываемся. До войны подобные новости напролет плясали из вечера в вечер, из года в год на крыше "Правды". И сегодня опять! Разве не было войны и всего, с нею связанного? "Что это там такое написано, сынок?" - раздается за нашей спиной дребезжащий старческий голос. Андрей отрывает глаза от светящихся букв. Рядом с ним стоит дряхлый старик. На нем домотканный зипун неопределенного цвета. Всклокоченная рыжая бородка обрамляет румяное старческое лицо, откуда поблескивают не по годам живые глаза. Из под старого картуза висят пряди длинных волос. Старик стоит слегка сутулясь, заложив руки за спину. Среди окружающей нас суеты центра Москвы он кажется пришельцем из другой эпохи. Теперь таких можно встретить лишь на картинках, да еще в глухих деревнях. "Слаб я глазами стал, сынок, да и грамоте не учен," - как будто извиняясь бормочет старик. - "Сделай милость - прочти темному человеку что там сказано." Он говорит с Андреем так, как это принято у простых людей при обращении к вышестоящим - с уважением и подкупающей искренностью. "Что-же ты, отец, грамоте не научился?" - с улыбкой говорит Андрей, тронутый видом и просьбой старика. "К чему нам, простым людям, грамота," - рассуждает тот, переминаясь с ноги на ногу. - "На то есть ученые люди, чтобы все понимать." "Ты сам, отец, откуда будешь?" - подделывается Андрей под крестьянскую речь. "Мы люди подмосковские," - отвечает старик протяжно - "Наша деревня шестьдесят километров отсюда." "Сына навестить приехал?" - спрашивает Андрей. "Нет, сынок," - качает головой старик. - "За хлебом приехал." "Что-же у вас на деревне - хлеба нет?" "Нет сынок. Хлеб весь сдали. Теперь вот картошку со своих огородов возим на рынок продаем, а на эти деньги хлеб покупаем." "Почем сейчас хлеб на базарах?" - интересуется Андрей. "Семьдесят рублей кило, сынок." "А государству почем сдавали?" Старик переминается с ноги на ногу, вздыхает и нехотя говорит: "По семь копеек..." Наступает неловкое молчание. Мы делаем вид, что забыли о первоначальной просьбе старика прочесть ему светящиеся буквы, и идем дальше. Через несколько шагов мы останавливаемся посреди площади перед острым гранитным обелиском, по сторонам которого прикреплены бронзовые доски. Раньше я десятки раз ходил по этому месту, но только сегодня гранитный обелиск привлекает наше внимание. Мы с Андреем подходим ближе, пытаясь разобрать в сумерках выгравированные на досках бронзовые надписи. "Скажи мне, сынок, хоть про что тут говорится?" - опять звучит знакомый старческий голос. Старик в картузе как тень стоит за нашей спиной, смиренно переминаясь с ноги на ногу. Улыбка скользит по лицу Андрея, когда он возвращается глазами к обелиску, намереваясь исполнить на этот раз просьбу старика. Он медленно читает вслух первые слова, затем замолкает и молча пробегает взглядом по рядам бронзовых букв. Углы рта его постепенно опадают, между бровей ложится глубокая складка. "Что-же ты, сынок?" - сочувственно бормочет в бороду старик. - "Али там не по русски прописано..." Андрей молчит и избегает смотреть в сторону старика. Я следую его взору и читаю неясные в сумерках позеленевшие буквы. Это выдержки из конституции СССР, права и свободы граждан Советского Союза. Голодная и оборванная Москва, жалкий крестьянин, приехавший в Москву за хлебом - и бронзовые обещания земного рая. Я понимаю почему замолчал Андрей, почему помрачнело его лицо. Когда мы уходим от памятника, Андрей говорит сквозь зубы: "Сначала эти инвалиды... Теперь этот старик... Называет меня сыном, а я должен читать ему насмешку." Некоторое время мы идем молча. Когда я думаю, что Андрей уже забыл о встрече у обелиска, он снова бормочет в пол голоса: "Во время войны эти ребята со мной вместе кровь проливали. Такие старики мне свой последний кусок хлеба отдавали. А теперь..." На следующий день, это была суббота, мы решились, наконец, разыскать и навестить Галину. Из писем наших общих знакомых я знал, что она работает в должности инженера-химика на одном из московских заводов. Когда Андрей позвонил по телефону в заводоуправление, ему ответили, что Галина не числится больше в списке служащих завода, и отказались дать какую-либо более подробную информацию. Наведя справки в адресном столе, мы к нашему удивлению получили адрес, находящийся в пригородной местности в часе езды на электричке. Солнце начинало клониться за верхушки соснового леса, когда мы с Андреем постучали в двери сколоченного из бревен домика в дачном поселке неподалеку от железной дороги. Поселок утопал в сыпучем песке, из которого тянулись кверху голые стволы чахлых сосен. Открывшая нам дверь пожилая неряшливо одетая женщина окинула нас недружелюбным взглядом, молча выслушала наши слова и так-же молча указала рукой на шаткую лестницу, ведущую на второй этаж. Андрей пропустил меня вперед, чтобы я не мог видеть его лица. По звуку его шагов и по тому, как он тяжело опирался на дряхлые трясущиеся перила, я чувствовал как много значит для него эта встреча. Мы медленно поднимались по скрипучим ступеням, с недоверием оглядываясь кругом. Наверху на площадке лестницы развешено для просушки мокрое белье. На подоконнике, вперемежку с грязными тряпками, громоздятся закопченные кастрюли. Худая облезлая кошка, пугливо оглядываясь, прыгает при нашем приближении в окно. Непригляден замок, где ютится сегодня наша принцесса. Перед нами дощатая дверь на заржавленных петлях. Из щелей между досок торчат куски ваты. Я нерешительно берусь за разболтанную ручку и стучу. За дверью раздаются шаркающие шаги. Кто-то толкает дверь изнутри. Ветхое сооружение шатается на петлях, скребет по досчатому полу, медленно отходит назад. На пороге в пролете двери стоит женщина в простеньком платье и стоптанных туфлях на босу ногу. Женщина вопросительно смотрит в неясный свет на лестнице, как-будто удивляясь кто к ней может придти. Затем она различает фигуры в военной форме и удивление в ее глазах сменяется испугом. Тот-же молчаливый испуг застыл на ее полуоткрытых губах. "Галина!" - тихо произносит Андрей. Лицо молодой женищины в пролете дверей заливается густой краской. Она делает шаг назад. "Андрей!" - срывается с ея губ подавленный крик. В этом всплеске чувств смесь неожиданной радости, девичьей стыдливости и еще что-то неуловимо печальное. Она часто и прерывисто дышит, как будто ей не хватает воздуха. Андрей избегает смотреть по сторонам. Он старается не видеть нищенского убранства полупустой комнаты, старается не замечать старенького платья на плечах Галины и ее порванных туфель. Он видит только до боли знакомое лицо любимой женщины. Весь мир уходит в небытие, утопает в глубине ее глаз. Как часто в эти долгие годы мечтал Андрей о глазах, любимой. В снегах и туманах, в крови и пожарах, шагая по трупам, он шел к этой встрече. И вот теперь глаза любимой медленно ласкают Андрея с головы до ног. Молодая женщина скользит взором по золотым погонам с синим кантом и майорской звезде на плечах Андрея, по ярко малиновому околышку над лакированным козырьком фуражки. Ещё раз ея глаза, не доверяя самим себе, возвращаются к нарукавному знаку МВД и затем смотрят в лицо стоящего перед ней офицера. "Галина!" - как во сне повторяет Андрей и протягивает вперед обе руки. "Григорий, закрой, пожалуйста, дверь!" - произносит Галина, как будто не замечая Андрея и не слыша его слов. Голос ее звучит как чужой, глаза потухли, лицо похолодело. Она избегает встречаться взором с Андреем и, не говоря ни слова, подходит к открытому окну в другом конце комнаты. "Галина, что с тобой?!" - нервно спрашивает Андрей. - "Почему ты здесь..? В таких условиях..?" За окном бесшумно кивают колючими лапами облезлые сосны. Косые лучи заходящего солнца бросают длинные тени по досчатому полу комнаты. Дыхание воздуха шевелит пушистые пряди волос на голове молодой женщины у окна. "Расскажите лучше что-нибудь о себе..." Галина избегает обращаться к нам по имени. Видно, что эта встреча и наше присутствие для нее мучительны. "Галина! Что с тобой?!" В голосе Андрея звучит поднимающаяся тревога. Некоторое время в комнате царит молчание. Затем Галина поворачивается к нам спиной и, глядя в окно, почти неслышно произносит: "Я уволена с работы... и выселена из пределов Москвы." "Почему?!" "Я - враг народа..." - звучит тихий ответ. "В чем дело?!" Снова молчание. Затем как шелест ветра за окном: "Потому что я любила моего ребенка..." "Ты замужем?" - голос Андрея захлебывается беспредельным отчаянием человека, услышавшего свой смертный приговор. "Нет..." - тихо роняет Галина. "Так это... Это-же не так плохо, Галя" - страх в дрожащем голосе Андрея сменяется облегчением. В нем мучительная борьба чувств - прощение, просьба, надежда. Снова в комнате повисает тишина, нарушаемая лишь тяжелым дыханием Андрея. "Посмотри!" - молодая женщина медленно кивает головой на маленькую фотографию, стоящую на столе. Глаза Андрея следуют ея взору. Из простенькой деревянной рамки навстречу майору Государственной Безопасности Союза СССР улыбается человек в форме немецкого офицера. "Это отец моего ребенка," - звучит голос девушки у окна. "Галина... Я ничего не пойму... Расскажи в чем дело..." - дрожа всем телом, Андрей бессильно опускается на стул. "Я полюбила этого человека, когда наш город был под оккупацией," - едва слышно отвечает молодая женщина, снова повернувшись к нам спиной и глядя в окно. "Когда немцы отступили, я прятала ребенка. Кто-то донес. Ну, а дальше ты сам должен знать..." "Где-же ребенок?" - спрашивает Андрей. "Его у меня забрали," - горло Галины перехватывает судорожная спазма. Ея плечи беззвучно вздрагивают. Так плачет человек, когда у него нет слез. "Кто взял?!" - в голосе Андрея прорывается угроза. "Кто?" - Как эхо звучит ответ Галины. - "Люди в такой-же форме, как и ты!" Она поворачивается к нам лицом. Теперь это не хрупкая и ласковая девушка первых дней нашей юности. Перед нами женщина во всем величии своей женственности. Женщина, потерявшая своего детеныша. "А теперь прошу тебя оставить мой дом..." - Галина в упор смотрит на неподвижную фигуру Андрея. Тот согнувшись, как под ударами кнута, сидит на стуле и бессмысленно смотрит в дощатый пол. Плечи его повисли, глаза лишены выражения, жизнь ушла из его тела. За окном догорает оранжевое солнце. Бесшумно качают ветвями пыльные сосны. Лучи солнца озаряют трепетным ореолом пушистые волосы женщины в пролете окна, они ласкают ее горделиво откинутую голову, неясные очертания шеи, хрупкие плечи под стареньким платьем. Это сияние оставляет в тени нищенское убранство полупустой комнаты и все низменные следы человеческой бедности. У окна, ласкаемая лучами солнца, стоит женщина, еще более далекая и еще более желанная, чем когда-либо. На стуле посреди комнаты, сгорбившись и дрожа всем телом, сидит живой труп. "Галя... я попытаюсь..." глухо говорит Андрей. Он сам не знает на что можно надеяться и умолкает. "Нам не о чем больше разговаривать," - тихо и твердо произносит Галина. Ея глаза неподвижно устремлены на поблескивающий в последних лучах солнца знак МВД на рукава когда-то любимого человека. Андрей тяжело поднимается на ноги, беспомощно оглядывается по сторонам. Он невнятно бормочет, протягивает вперед руку, то-ли прося чего-то, то-ли прощаясь. Галина смотрит в сторону, не замечая протянутой руки. Так продолжается несколько томительных мгновений. Осторожно, как в присутствии покойника, я первый покидаю комнату, где Андрей надеялся найти свое счастье. Андрей выходит следом. Как слепой держась за стену, он спускается по лестнице. Его лицо посыпано пеплом, с губ срываются несвязные слова. Глухо отдается звук наших шагов по скрипучим ступеням. Мы идем назад к станции. Над нашими головами шумят иглами сосны. Ноги вязнут в сыпучем песке. Бессмысленный шепот вверху - и тянущая тяжесть внизу. А между голыми стволами пусто. Так-же пусто в глазах и на душе майора Государственной Безопасности Андрея Ковтун. Когда мы сидим в поезде электрички, Андрей стеклянным невидящим взором смотрит в окно и упорно молчит. Я пытаюсь разговором отвлечь его мысли в сторону. Он не слышит моего голоса, не замечает моего присутствия. Когда мы сходим на вокзале в Москве и направляемся к станции метро, Андрей в первый раз нарушает молчание и неожиданно спрашивает: "Ты в какую сторону едешь?" Я догадываюсь, что он хочет избавиться от меня. Одновременно я чувствую, что я ни в коем случае не должен оставлять его одного. Мы возвращаемся в гостиницу. Весь остаток вечера я как тень брожу за Андреем. Когда он на короткое время выходит из комнаты, я разряжаю наши пистолеты, лежащие в ящике стола. Андрей отказывается от ужина и необычайно рано ложится в постель. В сумерках я вижу, как он беспокойно ворочается в постели и не может заснуть. Он хочет хоть во сне уйти от этой жизни, хочет найти забвение от мучительных мыслей - и не может. "Андрей, лучше всего будет, если ты завтра поедешь домой," - говорю я. "У меня нет дома," - после долгого молчания раздается из другого угла комнаты. "Поезжай к родным," - настойчиво повторяю я. "У меня нет родных," - глухо отвечает Андрей. "Твой отец..." "Мой отец отрекся от меня," - звучит из темноты. Отец Андрея был человеком старой закалки. Крепок как дуб и упрям как вол. Когда пришли годы коллективизации, старый казак предпочел уйти с родной земли в город, чем работать в колхозе. В городе он взялся за ремесло. Никакие репрессии и никакие налоги не могли загнать его в артель, так-же как раньше в колхоз. "Я вольный родился, вольный и помру!" - был его единственный ответ. Так всю жизнь гнул он свою упрямую спину над плугом, а затем над верстаком. Воспитывал из последних сил сына, надеялся что тот будет ему утехой в старости. И вот чем ответил старый казак сыну, когда узнал, что тот перешел в лагерь врагов. "Он у тебя и раньше был со странностями," - не задавая лишних вопросов, пытаюсь я утешить его. - "Ведь ты больше с матерью дело имел." "Отец проклял меня и запретил матери называть мое имя," - монотонно отвечает Андрей. Всю ночь ворочался Андрей в постели, тщетно ища забвения во сне. Всю ночь я лежал в темноте, не смыкая глаз и борясь со сном. Шли часы. В открытое окно смотрели рубиновые звезды кремлевских башен. Когда побледнело небо на горизонте и первый неясный свет зарождающегося утра пополз по комнате, Андрей по-прежнему лежал без сна. Он зарылся лицом в подушки, руки его беспомощно свисали по сторонам кровати. В тишине комнаты раздавались странные звуки. Как будто давно-давно в детстве я слыхал нечто подобное. Страстный шепот звучал в полутьме: "Господи! За что ты меня наказываешь..." В первый раз за эту ночь я закрываю глаза. Я не хочу мешать человеку, дошедшему до грани. Снова в предутренней тишине звучит отрешенный от всего земного шепот забытой молитвы: "Господи! Прости твоего раба грешного..." В ответ по другую сторону Москва-реки бьют Кремлевские куранты. 2. Будучи в Берлине, я сравнительно редко переписывался с Женей. Женя была слишком чувствительна к малейшей фальши и недомолвкам, а военная цензура продолжала свое существование и ее приходилось учитывать. Искренне описывать окружающую действительность и свои впечатления было-бы непростительной глупостью. Личной жизни, которая могла-бы интересовать Женю, у меня в Карлсхорсте практически не было. Писать-же бессодержательные письма просто из вежливости - для этого мы оба были еще слишком молоды и слишком любили жизнь. Таким образом я предпочитал использовать те ночи, когда мне приходилось бывать в круглосуточном дежурстве по Штабу и оставаться в кабинете Главноначальствующего наедине с "вертушкой", прямым телефонным проводом в Москву. Тогда я среди ночи подключался к Жениной квартире и по телефонной линии Берлин-Москва раздавались долгие разговоры, имеющие мало общего с кабинетом маршала и политикой. Слухачи, дежурящие на проводе, могли спокойно читать дальше свои романы. Возвращаясь в Москву, я с нетерпением ожидал момента встречи с Женей. Собираясь в первый раз идти к ней, я довольно долго расхаживал по комнате и раздумывал что мне лучше надеть - военную форму или гражданский костюм. В конце-концов я остановился на последнем. Почему я раздумывал и почему я так поступил - на это я затруднился-бы ответить. Дома я застал одну Анну Петровну. Она изнывала от скуки и воспользовалась моим приходом, чтобы засыпать меня вопросами о Берлине и одновременно последними московскими новостями. Вскоре вернулась из Института и Женя. Теперь семья была в полном сборе. Отец Жени, Николай Сергеевич, после окончания операций против Японии вернулся домой и уже довольно длительное время находился в Москве. Как и раньше, Анна Петровна не знала о службе и работе генерала ничего, кроме номера его служебного телефона и жила в постоянной тревоге, что не сегодня - завтра он снова исчезнет в неопределенном направлении и на неопределенное время. После обеда Женя предложила поехать до вечера на дачу. Анна Петровна понимающе усмехнулась и отказалась от приглашения ехать с нами. Я был искренне благодарен Жене, что она решила вспомнить именно это место. Маленькая загородная дача была свидетельницей первых дней нашего с Женей знакомства, первых встреч, окутанных дымкой неизвестности военного времени, надежд и мечтаний. Женя сама села за руль своего открытого "Капитана". Когда автомобиль выехал за пределы Москвы и кругом шоссе потянулись пригородные поселки, рассыпавшиеся среди сосновых перелесков, мною овладело неопределенное чувство беспокойства. Вскоре Женя свернула с шоссе на проселочную дорогу. Окруженные соснами домики по сторонам дороги подступили ближе. Мое беспокойство возросло еще больше. В конце-концов я не выдержал и обратился к Жене: "У тебя карта есть с собой?" "Зачем тебе карта?" - удивленно спросила она. - "Я дорогу и так знаю!" "Я хочу посмотреть здесь одно место," - уклончиво ответил я, вытаскивая из кармана в обивке автомобиля карту окрестностей Москвы. Женя время от времени бросала на меня недоумевающие взгляды, когда я сосредоточенно возил пальцем по карте. Я не мог объяснить ей, что я ищу. Я искал поселок, где живет Галина. Меня преследовало неотвязное чувство страха, что мы можем проехать мимо ветхого домика, где за открытым окном одиноко ютится гордая и несчастная девушка. Издалека до меня доносились слова, Которые сказал Андрей однажды ночью в Потсдаме - "... люди, на которых пал жребий." Я боялся, что из своего печального уединения Галина может увидеть меня в окружении безмятежного счастья. Приехав на дачу, Женя необычайно долго и подробно расспрашивала меня о жизни в Германии. Ее не удовлетворяли все мои объяснения и рассказы. Она допытывалась до каждой мелочи и затем, совершенно без связи с предыдущим, неожиданно посмотрела мне в глаза: "А почему ты такой худой?" "Я чувствую себя прекрасно," - ответил я. - "Может быть просто замотался с работой." "Нет, нет..." - покачала головой Женя. - "Ты очень плохо выглядишь. Ты чего-то не договариваешь." Она посмотрела на меня внимательно, как-будто стараясь прочесть мои мысли. "Может быть что-нибудь и есть," - тронутый заботой в голосе Жени, согласился я. - "Но я этого сам не замечаю." "Зато я замечаю," - прошептала Женя. - "Сначала я думала, что это между нами... Теперь я вижу, что это другое. Забудь обо всем..." И я забыл обо всем. Я был беспредельно счастлив видеть кругом только знакомые стены, слышать только Женю, думать только о ней. Когда над лесом стали опускаться вечерние сумерки и полутьма поползла по комнате, Женя решила устроить торжественный ужин по случаю моего приезда. Она полностью чувствовала себя хозяйкой и задорно суетилась вокруг стола. "Сегодня ты мой," - сверкнула она глазами в мою сторону. - "Пусть отец сердится, что мы уехали. Пусть знает как мучается мама, когда его нет дома. Я ему нарочно покажу!" Только мы сели за стол, как за окном послышался шум приближающейся автомашины. Женя настороженно подняла брови. Автомобиль остановился у крыльца и через минуту в комнату смеясь вошла Анна Петровна, за ней следовал Николай Сергеевич и его товарищ по службе генерал-полковник Клыков. Вся компания была в очень веселом настроении. Дом наполнился шумом и говором. "Вот это замечательно! Не успели мы приехать - и стол уже накрыт," - смеясь и потирая руки, начал генерал-полковник. - "Николай Сергеевич, у тебя не дочка, а прямо клад!" "Ты думаешь она это для нас приготовила? Жди!" - отозвался Николай Сергеевич и шутливо обернулся к Жене. - "Извините что помешали, Евгения Николаевна! Разрешите присоединиться к вашему обществу?" "А ты тоже хорош!" - обернулся он ко мне.- "Переоделся в гражданское и уже про армейские порядки забыл?! Знаешь что первым долгом начальству нужно представляться. Ах вы, молодежь, молодежь..." "А мы как-раз домой собирались..." - начала было Женя. "Зачем-же ты тогда стол накрыла? Для нас?" - захлебнулся от веселья отец. - "Мы значит сюда, а вы - туда! Ну и хитра, дочка! Но я тоже не дурак. В наказание будете весь вечер с нами сидеть!" Анна Петровна принялась за хозяйство. Вскоре на столе появилось обильное пополнение, привезенное в автомашине из Москвы. Этикетки на консервных банках и бутылках поражают своим разнообразием, здесь изделия всех стран Восточной Европы - Болгарии, Румынии, Венгрии. Это не трофейные продукты, которые нам часто приходилось видеть во время войны, это нормальная продукция мирного времени. Здесь-же знакомые американские консервы, видимо остатки от американских поставок по ленд-лизу во время войны. В магазинах Москвы всех этих продуктов нет, зато в закрытом генеральском распределителе их изобилие. "Ну а теперь, Гриша, рассказывай все по порядку," - обратился ко мне Николай Сергеевич, когда на столе появился десерт. - "Как там жизнь в Германии?" "Жизнь как жизнь," - ответил я неопределенно, ожидая пока генерал уточнит свой вопрос. "Квартира у него там, во всяком случае, лучше чем у нас с тобой," - вставила свое слово Женя. Генерал делает вид, что не слышал слов дочери, и снова спрашивает меня: "Что там сейчас Соколовский делает?" "Делает то, что Москва прикажет", - отвечаю я и невольно улыбаюсь. - "Вам здесь лучше знать, что он делает". Видимо, я попал в точку, дав Николаю Сергеевичу возможность начать разговор, к которому он искал повода. Он обдумывает свои мысли. Анна Петровна наполняет вином бокалы. Женя со скучающим видом смотрит по сторонам. "Германия - крепкий орешек", - первым нарушает молчание генерал-полковник. "Много времени пройдет, пока мы его раскусим. Союзники из Западной Германии без скандала не уйдут, а из одной восточной Германии толку мало. То-ли дело со славянскими странами - раз-два и готово". Он пробует вино, медленно опускает бокал на стол и говорит: "Я думаю, что наша первая задача - это создать крепкий блок славянских государств. Если мы создадим славянский блок, у нас будет хороший санитарный кордон вокруг границ. Наши позиции в Европе будут достаточно сильны, чтобы избежать повторения 1941 года". "Ты, дружок, все назад смотришь, а нужно смотреть вперед", - укоризненно качает головой Николай Сергеевич. - "Что нам толку со славянского блока? Старые мечты о пан-славянской империи! Такими игрушками баловались сто лет тому назад царские политики. Теперь у нас, брат, эпоха коммунистического наступления по всему фронту. Здесь забудь про славян, а ищи слабое место и действуй. Восточная Европа и западнославянские государства для нас сегодня интересны, главным образом, как наиболее благоприятная почва для проникновения, как плацдарм для дальнейшего". "Пока что хозяева проводят совершенно ясную пан-славянскую политику", возражает генерал-полковник. По принятой в московских верхах манере он прибегает к расплывчатому обозначению "хозяева", за которым подразумеваются Кремль и Политбюро. "На то она и политика, чтобы скрывать конечные цели", - говорит Николай Сергеевич. - "Сегодня стыдно было бы не использовать возможности. Одна половина Европы наша, а вторая напрашивается, чтобы ее взяли и навели там порядок". На дворе уже совершенно темно. В открытое окно на яркий свет ламп над столом летят ночные мотыльки. Ударившись о стекло и опалив крылья, они беспомощно падают вниз. Среди полуживых мотыльков по столу медленно, с трудом перебирая лапками, ползет сонная осенняя муха. Муха не имеет цели, она просто ползет и все. "Вот она - Европа!" - с презрительной усмешкой говорит генерал и неторопливо, как будто подчеркивая свое превосходство, берет сонную муху между пальцев. - "Ее даже ловить не нужно - просто взять!" "А скажи по совести, Николай Сергеевич, зачем тебе эта дохлая муха? Какой тебе из нее прок?" - говорит генерал-полковник. "Сама по себе Западная Европа для нас, конечно, не представляет большого интереса", - немного подумав, отвечает отец Жени. - "Привить европейцам коммунизм пожалуй труднее, чем кому-либо другому. Для этого они слишком избалованы и экономически и духовно." "Вот видишь! Ты сам говоришь, что коммунизировать Европу очень трудно", подхватывает его мысль генерал-полковник. - "Если мы захотим строить там коммунизм всерьез, то придется половину Европы переселить в Сибирь, а вторую половину кормить за свой счет. Какой нам смысл?" "Европа нам нужна для того, чтобы Америка, лишенная европейских рынков, задохнулась экономически. Впрочем..." Николай Сергеевич замолкает и задумчиво катает несчастную муху между большим и указательным пальцами правой руки. Затем, как будто придя к определенному решению, он щелчком сбрасывает свою жертву со стола и снова повторяет "Впрочем..." "Мы с тобой не знаем что думают хозяева, да мы и не должны этого знать", - в словах Николая Сергеевича проскальзывает нечто, заставляющее полагать, что он знает больше, чем старается показать. - "Коммунистическая теория гласит, что революция должна разворачиваться там, где для этого есть наилучшие предпосылки в самом слабом звене капиталистической системы. А это звено сейчас не в Европе".
Николай Сергеевич протягивает свой пустой бокал через стол, жестом прося Анну Петровну пополнить его вином. Свет лампы скользит по груди генерала. Там среди орденов с германского фронта поблескивают несколько крупных монгольских и китайских звезд. Эти звезды появлялись на груди генерала каждый раз, когда он возвращался со своих таинственных миссий в довоенное время. "Сейчас Азия созрела для революции," - продолжает он. - "Там с наименьшим риском и наименьшей затратой средств мы можем добиться наибольших успехов. Азия просыпается национально. Мы должны использовать это пробуждение в наших целях. Азиаты не настолько культурны и избалованы как европеец." "Азия в наших руках важнее, чем Европа," - отвечает Николай Сергеевич своим мыслям. - "Тем более, что Япония теперь вышла из строя. Сегодня ключ к Азии это Китай. Одновременно с этим, нигде в мире нет таких благоприятных предпосылок для революции, как в Китае." "Ну, хорошо, я тебе отдам Китай," - шутливо говорит генерал-полковник. - "Что ты с ним будешь делать?" "Это колоссальный резервуар живой силы," - отвечает Николай Сергеевич. - "Шутка сказать - иметь такой резерв для армии и для промышленности. А самое главное этим мы поставим Америку на колени." "Опять тебе Америка покоя не дает," - смеется генерал-полковник. "Рано или поздно, а наши дороги перекрестятся," - говорит отец Жени, - "Или мы должны отказаться от нашей исторической миссии, или быть последовательными до конца." "А я все-таки полагаю, что наша послевоенная политика направлена к тому, чтобы по возможности обеспечить безопасность наших границ. Как на Западе, так и на Востоке," - настаивает генерал-полковник. Из осторожности он придает своим словам форму толкования политики Кремля, а не своей личной позиции в этом вопросе. Николай Сергеевич с улыбкой превосходства качает головой: "Не забывай, дорогой, что социализм можно построить в одной стране, а коммунизм - лишь во всем мире." "Какое тебе дело до всего мира, когда ты русский?" "Мы прежде всего коммунисты, а потом уже русские..." "Так, так... Значит тебе необходимо весь мир," - слегка иронически постукивает пальцами по столу генерал-полковник. "Такова генеральная линия Партии!" - холодно звучит ответ Николая Сергеевича. "Наша политика во время войны..." - слабо пытается возразить Клыков. "Политика может измениться в зависимости от обстановки, а генеральная линия остается генеральной линией," - не дает ему окончить Николай Сергеевич. "Так должно быть," - медленно говорит он, ни к кому не обращаясь и как-бы подводя итог своим мыслям. - "Это историческая необходимость! Мы уже исчерпали все возможности внутреннего развития. Внутренний застой равносилен смерти от старческой слабости. Мы и так уже во многом вынуждены хвататься за прошлое. Мы должны или окончательно отступить на внутреннем фронте, или идти вперед на внешнем фронте. Это закон диалектического развития каждой государственной системы." "Ты заходишь слишком далеко, Николай Сергеевич. Ты ставишь интересы государственной системы выше интересов твоего народа и твоей страны." "На то мы с тобой и коммунисты," - медленно и твердо говорит отец Жени и поднимает бокал, подтверждая этим свои слова и как-бы приглашая следовать его примеру. Генерал полковник делает вид, что не замечает приглашения и лезет в карман за папиросами. Анна Петровна и Женя прислушиваются к разговору со скучающим видом. "То что ты, Николай Сергеевич, говоришь - это слова, а на деле это означает война," - после долгого молчания говорит Клыков. - "Ты недооцениваешь внешние факторы, например Америку." "Что такое Америка?" - Николай Сергеевич не торопясь поднимает в знак вопроса растопыренные пальцы. - "Конгломерат людей, не имеющих нации и идеалов, где объединяющим началом является доллар. В определенный момент жизненный стандарт Америки неминуемо упадет, классовые противоречия возрастут, появятся благоприятные предпосылки для развертывания классовой борьбы. Война с фронта будет перенесена в тыл врага." Уже глубокий вечер. В Москве бесчисленные инвалиды, вдовы и сироты пораньше ложатся в постель, чтобы не чувствовать голода в пустом желудке, чтобы забыться во сне от своих горестей и забот. Где-то далеко на Западе, окутанные ночной мглой, в мертвой безнадежности лежат Германия и Берлин - наглядный урок тем, кто рассматривает войну, как средство политики. "На то мы с тобой и генералы, чтобы воевать," - как эхо звучат слова Николая Сергеевича. "Генерал, прежде всего, должен быть гражданином своей родины," - глубоко затягивается папиросой Клыков и пускает дым к потолку. - "Генерал без родины это..." Он не заканчивает своих слов. Во время войны генерал-полковник Клыков успешно командовал крупными соединениями Действующей Армии. Незадолго до окончания войны он был неожиданно снят с фронта и назначен на сравнительно подчиненную должность в Наркомате Обороны. Для боевых генералов такие перемещения не происходят без соответствующих причин. Перед отъездом в Берлин я несколько раз встречал Клыкова в обществе Николая Сергеевича и Анны Петровны. Всегда, когда речь заходила о политике, он был очень умерен и придерживался национально-оборонческой позиции. В то время, в конце войны, можно было часто слышать довольно независимые разговоры или, вернее, догадки о будущей политике СССР. Едва-ли приходится сомневаться, что слишком откровенные высказывания генерал-полковника, не совсем гармонирующие с молчаливыми планами Политбюро, послужили причиной его перевода из Действующей Армии в тыл, поближе к недремлющему оку Кремля. Желая смягчить свои последние слова, Клыков после наступившей неловкой паузы примирительно говорит: "Не будем лучше об этом спорить, Николай Сергеевич. В Кремле сидят головы поумней нас с тобой. Пусть они и решают." Оба генерала замолкают. Анна Петровна листает журнал. Женя с тоской попеременно смотрит, то на часы, то на поднимающуюся над лесом луну за окном. Наконец она не выдерживает и поднимается на ноги. "Ну, вы здесь можете дальше мир делить, а мы поедем домой. Все равно нужно две машины вести," - добавляет она в оправдание. "Что? Луна тебе покоя не дает!" - смеется отец. - "Езжайте, только не заблудитесь по дороге. В случае чего я с тебя, Гриша, ответ спрошу." Он шутливо грозит пальцем в мою сторону. Через несколько минут мы выруливаем за ворота дачи. В лунном свете призрачно ползут по земле тени деревьев. Черным куполом раскинулось вверху мерцающее небо. Тишина. Иногда из-за деревьев, отражая лунный свет, поблескивают стекла в окнах спящих дач. Машина покачивается на неровной лесной дороге. Я молча сижу за рулем. "Что это ты сегодня как в рот воды набрал?" - спрашивает Женя. "А что я могу говорить?" - спрашиваю я в свою очередь. "То, о чем и другие говорят." "Повторять то-же, что и твой отец, я не могу. А поддерживать Клыкова мне нельзя." "Почему?" "Потому-что я не Клыков. То, что твой отец терпит от Клыкова, он никогда не позволит мне. Ведь Клыков говорит очень неосторожные вещи." "Забудь о политике!" - шепчет Женя. Она протягивает руку к щиту управления и выключает фары. Ночь, чудная лунная ночь ласкает нас своей тишиной, зовет и манит. Я смотрю на омытое лунным светом личико Жени, на ее затуманенные в полусвете глаза. Моя нога медленно опускает педаль газа. "Если ты опять не закроешь глаза..." - шепчет Женя. "Женя, я должен править." Вместо ответа стройная ножка ложится на тормоза. Машина не хочет слушаться руля, медленно ползет в сторону и останавливается. Лунная ночь отражается в глазах Жени. Последующие дни я провел, навещая моих многочисленных московских знакомых и друзей. Со всех сторон сыпались вопросы о жизни в Германии. Хотя оккупированная Германия и не являлась больше, в полном смысле слова, заграницей, хотя многие русские уже видели Германию своими глазами, болезненный интерес основной массы народа к миру по ту сторону рубежа не ослабевал. Мне, имевшему возможность ознакомиться с обеими сторонами медали, было странно слышать наивные вопросы людей, представлявших себе жизнь заграницей чем-то вроде сказочного рая. Этот болезненный интерес и преувеличенно радужное представление о внешнем мире являются реакцией на абсолютную изоляцию Советской России. Кроме того у русских имеется одна характерная черта, довольно редкая в мышлении большинства других наций мира. Русские всегда стараются искать в своих соседях по планете лишь хорошие стороны. В свое время немцы объясняли это примитивным мышлением Востока.
Удовлетворив, по возможности, любопытство моих знакомых, я сам переходил к вопросам и интересовался жизнью в Москве. Люди очень охотно слушали мои сдержанные рассказы о жизни в оккупированной Германии, но на мои вопросы о жизни в Москве отвечали еще более сдержанно. Настроение у всех было безрадостное. Цены на продукты питания, слегка падавшие в последний год войны, в первые месяцы после капитуляции Германии остановились на точке замерзания, а затем медленно, но неуклонно, поползли вверх. Благодаря очень скудному рационированию основная масса населения вынуждена, в той или иной мере, пользоваться, так называемым, вольным рынком, где покупатель и продавец рискуют попасть в конфликт с законами. Цены на этом вольном рынке являются барометром жизни страны. И вот через год после победного окончания войны и без того астрономические цены военного времени неуклонно ползут вверх. Это означает голод. Причем голод, где уже отсутствует возможность объяснения его трудностями военного времени. Люди ожидали, что вскоре после окончания войны условия жизни значительно улучшатся. Вместо этого газеты снова истерически кричат о новой военной опасности. Люди не знают чего им больше бояться - новой ли войны или непрекращающегося голода. Одни высказывают предположение, что назойливая пропаганда новой военной опасности служит маневром, чтобы отвлечь внимание народа от внутренних трудностей, объяснить эти трудности внешними причинами. Другие качают головами и уверяют, что продолжающаяся нехватка продуктов вызвана тем, что правительство собирает стратегические запасы на случай новой войны. Помимо того, для всех ясно, что урожай этого года плохой. Даже и без внешних причин, он едва-ли удовлетворит нужды страны. Так или иначе, настроение в Москве мало напоминает радужные надежды в дни победы над Германией. Победители не только голодают также, как и побежденные, но еще и мучаются страхом новой войны. Немцы свободны хоть от последнего и могут быть счастливы, что вышли из игры. Когда люди узнают, что в Берлине мы запросто встречаемся с американцами, разговариваем и даже пожимаем друг-другу руки, они смотрят на меня, как на привидение, и не знают что сказать по этому поводу. Хотя за год, прошедший после окончания войны, отношения союзников в Берлине заметно охладели, сам факт совместного пребывания в одном городе как-то сглаживал постепенно возрастающую натянутость официальных отношений. Здесь-же, в Москве, благодаря односторонней и беспрерывной травле с помощью всех средств печати и пропаганды, люди непроизвольно, вопреки своим личным убеждениям, начинают думать об американцах, как о людоедах. Яд пропаганды делает свое дело. Однажды вечером я, как обычно, зашел к Жене. В доме была заметна подготовка к отъезду. Анна Петровна объяснила мне, что на следующее утро они всей семьей собираются навестить родителей Николая Сергеевича, живущих в деревне между Москвой и Ярославлем, и передала мне приглашение генерала ехать вместе с ними. Из рассказов Анны Петровны я знал, что родители генерала простые крестьяне и что до сегодняшнего дня, несмотря на все уговоры сына, они не желают переселяться в Москву, а предпочитают оставаться на родной земле и заниматься своим крестьянским трудом. Выслушав приглашение Анны Петровны, я с удовольствием согласился. Женя слегка наморщила нос и не сказала ни слова. По ея сдержанному тону я уже и раньше заметил, что она не любит навещать своих деревенских родственников и ездит туда только по желанию отца. Выросшая в новой среде в Москве, она в глубине души чуждалась своего крестьянского происхождения. Ранним утром следующего дня Николай Сергеевич, Анна Петровна, Женя и я сели в лимузин генерала и выехали из Москвы в направлении на Ярославль. Над землей поднимался утренний туман. По дороге в грязных засаленных костюмах неторопливо плелись на работу рабочие многочисленных заводов, раскиданных в пригородах Москвы. Шли они не разговаривая друг с другом и не глядя по сторонам. На их лицах и одежде лежала серая печать безразличия. Не видно было ни велосипедов, ни мотоциклов, как это обычно на дорогах Германии. Через некоторое время пригороды столицы, с их трубами заводов, беспорядочно разбросанными домами новостроек, вперемежку с ветхими деревянными избушками и клочками огородов, остались позади. По сторонам шоссе зашумел листьями пышный девственный лес. Подмосковные леса это не аккуратные лесонасаждения Германии, где даже присутствие диких кабанов и коз не может сгладить следов руки человека. Здесь царит дикая природа - стихия, где человек чувствует себя в гостях. К полудню, после блужданий по лесным дорогам, мы приближаемся к месту назначения. Тяжело покачиваясь на ухабах, лимузин ползком преодолевает последние препятствия и выезжает на улицу деревни. Мертвая тишина и безлюдье. Не видно домашних животных и кур, не видно и не слышно даже собак. Деревня кажется покинутой своими жителями. Наш автомобиль останавливается у одной из изб на окраине деревни. Генерал кряхтя вылезает из машины и разминает ноги после долгого сидения. Анна Петровна возится в машине, собирая свои вещи. Женя и я ждем пока они пойдут вперед. В избе ни движения, ни признака жизни. Никто не появляется встречать нас. Наконец, генерал поднимается по ступенькам крыльца и открывает незапертую дверь. Мы проходим темную переднюю, где пахнет навозом. Генерал без стука открывает дверь в жилое помещение. На полу посреди комнаты сидит босоногая простоволосая девочка лет восьми. Она качает свисающую с потолка люльку с грудным ребенком и в пол голоса припевает. Увидев нас, девочка замолкает. Не поднимаясь с пола, она полу-удивленно, полу-испуганно смотрит на новоприбывших. "Здравствуй, красавица!" - обращается к ней генерал. - "Ты что - язык проглотила?" Девочка молчит и от смущения засовывает палец в рот. "А где остальные?" - спрашивает генерал. Он стоит посреди комнаты, широко расставив ноги и засунув руки в карманы галифе с двойными красными лампасами. "На работе," - односложно отвечает ребенок. За нашей спиной раздается шум. На огромной русской печи, занимающей почти половину комнаты, шевелятся чьи-то ноги в дырявых валенках. Некоторое время с печи доносится приглушенное кряхтение и оханье, затем из-за ситцевой занавески высовывается всклокоченная седая голова. " А-а-а... Это ты Миколай!" - звучит слегка хрипловатый старческий голос. "Опять приехал?!" Это отец генерала. Лицо старика равнодушно и не обнаруживает ни малейшей радости при виде своего сына. "А кому-же быть, как не мне," - с наигранной веселостью шутит генерал. - "Я тебе, Сергей Васильевич, чего-то привез. Чтобы кости не болели. От бутылки водки наверное не откажешься?!" Он треплет спустившегося с печи старика по плечу. "Ты бы лучше хлеба привез, чем водки," - бурчит тот. "А ну, Маруся, давай бегом к председателю колхоза," - командует генерал, обращаясь к девочке. - "Скажи чтобы отпустил всех наших с работы. Скажи что генерал приехал." "Генерал, генерал..." - ворчит старик в бороду и затем любовно кладет руку на голову Жене. - "А ты все цветешь, стрекоза? Не забыла еще старого деда в этой своей Москве?!" Я вытаскиваю из машины пакеты и свертки с подарками, которые привез с собой генерал. Один за другим появляются с работы остальные жители избы многочисленная родня генерала и их уже взрослые дети. Все они держатся очень неловко и не обнаруживают радости при виде гостей, они смущены непредвиденной помехой и связанной с этим суетней. Последним приходит опирающийся иа палку инвалид, - кладовщик в колхозе и двоюродный брат генерала. По принятому в деревне обычаю в доме командует старший. Старик, лежавший при нашем приходе на печи, отец генерала Сергей Васильевич, махает рукой в сторону одной из женщин. "Накрывай на стол что-ли, Серафима," - говорит он, - "Давайте обедать коли уже гости приехали." "Ты, Миколай, картошку давно не кушал?" - продолжает он, обращаясь к своему сыну генералу. - "Так вот, теперь попробуешь! Хлеба у нас в доме нет. Заместо хлеба картошку кушаем." "А где-же ваш хлеб?" - спрашивает генерал. - "Разве еще не получили из колхоза?"
"Получили, получили..." - ворчит дед Сергей Васильевич. - "Все до последнего зернышка колхоз сдал государству и еще в долгу остался. Плана поставки не выполнили. Пока картошкой обходимся, а зимой так вообще неизвестно чем жить будем." "Ну, это не беда," - успокаивает генерал и кивает головой на лежащие в углу пакеты. - "Мы с собой хлеб привезли." "Ах ты, Миколай, Миколай..." - дед Сергей Васильевич стучит по столу ложкой, подгоняя Серефиму, возящуюся с горшками у печи. - "Кабы ты не мой сын был, я бы тебе на дверь указал. Ты шо, - для насмешки в деревню со своим хлебом приехал? У нас здесь такой обычай - хозяева гостей угощают. Будешь кушать то, что и мы едим. И никаких мне тут разговоров. Прошу не побрезговать нашим обедом!" Дед Сергей Васильевич жестом приглашает всех к столу, где в огромном чугуне дымится борщ. Серафима ставит рядом алюминиевую кастрюлю с вареной картошкой в мундире. Затем она расставляет по столу глиняные миски и деревянные ложки. Генерал первый с шумливой веселостью занимает место за столом. Анна Петровна, смущенно улыбаясь, следует его примеру и осторожно опускается на лавку, предварительно подвернув свое шелковое платье. Женя возится в углу комнаты, делая вид что все происходящее ее не касается. Генерал разговорчивее всех и усиленно старается показать, что он чувствует себя очень уютно в доме, где он когда-то родился. Он с шутками чистит вареную картошку, заменяющую за обедом хлеб, с готовностью подставляет свою глиняную миску, куда Серафима наливает пестрое варево, называющееся борщом и где нет и признаков мяса или жиров. Некоторое время за столом царит молчание и слышен лишь стук ложек. "Что это за обед без водки," - наконец не выдерживает генерал, встает из-за стола и идет к своим пакетам. - "Вот сейчас пропустим по маленькой - и сразу веселее будет." Все присутствующие мужчины охотно следуют приглашению генерала и вскоре бутылка водки оказывается пустой. За ней на столе появляется другая. Крестьянский Обед, состоящий из одного борща с картошкой вместо хлеба, быстро подходит к концу. Генерал снова прибегает к помощи своих пакетов и стол загромождается пестрыми банками консервов с надписями на всех языках Европы. Дед Сергей Васильевич угрюмо смотрит на эту картину, хочет сначала запротестовать, но потом сдерживается и, глядя на диковинные банки, ограничивается коротким замечанием: "Награбили..." Он качает головой из стороны в сторону и ворчит про себя: "А те-те... Дожили... В России хлеба нет... Как хотите, а я эту ворованную дрянь в рот не возьму." Обильное количество водки делает свое дело. У всех развязываются языки. Над столом поднимается нескладный шум и говор. "Ну как, Миколай. Говорят снова войной пахнет?" - спрашивает дед Сергей Васильевич, немного оживившийся после нескольких стопок водки. "До войны то пока далеко, но ко всем неожиданностям нужно быть готовым," отвечает генерал. Он расстегнул китель и откинулся назад, облокотившись на подоконник. "Войну мы выиграли, теперь надо мир выиграть", - добавляет он с самосознанием. "Это какой-такой мир?" - хитро щурится дед Сергей Василич. - "Опять что-ли это... пролетарии всех стран соединяйтесь?" "Да, конечно, пролетариев других стран тоже забывать нельзя," - говорит генерал лениво, сам чувствуя неуместность своих слов в окружающей обстановке. "Пролетарская солидарность!" - добавляет он, избегая смотреть по сторонам. "Так, так... То шо мы пролетари, это я своим брюхом круглый день разумею," усмехается старик. - "А насчет этой самой солидарности как? Штоб другие, значится, вместе с нами голодали. Так что-ли?" "Давай лучше выпьем, Сергей Василич," - генерал видит, что ему бесполезно спорить с упрямым отцом и наполняет стакан водкой. "Ты вот мне одно скажи, Миколай," - переходит в наступление дед Сергей Василич. - "То шо мы эту войну и кровь проливали и голодали - за это я молчу. Слава Богу, что оно так кончилось! Но ты вот одно скажи - хотели солдаты сначала воевать или нет? Ты, как генерал, это знать должен." Генерал молча смотрит в стол. "Молчишь!?" - торжествует дед Сергей Василич. - "Не хотели солдаты воевать! Сам знаешь почему. Потому им эти песни давно поперек горла стали. Песнями сыт не будешь." "Ну, а войну-то мы все-таки победили," - защищается генерал. "Ты, Миколай, хоть мне, твоему отцу, в глаза не ври," - горячится старик. - "Ты шо - забыл что там во время войны обещано было? Почему церкви открыли? Почему русские погоны дали? Почему ты на грудь царские ленты вывесил? За спину русского народа спрятались! Земля и воля нам была обещана! За то и воевали! Где все это?" Дед в ожесточении стучит костлявым кулаком по столу, так что дребезжат стаканы. Из всклокоченной бороды сыпятся запутавшиеся там крошки хлеба. "Где вое это?" - еще раз кричит он и яростно тыкает сухим старческим пальцем в разбросанную по столу картофельную шелуху. "Не все сразу," - слабо возражает генерал. "Что это - не все сразу?" - как пороховая бочка взрывается дед Сергей Василич. "Что? Еще хуже будет?" "Да, нет. Все сразу не поправишь, что разрушено," - отступает генерал. "А, это дело другое. А то ты мне опять со старой молитвой. Солидарность! Пролетари! Мы эту песню наизусть знаем! Спереди назад и сзади наперед." Генерал молчит и апатично жует хлебную корку. Дед Сергей Василич не может успокоиться. Он собственноручно наливает дрожащими руками стакан водки и опрокидывает его в горло. Утерев рот ладонью, он оглядывается кругом, ища кто осмелится противоречить. Остальные члены семьи безучастно смотрят в свои пустые тарелки. Только-лишь инвалид, сидящий в углу стола, нервно играет пальцами и беззвучно шевелит губами. Он хочет что-то сказать, но не решается выступить против генерала. "Ты мне, Миколай, сказки не рассказывай," - решительно заявляет дед Сергей Васильевич и вызывающе смотрит через стол. - "Я твое занятие насквозь вижу. Думаешь я не знаю как ты двадцать лет по белу свету с факелом носишься? Думаешь я не знаю откуда у тебя все эти блямбы?" Дрожащий старческий палец устремлен на иностранные ордена на груди сына. "Когда ты в этой люльке лежал," - старик кивает головой через плечо на свешивающуюся с потолка колыбель. - "В этом доме тогда не то что хлеба - всего полная чаша была. Теперь ты в генералы вылез, а в той люльке ребенок с голоду кричит. Где совесть твоя? Ты что - совесть свою на эти блямбы променял?" Старик снова сверкает злобным взглядом на ордена на груди сына. "Дедушка Сергей, где у тебя лукошко?" - спрашивает Женя, до того молча сидевшая рядом с отцом. Она поднимается из-за стола и идет в переднюю, где висят на стенке берестяные плетенки. "Что, стрекоза, надоело тебе?" - смотрит ей вслед старик. - "Пойди сходи лучше по грибы. На ужин грибы с картошкой сделаем." Женя стоит в дверях с лукошком через руку и кивает мне головой, приглашая следовать за ней. Когда я выхожу из комнаты, вслед мне доносятся слова деда Сергея Василича: "Так-то вот, Миколай! Чтобы я в моем доме больше о пролетариях не слыхал! Это для меня как ругательство. Мы и есть самые что ни на есть последние пролетарии. Если уж кого освобождать - так это нас. Понял! Так себе на лбу и запиши." Генерал не отвечает ни слова. В родном деревенском доме господствует древний закон - закон старшинства, гда права старческая седина и мудрость поколений. Мы с Женей выходим за околицу деревни. Неподалеку начинается лес. Небо от края и до края подернуто серой пеленой. По осеннему прозрачен воздух. Он наполнен запахом прелой листвы и сырости. Женя накинула на голову платок, повязала его узлом под подбородком. Свои туфли на высоких каблуках она сняла и бросила в лукошко. Женя молча идет впереди, осторожно ступая в траве босыми ногами. Я следую за ней, лаская глазами гибкую фигурку девушки. Мы все дальше углубляемся в лес и, наконец, выходим на широкую поляну. Огромные, поросшие мхом, пни спиленных деревьев, вокруг которых разрослось буйное царство диких ягод, грибов и трав. Между пнями тянется к жизни новый подлесок. Шелестят желтыми листьями стройные березки. Присели к земле молодые елочки, как-будто пряча что-то под своими ветвями. "Зачем только отец сюда ездит," - нарушает молчание Женя. Она бесцельно идет вперед, опустив голову и глядя себе под ноги. "Дедушка Сергей ему каждый раз такой театр устраивает, а отцу это как-будто нравится", - добавляет она. "Может быть отцу приятно лишний раз увидеть разницу кем он был и кем стал," говорю я. Несмотря на то, что я стараюсь говорить безразличным тоном, в моем голосе проскальзывает что-то новое. "Меня уже давно тяготит эта комедия," - продолжает Женя, не оборачиваясь и медленно шагая вперед. - "И еще больше неприятно, что ты теперь тоже увидел это." "Женя!" - окликаю я тихо. Девушка оборачивается так быстро и с такой готовностью, словно она уже давно ожидала этого оклика. Карие глаза устремлены на меня в ожидании. "Женя, о какой комедии ты говоришь?" - спрашиваю я и чувствую, как внутри у меня поднимается скользкое и неприятное подозрение. Девушка смотрит растерянно, пораженная звуком моего голоса. Я беру ее осторожно за руки и прислоняю спиной к огромному мшистому пню, поднимающемуся вровень с ее головой. Она покорно повинуется. "Разве ты сам не замечаешь этого?" - пробует она уйти от вопроса. "Дело не в самой комедии?" - я смотрю Жене в глаза и вижу, что она ожидает и одновременно боится моих слов. - "Кого ты считаешь здесь комедиантом?" "Я... я не знаю, Гриша..." "Женя, кого ты считаешь здесь комедиантом?" - сурово повторяю я. "Мне жалко дедушку Сергея," - шепчет Женя, опустив глаза. По выражению ее лица видно, что этот разговор для нее мучителен. "Но все это так несуразно..." как-будто извиняясь добавляет она. "Так по твоему дедушка Сергей комедиант?" - настаиваю я. "Нет, он прав. Но..." - в глазах у Жени стоят слезы. Чувство облегчения смешивается в моей груди с теплой волной нежности. Я медленно беру голову Жени между рук и молча целую ее в губы. Я не хочу дальше мучить девушку, заставляя ее отрекаться от родного отца. Остальное понятно и без слов. "Знаешь что, Женя", - говорю я, лаская выбивающиеся из под косынки пряди волос. - "Я тебе сейчас очень благодарен". "Почему?!" - шепчет она удивленно. "Я боялся за тебя. Я очень боялся, что ты скажешь иначе..." Трепещут листья берез от невидимого дыхания ветра. На ветке засохшего куста качается маленькая лесная птичка и смотрит на нас черной бусинкой глаза. "Мне было обидно за старика", - говорю я в раздумье. - "До войны каждый жил в своем гнезде и каждый строил свое благополучие, как умел. Во время войны все изменилось - была опасность всем и все были равны перед смертью. Среди крови и зла я видел слишком много добра от незнакомых мне людей, простых людей, таких как дед Сергей. Война нас кровью побратала. Сейчас я за этих людей душой болею".
По небу ползет серая пелена. От земли тянет запахом сырости. Птичка вспархивает и улетает. Осиротело качается сухая ветка, где сидела птичка. "Мы с тобой наверху", - тихо говорю я. - "Этого нельзя забывать, но этого нельзя и переоценивать. Наше пребывание наверху только тогда имеет смысл, когда мы не забываем этого. Мне кажется, что твой отец забыл об этом. Этого я боялся и в тебе..." Шорохи осеннего леса стелятся по лесной поляне. Я смотрю на босые ноги Жени, на ее крестьянский платочек, на лукошко, стоящее рядом на земле. Девушка держит в руках сорванную по дороге кисть рябины. "Я был бы бесконечно счастлив, если бы ты была только внучкой твоего деда и жила в этой избе", - говорю я. Женя плотнее прижимается ко мне, как-будто ей холодно. По мшистому пню, устало перебирая лапками, ползет муравей. "...Тогда-бы я знал, что ты моя", - шепчу я на ухо Жене. "Знаешь, я сейчас с тоской вспоминаю наши первые дни. Когда ты была для меня просто Женей - очаровательной девушкой и подругой солдата. Помнишь, как я стучал в твои двери? В измятой шинели, с фронтовой дороги... Я каждый раз гордился тобой, маленькой солдатской женой..." Муравей ползает по круглому срезу пня, не находя выхода. Он доползает до края, удивленно смотрит вниз, в открывающуюся перед ним бездну. "Гриша, скажи мне теперь все откровенно", - девушка, прислонившаяся спиной к мшистому пню, мало чем напоминает былую задорную и беззаботную Женю. Она говорит тихо и серьезно. В ее голосе нет ни обвинения, ни просьбы. "Ты вернулся из Берлина, совсем другой. Тебя как будто подменили изнутри. И все время ты отмалчиваешься. Я чувствую - тебя угнетает что-то. Что это?" "Мне печально, Женя, что наша дружба так и останется только дружбой..." "Что тебе мешает?" "Когда я впервые познакомился с твоим отцом, я гордился им. Тогда он был для меня первым солдатом..." "А теперь..?" - Женя смотрит мне в глаза странным взглядом. Я не отвечаю прямо на вопрос. Я еще сам не могу понять этого, я это только чувствую. "Оставить твою среду и быть только моей -этого я не могу требовать от тебя", - тихо говорю я. - "Мне-же включиться в твою среду - это означает гибель для нас всех". "Так значит на пути мой отец?!" - со странным спокойствием произносит девушка. Слова звучат, как ответ собственным мыслям. Я молчу и тихо глажу хрупкие плечи. Трепещут листья берез Безмолвно нависло пасмурное небо. Бесцельно ползет муравей по пню. "Не бойся, Гриша. Я сама догадывалась об этом", - в голосе Жени слышится усталость. - "Только я тебе одно хочу сказать - между нами стоит не отец. Между нами встало то-же, что уже давно стоит между мной и отцом. Я только женщина и дочь. Я чувствую это по-другому". Она молчит некоторое время, потом тихо добавляет: "Я когда-то уже говорила тебе, что я - сирота..." Девушка в крестьянском платочке подносит ветку рябины к лицу и ласкается щекой о холодные грозди. Воздух пронизывает свежесть приближающейся осени. Мы молча стоим среди лесной поляны, забыв зачем мы сюда пришли. "Так ты уже твердо решил это?" - спрашивает, наконец, Женя. Я только беспомощно пожимаю плечами и смотрю на муравья. "А если я брошу все - и уеду к тебе в Берлин?" "Мое положение там слишком неуверенно. Я не могу рисковать твоим будущим..." Женя взабытье играет оранжевой кистью ягод. Ее глаза устремлены куда-то в даль поверх моего плеча. "Я никогда не забуду тебя, моя девочка..." - говорю я и не знаю кого я хочу утешить - ее или себя. Сердце еще раз, как когда-то давно-давно, захлестывает безвыходная волна солдатской разлуки, грусти и нежности. Но на этот раз тело девушки не трепещет и не ласкает меня, как в былые дни. Оно безжизненно и холодно. "Не сердись на меня..." - прошу я. - Мне самому очень тяжело. Очень..." Девушка в крестьянском платочке поднимает голову. Пустота в ее глазах медленно уходит, уступая место безудержному зову жизни. "Если так должно быть..." шепчет она. "Маленькая солдатская жена не будет плакать", - улыбаются сквозь слезы глаза Жени. Она положила руки на мои плечи и откачнулась назад, как-будто рассматривая меня в первый раз. Затем горячий поцелуй до боли ожигает наши губы. Тихо шелестели листья берез и угрюмо молчал мшистый пень, глядя на девушку в крестьянском платочке и мужчину в непривычном для леса костюме. "Откуда они пришли сюда, эти двое?" - шептали любопытные березы. "Куда они идут?!" - вздохнул в ответ седой пень. Пробыв две недели в Москве, я неожиданно почувствовал щемящую пустоту и тревожное беспокойство. Я с нетерпением ожидал, когда я смогу закончить свои дела в Энергетическом Институте, которые я, воспользовавшись пребыванием в Москве, решил привести в порядок. Все это время меня не оставляло чувство человека, опаздывающего на поезд. Андрей Ковтун уехал из Москвы уже раньше. В течение нескольких дней после встречи с Галиной он бродил как в трансе, совершенно не реагируя на окружающее. С большим трудом мне удалось уговорить его взять билет в Сочи и использовать отпуск для санаторного лечения. Даже при прощании на вокзале он не улыбнулся и, пожимая мне руку, смотрел куда-то в сторону. Вскоре после нашей поездки с Женей в деревню я поймал себя на мысли каким образом можно переслать по назначению подарки, которые я привез с собой из Берлина. Меня пугала перспектива ехать из Москвы дальше, видеть и слышать больше, переживать крушение всех надежд еще глубже. Когда я уезжал из Берлина в отпуск на родину, я не ощущал необходимости отдохнуть. Теперь-же, побыв в Москве, я почувствовал смертельную усталость и острую потребность в отдыхе. Однажды утром в конце третьей недели, не дожидаясь когда истечет срок моего шестинедельного отпуска, я торопливо собрал в чемоданчик свои немногочисленные вещи и сел в троллейбус, идущий К Центральному Аэродрому. Уже раньше я узнал по телефону, что в самолетах СВА, летящих из Москвы в Берлин, всегда есть свободные места. Как год тому назад стоял я в управлении Аэропорта, внося свое имя в регистрационный список пассажиров. С щемящим сердцем я вошел в телефонную кабину и набрал номер Жени. Когда в трубке отозвался знакомый голос, я сказал: "Женя, я звоню с аэродрома. Меня спешно отзывают назад в Берлин". "Ты лжешь", - услышал я голос в трубке. - "Но я не сержусь на тебя... Жаль только, что ты не поцеловал меня на дорогу..." Я хотел сказать что-то, но Женя уже повесила трубку. Через полчаса самолет поднялся на воздух. На этот раз пилот не делал прощального круга над Москвой. На этот раз я не смотрел в окно. Я не радовался тому, что ожидало меня впереди. Я старался не думать о том, что оставалось позади.
Глава 15. ЭМИССАРЫ МАРШАЛА
1. Итак я бежал из Москвы в Берлин. Когда за мной закрылась дверь моей квартиры в Карлсхорсте, я сел за стол и с тоской посмотрел на календарь. До окончания отпуска оставалось еще две недели. Что делать? Явиться досрочно на работу? К чему! Одни сочтут меня за сумасшедшего, другие за карьериста. Пойти навестить друзей? Будет слишком много вопросов, на которые у меня нет никакого желания отвечать. Я торопился покинуть Москву, а куда и зачем - неизвестно. Я решил просто отдохнуть и несколько дней подряд, переодевшись в гражданский костюм, ездил на пляж. Я специально выискивал места, где было скопление людей, и молча лежал на песке, наблюдая за бурлящей кругом жизнью чужого, беззаботного мира. Сначала я находил в этом странное удовлетворение. Как-будто эта бесцельная суетня успокаивала меня. Затем мне стало до-смерти скучно изо дня в день видеть те-же свертки с бутербродами и те-же детские игры взрослых людей. На десять дней раньше положенного срока я явился к начальнику Управления Промышленности и отрапортовал о своем возвращении и желании приступить к исполнению служебных обязанностей. Лицо Александрова выразило приятное удивление. "Ну, как отдыхалось в Москве?" - спросил он. "Очень хорошо", - ответил я. "Ваше возвращение как нельзя более кстати", - перешел Александров к делу. "Больше половины сотрудников сейчас в отпуску, а Главноначальствующий поручил нам спешную и ответственную работу. Нужно собрать для Москвы материал против демонтажников". В течение получаса Александров объясняет мне натянутое положение, создавшееся между Управлением Репараций СВА и Особым Комитетом по Демонтажу при Совете Министров СССР. Для того, чтобы отстоять перед Москвой точку зрения СВА, необходимо собрать по возможности больше обвинительного материала о работе Особого Комитета в Германии. С этой целью Управление Промышленности должно выделить в распоряжение Главноначальствующего специальную комиссию в составе нескольких инженеров, официальной задачей которых будет координирование работы СВА и Особого Комитета, а неофициальной задачей - сбор компрометирующего материала о деятельности демонтажников. Работа комиссии должна протекать почти в беспрерывных командировках по крупнейшим промышленным предприятиям Советской зоны Германии. "Если Вы согласны, то я предложу Вашу кандидатуру в состав комиссии", заканчивает Александров. - "Тем более, что Вы знаете немецкий язык, а там будет необходимость тесного контакта с немецкими директорами предприятий". Работа в беспрерывных командировках и непосредственно на предприятиях. Последующие недели, может быть месяца, я буду свободен и от Москвы и от Карлсхорста! Это было самое благоприятное, чего я только мог желать в данное время. Я с готовностью согласился на предложение Александрова. На следующий день я был включен в состав координационной комиссии, работающей непосредственно в аппарате Главноначальствующего. Советский гражданин сбежавший из Москвы, советский офицер не находящий себе места в Карлсхорсте - и одновременно эмиссар Главноначальствующего СВА, работающий для Москвы. Случайное совпадение? Нет! Скорее всего закономерность. Просто-напросто в советском аппарате прибавился еще один механизм, работающий на холостом ходу. Духовная жизнь приведена к нулевому знаменателю. Это - внутри. А снаружи образцовый советский человек, автоматически выполняющий свои обязанности. Золотые погоны и внешние функции стали не проявлением содержания этого механизма, а средством борьбы за жизнь в данных условиях среды. Еще в одном советском человеке пришел к завершению тот болезненный процесс, который уже проделали тысячи и миллионы других советских людей. 2. Серый БМВ разрезает носом холодный осенний воздух. Монотонно шуршит под колесами бетон автострады. По голому полю недалеко от автострады перелетает стайка куропаток. "Давай стрельнем?" - спрашивает майор Дубов и тянется за двустволкой, засунутой за спинку сидения. "Брось", - отвечаю я. - "Все равно кому-нибудь отдавать придется". "Очень хорошо", - смеется майор. - "Развяжем язык кому надо. Василий Иванович к бою!" Наш шофер - пожилой демобилизованный солдат. Он опускает стекло бокового окна. Серый БМВ, как огромная ящерица, сползает с автострады. Объем черепной коробки у куропаток невелик - они не подпускают идущего человека, но в машине их дави хоть колесами. Карлсхорст остался где-то позади. В кармане мандат за подписью маршала Соколовского: "... в провинцию Тюрингия для выполнения спецзадания Главноначальствующего Советской Военной Администрацией в Германии". Этого достаточно, чтобы открыть нам все двери в Тюрингии. Если кому этого будет мало, то на отдельном листе - Полномочное Задание: "... для проверки выполнения приказа СВАГ №... и Распоряжения Совета Министров СССР от..." Эти громкие формулировки предназначены главным образом для уполномоченного Особого Комитета по Демонтажу и советского директора на заводах Цейсс в Иене генерала Добровольского. Хотя Добровольский и сугубо гражданский человек, бывший до этого директором одного из оптических заводов в СССР, и кроме того принадлежит к проблематичному племени "демонтажников", он пользуется авторитетом, т.к. имеет сильные позиции в Москве. Несмотря на категорический приказ маршала Соколовского, обязывающий всех демонтажников снять шинели и переодеться в гражданское, Добровольский делает вид, что ему об этом приказе ничего не известно. При встречах Добровольского с Соколовским, последний, не обращая внимания на генеральские погоны Добровольского, всегда дружелюбно-иронически обращается к нему по имени и отчеству, вопреки требуемому уставом обращению к военным по званию. Кроме своей детской привязанности к генеральским погонам Добровольский славится своим крутым нравом. Бывали случаи, когда он запросто спускал всякого рода контролеров вниз по лестнице или вообще не пускал их на территорию Цейсса. При этом он вежливо добавлял: "Если не нравится - жалуйтесь в Москву". Но для того, чтобы жаловаться, нужно иметь материал, а до Цейсса не доберешься иначе, как через Добровольского. Если, у СВА есть внутренние враги или противники в Германии, то в первую очередь это относится к людям и организациям, известным под сводным именем "демонтажники". Начальник Управления по Репарациям и Поставкам СВА - генерал Зорин, после тщетных попыток координировать свою деятельность с демонтажниками, в отчаянии поставил крест на всякую возможность кооперации и все переговоры с людьми, подчас находившимися в пяти минутах езды от Карлсхорста, вел через Москву в форме жалоб, требований и рапортов о дефиците плана репараций за счет деятельности демонтажников. Те же только посмеивались и продолжали рыскать по Германии в поисках того, на что СВА еще не успел наложить секвестр. Но и секвестр СВА мало помогал. Демонтажники быстро связывались с Москвой и оттуда обычно приходил приказ о передаче объекта в распоряжение демонтажников. Добровольского генерал Зорин видеть не мог и его посещения принимал как личное оскорбление. В основные обязанности Экономического Отдела СВА входит обеспечение поставок по репарациям и обеспечение работы немецкой промышленности в соответствии с установленным для Германии по Потсдамскому Договору мирным экономическим потенциалом. Уже согласование этих двух пунктов, принимая во внимание размер репарационных планов, представляет собой, мягко говоря, некоторые трудности. Тут же вмешивается еще третья сила - демонтажники. Сила для нас стихийная, поскольку она подчинена не СВА, а непосредственно Москве. Работа демонтажных организаций направляется Особым Комитетом по Демонтажу при Совете Министров СССР, т. е. самим Советом Министров, а также непосредственно заинтересованными Министерствами. Политика довольно умная. Это своего рода социалистическое соревнование - два дяди взапуски доят одну и ту же корову. Один дядя работает как браконьер - набрал как можно больше и ушел восвояси. Это демонтажники. Со второго же дяди и молоко требуют и полумертвая корова у него на шее останется, которую еще долго доить придется. Это мы, т.е. СВА. Что бы ни было с коровой и обоими дядями, а хозяин молоко до капельки получит. В первые дни, когда Красная Армия переступила границу Германии, работа по сбору и учету трофеев возлагалась на армейские трофейные бригады. В их обязанности входил также и демонтаж промышленного оборудования. Вскоре стало ясно, что трофейные бригады не в состоянии справиться с огромным объемом работ. Тогда-то и появилось на свет беспокойное племя демонтажников. В начальной стадии это было в значительной мере стихийное явление, объединенное затем в своей деятельности Особым Комитетом по Демонтажу. Каждый Наркомат, Главные Управления Наркоматов, даже отдельные заводы посылали в Германию свои демонтажные бригады. Демонтаж стал модой. Дошло до того, что даже Всесоюзная Библиотека им. Ленина в Москве послала своих книгонош демонтировать Гёте и Шиллера, а московский стадион "Динамо" спешно командировал свою футбольную команду в Германию на поиски подходящего для демонтажа плавательного, бассейна. Погоны и звания демонтажникам нацепляли исходя из следующих соображений: техник - лейтенант, инженер - майор, директор - полковник, ведущий работник Наркомата генерал. Силы, породившие демонтажников, недолго ломали себе голову над этой проблемой. Зато тем больше хлопот было для СВА, когда приходилось иметь дело с этими кустарными офицерами. Со временем они вошли во вкус обладания погонами и стоило большого труда демонтировать у них эти украшения. Перед носом нашего БМВ расстилается бетонная лента автострады. Для нас, инженеров Главного Штаба СВА, командировки в провинцию - всегда желанное задание. Здесь за несколько дней можно почерпнуть массу нового и ценного с нашей профессиональной точки зрения материала. Мы роемся в потрохах германской промышленности, как хирург на секционном столе. Потроха у пациента в достаточной мере вывернуты наружу. Жаль только, что когда-то цветущий здоровьем пациент на наших глазах прощается с жизнью. Мы переливаем кровь другому пациенту. Иногда у нас возникает печальный вопрос: достоин ли второй пациент этой операции? Для беспристрастного хирурга-инженера этот вопрос временами становится мучительным. Но мы не должны думать об этом. Мы прежде всего - советские офицеры. Майор Дубов послан в эту командировку, как специалист по оптике и точной механике. Его присутствие имеет некоторые побочные положительные стороны. Он еще со студенческой скамьи лично знаком с Добровольским. Пока он будет заговаривать ему зубы воспоминаниями, я без помех буду копать яму нашему врагу-конкуренту №1.
Противоречия интересов между СВА и Особым Комитетом особенно ярко выступают на примере заводов Цейсса. После того, как прошла первая волна демонтажа, предотвратить которую СВА не имело ни времени, ни желания, стали думать об экономических соображениях. С первых же дней Особый Комитет настаивал на необходимости полностью демонтировать предприятия Цейсса и пересадить их на новую почву в Сов. Союзе. Это было целесообразно с военно-стратегической точки зрения. Но были на этом пути и препятствия. Дело в том, что промышленное оборудование Цейсса представляет собой сравнительно небольшую ценность. Там практически не было уникальных станков, которых бы не имелось в Сов. Союзе. Ценность предприятий Цейсса была в людях-специалистах, начиная от простых рабочих-шлифовальщиков, проработавших на этих заводах всю свою жизнь и опыт которых передавался из поколения в поколение, и кончая инженерами, создавшими классические формулы оптической механики. Если пересадить только оборудование Цейсса, то оно не будет стоить и ломанного гроша без людей-специалистов. Пересадить же заводы со всеми людьми - это было слишком громоздкое и рискованное предприятие. Пробовали применить компромиссное решение проблемы, предложили посылать для обучения советских рабочих и инженерно-технический персонал из Сов. Союза в Иену. По возвращении они должны были осваивать демонтированное оборудование и технический опыт Цейсса в Сов. Союзе. Этот план в некоторой мере осуществлялся, но недостаточно. Кремль очень неохотно отпускает своих сынов заграницу, даже в оккупированную Германию. Они могут увидеть здесь кое-что помимо технического опыта Цейсса. Потом придется проветривать их в Сибири. Сложно, долго и ненадежно. Первая очередь демонтажа показала себя нерентабельной. Демонтированное у Цейсса оборудование не давало сколько-нибудь значительного экономического эффекта в Сов. Союзе. Одновременно ампутированный Цейсс в Иене превзошел все ожидания и продолжал давать подлинно цейссовскую продукцию к удивлению самого генерала Добровольского, который после проведенного демонтажа остался на Цейссе в качестве советского директора. В этой продукции генерал Добровольский был сравнительно мало заинтересован, т.к. она поступала в распоряжение Управления по Репарациям СВА и все лавры шли его заклятому врагу - генералу Зорину. Зато СВА очень заинтересовалось заводами Цейсса, поскольку их продукция при установлении оккупационного стабилитета стала играть видную роль в балансе репараций. Если будет произведен демонтаж второй очереди Цейсса, чего настойчиво добивается Добровольский, то из репарационного баланса СВА выпадет крупнейшая активная статья. Поскольку Совет Министров сумму репарационного плана никогда не снизит, - об этом бесполезно и думать, - то придется изыскивать какие-то новые источники репараций, находить которые со временем становится все трудней и трудней. Начинается дуэль СВА контра Особый Комитет. Добровольский клятвенно уверяет Москву: "Если я окончательно демонтирую Цейсс, то через год он будет в Сов. Союзе давать продукции на 100 миллионов рублей". СВА парирует и заявляет: "Первая демонтированная очередь Цейсса в Сов. Союзе дает пока убыток в 50 миллионов рублей и требует дотаций, а полуживой Цейсс в Иене дает ежегодно поставки по репарациям в 20 миллионов марок". На-кось тов. Добровольский! Мы еще из под тебя директорское кресло вытащим. Спор СВА с Добровольским приобретает несколько неожиданный для обоих партнеров оборот. Москва, ознакомившись по отчетам обоих сторон с положением дел в Иене, отдает приказ: "Для работы в оптической промышленности Сов. Союза на базе демонтированных предприятий Цейсса выделить из личного состава заводов Цейсс-Иена и подсобных предприятий необходимое количество высоко-квалифицированных немецких специалистов по принципу индивидуальных рабочих договоров и перебросить к месту назначения. Отбор специалистов и выполнение настоящего постановления возлагается на директора заводов Цейсс-Иена тов. Добровольского. Одновременно указывается на необходимость форсировать восстановление основного предприятия Цейсс-Иена в соответствии с предыдущими постановлениями. По полномочию Совета Министров СССР - Министр Точной Промышленности". На этот раз Добровольский частично выиграл. Решили пока демонтировать цейссовских специалистов. Надо же однако додуматься, чтобы в одном и том же постановлении требовать разрушать и тут же "форсировать восстановление" одного и того же предприятия. Несколько дней тому назад я читал в "Тэглихе Рундшау" до тошноты слащавое письмо одного из этих немецких специалистов, откомандированных в Сов. Союз "по принципу индивидуальных договоров". Как быстро прививается немцам стиль советской писанины. То-ли это идеологическая обработка на новом месте работы, то-ли литературная обработка полковника Кирсанова, редактора "Тэглихе Рундшау". Счастливый специалист, судя по стилю письма, не светило науки, спешит сообщить всему миру, что ему живется очень хорошо и что он получает 10.000 рублей в месяц. Ставка маршала Соколовского на сегодняшний день составляет 5.000 рублей в месяц. Советский средний инженер получает от 800 до 1.200 рублей в месяц. Пару месяцев специалист будет получать по 10.000 рублей, а потом десять лет будет работать на той же работе, но уже бесплатно - в качестве заключенного. Восторженные письма будет писать другой энтузиаст. Дело сделано. Значительная часть рабочих и техников Цейсса укатила на Восток "в порядке индивидуальных договоров". Производительность Цейсса упала. Добровольский торжествует победу, доказывая всем правильность своей теории о необходимости окончательного демонтажа Цейсса. Мы-же с майором Дубовым едем в качестве разведчиков во вражеский лагерь. "А, коллега! Ну, как живешь!" - радостно трясет майор Дубов руку Добровольского.
"Тебя каким ветром сюда занесло?" - довольно не любезно встречает старого товарища Добровольский и смотрит волком. На заводе он ведет себя как диктатор и одновременно как генерал в осажденной крепости. В особенности, когда от посетителей доносится запах СВА. Я отхожу в сторону, рассматриваю укрепленные на стене образцы продукции, и создаю впечатление, что все окружающее меня нисколько не касается. Когда майор Дубов увлекает Добровольского в кабинет, я приступаю к фланговому маневру. Через внутреннюю дверь я прохожу из приемной Добровольского в приемную немецкого директора завода. Помахав перед носом секретарши мандатами за подписью маршала Соколовского, я изъявляю желание говорить с директором. Последний очень рад меня видеть и спешно провожает из кабинета бывших у него посетителей. Передо мной довольно молодой человек. Член СЕД. Не так давно был на этом заводе рабочим где-то в отделе упаковки или снабжения. Сегодня - он директор. Как-раз то, что нам нужно. Не умен, но исполнителен. Мальчик на побегушках у Добровольского. Фигаро здесь - Фигаро там. На директоре новый галстук и слишком новый костюм. Когда я здороваюсь с ним, то чувствую твердую мозолистую руку. Впрочем, новому директору много думать не приходится. За него думаем мы, да и то наполовину. У нас есть человек, который думает за всех. "Ну, герр директор. Похвастайтесь как у Вас идут дела?" - спрашиваю я. Я знаю, что директор борется между двумя чувствами: чувством страха перед Добровольским и чувством профессионального или национального долга, если эти понятия существуют для члена СЕД. Директор должен понимать, что СВА отстаивает интересы завода, поскольку вопрос касается его существования. Мне не нужно объяснять ему положение вещей, он понимает это и сам. Он только хочет быть гарантирован, что об этом разговоре не узнает Добровольский. Несмотря на довольно искреннее со стороны директора желание насолить Добровольскому, разговор с ним приносит мне мало пользы. Помимо желания нужны также знания и экономический кругозор более широкий, чем у экс-кладовщика. Я благодарю директора за исключительно бессодержательную информацию и прошу его разрешения переговорить с техническими руководителями предприятия. "Чтобы уточнить некоторые детали..." Герр директор настолько предупредителен, что предоставляет в мое распоряжение свой кабинет. Через несколько минут в двери появляется худощавый человек в роговых очках и белом халате. Это уже существо из других сфер. Я молча смотрю на него и улыбаюсь, как старому знакомому. Я уже был предварительно осведомлен о составе технической дирекции Цейсса. После нескольких вводных фраз по адресу Цейсса и его продукции мы понимаем друг-друга. Я прямо заявляю ему, что моя цель, хотя и не основана на филантропии, но все же направлена на то, чтобы освободить Цейсса от террора Добровольского. В данном случае мы вынужденные союзники. Зная наперед ход его мыслей, я гарантирую ему безусловное сохранение тайны нашего разговора. Герр доктор рад моей догадливости и предлагает все свои знания и опыт на службу СВА. "В чем, по Вашему мнению, узкие места в работе предприятий Цейсса, герр доктор?" - вуалирую я катастрофическое положение заводов словом "узкие места". "Проще было бы перечислить широкие места, герр оберинженер", - отвечает с печальной улыбкой доктор. - "Не хватает всего. А самое главное: у нас вырвали мозг - наших специалистов. Этого не восстановить и за десятки лет". Передо мной разворачивается грустная картина. Промышленность Германии, в отличие от промышленности Сов. Союза, в исключительной степени зависит от кооперации смежных предприятий. В Сов. Союзе, жертвуя экономическими соображениями, стремились к автономии промышленности в большом и малом, в масштабах всего государства и в масштабах отдельных заводов. Здесь больше думали не об экономических, а о военно-стратегических соображениях.
В основе демократического метода организации производства лежит рентабельность или самоокупаемость предприятия. Структура предприятия и его жизнеспособность обуславливаются строжайшим экономическим расчетом и активным балансом. Для экономистов Запада - это неопровержимая истина. Для них покажется абсурдом, что в Сов. Союзе большинство ведущих предприятий промышленности средств производства нерентабельны и существуют только за счет государственных дотаций, которые государство в плановом порядке перекачивает из отраслей легкой промышленности, выпускающих переоцененные средства потребления, и из коллективизированного сельского хозяйства. "Мы работаем сейчас за счет старых запасов сырья и полуфабрикатов. Новых поступлений нет. Когда запасы будут исчерпаны...", - технический директор беспомощно разводит руками. - "Наши прежние поставщики в Сов. Зоне в большинстве случаев прекратили свое существование. Поставки сырья из Сов. Союза пока остаются только обещаниями. Получить что-либо из Западных Зон практически невозможно. Мы уже пытались посылать нелегально, на свой страх и риск, грузовики через зеленую границу, чтобы восстановить старые торговые связи и получить что-либо. Но это не выход из положения". Нас, советских инженеров, часто удивляло, что германская промышленность, несмотря на все перенесенные трудности тотального ведения войны, безоговорочной капитуляции и стихийного демонтажа, все же сохранила свою жизнеспособность. Запасы сырья на германских заводах в момент капитуляции подчастую превышали нормы, положенные на советских заводах в мирное время. В мае-июне 1945 года, на другой день после капитуляции Берлина, нами был произведен спешный демонтаж промышленного оборудования в Сименсштадте, сердце германской электротехнической индустрии. Уже тогда, еще до Потсдамской Конференции, было известно, что германская столица будет оккупирована всеми четырьмя союзниками. Официально это решение было принято 5 июня 1945 года по соглашению четырех держав. Вступление союзников в Берлин было искусственно затянуто еще на месяц. Причина - демонтаж. Демонтажные бригады в секторах Берлина, отходящих по Договору к союзникам, работали с лихорадочной поспешностью день и ночь. Демонтировали на совесть - вплоть до канализационного оборудования ватер-клозетов. Через год я посетил Сименсштадт вместе с полковником Васильевым, бывшим в свое время начальником демонтажных работ на этих заводах. Полковник только головой качал: "Откуда они новое оборудование взяли? Ведь мы здесь не так давно даже кабели из кабельных канав повынимали!" Немецкие директора Сименсштадта вежливо приветствовали полковника, как старого знакомого: "А-а, герр полковник, как поживаете! Может быть у Вас будут какие заказы для нас?" Без тени иронии, сугубо по деловому. Надо отдать долг справедливости - немцы умеют держать себя вежливо и с достоинством даже с демонтажниками. "Мы стараемся дать и даем то, что от нас требуют и что мы можем дать. Но это идет только за счет внутреннего истощения производства. Этот внутренний процесс пока мало заметен, но в один прекрасный момент он приведет к полному краху", продолжает технический директор. Я понимаю его. Заводы работают за счет "внутреннего жира". Даже и без радикальной помощи Добровольского в форме окончательного демонтажа, заводы идут к концу. Невозможно существовать капиталистическому острову в наступающем море социалистического окружения. Если так будет идти дальше, то единственным шансом для дальнейшего существования предприятия будет переключение его на какую-то форму советского метода производства. Будет ли тогда продукция старого Цейсса заслуживать название цейссовской аппаратуры? Я прошу технического директора составить отчет и экономический анализ состояния предприятий Цейсса. На обратном пути в Берлин я заеду к нему и захвачу эти бумаги. Я еще раз гарантирую, что его имя не будет фигурировать в докладе маршалу Соколовскому. После этого я проделываю подобную операцию еще с двумя докторами, техническими руководителями предприятия. Я должен иметь всестороннюю картину, хотя разницы в их словах мало. Посетив начальника экономического отдела комендатуры в Иене, я узнаю от него некоторые подробности о деятельности Добровольского. Комендатура в данном случае работает на обе стороны. Они охотно помогали Добровольскому в оформлении "индивидуальных рабочих договоров" при отправке специалистов Цейсса в Сов. Союз. Столь же охотно они сообщают все детали этого спецзадания представителю СВА. От Начальника Экономического Отдела СВА в Тюрингии генерала Колесниченко нельзя получить никакой новой информации, кроме ругани по адресу Добровольского: "Нахально саботирует работу СВА. Ему наплевать что будет с репарациями, лишь бы вылезти в доверие в Москве. Отгружено столько-то единиц оборудования в адрес Министерства Точной Промышленности...". А какая там от этого польза - ему безразлично. Сейчас там уже сажают людей за то, что не могут использовать это оборудование". В этом генерал Колесниченко прав. Многие из демонтажников получили ордена и награды за демонтаж. Многие из их коллег, а зачастую и сами свежеиспеченные орденоносцы, были посажены за решетку, когда дело дошло до монтажа демонтированного оборудования в Советском Союзе. Например была демонтирована и отгружена поточная линия из 100 специализированных станков-автоматов, рассчитанных на массовый выпуск определенной номенклатуры. По пути один из станков понравился какому-то другому охотнику за станками. Симпатичный станок без долгих разговоров перегружается по новому адресу. Когда он приходит на место, то с досадой убеждаются, что немного ошиблись - станок специализированный и на этом заводе абсолютно бесполезный. Станок без лишнего шума выбрасывают на свалку. Когда же в другом месте приступают к монтажу всей линии, то обнаруживают, что одного станка не хватает. Без этого одного станка вся линия абсолютно бесполезна. Заменить специализированный станок невозможно. Девяносто девять станков отправляются по пути своего предшественника - на свалку. Вся линия списывается по статье капиталовложения, а несколько человек идут под суд за саботаж. Снова серый казенный БМВ разрезает носом морозный воздух Тюрингии. Эмиссары Карлсхорста подводят итоги своей работы. Результат будет один. Соколовский будет иметь материал для очередного рапорта в Москву и обвинений по адресу Добровольского. Положение дел от этого не изменится. Кремль знает, что ему нужно. Майор Дубов больше интересуется чисто технической стороной дела. Затем он неожиданно спрашивает меня: "Ты знаком вообще с историей Цейсса?" Не ожидая моего ответа, он продолжает: "Довольно интересная и своеобразная вещь. Когда старик Цейсс умирал, то он завещал свои заводы городу Иене. В завещании было точно оговорено управление заводами: в верховный орган управления входили поровну представители городского самоуправления и представители предприятий Цейсса. Своего рода добровольная социализация или подчинение промышленности государству в масштабах города Иена". "Кроме того", - здесь майор Дубов смотрит в окно и говорит, как будто попутно. "Кроме того согласно завещанию Цейсса все рабочие и служащие предприятий Цейсса непосредственно участвуют в доходах предприятия. Это то, что по нашим теориям должно быть в идеальном социалистическом обществе. У Цейсса это существовало десятки лет вплоть до последних дней". Наш шофер Василий Иванович, о присутствии которого мы иногда забываем, сдвигает шляпу на затылок и добавляет: "Пока здесь не появились мы..."
Глава 16. ПАРТИЯ СТАЛИНА
1. Дни идут своим чередом, становятся неделями, недели месяцами. Неустанная поступь времени, где нет цели, где только оглядываешься назад и ощущаешь пустоту в душе.
На дворе стоит зима. Приближается Новый Год. В эти дни принято подводить итоги уходящего года и строить планы на будущий год. Эта грань возбуждает у нас, советских людей, стоящих на стыке двух миров, мало радостных воспоминаний и еще меньше радостных надежд. Недавно мы были свидетелями двух знаменательных событий - первые после капитуляции выборы в берлинский магистрат, происходившие в октябре, и очередные выборы кандидатов в Верховный Совет СССР, состоявшиеся в ноябре. Немецкие выборы вызвали у советских людей тораздо больший интерес, чем это можно было ожидать. Может быть потому, что они значительно отличались от того, к чему мы привыкли. Странно было смотреть на предвыборные лозунги нескольких партий. Бросалась в глаза сильная и умело поставленная пропаганда СЕД. Здесь чувствовался долголетный опыт советской пропаганды, самоуверенность и бесстыдство. Последнее сильнее всего чувствовалось нам самим - хозяевам СЕД, знающим, что скрывается за этими лозунгами и обещаниями. Мне врезался в память один случай в связи с берлинскими выборами. Однажды в воскресное октябрьское утро я и еще двое офицеров решили воспользоваться чудесной погодой и предпринять прогулку на мотоциклах. Для этой цели мы взяли из автобатальона три мощных военных мотоцикла и, ревя моторами, вырвались из Карлсхорста на Франкфуртер Аллее. Где-то по пути к Александерплатцу мы нагнали медленно марширующую колонну людей с красными транспарантами и флагами в руках. Вид у демонстрантов был на редкость унылый и безрадостный. По бокам колонны суетились взад и вперед люди в тельмановских кепках с красными повязками на рукавах. "Посмотри - слона ведут!" - насмешливо крикнул мне один из товарищей, указывая рукой на демонстрацию. Мы сбавили газ и стали объезжать колонну. Это была организованная профсоюзами советского сектора демонстрация, долженствующая выражать волю и желание немецкого народа. Кто не являлся для участия в демонстрации, рисковал потерять свое место. Смешно и жалко было смотреть на людей в фетровых шляпах, как стадо баранов плетущихся под водительством пастухов в тельмановских кепках. Не знаю, что нам взбрело всем трем в голову. Может быть то-же ощущение, когда смотришь на внушающую отвращение гусеницу и хочешь раздавить ее. Три мощных военных мотоцикла в руках советских офицеров начали с угрожающим ревом кружиться вокруг колонны. Люди в фетровых шляпах испуганно озирались, полагая что это военный патруль, следящий, чтобы стадо не разбежалось. Пастухи в тельмановских кепках посматривали на нас недоуменно - мы утюжили бока колонны и пастухам приходилось, забыв о своем достоинстве, отпрыгивать в сторону, чтобы не попасть под колеса игривых офицеров. С одной стороны противно смотреть на эту омерзительную комедию. С другой стороны приятно, что на этот раз не нужно участвовать в обезьяньем театре самому. Ревом газующих моторов мы выражали наши чувства отвращения и одновременно радости. В этот-же день в Берлине советским патрулем был застрелен американец, пытавшийся сфотографировать подобную демонстрацию в советском секторе. Видно кто-то учитывает, что эти фотографии могут произвести на внимательного зрителя такое-же впечатление, какое они произвели на нас. 21 октября состоялись выборы. Мне не приходилось еще слышать или видеть, чтобы при выборах в советские избирательные органы люди интересовались результатами голосования. В день-же выборов берлинского магистрата небыло, пожалуй, ни одного человека в Карлсхорсте, кто не поинтересовался-бы результатом выборов. У многих в руках были немецкие газеты с таблицей результатов голосования. Самым интересным оказался тот факт, что изо всех партий СЕД вышла на предпоследнее место. Об этом многоговорящем факте много не говорили. В Управлении Промышленности СВА берлинские выборы послужили поводом к следующему разговору между капитаном Багдасарьяном и майором Ждановым. "Знаешь, как посмотришь на эти выборы, то приходит в голову дикая мысль", сказал капитан Багдасарьян, указывая на одну из газет с отчетом о результатах выборов. - "Все партии голосуют. Ну и вот допустим, что коммунистическая партия получит большинство голосов! Так что - значит так ее к власти и допустят?" "Да, как-будто оно так получается..." - неуверенно ответил майор Жданов. "3абавно как-то!" - покачал головой капитан. - "Когда компартия приходит к власти, то она первым делом сворачивает шеи всем остальным партиям. И вместе с тем эти остальные партии готовы без сопротивления передать власть в ее руки. Несуразица какая-то! Это все равно, что веревку на собственную шею мылить". "С этой демократией сразу не разберешься", - вздохнул майор. "Явная глупость!" - присоединился к его мнению капитан. "Может быть это и не так глупо", - майор наморщил лоб, пытаясь вникнуть в сущность непонятного явления. - "Демократия, как политическая форма, это воля большинства. Раз большинство проголосует за коммунизм - значит будет коммунизм. Правда, пока мало кто голосует", - закончил он несколько другим тоном. "Все-таки как-то странно..." - запустил пальцы в свои курчавые волосы капитан Багдасарьян. - "Друг против друга говорят - и никто никого не сажает. У нас ничего не говоришь - а тебя сажают. Даже ничего не думаешь - и то сажают..." В декабре в Офицерском Клубе Карлсхорста начались избирательные собрания, на которых выдвигались кандидаты в Верховный Совет СССР. В день, назначенный для Управления Промышленности СВА, все сотрудники Управления обязаны были явиться в Клуб, разукрашенный по этому случаю утроенным количеством портретов вождей и красного кумача. Люди сидели в зале и скучали. Наконец председатель президиума предоставил слово заранее назначенной личности. Личность вылезла на трибуну с бумажкой в руке и по шпаргалке монотонным голосом разъяснила нам наше счастье, что мы имеем возможность сами выбирать представителей верховной власти нашей страны. Затем на трибуне появился следующий статист и предложил нашего кандидата в Верховный Совет от Особого Избирательного Округа, каким являлась советская оккупационная зона Германии. Следом, как в хорошо прорепетированной пьесе, из-за кулис на эстраду вышел сам кандидат в генеральском мундире и рассказал свою биографию. Таким вялым и покорным голосом генерал не говорил наверное за всю свою военную карьеру. Вторым кандидатом была абсолютно никому не известная величина. Присутствующие на собрании узнали о существовании этого человека лишь когда он вылез на трибуну, - на этот раз не из-за кулис, а из публики, - и опять-таки по бумажке зачитал свою биографию. Ему предстояло играть роль кандидата "из самой гущи народа". Кандидатуры обоих кандидатов были заранее намечены Политуправлением СВА и утверждены Москвой. Публика, зная что после собрания будет кино, с нетерпением ожидала конца нудной процедуры. Когда председатель президиума вежливо предложил перейти к голосованию, люди в зале облегченно вздохнули и, не ожидая команды к голосованию, торопливо задрали кверху правые руки. То-ли они желали поскорее покончить с "выборами", то-ли опасались что их заподозрят в недоверии к кандидатам. Многие для надежности подставили левую ладонь под правый локоть. По залу с карандашами и бумажками в руках забегали подсчетчики голосов. Зал зашумел, выражая свое нетерпение. Наконец, голоса были подсчитаны и председатель президиума сонным голосом спросил: "Кто против?!" В зале воцарилась мертвая тишина. Никто не шевелился. Председатель сделал паузу и повел взором по залу, стараясь этим подчеркнуть, что всем предоставляется полная возможность голосовать против. Затем, чтобы усилить эффект монолитности воли избирателей, он с наигранным удивлением спросил: "Никого против?!" Из темноты задних рядов раздался чей-то молодой нетерпеливый голос: "Все единогласно... Даешь кино!" В зале вспыхнул свет. Ряды кресел облегченно зашевелились в ожидании последующего киносеанса. Так мы выбрали "народных избранников" в Верховный Совет СССР. Если-бы у избирателей по выходе из зала собрания спросили фамилии только-что избранных кандидатов, то вряд-ли кто запомнил их. Грань между 1946 и 1947 годами ознаменовалась в Карлсхорсте целым рядом событий, которые заставляют еще раз оглянуться на прошедшие со времени капитуляции Германии полтора года. В начале осени 1946 года министр иностранных дел США Бирнс произнес в Штуттгарте речь, где он в первый раз со времени окончания войны попытался дать трезвый обзор событий и указал вехи американской внешней политики, вытекающей из создавшегося положения. Только через полтора года американцы начали смутно понимать, что с добрым парнем Джо трудно кушать кашу из одной миски. Для этого нужно иметь длинную ложку. Речь Бирнса пришлась не по вкусу Кремлю. Резким ответом прозвучал доклад Молотова на юбилейных торжествах 7-го ноября 1946 года. Докладу Молотова придавалось такое значение, что его в обязательном порядке прорабатывали на кружковых политзанятиях по всем Управлениям СВА. Для ответственных работников СВА даже не скрывали внутренней связи между речью Бирнса и докладом Молотова оба выступления прорабатывались одновременно и участвующие в дискуссиях должны были поочередно разоблачать империалистические происки Бирнса и миролюбивую политику Молотова. Для политически малоподкованных сотрудников речь Бирнса считали опасной и довольствовались лишь проработкой доклада Молотова. Эти два политических выступления можно считать официальной датой начала холодной войны. Отношения союзников в Контрольном Совете, уже давно потерявшие свою первоначальную цель, стали еще холоднее и не выходили больше за рамки дипломатической вежливости. Судьбы Германии из залов заседаний Контрольного Совета перемещались все дальше и дальше в правительственные кабинеты Кремля и Белого Дома. Создавшееся положение послужило одновременно сигналом для окончательного закручивания гаек на послевоенном фронте советской жизни. Политуправление СВА издало погромный приказ, обвиняющий низовые парторганизации в отрыве от масс и пренебрежении политико-воспитательной работой. Это было щелканье бича. Нетрудно было догадаться, что за этим последует. И действительно - первым результатом была смена парторгов во всех Управлениях СВА. Следом за этим началась волна мероприятий по закручиванию винтов и винтиков во всех частях советского аппарата. До этого люди Карлсхорста жили и работали без политзанятий. Кто знает советскую жизнь, тот оценит этот факт. Большие начальники в душе удивлялись, остальная мелочь - тихо радовалась. И те и другие помалкивали, исходя из принципа - не называй черта, а то явится. И вот теперь снова вводятся политзанятия и изучение "Краткого Курса". Притом усиленным темпом. Видимо, чтобы нагнать упущенное. Следующим мероприятием явилась кампания по поднятию трудовой дисциплины. Советским гражданам заграницей решили напомнить о существовании советских трудовых законов. По всем Управлениям вывесили новенькие табельные доски и каждый должен был четыре раза в день снимать и вешать свой номерок. В Советском Союзе табельные доски вызывают страх, у нас же они вызвали больше всего досаду. Начальник Управления Александров передал свой номерок своему шоферу, который его вскоре потерял. Офицеры, для которых табельные доски показались пощечиной, поочередно снимали номерки сразу за несколько человек. Но советский Закон со всеми последствиями опять висел, как топор, над головой каждого. Затем разразилась истерическая кампания бдительности. Во всех Управлениях СВА ввели, отсутствовавшие до этого, собственные Отделы Кадров. Назначение их ясно каждому - более детальная слежка за сотрудниками Управления. Снова замелькали обширные анкеты, "для советских граждан заграницей". Анкеты имели бесчисленное количество пунктов и каждые три месяца их нужно было заполнять заново. Поэтому многие сотрудники один экземпляр заполненной анкеты держали дома "для памяти" и в последующих случаях просто переписывали ответы с одного листа на другой. Советское государство снова решило заглянуть в зубы своим гражданам. Начальником Отдела Кадров в Управлении Промышленности был назначен демобилизованный лейтенант войск НКВД. С первого же дня он стал вести себя с такой бесцеремонностью и наглостью, что многих офицеров это покоробило. Нужно учитывать, что большинство сотрудников Управления было старшими офицерами. Из своего кабинета в подвальном этаже новый начальник ОК звонил по телефону: "Товарищ полковник, зайди-ка ко мне заполнить анкетку!" Нередко на это раздавался ответ: "Если тебе нужно, то возьми анкету и принеси мне. Пока-что я, кажется, полковник..." Всем сотрудникам СВА был зачитан приказ Начальника Штаба генерала Дратвина, где без указания имен объявлялось, что жены целого ряда ответственных работников СВА использовали время, когда их мужья находились на работе, чтобы ездить в западные сектора Берлина, где они поддерживали непозволительные знакомства с офицерами западных держав. Приказ был на редкость скандальный - в нем фигурировали фешенебельные рестораны, дорогие меха и, как завершение, агенты иностранных разведок. Все виновные в 24 часа откомандировывались в Советский Союз, а супругам объявлялись выговора за отсутствие большевистской бдительности. Загадка этого необычайного по своей откровенности приказа объяснялась вторым пунктом, где всем сотрудникам СВА категорически запрещалось посещать западные сектора Берлина и напоминалось о необходимости соблюдения особой бдительности в условиях нахождения заграницей. Порка жен должна была служить уроком для остальных. В заключение генерал Дратвин грозил нарушителям приказа применением строжайших мер взыскания... вплоть до откомандирования в Советский Союз. Здесь генерал Державин невольно проговорился. Откомандирование на родину официально, устами Начальника Штаба СВА, объявлялось строгим наказанием для советских граждан заграницей. Все это для нас не ново. Мы к этому привыкли в свое время в Советском Союзе. Но после победного окончания войны, после болезненных надежд на какие-либо изменения в советской системе и, в особенности, после пребывания в условиях относительной свободы в оккупированной Германии, после всего этого резкий поворот к старой практике заставляет думать о многом. Вернее - ни о чем не думать. В этом единственное спасение. 2. С майором Дубовым я впервые познакомился еще во время войны. Даже короткая фронтовая дружба связывает людей крепче, чем многолетнее знакомство в мирных условиях. Может быть поэтому, встретившись в СВА, мы почувствовали себя старыми знакомыми. Дубову было за сорок лет. Внешне суровый и замкнутый, необщительный с окружающими, он имел мало друзей и избегал шумного общества. Сначала я относил его сдержанность просто за счет характера. Позже я заметил, что он с болезненной неприязнью относится к людям, заводящим в его присутствии разговоры о политике. Я подумал, что у него есть на это свои основания, и никогда не беспокоил его излишними вопросами. Получилось так, что я оказался единственным, кого Дубов ввел в свою семью. У него была милая и образованная жена и двое детей. Познакомившись с семейной жизнью майора, я убедился, что он не только идеальный супруг и отец, но и на редкость морально чистый человек. Подлинной страстью Дубова была охота. На этой почве мы сошлись еще ближе. Часто по субботам мы садились в машину и уезжали на охоту. Там мы проводили целые сутки, отрезанные от Карлсхорста и всего окружающего мира. Однажды, во время одной из таких поездок, устав после многочасового блуждания среди кустарников и мелких озер, мы расположились на отдых. Зашел случайный разговор об одном из знакомых нам офицеров. В этом разговоре я проронил фразу: "Он еще слишком молод и глуп..." Майор Дубов посмотрел на меня внимательно и со странной усмешкой спросил: "А ты сам уже настолько стар и умен?" "Да, не совсем," - ответил я. - "Но все-таки уже научился держать язык за зубами." Майор снова посмотрел на меня пристально: "Скажи, у тебя было в жизни что-нибудь... такое?" "Абсолютно ничего," - ответил я, поняв на что он намекает. "А почему ты не в Партии?" - спросил меня майор почти сурово. "Просто не было времени," - коротко ответил я, не желая углубляться в эту область. "Смотри, Григорий Петрович, не шути с этим!" - медленно сказал Дубов и мне послышалось в его голосе что-то отеческое. - "В твоем положении это похоже на демонстрацию. Со стороны это видней, чем тебе самому. В конце-концов это может плохо кончиться." "Свою работу я выполняю не хуже, чем другие партийцы," - возразил я. Дубов улыбнулся слегка печально. "Я когда-то тоже так думал," - сказал он и в его словах проскользнула горькая усмешка. После этого, безо всяких вопросов с моей стороны, он бесстрастным голосом рассказал мне свою историю, которая привела его в Партию и научила сторониться людей, разговаривающих о политике. Вот она - история члена ВКП(б) майора Дубова. В 1938 году инженер Дубов работал на одном из заводов точной механики в Ленинграде. Дубов был способным инженером и вел ответственную работу по конструированию точных приборов для авиации и военно-морского флота. Он целиком отдавался своей специальности, все свободное время посвящал исследовательской работе и уделял мало внимания политике. Несмотря на занимаемую им ответственную должность, он оставался беспартийным. В один прекрасный день инженер Дубов был вызван со своего рабочего места в кабинет директора. С этого момента на заводе его больше не видели. Домой он тоже не вернулся. Причину отсутствия мужа жена Дубова поняла когда среди ночи на квартиру явились сотрудники НКВД и, произведя тщательный обыск, конфисковали все личные вещи мужа. На другой день она пришла в НКВД справиться о муже. Ей ответили что такого здесь не знают и посоветовали не беспокоиться и не беспокоить других. Так будет лучше для всех. В случае если будет необходимость, она получит соответствующее извещение. Больше года провел Дубов в следственных подвалах ленинградского НКВД. Обвинение гласило - саботаж и контрреволюционная деятельность. Приговор был стандартный 10 лет заключения. Свой срок заключения инженер Дубов был осужден отбывать в одном из лагерей средней Сибири, где производилась стройка новых военных заводов. В лагере он по-прежнему работал в должности инженера. Причину своего ареста Дубов узнал спустя два года, когда в лагерь с новой партией в числе прочих заключенных прибыл бывший главный инженер ленинградского завода точной механики. Дубов очень обрадовался, узнав своего бывшего начальника. Тот вел себя до странности сдержанно и всячески избегал Дубова. Проходили месяцы. Постепенно оба инженера сблизились и между ними установилась дружба заключенных, которых связывают общие воспоминания о воле. Однажды между ними зашел разговор о причинах, приведших их в лагерь. "На меня кто-то донес..." - сказал Дубов. Главный инженер опустил глаза, потом вздохнул и горько усмехнулся: "Хочешь знать кто на тебя донес?" Дубов посмотрел на него со сдержанным недоверием. "Я!" - коротко произнес главный инженер и, не давая Дубову возможности сказать что-нибудь, торопливо заговорил: "К нам на завод регулярно приходили приказы из НКВД. Дать им столько-то и столько-то людей, таких-то и таких-то специальностей. Списки должен был подготовить парторг, а утверждать - главный инженер и директор. Что я мог делать?! Ведь у меня тоже жена и дети..." "А почему попал в список я?" - со странным безразличием спросил Дубов. "Потому-что ты не был член Партии," - ответил его новый товарищ по заключению. "Твою кандидатуру предложил парторг." Дубов долго молчал, затем устало посмотрел на бывшего главного инженера: "А почему попал сюда ты?" Новый заключенный только беспомощно пожал плечами... Четыре года пробыл Дубов в заключении. Все эти годы не так страдал он, как его жена и дети. По советским законам вина политического заключенного распространяется и на его семью. Жена была раздавлена морально и физически. Дети подрастали с сознанием, что их отец "враг народа" и на каждом шагу чувствовали, что они неполноценные члены советского общества. В 1943 году заключенный Дубов был досрочно освобожден. Без объяснения причин он был полностью реабилитирован и с него была снята судимость. Прямо из места заключения он был призван в Армию. Это и было причиной досрочного освобождения. Не встретившись и не простившись с женой и детьми, с офицерскими погонами на плечах Дубов попал на фронт. На фронте майор Дубов был образцовым офицером. Так-же как он был образцовым инженером в Ленинграде и образцовым заключенным в сибирском лагере. Он был справедлив к солдатам и безжалостен к врагу. И он был предан Родине с ее парторгами и лагерями. Незадолго до окончания войны, вместе с очередной боевой наградой, в качестве почетного отличия ему было предложено вступить в члены ВКП(б). На этот раз майор Дубов не колебался. Он молча заполнил анкеты и бланки. Так-же молча он принял партийный билет из рук заместителя командира корпуса по политчасти. Таким путем майор Дубов пришел в Партию. В Советской Военной Администрации майор Дубов считался одним из самых серьезных и знающих инженеров. Он выполнял ответственную работу по переводу промышленности Германии на новые рельсы, но его чин и должность оставались без движения. Почему? Ответ на это крылся в его личном деле. Несмотря на полную реабилитацию и снятие судимости, в личном деле майора Дубова стояла короткая пометка: "Судимость по 58. ст." Этого было достаточно, чтобы испортить всю дальнейшую жизнь человека, на которого пал жребий. 3. За время пребывания в Карлсхорсте я очень сблизился с капитаном Белявским. Постепенно я познакомился с его прошлым, о котором он говорил очень неохотно, большей частью обрывками фраз. В 1936 году Михаил Белявский находился в Испании, где он в чине советского лейтенанта служил при штабе республиканских войск. В это время в Советском Союзе его отец был арестован и бесследно исчез в разгуле "ежовщины". Белявский был немедленно отозван из Испании и без объяснения причин демобилизован. Вплоть до 1941 года он делил судьбу остальных родственников "врагов народа", т.е. был человеком за бортом - для него были закрыты все области советской жизни, где требовалось заполнять анкету. Смысл и значение этого может понять только советский человек. В начале войны 1941 года Белявского не призвали в Армию как "политически-неблагонадежного". Когда немецкие войска подступили вплотную к Ленинграду, родному городу Белявского, он явился в Военкомат и подал рапорт о зачислении его в Армию добровольцем. Его просьба была удовлетворена, в тот-же день он в качестве рядового солдата был брошен в бой в составе штрафного батальона, т.е. попросту на убой. Но на этот раз судьба оказалась милостивее, чем государство - Белявский отделался только ранением. Последующие три года он провел рядовым солдатом в осаде Ленинграда. Он был образцовым солдатом и его несколько раз выдвигали для аттестации в офицерское звание, но каждый раз этому препятствовала анкета. В 1944 году, когда положение с офицерскими кадрами было исключительно тяжелым, Белявского снова вызвали в штаб. Полковник просмотрел анкету Белявского, затем, указывая пальцем на "58 ст.", спросил: "А зачем Вы пишете глупости в анкетах?" Белявский стоял молча. "Вы что - воевать не хотите?" - резко повторил полковник, избегая встречаться взглядом с орденами на груди солдата. Белявский только пожал плечами. Ордена тихо зазвенели, как бы отвечая на вопрос полковника. "Если Вы пишете подобные вещи, то я могу повернуть Ваше дело как уклонение от воинской службы", - сказал полковник. - "Возьмите новую анкету и заполните так, как надо. Для военного звания оставьте чистое место". Солдат Михаил не вернулся больше в свою роту. Зато на другой день в Москву выехал старший лейтенант Белявский. В его кармане лежало командировочное предписание в Военно-Дипломатическую Академию Генштаба Красной Армии. В военное время требуются люди и нет времени проверять анкеты. Для этого будет время после войны - для тех, кто останется жив. Таким образом Михаил Белявский попал в одну из наиболее привилегированных Военных Академий СССР. Осенью 1945 года Белявский был отчислен из Академии и в чине капитана направлен на работу в Советскую Военную Администрацию в Германию. Это было нормальным явлением. Многих слушателей Академии снимали с учебы даже среди учебного года и направляли на работу. В Берлинском Кремле Белявский полной грудью вдохнул воздух Победы. Работа в Контрольном Совете дала ему возможность снова почувствовать себя настоящим человеком и полноценным гражданином советского общества. Он думал, что после победного окончания войны государство решило забыть мелкие личные счеты со своими гражданами. Тем более, если эти граждане искупили свою проблематичную вину кровью, пролитой ради сохранения этого государства. Личное дело капитана Белявского, хранящееся в отделе Кадров СВА, было безупречным. Во всех характеристиках стояла фраза: "Партии Ленина-Сталина предан". Хотя эта фраза была стандартной и стояла в личном деле почти каждого офицера, в деле капитана Белявского она больше соответствовала действительности, чем в делах большинства других офицеров. В один из дней, отведенных для политучебы, капитан Белявский, как обычно, явился на службу на два часа раньше, занял место и развернул конспекты. Кружок Белявского был повышенного типа и состоял целиком из людей с высшим образованием. Кругом сидели далеко не глупые люди. Они с серьезным видом листали в "Кратком Курсе", делая вид что с головой погружены в это занятие. В то-же время все они в душе сознавали, что книга эта - сплошная ложь и фальсификация, к тому-же написанная безграмотным полу-детским языком. Руководитель кружка, в обычное время такой-же обычный человек, как и остальные члены кружка, начинает занятия вопросом: "Ну, кто желает выступить по третьей главе? Добровольцем?!" Присутствующие ниже опустили головы над книгами. Одни еще усиленнее стали листать в конспектах, другие устремили взор в стол, как-бы концентрируя свои мысли и давая понять, что они предпочитают выступить позже. Желающих выступить добровольно не оказалось. "Ну, что-ж... Тогда будем по списку..." - предложил руководитель. Он вызывает первого по списку. По комнате проносится вздох облегчения. Большинство руководителей имеет алфавитный список членов кружка. Каждый знает за кем он идет. Здесь вопрос решается просто. Первый по списку начинает пересказывать главу, второй в это время читает дальше свой абзац и подчеркивает красным карандашем. Пока первый отговорился, второй уже подготовился. Таким образом занятия в большинстве политкружков проходят по семейному. Все присутствовавшие прорабатывали и перерабатывали "Краткий Курс" уже по нескольку раз. Всем эта обезьянья комедия надоела до смерти. Исполнив свой долг, человек смотрит в окно, курит или чинит карандаши. Все шло своим чередом как обычно. Монотонно гудели голоса выступающих. Руководитель сидел, устремив взор в свою записную книжку и не слушал что говорится. В комнате было жарко и людям хотелось спать. И вот в этом сонном царстве с капитаном Белявским неожиданно произошло нечто, причину чего он и сам затруднился-бы объяснить. Когда подошла его очередь выступать, он должен был рассказать по книге о трех походах Антанты. Тема, если взять ее в отдельности, была героическая и перекликалась с событиями недавно окончившейся войны. Капитан Белявский встал и заговорил. С первых-же его слов руководитель кружка поднял сонные глаза от записной книжки и удивленно посмотрел на говорящего. Затем все присутствующие в комнате стали поочередно бросать в его сторону недоумевающие взоры. Белявский говорил как на трибуне. Голос его звучал необычайно уверенно, почти захватывающе. В нем была вера, был призыв. Он описал три попытки иностранных интервенций в СССР после революции 1917 года и удачно увязал это с вторжением и разгромом гитлеровских армий в 1941-45 годах. Он не пересказывал "Краткий Курс", он говорил от себя, от сердца. В недоумевающих взорах остальных членов кружка стоял немой вопрос: "Что он - с ума сошел?! К чему этот излишний труд?!" В этот день на политзанятиях в качестве наблюдателя присутствовал инструктор Политуправления СВА. Выступление Белявского привлекло его внимание. Видно ему не часто приходилось слышать, чтобы на политзанятиях люди говорили с верой в голосе. Инструктор навел справки и принял соответствующее решение. На следующий день Белявский был вызван в Политуправление. "Послушайте, товарищ капитан!" - обратился инструктор к Белявскому, когда тот вошел в его кабинет. - "Я Вам удивляюсь! Я посмотрел Ваше личное дело. Образцовый офицер, самые лучшие аттестации - и вместе с тем не в Партии. Это никуда не годится! Партия должна воспитывать и заботиться о таких людях, как Вы..." "Нет, нет, нет..." - словно опасаясь, что Белявский будет возражать, инструктор категорически поднял правую ладонь. - "Вчера Вы так замечательно выступали на политзанятиях... И до сих пор у Вас нет партнагрузки. Мы дадим Вам вести политзанятия с женами офицеров. Это раз! И затем немедленно подавайте заявление в Партию. Это два! И чтобы никаких разговоров. Понятно?!" Белявский и не думал возражать. Членство в Партии будет означать, что он полностью займет свое место в обществе. Сердце его радостно затрепетало и он искренне пожал руку инструктора Политуправления. Приближались ноябрьские торжества. Берлинский Кремль усиленно готовился к празднованию годовщины Октябрьской Революции. Помимо ведения политзанятий, Белявский был назначен уполномоченным по подготовке к праздникам. Он с головой окунулся в общественную работу и посвящал ей все свободное время. В душе капитан Белявский второй раз рождался на свет. Больше всего его радовала уверенность, что Партия забыла о прошлом, что теперь с него снят волчий билет. Только теперь он полностью осознал, как тяжело было ему раньше чувство отчужденности от общества, чувство человека за бортом. Одновременно с этим произошло незначительное, даже глупое, событие, которому суждено было иметь неожиданные последствия. Белявский был большим любителем мотоциклов. Со времени его прибытия в СВА у него в руках перебывало бесчисленное множество этих машин. В конце-концов он остановился на исключительно красивом гоночном БМВ. Эту машину знал весь Карлсхорст и многие молодые офицеры останавливались, чтобы поглядеть на никелированного красавца. Однажды вечером, проезжая на своем БМВ мимо дома, где жила Валя Гринчук, Белявский увидел свет в окнах Валиной квартиры и решил зайти навестить девушку. Он прислонил мотоцикл к решетчатой ограде и, не собираясь оставаться долго, не замкнул машину на замок, как он это делал обычно. У Вали оказались гости, компания была веселая и в результате Белявский задержался дольше, чем предполагал. Около десяти часов вечера он распрощался с Валей и вышел из дома. Держа в руке ключ от зажигания, он открыл калитку. Место, где стоял мотоцикл, было пусто. Он оглянулся кругом, думая что кто-нибудь в шутку перекатил мотоцикл в сторону. Нет, мотоцикла нигде не было видно. Белявский разразился проклятиями. Было ясно, что мотоцикл украден. Больше всего Белявского взбесило, что мотоцикл украден кем-то из своих. Ведь ни один из берлинских воров ни за что не заберется в Карлсхорст, а тем более за мотоциклом.
Комендатура Карлсхорста находилась в нескольких шагах. Белявский зашел к дежурному коменданту и заявил о краже. Дежурный лейтенант посочувствовал взволнованному капиталу и пообещал проверить не украден ли мотоцикл кем-либо из комендантских часовых. Лейтенант был хорошо ориентирован кто чаще всего занимается воровством в Карлсхорсте. Мало полагаясь на Комендатуру, Белявский немедленно отправился в немецкий полицейский участок, расположенный неподалеку за зоной ограждения. Там он взял немецкого полицейского с собакой-ищейкой и воротился к месту, где исчез мотоцикл. Хотя шансы на успех в данном случае были не велики, но он решил испытать и это. Полицейский-проводник пустил собаку по следу. Та сразу-же стала рваться в соседнюю калитку. Белявский знал, что здесь живет парторг Правового Управления майор Ерома и его заместитель майор Николаев. Поэтому поведение собаки показалось ему несуразным. Ищейку еще несколько раз пускали по следу, но каждый раз она упорно вела к соседней калитке. В конце-концов Белявский безнадежно махнул рукой и отпустил полицейского. На следующий день Белявский проходил мимо калитки, куда рвалась ищейка. На всякий случай он решил зайти в дом и навести справки. В гостиной сидели четыре молодых женщины. В одной из них Белявский узнал хозяйку квартиры жену майора Николаева, во второй - жену самого Начальника Политуправления СВА генерала Макарова. Все они были проблематичными женами своих мужей, т.е. только в пределах Карлсхорста. Почти все без исключения начальство СВА имело в Карлсхорсте на редкость молоденьких жен. Жена маршала Соколовского была на несколько лет моложе его дочери. Это были последствия войны. Здесь может служить примером история маршала Рокоссовского и Валентины Серовой. Последняя, в свое время маленькая артистка Театра Ленинского Комсомола, затем жена знаменитого летчика Серова, после его гибели вторично вышла замуж за поднимавшегося на горизонте писателя и поэта Константина Симонова. Попав во время фронтовых гастролей в штаб маршала Рокоссовского, она застряла там надолго. Именно с этого времени, как утверждают литературные критики, в поэзии Симонова зазвучали грустные песни о неверных женах, которые, главным образом, и снискали ему популярность среди солдат на фронте. Идиллия кончилась только лишь тогда, когда сам Сталин приказал Рокоссовскому "прогнать эту потаскушку". Вежливо извинившись за беспокойство, Белявский объяснил причину своего прихода и поинтересовался, не видели ли обитатели дома прошлым вечером чего-либо подозрительного. Молодые женщины смущенно переглянулись и высказали свое возмущение кражей. Они видимо скучали и были так любезны, что пригласили Белявского к столу. Завязалась довольно оживленная беседа. В истории с мотоциклом этому разговору суждено было играть немалую роль. Главным образом, потому что Белявский произвел на молодых женщин очень хорошее впечатление. Следующая неделя не дала никаких результатов. Белявский мысленно уже распрощался со своим любимым мотоциклом, когда однажды в конце рабочего дня его позвали к телефону. К удивлению Белявского в трубке раздался женский голос. "Товарищ капитан?" - осведомилась незнакомка и затем торопливо заговорила, "Извините меня, что я не называю своего имени. Это звонит одна из дам, которые... Помните, Вы заходили и спрашивали о мотоцикле... Так я хочу сказать, что Ваш мотоцикл находится в подвале того-же самого дома. Пойдите сейчас-же и Вы его найдете. Кто его украл Вы наверное догадываетесь... Прошу Вас никому не говорить каким образом Вы это узнали. Я не хотела-бы..." Не дослушав до конца, Белявский торопливо поблагодарил и бросил трубку. Минуту он сидел за столом, соображая что делать. Ведь вором должен быть не кто иной, как сам парторг Правового Управления СВА и майор юридической службы Ерома. Наконец, он решился действовать. Он попросил пойти с ним в качестве свидетелей подполковника Попова и майора Берко. По пути они зашли в комендатуру, захватили с собой дежурного коменданта и отправились на квартиру майора Еромы. Майора Еромы не оказалось дома, он задержался на партсовещании в Политуправлении. По просьбе дежурного коменданта был открыт подвал. Там, блестя никелем, стоял мотоцикл капитана Белявского. Дежурный комендант составил официальный протокол о краже и Обнаружении краденого. По простоте душевной комендант написал: "Вор - майор юрид. службы Ерома, парторг Правового Управления СВА." Протокол был подписан всеми свидетелями, в том числе и женой майора Еромы.
Когда четверо офицеров, кряхтя и чертыхаясь, с трудом вытаскивали тяжелый мотоцикл вверх по ступенькам, дежурный не мог удержаться от замечания: "Тут один человек управиться не мог. По меньшей мере еще двое помогало!" Позже выяснилось, что комендант оказался прав. В день кражи майор Ерома и еще двое офицеров Правового Управления возвращались как обычно поздно вечером с партийного инструктажа в Политуправлении. Подходя к своему дому, Ерома заметил у соседней калитки поблескивающий в темноте чудесный мотоцикл. Недолго думая, он с помощью партийных товарищей укатил мотоцикл в свой подвал. Дело на этом пожалуй-бы и кончилось, соли-бы не случайная встреча Белявского с молодыми женщинами. Все они прекрасно знали, что майор Ерома за день до этого неизвестно откуда приобрел мотоцикл. Когда Белявский рассказал о своем несчастьи, все присутствующие догадались о связи между двумя событиями, но по понятным причинам не высказали сразу своих предположений. Когда Белявский ушел, начался спор. Бывшая в компании молоденькая жена Начальника Политуправления стала на сторону капитана и сказала, что мотоцикл нужно возвратить. Об остальном можно догадаться. Возмущенный случившимся Белявский решил принять все меры в целях примерного наказания виновного. Он написал соответствующие рапорта Начальнику Штаба СВА генералу Дратвину, в Политуправление и в Военную Прокуратуру СВА. Если делу дать законный ход, то майора Ерому следует исключить из Партии, сорвать офицерские погоны и дать тюремное заключение за кражу. Так гласит Закон. Тот самый Закон, который дает 10 лет за собираемые в поле колхозные колоски и 5 лет за украденный с фабрики для голодных детей кусок социалистического сахара. Когда майор Берко узнал о рапортах, он посоветовал Белявскому не торопиться. В лице майора Еромы одновременно обвинялось и многое другое. В таких случаях рекомендуется осторожность. Берко предложил Белявскму повстречаться сначала с самим майором Еромой. Они решили нанести ему визит в обеденный перерыв. На этот раз Ерома был дома. Он сидел за столом в распущенной гимнастерке без пояса. Перед ним стояла дымящаяся алюминиевая миска с борщом. При виде посетителей он даже не поднял головы и продолжал хлебать из миски. "Ну как, Ерома?!" - обратился к нему Белявский. - "Каким образом мой мотоцикл попал в Ваш подвал?" "Я его нашел," - ответил тот с полным ртом и не повел даже бровью. "Я напишу на Вас рапорт в Политуправление," - не нашел сказать ничего другого Белявский, опешивший от железобетонной наглости парторга. Ерома продолжал жрать борщ. Он не ел, а именно жрал - чавкая, хлебая, выгнув горбом спину и закрывая глаза от удовольствия. По лицу его от напряжения тек пот. Покончив с борщом, парторг взял миску, опрокинул ее над ложкой, ожидая пока стекут последние капли. Затем он засунул ложку в рот и плотоядно облизнулся. "Нет, такого ты рапортом не проймешь," - не выдержал Берко. - "Плюнь ему лучше в тарелку - и пойдем!" Но на парторга даже это не подействовало. Он хладнокровно протянул миску своей жене, молча наблюдавшей эту картину, и знаком попросил добавки. Посреди Европы, посреди Берлина, в сердце Советской Военной Администрации сидела и запихивалась борщом скотина, какую ни Берко, ни Белявский не встречали за всю свою жизнь. Они с силой хлопнули дверью и ушли. Вечером Белявский зашел в приемную Начальника Политуправления и передал рапорт дежурному адъютанту. Пока адъютант заинтересованно читал рапорт, в приемную из кабинета вышел сам генерал Макаров. "Еще одно дело на Ерому, товарищ генерал," - с усмешкой доложил адъютант. "Ага, вот это хорошо", - бросил генерал на-ходу. - "Он уже у нас на примете за бигамию..." Адъютант объяснил Белявскому, что Ерома, следуя примеру старших, тоже обзавелся новой женой. Только он совершил тактическую ошибку. Во-первых, в отличие от других, зарегистрировал свой брак в ЗАГСе Карлсхорста. Во-вторых, он не побеспокоился взять развод от первой жены в России. Следом Белявский зашел к Военному Прокурору СВА подполковнику Орлову. Подполковник знал Белявского лично и потому, прочитав рапорт, сказал ему откровенно: "Под суд мы его отдать не можем. Здесь все зависит от Политуправления. Сам знаешь - Партия!" Если-бы Белявский был опытнее в вопросах партийной жизни, то он наверное воздержался-бы от мысли тягаться силами с Партией. Глупая история с мотоциклом привела к совершенно неожиданным результатам. В Политуправление поступило на утверждение решение низовой партийной организации о приеме капитана Белявского в члены Партии. К этому решению были приложены блестящие боевые характеристики и служебные аттестации капитана за все время войны. Одновременно с этим дело о ворованном мотоцикле подняло шум на весь Карлсхорст. Политуправление решило замять скандальную историю. Нужно было убрать одну из сторон и выбор пал на Белявского. Как гром среди ясного неба капитан Белявский неожиданно получил приказ о демобилизации и откомандировании в Советский Союз. Он сразу догадался в чем дело. Он не догадался только о том, что ожидает его по прибытии в Советский Союз. Там его ожидал суд. В то-же время вор, бигамист и партийный организатор Ерома благополучно продолжал свое существование в Карлсхорсте. Развязка объясняется следующим образом. Незадолго до того Белявский, как и все сотрудники СВА, заполнил анкеты. На этот раз в связи с новыми послевоенными директивами анкеты после заполнения рассылались по указанным этапам жизни данного лица для проверки местными органами МВД. Вскоре анкета Белявского вернулась из Ленинграда с пометкой: "отец судим по 58 ст.". Этого было достаточно для Политуправления. Белявский был демобилизован и отправлен в Советский Союз, где ему предстоял суд за дачу в анкете ложных показаний, к которым он был в свое время принужден под угрозой Трибунала. Так окончилась борьба Михаила Белявского за свое место в жизни. Государство не забыло о том проблематичном пятне, которое капитан считал смытым своей кровью, пролитой ради сохранения этого государства. Каждому свое место. Место Михаила Белявского - за бортом. Случайное столкновение с Партией, в лице майора Еромы, не играло решающего значения в откомандировании Белявского. Это был только попутный штрих. Даже и без этого судьба капитана была решена. Он входил в определенную категорию, участь которой была предопределена. Это подтверждает тот факт, что почти одновременно с Михаилом Белявским аналогичный приказ о демобилизации и откомандировании в Советский Союз получил майор Дубов. Что скрывалось за этим приказом знал лишь Отдел Кадров СВА, да еще сам майор Дубов. Ему тоже предстояло занять свое послевоенное место в жизни. 4. Два человека из моего ближайшего окружения вырваны из жизни и выброшены за борт. Я уважал их как людей и любил как товарищей. В глазах других они тоже были и останутся положительными образцами нового советского общества. И вместе с тем эти люди обречены на гибель. Никто не знает второй половины их жизни. Никто и не подозревает причины, послужившей поводом их исчезновения из Карлсхорста. Майор Дубов и Михаил Белявский не имеют ничего общего со старыми классами, которые по марксистской классификации осуждены на истребление. Дубов и Белявский созданы советской средой и являются подлинными гражданами современного советского общества в лучшем смысле этого слова. Вместе с тем - они обречены, безвозвратно обречены на гибель. По меньшей мере - гибель духовную. И что самое главное - таких людей миллионы. В этом легко убедиться. За тридцать лет существования советской власти было репрессировано по политическим соображениям минимум тридцать миллионов человек. Считая, что каждый из них имел двух родственников и, принимая во внимание, что родственники политически-репрессированных автоматически попадают в категорию политически-неблагонадежных, это дает шестьдесят миллионов человек в черном списке. Если считать, что из вышеуказанных тридцати миллионов, десять миллионов умерло в лагерях, десять миллионов, как минимальная цифра, находятся в настоящее время в лагерях и десять миллионов после отбытия срока заключения выпущены на свободу, оставаясь на особом учете НКВД, то в результате получится восемьдесят миллионов человек, которых советское государство сделало своими врагами. Во всяком случае - считает своими врагами. Здесь становится ясным, для чего в каждой ячейке советской государственной машины существуют отделы кадров и практика непрерывных анкет. Сегодня многомиллионная армия автоматических врагов советского государства без сомнения составляет основной класс нового советского общества. Этот невидимый класс автоматических врагов и одновременно рабов пронизывает советское общество сверху донизу. Стоит-ли приводить примеры?! Здесь не только рабы в полном смысле слова - заключенные трудовых лагерей НКВД. Здесь можно назвать много имен маршалов Советского Союза и сталинских лауреатов, имеющих за плечами заключение в НКВД. Это большие люди, о которых знает весь мир. О миллионах мелких столкновений государства и личности не знает никто. Государство и личность. Здесь невольно встает перед глазами образ Вали Гринчук. Маленькая девушка - партизанка. Борясь за свою свободу, она взялась за оружие в огневые годы войны. Она храбро билась. Она не только отстояла свою свободу от внешнего врага, но и поднялась вверх по ступенькам советского общества. Из серой массы она, в какой-то мере, стала личностью. И вот, поднявшись вверх, эта новорожденная личность вскоре почувствовала тяжелую руку государства. По долгу службы Вале часто проходилось бывать в Контрольном Совете. Там она познакомилась с одним молодым союзным офицером. Внешне это знакомство не могло вызвать никаких возражений, так-как Валя посещала Контрольный Совет в порядке служебных обязанностей. Через некоторое время знакомство приняло форму личной дружбы. В один прекрасный день Валю вызвали в партийную организацию. Там ей в очень вежливой форме дали понять, что Партии известно о ее знакомстве с союзным офицером. К удивлению девушки ей не сказали больше ничего и как-будто отнеслись к этому знакомству сочувственно. Через некоторое время эта история повторилась. У Вали создалось впечатление, что ее знакомство даже поощряется. Проходило время и дружба советской девушки с союзным офицером стала искренней привязанностью двух молодых людей. В этот момент Валю снова вызвали в парторганизацию и поставили ее, как члена Партии, перед необходимостью совмещать любовь с государственными интересами. На следующий день Валя слегла в госпиталь. Врачи констатировали лихорадочное состояние, сильно повышенную температуру, ненормальное давление крови. Причину этого болезненного состояния врачи обнаружить не могли. Проходили недели, а состояние девушки не улучшалось. Однажды в палату пришел пожилой и опытный врач-невропатолог. Он просмотрел историю болезни и, покачав головой, спросил Валю: "А у Вас не было каких-нибудь крупных неприятностей... э-э-э в личной жизни?" "Нет", - коротко и твердо ответила девушка. В госпитале Валя пробыла больше двух месяцев. После выписки из госпиталя она, под предлогом болезни, добилась перевода на другую работу, где ей не требовалось посещать Контрольный Совет. Через знакомых Валя попросила передать любимому человеку, что она уехала в Россию. У маленькой девушки было сердце солдата. Мало кто знал о связи этих явлений. Для всех Валя по-прежнему оставалась боевым офицером, заслуженно занимающим свое место в советском обществе. Мало кто обратил внимание, что вместо украшенного орденами офицерского кителя девушка все чаще и чаще одевала обычное женское платье. Все это происходит вокруг меня. Меня лично это касается постольку, поскольку я сам доложен вступать в Партию. Другого выбора у меня нет. Разве что смотреть в глаза тому будущему, которое стало для майора Дубова и Михаила Белявского настоящим. Постараюсь быть абсолютно честным перед самим собой и попытаюсь разобраться в окружающей меня действительности. На сегодняшний день в Советском Союзе нет коммунистической партии. Есть только Партия Сталина с устаревшей вывеской. Самоцелью для этой Партии стало одно Власть, безраздельная Власть. Идеальный член Партии Сталина не должен думать самостоятельно, он должен быть лишь тупым исполнителем воли свыше. Наглядный пример - партийный организатор Ерома, процветающая скотина и идеальный большевик сталинской школы. На мне погоны советского офицера и я ровесник советской власти. Если-бы я родился на двадцать лет раньше, я, возможно, был-бы убежденным марксистом и революционером в Октябрьской Революции. Сегодня-же я, вопреки всему, не член коммунистической партии. Если-бы я не стоял перед этой необходимостью, - да безусловной необходимостью, то мне даже не пришла-бы в голову мысль вступать в ту партию, которая носит сегодня имя Компартии СССР.
Глава 17. ДУША ВОСТОКА
Берлин-Карлсхорст. Дорогая Хельга! У меня масса новостей и не терпится поскорей написать тебе. Ты никогда не догадаешься, что случилось в прошлое воскресенье. Ты, конечно, подумаешь, что новое любовное приключение. Нет! Что-то интересней. Ты скажешь, что в наши дни ничего не может быть интересного? Коротко - теперь я работаю у русского офицера. И где? В самом таинственном Карлсхорсте. Расскажу все по порядку. В воскресенье я ехала на трамвае навестить Шарлотту в Обершёневайде. Около Лихтенберга на площадку поднимается русский офицер и прислоняется к двери в самом проходе. Эти русские всегда станут там, где не полагается стоять. Я стою как-раз напротив. Офицер безразлично смотрит на улицу и продолжает торчать в дверях, не обращая внимания на то, что его толкают со всех сторон. Чисто по-русски! Потом он случайно смотрит на меня. Через некоторое время он опять смотрит на меня, на этот раз уже более внимательно. Ты ведь знаешь - все говорят, что у меня исключительный цвет лица. Офицер довольно бесцеремонно рассматривает меня с головы до ног. Слава Богу, что воскресенье и я надела новые чулки. Меня эта бестактность задела. Что я призовая лошадь? Я поворачиваю голову и без страха смотрю ему в глаза. Во-первых он военный, а во-вторых русский. В обоих случаях можно временно забыть бабушкины советы. Пусть не думают, что мы их боимся. Теперь уж не так страшно, как в мае месяце. К тому же одеты они по-другому. На этом офицере все тип-топ: сапоги блестят, пуговицы блестят. Даже гладко выбрит. Наверное по случаю воскресенья. Только физиономия слишком серьезная для воскресенья. У них у всех каменные лица. Они наверно не знают, что когда улыбаешься, то самому на душе легче и другим приятно. Не знают даже этой простой вещи! В маленьких деталях, которые делают жизнь приятной - они абсолютные варвары. Едем дальше. Офицер рассматривает меня, как будто собирается поставить на меня ставку в следующем забеге. Я время от времени смотрю ему только в глаза. Это не вызов, но и не отказ. Как это делает Марика Рёкк. Наш трамвай мчится, как молния, сквозь Карлсхорст. Мой офицер, несмотря на свои нескромные взгляды, не думает предпринимать что-либо дальше, хотя я стою теперь совсем рядом с ним. Ведь он наверное живет в Карлсхорсте и на следующей остановке встанет. Зачем же он так смотрел? Досадно! Настоящий варвар. Никакого чувства такта к женщинам. Хоть бы спросил что-нибудь. Конечно я ему наотрез откажу. Но все-таки любопытно.
Проехали Карлсхорст. Едем дальше. Может быть он нарочно проехал свою остановку, чтобы встать вместе со мной? Бывает и так. Нет, теперь он вообще не смотрит на меня. Слезаем на конечной станции Обершёневайде. Я не тороплюсь. Ведь воскресенье создано для отдыха. Мой офицер идет позади меня. Вдруг я слышу: "Халло, фрейлейн!" Сначала я даже испугалась. Смотрю на него, как будто с луны упала. Говорит так серьезно и так уверенно. Я думаю - сейчас отведет в комендатуру и... А он говорит: "Извините, фрейлейн, я не хотел бы Вас обидеть. Могу я поговорить с Вами?" "Битте", - говорю я и думаю. - "Ага, наконец. Сейчас я ему откажу". "Мой разговор может показаться странным. Прошу Вас наперед извинить меня". "Битте, битте", - говорю я и думаю. - "Однако, он довольно хорошо для варвара говорит по-немецки". "Видите-ли я не знаком с обстановкой здесь. Я не имею ни знакомств, ни времени".
"Ага, сейчас он пригласит меня куда-нибудь", - думаю я. - "Отказать или нет? Страшно все-таки". А он продолжает: "Я здесь абсолютно один. Иногда это трудно". Я думаю: "Начинается. Обычный подход. Так они все говорят". "Мне хотелось бы найти человека, который... ну, вел бы мое хозяйство. Не могли бы Вы помочь мне? Порекомендовать кого-либо, например". Mein Gott! я чуть не упала. Вот свинья! Останавливать посреди улицы молодую элегантную даму и спрашивать такие вещи. Heiland Sakrament! И еще смотрел на меня целый час. Теперь я начинаю убеждаться, что от русских все можно ожидать. Но вежливость обязывает. Даже по отношению к таким... Все таки мы европейцы. Я говорю ему: "С удовольствием. Если я могу быть Вам полезной". - "Если Вы знаете кого-нибудь... Я буду Вам очень обязан. Вот номер моего телефона", - говорит он и я вижу, что разговор заканчивается. Неужели это все? "Скажите, почему Вы так смотрели на меня в трамвае?" - спрашиваю я. Может быть он все-таки опомнится, что сегодня воскресенье. "У Вас очень хороший цвет лица, фрейлейн. Как у ребенка. Красивое всегда приятно для глаз", - отвечает офицер и улыбается загадочной улыбкой. - "Вы на меня не обижаетесь?" На таких нельзя обижаться. У него какая-то особая манера. Говорит так серьезно, что это даже нельзя принять за комплимент. "Auf Wiedersehen". И на этом мой воскресный роман закончился. Когда я рассказала вcе Шарлотте, та только руками всплеснула: "Вот глупенькая! Ведь тебе самой счастье в руки лезет. У нас тут только и мечтают, чтобы попасть на работу в Карлсхорст. Если ты не хочешь, то дай номер телефона мне". Тогда я решила рискнуть сама. Сейчас такое время - не приходится быть разборчивой. Хоть и страшно, но все-же попробую. Сейчас без работы трудно, дорогая Хельга. Ты ведь сама знаешь. Сегодня утром я пришла в комендатуру Карлсхорста и позвонила "ему" по телефону. Он заказал для меня пропуск и - я в Карлсхорсте. Одной ногой в Германии, другой ногой в России. Кругом все военные, но не страшно. Может быть потому что днем. Недавно у них тут был большой праздник. Рассказывают, что солдаты пили водку ртом из бочек прямо на улицах, а потом выкатили пушки и стреляли друг в друга. Я это от многих слышала. Через пять минут я у дверей его квартиры и нажимаю кнопку звонка. Он очень удивился, когда увидел меня, и говорит: "Вы сами? Так быстро и так рано?" Он помог мне снять пальто, как настоящий кавалер. Потом говорит: "Я тороплюсь на работу. Давайте завтракать". Посадил меня за стол, а сам гремит посудой на кухне. Я сунулась было тоже на кухню, а он мне: "Не так скоро, детка. Когда я уйду, тогда Ваша очередь". После завтрака он оставил мне все ключи и говорит: "Будьте здесь хозяйкой. Чтобы был порядок. В три часа я приеду обедать". Как тебе это нравится? Ну вот, теперь я сижу хозяйкой за его письменным столом и пишу тебе письмо. Включила радио. Сбоку греет электрический камин. Самое главное пока не страшно. Опишу все в следующем письме. С берлинским приветом! Твоя Марго. * Берлин-Карлсхорст Дорогая Хельга! Как тепло в квартире у моего капитана! Сегодня я у себя дома мерзла даже под пуховиками. А этот варвар включил по всем комнатам электрические печи и жжет тока больше, чем весь наш Лихтенберг. Счетчик гудит и крутится, как в лихорадке. Контролер попробовал было сунуться однажды и дает капитану счет. Капитан похлопал его по плечу и смеется: "Это в счет репараций!" Дал ему пару папирос и выставил за дверь. Да, я тебе не сказала, что мой офицер имеет чин капитана - это четыре звездочки. Зовут его Михаэль - Михаэль Белявский. В квартире рядом живет лейтенант. Тот выдумал еще лучше. Когда уходит на работу, то зажигает на целый день газовую плиту. Чтобы тепло было. Надо же додуматься! Газ часто выключают днем а потом снова включают. Когда лейтенант приходит вечером, то иногда вся квартира полна газом. Я когда мимо двери прохожу, то слышу как газ из-под двери ползет. Майн Готт! Когда-нибудь весь дом взлетит на воздух. А в подвалах полно брикетов. Если бы я не боялась, что дом взорвется, то было бы совсем хорошо. Все так интересно! Как в дикой Африке. Или среди людоедов. Опишу тебе "мою" квартиру. Ведь я здесь полная хозяйка. Мой капитан ничего не запирает. Ключи торчат в замках, но все открыто. Для чего тогда замки - для красоты? Удивительно доверчивый народ. Как и все дикари! Вчера герр Шмидт, наш домоуправляющий, рассказывал как мой капитан устраивал свою квартиру. Все жители были выселены из Карлсхорста в 24 часа. Наш дом большой - около восьмидесяти квартир. Капитан явился с двумя солдатами, когда дом был уже пустой. Он потребовал у герра Шмидта ключи ото всех квартир, потом приказал солдатам пойти на улицу и "поймать шесть немцев". Наловили кто под руку попался и привели. Как тебе это нравится? Затем капитан обошел весь дом и выбрал себе квартиру по вкусу. Ты думаешь на этом дело кончилось? Нет, у русских все наоборот. Первым делом он приказал своей рабочей команде выбросить из квартиры абсолютно все. Затем он отправился по другим квартирам. Где-то нашел обстановку кабинета по своему вкусу и приказал тащить все "домой". Потом отправил разведчиков с приказом "найти" ему в Карлсхорсте коричневое пианино - под тон кабинета. Сам же отправился искать подходящую обстановку спальни. Выкопал где-то спальню, как у Марии Антуанетты. Двуспальная кровать, на которой только в футбол играть. Откуда только у этого варвара вкус оказался? Должна признаться, что квартира получилась уютная. Кабинет, как у министра. На письменном столе огромный бронзовый орел. По стенам очень редкие рога - из квартиры д-ра Мейсснера, исследователя Африки. Конечно, при таких условиях - это не трудно. Цап-царап! А спальня! Тут воплощенная невинность голову потеряет. На ночном столике маленькое радио и белый телефон, а на полочке бронзовая коробка для сигарет и... пистолет. Когда я пыль стираю, то боюсь притрагиваться. Ни один человек не поверит, что в этой спальне живет холостой мужчина. А вместе с тем - он не женат. К довершению всего над кроватью висит большая картина "Кающаяся Магдалина", тоже откуда-то из соседней квартиры. Может быть он действительно мо нах! Недавно капитан привез из Дрездена одеяло из малинового шелка и теперь посылает меня купить специальные пододеяльники и обязательно с кружевами. Каково? Потом принес в кармане маленького попугайчика и пустил его летать по комнатам. Говорит, что если попугай улетит, то следом вылечу и я. Очень любезно! Теперь нужно доставать где-то клетку. Требует чтобы я ему купила маленький аквариум с золотыми рыбками. Откуда он только додумался, что такие вещи существуют на белом свете. Неужели он видал это в своей дикой России? Меня удивляет, как эти русские не приспособлены к мелочам жизни. В квартире рядом испортилась кнопка дверного звонка. Ведь что проще, как позвать герр Шмидта и сказать ему починить. Вместо этого хозяин квартиры откручивает звонок у своего соседа и ставит себе. Тот, в свою очередь, поступает таким же образом и делает на звонке пометку, чтобы не украли второй раз. Так продолжается по двадцати квартирам, пока кто-либо просто не примирится с отсутствием звонка. Если что-либо поломалось, то русские возятся с этим сами. Как-будто они не знают, что для этого существует герр Шмидт, который работает тоже "в счет репараций". Единственное место в Берлине, где очереди у магазинов обычное явление - это Карлсхорст. В Берлине мы, немцы, получаем по 100 грамм жиров в месяц, но без очереди. Русские получают по несколько килограмм, но зато надо стоять часами в очереди. Как им только не стыдно! Все магазины на Трептов-аллее. По ней-же сквозь Карлсхорст проезжает немецкий трамвай. Все видят очереди у каждого магазина. Еще лучше, - в одной очереди стоят немецкие домработницы, жены русских офицеров и - сами офицеры. Ведь в магазине несколько продавщиц, а никто не догадается сделать отдельные очереди. В неприятных вещах - у них действительно полное равенство. Холостые офицеры в обеденный перерыв или после работы вместо того, чтобы отдохнуть, стоят по очередям. Притом никто не удивляется и не возмущается. Как будто они с первого дня рождения привыкли к очередям. Вчера я нашла на ночном столике капитана книгу в черном переплете. Дорогая Хельга - я испугалась. Я ожидала какую-нибудь порнографию или любовный роман. Знаешь, как это принято у офицеров. Это был - "Майн Кампф"! Эту книгу теперь стараются не держать дома даже немцы. А он - советский офицер. В книге подчеркнутые карандашом места и пометки его рукой на полях. Значит он читает эту книгу не для развлечения перед сном. Это для меня новая загадка. Потом я заглянула в библиотеку. Самое интересное я нашла на нижних полках, которые не видно снаружи. Там оказались целые кипы нацистских журналов. Тут было все что угодно - вплоть до "Мифа XX века". Такую коллекцию трудно найти в доме самого заядлого наци. Зачем ему, советскому офицеру, копаться в развалинах прошлого? Жаль, что он не разговаривает со мной. Я для него только служащая. Он, конечно, не предполагает, что в лучшие времена я была студенткой Кунстакадемии. Заканчиваю письмо. Уже время готовить обед. Дорогая Хельга, я очень сержусь на тебя за твое молчание. Пиши! С приветом! Твоя Марго. * Waldheim-Sachsen Дорогая Марго! Жизнь моя идет не так весело, как у тебя. Наш маленький городок нельзя сравнить с Берлином. Да и у меня лично очень много неприятностей. И дома и на сердце. Ведь ты знаешь, что я ожидаю ребенка. Этот ребенок доставляет мне не радость, а только горе. Ведь это плод насилия. Я уже тебе писала. Мне особенно горько читать твои письма, где ты так беззаботно пишешь о твоих знакомствах с русскими. С меня достаточно этого первого и последнего знакомства с воспоминанием. Я хотела бы предостеречь тебя, чтобы с тобой не случилось такой же печальной истории. Ведь жаловаться тогда будет поздно и некуда. Русский сержант, отец моего будущего ребенка, служит в комендатуре нашего городка. Недавно я случайно столкнулась с ним на улице. Он пытался поздороваться со мной, но я убежала. Теперь я всегда перехожу на другую сторону улицы, когда вижу его издалека. Я не могу видеть это грязное чудовище. Я никогда не забуду и не прощу тот ужасный день. Мама очень опечалена будущим ребенком. Ведь ты знаешь, как у нас здесь смотрят на эти вещи. Милая Марго, мне ужасно тяжело. Я так мечтала иметь ребенка и заботливо любящего отца, к которому мой маленький протягивал бы ручонки и говорил: "Па-а-а..." А теперь наверно еще в колыбели он будет кричать: "Uri, Uri... Frau komm..." Кошмар! Если хочешь доставить мне удовольствие, то не пиши мне ничего о русских! Будь осторожна! Я уверена, что твой новый хозяин первым делом попытается изнасиловать тебя или снимет с тебя часы. Что от них еще можно ожидать? Так жалко, что ребенок не будет иметь отца. Иногда я плачу от отчаяния. Я уже сейчас представляю себе какой будет ребенок и радуюсь ему. Несмотря на все. Ведь мы женщины созданы, чтобы быть матерью. Когда я вспоминаю об отце, об этом грубом животном, у которого сердце наверное поросло волосами... Может ли он вообще иметь какие-либо отцовские чувства в сердце?! Я уже сейчас вяжу для бэби крошечные штанишки и рубашонку. Мама, к моему удивлению, взялась помогать мне. Она говорит, что ребенок дан Богом и не виноват. Я думаю какое имя дать ребенку. Будет это мальчик или девочка? Ведь это мой первенец, и я люблю его. Я уже купила для него пеленки и детское приданое. Теперь так тяжело достать что-нибудь. Тяжело будет моему маленькому. Ведь мы сами голодаем. Бедная наша Германия - и Твоя бедная подруга Хельга. * Берлин-Карлсхорст. Дорогая Хельга! Ты писала мне, чтобы я была осторожна, что мой капитан изнасилует меня. Х-а! Иногда я думаю, что может получиться только наоборот! Досадно, что мы - девушки не имеем права активного голоса в этих вопросах. А тем более попробуй-ка скажи офицеру, у которого ты работаешь. Я однажды попыталась улыбнуться моему капитану слегка соблазнительно. Так как улыбается Марлен Дитрих. Знаешь что из этот получилось? Он повернул меня лицом к кухне и хлопнул ладонью по... пониже спины. Самым бессовестным образом. Как будто я школьница! Как будто мне не 21 год! Как будто все молодые люди не уверяют, что я очень хорошенькая! И при этом говорит, что лучше бы я надевала чистый передник, когда он приходит домой. А вместе с тем мне этот дикарь начинает нравиться. Если тебе признаться, то это даже больше. Иногда я спрашиваю себя: может быть это просто временный интерес к дикарю? Или во мне говорит инстинкт женщины, на которую мужчина не обращает внимания? Или это от скуки? У него выправка, как у настоящего офицера. Он не мальчишка, как все эти желторотые в цивильном. Одно плохо - он принципиально не хочет видеть во мне женщину. На нем всегда сапоги блестят, как зеркало. Сапоги он мне чистить не позволяет. Слава Богу - это его собственная привилегия. Но зато синие галифе и зеленый китель - это для меня мука. Не успею погладить галифе, как новое дело - неси китель в химчистку или подшивай белый воротничок. На днях спросил меня, неужели я сама не догадываюсь заглянуть в его гардероб и приводить все заранее в порядок. Но ведь я ему не бабушка! Недавно устроил мне первый семейный скандал. Утром я прихожу и вижу на письменном столе слой пыли, а на нем пальцем капитана написано "Sau". Я завозилась с обедом, затем меня позвали соседи и я совсем забыла об этом. Когда он приехал обедать и увидел опять пыль на столе, то разразилась буря. В первый раз я увидела, как он сердится. Как он затопал ногами, как закричал на меня. Я уж не помню - что он ругался. И по-русски и по-немецки. Потом слов не хватило - подходит к столу, пальцем по нем почертил и мне к носу: "Was ist das? Свинство! Сколько раз я уже говорил?" И этим же пальцем мне по носу провел. Бог ты мой - я и испугалась и обидно. А он опять кричит: "Хир никс Русслянд! Хир - Дейчлянд! Чтобы у меня здесь немецкий порядок был. Цум тейфель!" Я расплакалась и убежала на кухню, а он улегся на кушетку и курит. Минут через пять успокоился и приходит на кухню. Я сижу и плачу. Он мне говорит: "Поди накрой стол для двоих". Я тарелки ставлю, а у самой слезы капают от обиды. Думаю -завтра возьму расчет и уйду. Пусть тогда сам тарелки моет. Мой капитан полез в шкаф и гремит бутылками. Я думаю, теперь напьется, как свинья, и побьет меня. Вот оно русская душа где показывается. Нужно уходить, пока не поздно. Капитан откупорил бутылку вина, потом бутылку водки. Ставит на стол и говорит: "Поди сними фартук и давай обедать". Я очень удивилась. Что это такое - в первый раз он приглашает меня обедать вместе. Но раз приказывает, то я противоречить боюсь и сажусь, полужива от страха, за стол. Он наливает два больших бокала водки и смеется. Неужели заставит меня пить эту гадость. Я слышала, что они всегда пьют водку, когда мирятся. А выпивши - опять дерутся. Мама родная - помоги! Теперь буду аккуратно вытирать пыль. Мой капитан делает вид, что все забыл и обращается со мной так, как будто он видит меня в первый раз и я у него в гостях. У меня от страха кусок в горле застревает, а он только смеется, глядя на меня, и подливает вино. "Скажи, Марго, когда у тебя будет муж, то ты также будешь заботиться о нем, как обо мне?" Тут я осмелела и говорю: "Но Вы-же не мой муж". "Тем более. Ты должна учиться. Я хочу чувствовать заботу. Понимаешь? За-бо-ту! Я уже пять лет абсолютно один, Марго. Четыре года я провел в грязи и крови. Среди выжженных развалин и снега..." Тут он стал грустный и не захотел больше говорить. Подошел к радиоле и поставил русскую пластинку. Когда русские пьяные - они не умеют веселиться. Или дерутся безо всякой причины, или поют грустные песни и плачут. Только тогда у них сердце выходит наружу. Больше он мне не сказал ни слова. Только помрачнел весь. Не стал больше кушать и лег опять на кушетку. Долго молчал. Потом позвал меня к себе, посадил рядом, положил мне голову на колени и ласкается. Но ласкается так странно, как дитя к матери. Мне его жалко стало. Видно он очень одинок, но не говорит об этом. А я думала, что люблю его, и хотела ему помочь улыбкой Марлен Дитрих! Ему дороже всего забота. Теперь буду стирать пыль два раза в день. Может быть тогда он заметит меня. В комнате стало между тем полу-темно. Кругом тихо-тихо. Тепло и так уютно. Как хорошо если бы я была здесь не служащей, а пусть даже просто его подругой. Чем он занимался во время войны? У него много орденов. Неужели он тоже убивал людей? Он все-таки добрый - накричал на меня? а потом стыдно стало. Я-то дура испугалась, думала он сейчас позвонит в комендатуру и прикажет посадить меня в погреб. Лейтенант из соседней квартиры всегда угрожает так своей Маргарите, когда она ему суп пересолит. Пока я мечтала, мой капитан заснул у меня на коленях. Я хотела его поцеловать, но побоялась. Встала потихоньку и принялась стирать пыль. Завтра перерою все его вещи и, когда он придет домой, буду нарочно штопать носки у него на глазах. Пусть видит, что я о нем забочусь. У разных мужчин любовь приходит разными путями. Дорогая Хельга, меня страшно интересует вопрос - есть-ли у него какая-нибудь девушка. Пока я видела, что к нему заходит только фрейлейн Валя. Но тут не может быть ничего серьезного. Милая Хельга, мне так хочется увидеться с тобой и поболтать. Не горюй о бэби. Я уверена, что все будет хорошо. С приветом Твоя Марго. Waldheim-Sachsen Дорогая Марго! Благодарю тебя за твои милые поздравления в предыдущем письме. Мой маленький очень здоровый и милый ребенок. Теперь это для меня вся радость и забота. Для того, чтобы почувствовать что такое ребенок, -- нужно быть его матерью. Теперь у меня масса хлопот и забот, это отвлекает меня от неприятных мыслей. Можешь себе представить - мама теперь ругает меня все время, что я мало забочусь о ребенке, постоянно вмешивается и дает советы. Я этого никак не ожидала. Мама как-то пустилась философствовать и говорит, что брак без ребенка - это пустоцвет, что только дети скрепляют семейную жизнь и связывает супругов. Правда потом получилась довольно неловкая пауза. Связывает супругов! Только не в данном случае. Когда мы стали совещаться, какое имя дать ребенку, то мама опять внесла свое предложение. Как ты думаешь - что она предложила? Она какими-то путями узнала как зовут этого... Ну, этого сержанта. И хочет окрестить ребенка его именем. Это теперь даже принято - большинство детей, рождающихся от русских, называют русскими именами. Я не хотела, но мама настаивала и потом я согласилась. Теперь у нас в доме есть маленький Петер, который голосит с утра до вечера. Какой он горластый - ужас! На днях я шла с маленьким Петером на руках по улице и столкнулась опять с сержантом. Он остановился стоять посреди улицы и долго смотрел мне вслед. Я ушла поскорее, так-как мне было стыдно. Вчера наша соседка фрау Гюнтер пришла к нам и рассказала что сержант приходил к ним, расспрашивал обо мне и о ребенке. Спрашивал чей это ребенок. Потом сержант долго качал головой и что-то говорил по-своему, но они не могли понять что. Я опять испугалась и плакала. Что он еще хочет от меня? Вчера поздно вечером, когда мы уже хотели ложиться спать раздался стук в дверь. Мама пошла открывать и входит затем в комнату с... этим сержантом. Я лежала в постели вместе с маленьким Петером. Хотела вскочить и убежать в другую комнату, но не могла. Мама странная - она так спокойно разговаривает с сержантом. Я только закрыла маленького Петера и повернулась к стене. Но сержант был теперь совсем другой. Такой тихий и неловкий. Стоит в дверях и переминается с ноги на ногу, как медведь. Потом снимает с плеча тяжелый солдатский мешок и дает маме. Отдал мешок и опять мнется в дверях. Как будто ему чего-то хочется, но он боится. Мама взяла его за руку и подводит к кровати, чтобы он посмотрел на ребенка. Я чуть не плачу, а маленький Петер улыбается во весь рот и махает ручонками. Он ничего не знает. Может быть он инстинктом ребенка чувствует, что это его отец. Дети не понимают всей тяжести нашей жизни. Сержант боязливо посмотрел на маму, на меня он старается не смотреть. Потом осторожно протягивает руку. Маленький Петер хвать его за палец и смеется. Сержант так странно смотрит на ребенка, совсем забыл о нас с мамой. Начал причмокивать губами и разговаривать с ним что-то по-русски. Сержант спрашивает маму как зовут ребенка. Мама ему отвечает: "Петер. Ты большой Петер, а это - маленький Петер", - и взяла ребенка из кровати. Тот барахтается ручками и ножками, как котенок и тянется к сержанту. Затем, милая Марго, я очень удивилась. Сержант бормочет: "Петя, Петя"... И вдруг я вижу, что у него по лицу слезы текут. Я еще никогда не видела как мужчины плачут. И вдруг он... он плачет. Всхлипывает, а слезы по лицу катятся. Лицо все перекривилось, как-будто хочет удержаться и не может. Мужчины плачут иначе, чем женщины. Женщины всегда прячут лицо. А этот - сидит, смотрит на маленького Петера, а из открытых глаз слезы текут. Потом вдруг вскочил, как будто за ним гонятся, и ушел, не сказав ни слова. Я долго думала об этом. Что это все может означать? Он теперь не такой страшный, как казалось раньше, а какой-то жалкий и беспомощный. Может быть мама права? Как он странно смотрел на маленького Петера. И потом эти слезы... Звери не могут плакать. Когда мама открыла мешок, то там оказалось несколько буханок хлеба, большой пакет масла и банки со сгущенным молоком. Зверь все-таки заботится о своем детеныше. Мой бедный маленький Петер. Ведь нам действительно очень голодно. Кончаю письмо и целую тебя крепко твоя Хельга. * Берлин-Карлсхорст Дорогая Хельга Я сижу и пишу письмо, а противный Ганс, - так зовут эту нахальную птицу, разгуливает по столу и мешает мне. Я часто сержусь на Ганса. Капитан заботится о нем больше, чем обо мне. Когда капитан читает газеты, Ганс разгуливает у него по погонам и сует свой нос повсюду. Иногда капитан возьмет на язык корма и Ганс клюет у него с языка. Оба очень довольны. Как-будто целуются. Тоже нашел с кем целоваться - с попугаем! У меня очень своеобразный распорядок дня. Во-первых я не должна появляться в квартире до десяти часов, т.е. пока капитан не уйдет на работу. Во-вторых я не должна оставаться в квартире после пяти часов. Как-будто он опасается, чтобы нас не заподозрили в чем-то интимном. О его жизни я больше узнаю от фрау Шмидт. Теперь у капитана новая страсть. Встает каждое утро ни-свет, ни-заря, садится в машину и отправляется купаться на Мюггельзее. Если он так рано встает ради купанья в холодной воде, то надо полагать, он проводит не слишком веселые ночи. Зачем ему тогда только спальня Марии Антуанетты? Когда я пишу об этом, то вспоминаю старшего лейтенанта из четвертого подъезда. Молодой мальчишка. Сначала был такой скромный и тихий. Затем начались женщины, женщины и женщины. Все с улицы - из-под моста около "Капитоля". Вскоре лейтенант бесследно исчез. Фрау Шмидт рассказывает что он теперь в "Голубой Дивизии". Так русские называют изолятор для сифилитиков на острове Рюген, где они живут за колючей проволокой. Потом их всех отправляют в Сибирь. Недавно трамвайную остановку около "Капитоля" перенесли на полкилометра дальше от Карлсхорста. Половина венериков в госпитале Карлсхорста уверяет, что их продуло ветром около этой трамвайной остановки. Фрау Шмидт знает абсолютно все. Она клянется, что в этом госпитале русских лечат от гонореи впрыскиванием скипидара в мягкие части (очень мучительный метод лечения, имевший место в 19 веке. Применяется в настоящее время в Советской Армии). Шшш-приц! Полтора кубика. А от двух кубиков умирают лошади. Представляю себе удовольствие! Русские говорят, что эти уколы "морально-политические" - чтобы отбить охоту общаться с немецкими женщинами. Скипидарно-политические уколы и Голубая Дивизия! Если русские говорят об этом так спокойно, то может быть у них есть еще что-нибудь другое, о чем не говорится. Может быть поэтому мой капитан такой непонятный? Ведь он не только мужчина, но и советский офицер. Это обязывает его не забывать законы своей страны. Я слыхала, что после заключения Мирного Договора с Германией Сталин разрешит русским жениться на немецких девушках. Я спросила об этом капитана. Он посмотрел на меня искоса и говорит: "Забудь об этом детка. Кто тебе это говорил?" "Я в городе слышала", - отвечаю я. "Если тебе это говорил русский, то он просто обманывал тебя. Будь осторожна с такими людьми. Тот, кто дает обещания, которым он сам не верит, не может быть хорошим человеком. Это старая ловушка для девушек". "Но я это слышала от немцев". "Тогда это просто пропагандный трюк", - говорит он. Недавно у моего капитана был день рождения, - я узнала это из его документов. Я купила по этому случаю особенно хороших цветов и привела квартиру в праздничный вид. Я испекла вместе с фрау Рот шоколадный торт с его инициалами, приготовила особенно вкусный обед. Я даже позвонила ему по телефону на службу и спросила не опоздает-ли он к обеду. Для этого дня я надела свое лучшее платье и чулки. Пока я возилась, принесли еще один торт из кондитерской у нас в Карлсхорсте. Оказывается от фрейлейн Вали. Видимо она дружит с ним не на шутку, если помнит его день рождения. Мне стало обидио - все мои приготовления отходят на задний план. Мой торт нельзя сравнить с кондитерским! Теперь я опять только бедная немецкая девушка. Когда капитан приехал обедать, то кричит мне с порога: "Марго, кушать! Быстро!" Неужели он опять собирается уезжать? Вот так день рождения? Мог-бы немного отдохнуть. Капитан заходит в кабинет и с любопытством оглядывается по сторонам, не понимая по какому случаю все это праздничное убранство. Рассматривает мое новое платье и белоснежный передник. Видимо это больше всего нравится ему. Он улыбается с таким выражением, будто говорит: "Ага, наконец-то!" Затем он спрашивает: "Детка, что это все означает?" Я поздравляю его с днем рождения. Он раздумывает что-то, как будто вспоминает какой сегодня день; смотрит на шоколадную цифру и говорит: "Ах да, в самом деле! Ведь сегодня мой день рождения!" Неужели он так заработался, что забыл об этом? Нет, мужчина не может существовать без женщины! Он хуже ребенка и все забывает за своими ужасно важными делами. При том это беспомощное существо еще воображает что оно венец творенья. Все это выдумки! Без женщин мужчины наверно и по сей день бегали бы голяком. В награду за мою заботу капитан опять делает из меня леди на час и командует накрыть стол на двоих. Ах, только-бы не пришел кто-нибудь! Еще не садясь за стол, капитан налил себе стакан водки и залпом выпил. Что за ужасные привычки! Я уже не раз замечала у него эту манеру заложить фундамент. Потом он начинает потихоньку пить всякие хорошие вещи - на столе шампанское, вино, ликер. Эту русскую манеру предварительно оглушить себя стаканом водки замечали многие из нас здесь в Карлсхорсте. Как-будто русские хотят сломить этим стаканом какую-то железную завесу в душе. Тогда они становятся разговорчивы и оживлены. Пока не перепьются. Я попробовала ухаживать за столом, как это полагается хозяйке дома. Но не тут-то было! Капитан опять повернул у себя в душе какой-то выключатель, и теперь я для него только дама и гость. Как будто он нарочно создает внутреннюю преграду. Ведь было-бы так просто обнять меня и поцеловать. Ведь я немножко пьяна и это простительно. Минутная слабость! Я бы сделала вид, что ничего не помню... А он ведет себя, как джентльмен, как будто у него в жилах сахарная водица. Как противно, когда мужчины слишком долго разыгрывают из себя джентльменов! Ведь я у него уже не первый день, ведь я пользуюсь успехом у мужчин. Но только не здесь. Капитан включил радио и лег на кушетку. Я села рядом и молчу. Музыка играет тихую мелодию. Я знаю - это действует на него и он сам заговорит. И он сказал. О Боже, что он сказал! "Марго, ты очень хорошая девушка. Я бы даже сказал слишком хорошая", - гладит меня по руке и задумчиво добавляет: - "у тебя, наверно было много мужчин?!" Я чуть не взорвалась. Надо же так хорошо начать и так плохо кончить! Я уже хотела ответить ему подобающим образом, но удержалась. "Вы любите кого-нибудь, герр капитан?" - спросила я. "Конечно люблю". "Кого?" - и жду с нетерпением что он скажет. "Я люблю Ганса, яичницу, да еще розовые щечки", - и смеется. Видимо он не хочет говорить со мной всерьез и переводит все в шутку. "Только смотреть?" - спрашиваю я. Мне хотелось пошутить. Ведь не даром в моих жилах течет берлинская кровь. Мне хотелось разжечь его, а потом холодно осадить. Ведь он так долго мучает меня. "Марго, я с удовольствием поцеловал бы твои щечки. Они у тебя такие свежие. Я даже отсюда чувствую, как они пахнут свежестью", - говорит капитан. У него поразительная манера говорить такие веши самым спокойным тоном и без малейших намеков на дальнейшее. "Но мир построен на диалектике", - продолжает капитан. - "Ты знаешь, что это такое? Ну, это значит, что после поцелуя в щеку мне захочется поцеловать тебя в губы, затем дальше и дальше". "Ну, и что же здесь плохого?" - говорю я и думаю: "Неужели у него такая толстая шкура, что он не поймет и этого намека?" "А плохо то, что нам тогда придется расстаться". "Почему?" - удивляюсь я. "Об этом бесполезно говорить. Так должно быть". "Но ведь многие русские имеют знакомых немецких девушек?" - возражаю я. "Есть приказ, согласно которому связь советских офицеров с немецкими женщинами карается судом Военного Трибунала", - говорит капитан, не глядя на меня. "Но ведь так часто видно..." - говорю я и не верю его словам. "Это - уличная любовь, Марго. О ней не стоит говорить. И не она подразумевается в приказе маршала Соколовского". "Но откуда будут знать, что Вы делаете дома, герр капитан". "Хорошо. Возьмем наглядный пример. Допустим я люблю тебя. Тогда я не должен лицемерить и скрывать это ото всего мира. Если же я не буду скрывать этого, то я рискую попасть в Сибирь. В лучшем случае - позорное разжалование с занесением в личное дело. Пятно на всю жизнь. Ты не поймешь этого". "Но я знаю столько примеров..." опять стараюсь возразить я. "Это не примеры. Это - вынужденный выход из положения. Если я буду любить тебя, а на глазах других буду разыгрывать комедию... Это автоматически убивает любовь и остается только грязная связь. Нельзя повенчать черную жабу с белой розой". Я растерянно смотрю на него и не знаю как понять это. У тридцатилетних мужчин какая-то особая манера говорить о любви, - они понимают ее и анализируют. Он весело улыбается, берет мою руку и кладет ее себе на лицо, как будто ласкаясь. "Это только пример", - говорит он.-"Но даже если бы я любил тебя, то я предпочитаю постоянно любоваться тобой издалека, чем один раз вблизи. Ведь потом пришлось бы расстаться! Любовь - это нежный цветок и с ним нужно уметь обращаться. Понимаешь?" Раздался звонок в дверь. Так громко и по-хозяйски звонит только фрейлейн Валя. Она вихрем влетела в комнату и с разлета крепко поцеловала капитана, откинулась назад и шаловливо смотрит какое это произвело на него впечатление. На эти поцелуи приказ маршала Соколовского не распространяется... Капитан вместе с фрейлейн Валей уехали на работу, а я с досады села писать тебе начатое раньше письмо. Нарочно нарушила приказ капитана и осталась в квартире после пяти часов. Теперь я понимаю, почему он запретил мне это. Пусть же соседи подумают теперь что-нибудь хотя этого и нет. Привет тебе и твоему маленькому Петеру твоя Марго. Waldheim-Sachsen Дорогая Марго! Видно Провиденье уравновешивает чаши нашего горя и радости. Теперь я живу почти счастливой жизнью. Мой маленький Петер растет и доставляет мне вcе больше и больше хлопот и радости. Даже соседи теперь заходят к нам и ничего не говорят плохого. Ведь теперь у ребенка есть отец. Маленький Петер теперь не незаконный ребенок. Зато большой Петер - незаконный отец. Он страшно боится, чтобы его начальство не узнало, что у него ребенок и что он бывает здесь. Он говорит, что тогда его немедленно отошлют назад в Россию. Разве это преступление? Я думала, что наши расовые законы были несправедливы, но что же за законы в этой стране, где так много кричат о равенстве и братстве. Большой Петер теперь буквально несчастный. Чем больше он привыкает к ребенку, тем больше он боится видеть, чтобы об этом не узнали. У Петера была в России жена и ребенок. Оба погибли во время оккупации на Украине. Когда он мне говорил об этом, то смотрел в пол. Может быть он думает, что я, как немка, тоже косвенно виновата в этом. Как-то мама спросила его, почему так советские солдаты вели себя во время наступления по Германии. Петер нехотя ответил: "Нам все время говорили, что немцы то же делали в России". Потом подумал немного и добавляет: "Жизнь плохая. А немцы еще хуже сделали. На свою жизнь мы злые". Большой Петер сидит на табурете, держит в руках маленького и говорит: "Потом новый приказ пришел. Запретили. В один день многих солдат постреляли за это. Иван всегда виноват". Теперь Петер почти каждый вечер приходит к нам. Всегда приносит что-нибудь: то колбасу, то масло. Продает свои сигареты и хлеб - приносит деньги. Раз я спросила его - разве ему не платят жалования. Он отвечает: "Ивану платят восемь рублей в месяц. На это пачки папирос не купишь". Теперь Петер относится ко мне с уважением, как к своей жене. Когда я ему сделаю какую-нибудь мелочь, например сама возьму и постираю его белье, то он радуется этому как подарку. Мне кажется, что русские привыкли к слишком тяжелой и безрадостной жизни. Каждое пустяковое проявление заботы они воспринимают прямо с болезненной благодарностью. Теперь Петер из кожи вон лезет, чтобы угодить мне и маме. Но все это он делает в постоянном страхе. В таких условиях не может быть счастья. Когда я читала твое последнее письмо, то я подумала, что твой капитан прав. То, что офицер думает головой, - солдат только чувствует сердцем. По воскресеньям Петер одевает все свои ордена и приходит к нам на весь день. Когда я ему однажды предложила пойти погулять на улицу, то он только испуганно посмотрел на меня. Постепенно я так привыкла к нему, что ожидаю с нетерпением, когда он постучит в дверь. Раз я спросила его, любит-ли он меня и возьмет ли он меня с собой в Россию. Он задумался. Видно эта мысль никогда не приходила ему в голову. Почему? Ведь я чувствую, что он счастлив со мной и маленьким Петером. Он сказал только: "Тебя никогда не пустят в Россию. А если я скажу об этом своему командиру, то на другой день ты меня здесь не увидишь". Какие же секреты счастливой жизни охраняются так строго в стране Советов? Почему тогда так хорошо воевали русские? Маленький Петер часто играется блестящими орденами на груди у отца. Когда тот смотрит на них, то в его глазах иногда вспыхивает злоба. Время купать маленького Петера. Кончаю писать и желаю тебе всего лучшего твоя Хельга. * Берлин-Карлсхорст Дорогая Хельга! Вчера я праздновала мой день рождения. Теперь мне уже двадцать один год. Как быстро летит время! Капитан удивил меня. Он поздравил меня, потом взял за подбородок и в первый раз поцеловал. Но опять не так, как надо. Так можно целовать распятие, но не меня. Ведь я не из дерева. А он смеется, как-будто ему доставляет удовольствие эта игра на нервах. Вместе с тем я чувствую, что он умышленно сохраняет дистанцию. Что-то неуловимое и незримое заставляет его оставаться на расстоянии. Он знает этого невидимого бога и подчиняется его воле. Я решилась пригласить капитана на день рождения к себе. Ответ как и следовало ожидать: "К сожалению я должен завтра работать до позднего вечера, детка. Желаю тебе хорошо веселиться". А сам будет сидеть один-одинешенек и разговаривать нежными словами с этим отвратительным Гансом. Ну и хорошо! Пусть хоть с золотыми рыбками целуется, а я буду веселиться. Вечером нарочно позвоню ему по телефону, проверю как он будет "работать до позднего вечера". У русских характерная манера праздновать свои советские праздники. Тогда весь Карлсхорст пестрит красными тряпками и иллюминацией. Но все эти праздники только внешние. Как-будто русские не привыкли праздновать в уютной домашней обстановке. Когда я спросила капитана, то он загадочно ответил: "Не непривыкли, а разучились". Зато русские очень часто собираются в тесной кампании и празднуют безо всякого календарного повода. Когда есть настроение. Тогда дом трещит и дым из окон идет.
То же и с подарками. Русские не привыкли к мелочным и регулярным подаркам. Как будто это не в обычаях или возможностях Советской России. Но когда они вспоминают о подарках и дарят, то часто не знают в этом меры. Как будто для них вещи не имеют ценности. С одной стороны русские гоняются здесь в Берлине за каждым пустяком, за каждой тряпкой. В особенности женщины. Но русские также легко расстаются с этим. В особенности мужчины. У них в какой то мере атрофировалось чувство личной собственности. Русские гонялись за часами, потому что их не было в благословленной стране Советов, но на другой день они беззаботно дарили их, так-как привыкли обходиться без часов. Как-то мы спорили с подругами о союзниках здесь в Берлине и обсуждали какая между ними разница. Конечно нас больше всего интересовал вопрос отношения к женщинам. Девушки были из разных секторов Берлина и уже видели виды. Немцы больше всего недолюбливают французов. Родители, если уже до того дело дошло, говорят дочке: "Лучше ходи с десятью русскими, чем с одним французом". Видимо тут русские играют роль какого-то отрицательного эквивалента. У англичан каждый солдат - это рожденный джентльмен. Даже если он возьмет уличную женщину, то ведет себя с ней как с настоящей дамой. Этим мужчина только подчеркивает уважение к самому себе. В американской любви главную роль играют шоколад и сигареты. Я не говорю о серьезной любви - о ней не болтают языком на улицах. К сожалению многие видят в американце не человека, а мешок с сигаретами. Конечно - это плоды нашего трудного времени. Любовь на голодный желудок мало заманчива в наш материалистический век. Русские... Русская любовь? Об этом трудно сказать что-либо. На улицах Берлина никогда не увидишь руского рядом с немецкой девушкой. Поскольку это покрыто тайной, - об этом много говорят и строят нелепые догадки. Даже живя здесь в Карлсхорсте, я не могу ничего сказать по этому вопросу. Что можно сказать о наших молодых людях? Им не остается ничего лучшего, как вспоминать золотые времена в оккупированных странах. Теперь им приходится познакомиться с оборотной стороной медали. На днях в Карлсхорсте застрелился один старший лейтенант. Печальная история. Старший лейтенант не видел своей семьи с самого начала войны - больше пяти лет. Оказывается у них вообще не существовало отпусков в армии во время войны. Недавно он был переведен на работу в СВА. Просил разрешения на въезд семьи отказали, т.к. въезд семей в Германию был разрешен только короткий срок после капитуляции. Когда смотришь кругом, то кажется, что офицеры имеют право выписывать свои семьи. Но это только обман зрения. Это немногие семьи, которые успели "проскочить". Получив отказ, старший лейтенант подал прошение о демобилизации. Снова отказали. Старший лейтенант взял пистолет и застрелился. Сейчас никто не имеет права выписывать жен в Германию. А за общение с немецкими женщинами - Сибирь. Богатый выбор и полная свобода личности! Передо мной на письменном столе капитана лежит письмо. Конверт сделан из газеты и склеен мучным клейстером. Адрес написан чернилами поверх газетного шрифта. Это - письмо матери капитана, которое пришло по Военно-Полевой Почте. Многие места в письме замазаны цензурой. Цензура внутри страны на второй год после победоносного окончания войны! Какие тайны может писать мать сыну? Когда я думаю об этом, то я начинаю понимать капитана. Его молчание и его непонятные ответы. Уже половина восьмого. Скоро капитан вернется домой. В субботу русские тоже работают до половины восьмого. Для чего у них так построен рабочий день? Может быть для того, чтобы они не имели возможности общаться с внешним миром? Мне кажется я начинаю немного понимать русских. Они в плену у какой-то невидимой, но всевидящей злой силы. Неужели они не чувствуют этого сами? Кончаю. Бегу домой. Целую! твоя Марго * Waldheim-Sachsen Дорогая Марго! Жизнь в нашем маленьком городке течет уныло и однообразно. Было бы еще тоскливей, если бы у меня не было заботы о маленьком Петере. Иногда я не представляю себе что бы я делала, если бы у меня весь день не был занят ребенком. Петер теперь в другом городе. Комендатуры в маленьких городах ликвидируют и переводят в более крупные гарнизоны. Петер служит в сорока километрах отсюда. Когда он узнал, что их комендатура уезжает, то был очень взволнован, боялся, что их переведут слишком далеко. Теперь он бывает у нас только раз в неделю. Приходит всегда по ночам, на плече мешок с продуктами. Он видит, что мы голодаем, и тащит все, что может. Паек у них у самих очень скудный. Когда он посидит у нас немного, то как будто забывает об окружающем мире и становится совсем другой - веселый и такой простой. Меня удивляет одно. Он рассказывает о жизни в России, говорит что жизнь там тяжелая, что там нет того, к чему мы привыкли здесь. Но он никогда не ругает Россию, а только хвалит. Когда я его спросила, как это может быть - сразу и плохо и хорошо, он только рукой махнул и ничего не ответил. Еще хорошо, что Петер служит в комендатуре. Он говорит, что там больше свободы. Действительно, в соседнем городе в казармах стоит регулярная воинская часть. Там солдат вообще в город не выпускают и одеты они очень плохо. У Петера же хорошее шерстяное обмундирование. Он говорит, что такое дают только офицерам, да еще солдатам, служащим в комендатурах: "Для вида. Чтобы перед немцами не стыдно было". Дорогая Марго, я хочу сообщить тебе мою тайну. Недавно Петер сказал мне, что скоро его демобилизуют и он должен будет ехать домой в Россию. Он был очень печален, но не сказал пока больше ничего. Теперь я уверена, что он любит меня и маленького Петера. Но он думает, что я не поеду в Россию, потому что там тяжелая жизнь. Я долго думала об этом и наконец решилась. Вчера я написала письмо маршалу Соколовскому в Карлсхорст. Я подробно описала ему все. О маленьком Петере, о том что я и сержант любим друг-друга. Я посоветовалась с умными людьми и даже приписала, что я люблю коммунизм, Советскую Россию и Сталина. Умные люди говорят, что это у русских теперь так же необходимо, как у нас раньше "Хайль Гитлер!" Я прошу маршала Соколовского разрешить мне с ребенком поехать вместе с Петером в Россию, когда он будет демобилизован. Я уверена, что он поможет мне и тогда мы все будем счастливы. Я так верю этому! Я ничего не сказала Петеру. Пусть это будет для него сюрпризом. Иногда я завидую тебе, что ты в Берлине. Там так весело. Привет от мамы и маленького Петера. - твоя Хельга. * Берлин-Карлсхорст Дорогая Хельга! Опять зима. Опять я сижу за тем же письменным столом капитана, как год тому назад. В комнате тепло, но на душе у меня холодно. Холодно стало в Карлсхорсте. Это какая-то внутренняя атмосфера. Это трудно передать словами, но это чувствуется на каждом шагу. Я уже второй год здесь и чувствую глубокую внутреннюю перемену. Год тому назад русские были другие. Был какой-то беспорядок, какая-то ломка... Я не могу выразить это. Но люди были веселые, самоуверенные и непринужденные. Теперь надо всем этим опустилась свинцовая пелена. Все вошло в колею, но в какую-то мертвящую колею. Я в шутку сказала капитану, что Карлсхорст стал теперь совсем русским. Он с кривой усмешкой согласился: "Да... Советским." Раньше русских часто можно было видеть в немецких театрах и кино. Теперь для них в Карлсхорсте открыли несколько клубов и они ходят только туда. Кругом Карлсхорста строят все новые и новые заборы. Даже трамвайную линию, проходящую сквозь Карлсхорст, отгородили с обеих сторон железными решетками. Теперь много русских ходит в гражданском платье. Большинство одеты в одноцветные темные пальто и костюмы. О моде, о европейской моде русские не имеют понятия. Как будто они выросли в другом мире, где об этом не приходилось думать. О чем думают русские женщины там в России? Недавно я видела в просоветском журнале "Иллюстрирте Рундшау" фотографию бригада каменщиков на стройке. Из шести каменщиков - пять были женщины. Наверно им не до европейской моды. Например, я и мои подруги имеем теперь мало возможности шить новые платья, но мы переживаем эти новые платья в душе. Ах Хельга, ведь это такое удовольствие сидеть и изобретать фасон нового платья! В Карлсхорсте стоят очереди даже за сковородками и кастрюлями. Какова же жизнь в этом коммунистическом раю? В немецких газетах теперь так много пишется о коммунизме. Но я не слыхала, чтобы сами русские употребляли это слово. Когда я спросила об этом лейтенанта из соседней квартиры, то он только буркнул " ...твою мать". Что это такое? Может быть по ихнему так произносится коммунизм? Мой капитан теперь тоже изменился. Герр Шмидт рассказывает, что он часто встает среди ночи и ездит еще до рассвета на охоту. В темноте садится в машину и едет куда-то в окрестности Берлина. Один. К началу работы возвращается по уши в грязи. С ружьем, но часто без дичи. Мне иногда кажется, что он просто старается вырваться из Карлсхорста, подышать свежим воздухом. Я почти каждое утро нахожу на кухне оба ведра наполненными пустыми бутылками из-под водки и вина. Раньше этого не было. Фрау Шмидт говорит, что у него вечерами бывают те же друзья. Раньше они уезжали кампанией в театр или кино. Иногда среди ночи брали патефон и отправлялись купаться при луне на Мюггельзее. По воскресеньям на весь день уезжали в Берлин. Теперь-же только сидят у него каждый вечер в квартире и пьют водку. Капитан изменится внешне. Замкнулся, ушел в себя. Такой же строгий и подтянутый, но только редко улыбается. После обеда ложится на кушетку и закрывает лицо газетой. Но не спит, потому что я вижу, как он реагирует на происходящее кругом.
Да, я и забыла сказать тебе. Незадолго до того, как в нем произошла эта перемена, он ездил в отпуск в Россию. Вернулся похудевший и какой-то невеселый. С этого собственно и начались ночные пьянки и утренние поездки на охоту. Как будто у него что-то тяжелое на сердце. Как-то я спросила у него: "Почему Вы так изменились, герр капитан? Год тому назад Вы были совсем другой." Сначала он сделал вид, что не слышит моих слов, потом нехотя сказал: "Тогда мы были звери, вырвавшиеся на свободу. Ну и резвились кругом... Теперь снова посадили нас на цепь." Я спросила его: "Вам нравится в Германии, герр капитан?" Он ответил: "Человек должен оставаться там, где он рожден..." Он отвечает не на мой вопрос, а своим собственным мыслям. Когда я завожу разговор на личные темы, он всегда думает о другом. О чем он думает? О нашей жизни в Берлине тебе пишет мама, поэтому не буду повторяться. С приветом твоя Марго. Дорогая Марго! Случилось что-то ужасное. Я пишу тебе это письмо из маленькой деревни вблизи границы. Сегодня ночью мы идем через границу. Я, маленький Петер и... Петер. Вчера среди ночи кто-то постучал в окошко. Это был Петер. Но, Боже, в каком виде! Грязный, в измятой шинели, небритый. Молча вошел в комнату и первым делом стал искать глазами ребенка. Я в первый раз видела его в таком состоянии. Он был похож на затравленного зверя. Он торопливо объяснил мне все. Мы должны бежать. Он был арестован. Его обвинили в государственной измене. Шпионаж в пользу иностранной державы. Запретная связь с немкой. Боже, Боже... Он говорит, что ему показали какое-то письмо. Сказали что эта немка арестована и во всем призналась. Знают, что у него есть ребенок. Он говорит, что это означает Военный Трибунал. Этой ночью он бежал и пешком пришел сюда. Он говорит, что мы должны немедленно бежать... Куда? Я, не помня себя, как во сне оделась. Думаю, что вот каждую минуту постучат в дверь и всех нас арестуют. Теперь я понимаю, почему Петер так боялся раньше. Петер сбросил шинель и я вижу что у него через плечо висит автомат. Он такой страшный. Он сейчас такой, каким я видела его в те ужасные дни войны. В его глазах - смерть. Маленький Петер проснулся и плачет. Большой Петер ходит вокруг маленького Петера с автоматом в руках. Он не может ни на минуту остановиться. Он как медведица около своего детеныша. Я знаю, что он убьет каждого кто станет на его пути. Он все время торопит меня. Скорей уйти из этого дома. Скорей... Мы бежали ночью, закутав маленького Петера в одеяло. Сейчас вечер. Мы сидим в комнате у незнакомых людей. Они понимают нас. Я им все объяснила. Большой Петер держит на коленях маленького. Он не выпускает автомат из рук. Его лицо - камень. Через несколько часов мы идем через границу. Помоги нам Бог и пожалей маленького Петера... Хельга. * Берлин Дорогая Хельга! Всякий красивый сон приходит к концу и остается только грустное воспоминание. Моего капитана уже нет здесь. Он уехал в Россию. Я тоже оставила Карлсхорст там теперь слишком пусто и безрадостно. Я не забуду наш последний день в Карлсхорсте. Это был чудесный день, Хельга. Капитан совершенно преобразился в этот день. Я спросила его: "Любишь ли ты меня, Миша?" Ведь я прочла это в его глазах. Он посмотрел на меня со своей загадочной улыбкой: "Во всяком случае ни одна девушка в Берлине не нравилась мне больше, чем ты, Марго..." Мне стало так грустно. Он любил меня все это время. По своему любил. Может быть сильнее и глубже, чем я это могла понять. Какая же безжалостная сила заставляла его скрывать свои чувства, замораживать кровь? Ради чего? Я спросила: "Почему же ты был такой, Миша?" Он гладил мои волосы и ласкал меня. Но эти ласки были холодны. Будто он ласкал любимую вещь, но не женщину. "На это трудно ответить, Марго," - сказал он. - "Ты слишком хорошая девушка, чтобы взять тебя и потом выбросить. Ты достойна большего. А это большее в наших условиях исключено. Я не хотел осквернять тебя и свою собственную душу. Ты никогда не можешь быть моей женой..." Я перебила его: "Но почему?" Он опять улыбнулся так, словно я задаю ему вопросы, которые невозможно объяснить. Он ничего не ответил. На прощанье он сказал мне: "Я хочу, Марго, чтобы ты не оставалась больше здесь в Карлсхорсте. Найди себе работу и любовь в своей среде. Пообещай мне!" Он взял мою кеннкарту и перечеркнул крестом штемпель комендатуры СВА. Когда перечеркнут этот штемпель - на работу в Карлсхорст больше не принимают. Мы весь день провели вместе. Наш первый и последний день, когда мы знали, что любим друг-друга. Теперь он где-то далеко, в своей любимой холодной России. Он был прав! Розы не растут на болоте... Твоя маленькая одинокая Марго.
Глава 18. ЧЛЕН ПОЛИТБЮРО
1. "Милый мой мальчик, извини меня что плохо пишу - старая уж я стала совсем. На покой пора, а Бог смерти не дает. Руки дрожат, перо за бумагу цепляется. Левый глаз совсем не видит, правый тоже не слушается..." Передо мной лежит пожелтевший листок корявой бумаги, вырванный наверное из моих старых школьных тетрадей. Крупный, похожий на детский, почерк. Неясные, много раз разведенные водой чернила. Я с трудом разбираю буквы, старательно выведенные ржавым пером. "...Сижу при свете керосиновой моргалки, как в двадцать первом году, и пишу тебе письмо. Электричество горит только по два часа в день, да и то не каждый день. Я придвинула стол к печке, тут хоть немного тепло. От окон ужасно дует, хотя я и позатыкала все дырки ватой. Кровь уж не греет, милый мой..." Нет электричества! Нет угля для печи! И это через два года после победного окончания войны. И это в сердце Донецкого Угольного Бассейна, богатейшего в Европе угольного месторождения. Впрочем чему удивляться. До войны студенты нашего института всю зиму сидели в аудиториях закутавшись в шубы, с меховыми шапками на головах. Мерзли пальцы. Хотелось засунуть руки в карманы, а нужно было писать конспекты. Топки центрального отопления Новочеркасского Индустриального Института им. Серго Орджоникидзе были рассчитаны на донецкий антрацит, а теперь их кормили никуда не годным штыбом. Зато в научной библиотеке Института мы любовались немецкими журналами "Der Bergbau", где на последней странице из номера в номер рекламировался на продажу заграницу дешевый донецкий антрацит. Однажды мой приятель Василий Шульгин стал самым популярным человеком на Энергетическом Факультете. Никому неизвестными путями он достал где-то авиационный комбинезон с электрическим обогреванием, какие применяются при полетах в Арктике. Из лаборатории ОЭТ он притащил под свою скамью трансформатор, раздобыть длинный шнур было уже совсем пустяком. Щелк - и Василий стал знаменитостью. В первый день этого подвига мы не столько слушали профессоров, как наблюдали за Василием - скоро-ли от него пойдет пар или не загорится-ли он. Один из ближайших друзей на всякий пожарный случай принес из коридора огнетушитель и засунул его неподалеку от героя. Триумф Василия продолжался несколько дней. Иногда он с гордым, видом щелкал выключателем у себя на боку и мерзнущая аудитория понимала, что Василию слишком жарко. Мы все сообща любовались и гордились мешкообразной фигурой на задней парте, как-будто это был наш коллективный подвиг. К нашему всеобщему удивлению и разочарованию, в один морозный январский день Василий снова появился в своем стареньком пальтишке на рыбьем меху. На наши недоуменные и настойчивые вопросы он односложно отвечал, что "машина" испортилась. Только нескольким доверенным друзьям он поведал свою горькую тайну. Оказывается его вызвали в Спецотдел, институтский филиал НКВД, и там предложили прекратить "антисоветскую демонстрацию", иначе дело будет передано в "соответствующие органы". По правде сказать это было еще большой любезностью со стороны спецотдела. Все студенты мерзнут и молчат, а одному захотелось погреться - контрреволюционная агитация и подрыв социалистической экономики! Так было все довоенные годы. Это была система. Люди просто привыкли не замечать этого. Немцы сейчас мерзнут в своих нетопленых квартирах. Они конечно проклинают советских офицеров которым не нужно считать каждого брикета. Но никому из них не придет в голову, что семьи этих офицеров в далекой России мерзнут еще больше, чем немцы. "...Но я все-таки креплюсь. Весь день-деньской на ногах, все хозяйство веду. Плохо, что сил нет, кости старые болят. Кушаю только сладкий чай, да иногда сухарик в чае размочу. Во рту два зуба осталось, жевать нечем." "Мать уходит в семь часов утра на работу. Вечером еле-еле с палочкой добирается до дома, идет - за заборы держится. Не так устанет от работы, как от трепки нервов. Люди все озлобленные, чуть-что - ругаются последними словами, ничего слушать не хотят." "Мать ходит на работу в туфлях, что ты прислал. Для дома я ей сшила туфли из тряпок - она очень довольна. Жаль что и тряпок-то нет, шить не из чего. Недавно мать надела на работу присланные тобой чулки. Все девчонки молодые так рассматривали, что матери неудобно стало. Одну пару мать подарила Марусе Силенко, за то что та ухаживала за матерью, когда она была больна. Маруся была рада до смерти..." "...Мать теперь боится ходить на почту получать твои посылки. Бандиты следят за людьми, кто получает посылки из Германии, вламываются ночью и убивают. А днем мальчишки-ремесленники караулят около почты и отнимают посылки на улице среди бела дня..." Я вспоминаю Горьковский Автомобильный Завод им. Молотова, известный всему миру ГАЗ. Там в начале войны я наблюдал этих так называемых "ремесленников" - новые кадры советского пролетариата. Когда советская промышленность зашла в тупик с молодыми кадрами - никто из молодежи не хотел добровольно идти в рабочие - незадолго до войны был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР "О мобилизации в Фабрично-заводские и Ремесленные Училища." Миллионы подростков в возрасте 14-17 лет в принудительном порядке были мобилизованы в эти училища. Это была кузница нового класса советских рабов. В заводской столовой сначала кушали эти "ремесленники" из ремесленного училища при заводе. Питание ремесленников было паршивое, но все-так лучше чем рабочих ведь подростки не так сознательны, как взрослые, и их одними лозунгами не накормишь. К тому-же многие "ремесленники" получали кое-какие продукты из деревни, откуда они в большинстве были родом. В результате этого они иногда оставляли свои порции недоеденными, часто из мальчишеского озорства запросто выворачивали несъедобные обеды на стол. Не успевали еще "ремесленники" покинуть зал столовой, как туда бегом врывалась очередная партия рабочих. Одни кидались в очередь перед кассой или раздатком. Другие спешили занять места за столом, иначе придется, глотая слюни, ожидать за стулом, пока покушает более быстроногий пролетарий. Третьи же, выхватив из карманов ложки и стыдливо озираясь, бросались к столам с недоеденными и разбросанными по столам остатками от обеда их младших братьев-пролетариев и торопливо с животным голодом поедали эти остатки. Что думали "ремесленники", наблюдая эту картину? Ведь через несколько месяцев они тоже должны были стать полноправными рабочими, получать рабочий паек и все прочие блага, записанные в скрижалях солнечной Сталинской Конституции. Рядом была маленькая комната, откуда пахло яичницей и жареным салом. Там помещалась столовая для начсостава: директора, парторга ЦК ВКП(б) и прочих вождей. Рабочие не особенно завидовали вождям. Вожди так часто менялись, что люди даже не успевали запоминать их фамилии. Куда они исчезали люди тоже не интересовались. Известно куда - Аист приносит, а Черный Ворон уносит! На заводе ГАЗ в те годы работала группа английских сержантов и техников. Они руководили сборкой танков, присылаемых в СССР по ленд-лизу. У них, конечно, осталось самое лучшее впечатление о заводе. "...Вчера мать купила на базаре два стакана кукурузы, я потолкла ее в ступке и теперь мы два дня кушаем кашу. Если бы было масло, то было бы совсем вкусно. Теперь холодно и крестьяне на базар привозят мало. Картошка стоит XXX, горох XXX, молоко - XXX, о мясе и масле мы даже не думаем." Затем следует несколько строчек, замазанных черной краской цензора. Два стакана кукурузы... Ранней весной 1945 года я cдал курсовые экзамены в Военной Академии. После этого я должен был ехать на фронт, на боевую стажировку перед защитой окончательных Государственных Экзаменов. Так-как часть курсовых экзаменов была зачислена мне из прежних учебных заведений, то я освободился раньше других и с большим трудом получил недельный отпуск домой, правда опять таки под предлогом служебной командировки в том же направлении. С вещевым мешком за спиной, засунув руки в карманы, я хожу под сводами Казанского Вокзала. Шагаю через спящие на полу тела в серых шинелях. Надежд сесть в поезд мало. Люди не могут попасть на поезд неделями. Я начинаю знакомиться с дислокацией вокзала в поисках обходного маневра, смотрю по сторонам - может быть есть какая-нибудь дырка, где можно пролезть на перрон. Единственное мое преимущество это отсутствие багажа, молодая сила, да еще социалистическая смекалка. Билеты и деньги?! Ха - это доисторические пережитки. "Братишка, у тебя, если не ошибаюсь, Те-Те?" - раздается сиплый бас за моей спиной, здоровенная ручища хлопает меня по плечу. Сзади меня ухмыляется во весь рост удалой матрос в черном бушлате и сдвинутой на затылок бескозырке. Несмотря на холод на его обнаженной груди красуются все символы матросской жизни. Татуирован он до самого подбородка - видно уже место не было, а требовалось запечатлеть на собственной коже недавнюю эпопею Севастополя. Один из тех, о ком говорят, "рубаха парень", кому все на свете трын-трава и все моря по колено. Матрос улыбается мне, как будто мы с ним давно знакомы, и показывает пальцем на кобур моего пистолета. "Да. Те-Те. А что такое?" - спрашиваю я. "Ты с каким едешь - в одинадцать двадцать?" - звучит бас. Получив утвердительный ответ, матрос еще шире улыбается: "Ну, тогда все в порядке. Отдать концы! Пошли!" "Куда?!" "Раз говорю пошли, значит пошли! Держи в кильватер! Ты что, братишка, - сегодня на свет народился?" - говорит мой новый родственник. У матросов своя особая манера. Для них весь белый свет - братишка. Мы выходим из вокзала, лезем в темноте по каким-то крышам, через какие-то заборы. Матрос кряхтит: "Эх, Одесса-мама у меня дырок больше, чем живого мяса". Наконец мы приземляемся на железнодорожных путях по другую сторону вокзала. Между составами по перрону ходят патрули. Как диверсанты мы подкрадываемся к стоящему на путях поезду. Все вагоны заперты. "Теперь давай твой Те-Те, братишка", - командует матрос. "Что ты будешь делать - стрелять?" "Да нет. Держи обойму. Теперь смотри - билет на весь свет!" Матрос оттягивает назад верхнюю скобу пистолета, ставит ее на защелку. Затем он ловко вставляет торчащее вперед дуло в гнездо трехгранного замка. Поворот - и мы внутри вагона. "Я по этому билету больше проехал, чем по каким другим", - гордо поясняет "братишка", отдавая мне пистолет. Впоследствии мне еще несколько раз приходилось пользоваться необычайным качеством пистолета системы ТТ - нарезка и канал ствола в точности соответствовали всем железнодорожным замкам. Мы забираемся на привилегированную верхнюю полку. Итак - мы уже на колесах, можно сказать дома. Конечно у нас у обоих были воинские билеты, но с этими билетами мы спали бы несколько дней на вокзальном полу. Билет системы ТТ куда лучше! У порога родного дома я останавливаюсь и оглядываюсь кругом. Все покосилось, вросло в землю. Заборов нигде нет - сожгли. Через весь город можно пройти дворами, напростец. Со смешанным чувством радости и печали я открываю шаткую дверь, увешанную ржавыми крючками и хитроумными щеколдами. Дверь такая дряхлая, что ее боязно открывать, того и гляди развалится. Осторожно ступаю тяжелыми сапогами по скрипящим половицам кухни. Все такое прогнившее, ветхое и запущенное - как в детских сказках о избушке на курьих ножках. Открывая дверь в следующую комнату, я втягиваю голову в плечи, чтобы не зацепиться за перекладину. Тесен стал отчий дом после скитаний по белу свету. В углу комнаты у печки маленькая сгорбленная старушка в фартуке. Она почти по пояс мне. Когда-то она вынянчила меня на своих руках, теперь же я могу взять ее на руки как ребенка. Седые волосы аккуратно убранные под белую косынку, все та же клетчатая шаль на плечах. Маленькая старушка оборачивается на шум закрываемой двери. "Гриша!?" Звук этого слова нельзя передать. В этом одном коротком звуке все переживания долгих лет войны - надежда, страх, ожидание, радость. Я испугался. Я испугался, когда увидел как задрожали морщины на ее лице, как беспомощно упали вниз ее руки. "Бабуся!?" Я только схватил ее плечи, я боялся чтобы она не упала. Мы долго стояли молча. Прижавшись в моей груди она жалобно, по-детски плакала слезами радости. Я осторожно гладил ее сгорбленную спину под старенькой фланелевой блузкой. Я чувствовал под моими пальцами ее хрупкие кости, я боялся причинить ей боль моими грубыми руками. "А где мать?" - спросил я, оглядываясь кругом. "Она на работе. Вернется к шести". "Я пошлю кого-нибудь из пацанов со двора. Пусть скажут ей", - предложил я, сбрасывая шинель. "Что ты, Гриша... Упаси Бог!" - торопливо и испуганно пролепетала старушка. "Она от радости убежит с работы, а потом под суд или выгонят..." Я почувствовал, как воротник кителя стал мне неожиданно узок как кровь прилила к голове и зашумела в ушах от ярости. Вот как встречает солдата-сына советская мать после четырех лет разлуки! Мне хотелось пойти и разбить рукояткой пистолета морды начальству учреждения, где работает мать. Эх ты - билет на весь свет системы ТТ! Тут ты бессилен... Поздно вечером приплелась с работы мать. Бабушка по случаю моего приезда готовит праздничный ужин. Она с гордостью достала микроскопическую баночку с медом и поставила на стол, видно эта баночка долго хранилась в дальнем углу ради торжественного случая. Затем на столе появляется крошечный аптекарский пузырек из-под лекарства - в нем вишневая настойка. Когда я шагнул к моему вещевому мешку и начал выкладывать на стол пестрые американские банки с консервами, в глазах матери загорелось чувство радости и облегчения. Они были сами голодны, но еще тяжелее было им сознание того, что им нечем накормить и угостить сына солдата, вернувшегося домой живым после долгой разлуки. Теперь на столе были американские консервы. Когда русские люди слышат слово "ленд-лиз", то в их памяти встают горы и горы консервных банок. Эти банки можно было встретить в самых диких трущобах знаменитых Брянских лесов, в болотах Ленинградского края, на каждом шагу, где прошла советская армия. Россия - это признанная богатейшая сельскохозяйственная страна с неисчерпаемыми природными богатствами. И эта страна с 1942 по 1945 год жила и боролась исключительно за счет американских продуктов. Мы, офицеры, все глубоко убеждены, что мы могли бы продержаться без американских танков и самолетов, но просто умерли бы с голода без американских продуктов. Мясопродукты, жиры и сахар в Армии на 90% были американского происхождения, почти такая же картина была в тылу. Даже бобы и белая мука были американские. Единственное, что было советским - это черный хлеб если не считать еще воду. Кстати о воде. В Москве вполне серьезно утверждали, что американское посольство даже воду получает из Америки в консервных банках. Наверное при этом подразумевались банки с грейпфрутовым соком, который по американским понятиям удлиняет жизнь человека и способствует успеху в делах. В Москве же после войны говорили, что Кремлевские склады обеспечили себя американскими продуктами на много пятилеток вперед. Однажды, в начале 1943 года, все магазины в крупных городах СССР оказались буквально завалены мешками кофе в бобах. Видно американцы подбросили пару пароходов. До войны натуральное кофе считалось в СССР предметом роскоши. Теперь же все полки в магазинах, до этого пустовавшие, ломились под тяжестью мешков с красными заграничными буквами. Без карточек, по 80 рублей кило. Хлеб в то время на вольном рынке стоил 150 рублей кило. Вскоре люди стали покупать кофе целыми мешками. Не то чтобы русские люди заразились иностранными вкусами. Вовсе нет. Они выпаривали кофейные бобы в кипятке, благовонную жижу сливали ко всем чертям, вываренные бобы сушили, толкли их в ступке или мололи на кофейной мельнице и... пекли из этого продукта хлеб. Хлеб из кофе! До этого подобные фокусы проделывались с горчицей в порошке. Хлеб из горчицы! Хлеба, хлеба! Вся жестяная посуда в СССР в годы войны изготовлялась из американских консервных банок. Русские люди не скоро забудут эти банки и их содержимое - "Porked Meat". В бессильной злобе, стараясь уменьшить эффект консервной пропаганды, слухачи НКВД распускали слухи, - НКВД имеет людей, которые не только собирают слухи, но и распускают их по приказу свыше, - что американцы делают консервы из мяса южноамеканских обезьян и посылают их в СССР. "...Милый Гриша, может быть у тебя есть там какая-нибудь чашечка? Я свою недавно разбила и теперь чай не из чего пить. Если пришлешь, я буду очень рада. Как буду чай пить - буду тебя вспоминать, родной мой". "...Ты зашиваешь посылки в очень хорошую парусину. Не бойся - мы ее не выбрасываем, а делаем из этого полотенца. Не сердись на нас, если мы у тебя чего-нибудь просим. Ведь ты у нас один. Я только и живу твоими письмами. Жить то мне уж не долго осталось. Будь здоров, мой хороший. Береги себя! - твоя бабушка". Я медленно поворачиваю голову и смотрю на золотой погон на моем плече. В груди поднимается горький комок, свинцовая тяжесть наливает затылок. Глаза и мозг застилает пелена кровавого ослепляющего тумана. Это всеиспепеляющая жажда уничтожения, жажда возмездия. С таким кровавым туманом в глазах русский солдат шел со штыком в лоб на пулеметы, бросался грудью на амбразуру немецкого ДОТа. В кармане у него было письмо, где из родной деревни сообщали, что его дом сожжен, а семья умерла с голода. Хочется крови. Злоба и горечь распирают мою грудь. Что делать?! Вынуть из угла шкафа автомат, выйти на улицу и стрелять в звезды?! Или, не спуская палец с курка, чертить крестом стены. Хорошо было во время войны, там было хоть на ком злость сорвать. Что делать?! Я достаю мешок для посылки. Набиваю его до десяти килограмм дамским кружевным бельем, шелковыми чулками, отрезами материи. В самую середину осторожно засовываю несколько фарфоровых чашек. Что еще? Ведь там нужно абсолютно все. Они продадут это и купят себе масла, а ходить будут все равно в лохмотьях. Разве наполнишь бездонную бочку! Сегодня вечером я хотел пойти куда-нибудь. Письмо отбило у меня всякую охоту выходить из дома. Я сижу за письменным столом, передо мной проходят картины моей жизни. 2. 1921 год. В то время я был еще совсем ребенком. Пожалуй единственное воспоминание, врезавшееся мне в память, - это галки. В освещенной керосиновой лампой комнате по полу прыгают галки. Одна из них неловко волочит за собой по полу крыло, капли крови тянутся вслед. Мигает пламя лампы, таинственные темные углы, а на полу бедные жалкие галки. Зимой галки летали черными стаями. Когда в сумерках зимнего вечера они с громким "Кар-Кар" проносились над крышами домов люди говорили: "Это к морозу. Завтра еще холодней будет". Малиново-красная полоса заката на горизонте, сиреневая морозная мгла и кричащие стаи галок. Они усаживались, как грозди черных ягод, на голые ветки высоких тополей в садах и вели перед сном свои птичьи разговоры. Галки очень умные птицы. Вы можете танцевать и кричать под деревом, где они сидят - галки не обратят на вас ни малейшего внимания. Но если у вас в руках будет ружье, то они не допустят вас и на сто шагов. Предостерегающий крик дежурной галки и вся стая с громким "Кар-Кар" срывается с места. Мой дядя изобретал самые хитроумные способы, чтобы подобраться к горлатой дичи с ружьем. Это была самая настоящая охота - ведь галки шли на рагу. Я не помню какой вкус имеет рагу из галок. Люди постарше уверяют, что оно нисколько не хуже другой дичи. У каждой дичи свой особый специфический запах - амбре, как говорят любители. Таково было советское рагу образца 1921 года. В то время на улицах в снегу сидели закутанные в лохмотья дети и молча протягивали вперед руки. У них уже не было сил выговорить слово "Хлеба!" Когда прохожие несколько часов спустя возвращались мимо этого места, то дети уже не протягивали руки. Морозный иней лежал на их ресницах. Хлопья мягкого чистого снега медленно падали на жалкую кучку лохмотьев, которая называется человеком. Называлась человеком - эти были уже замерзшие трупы. Дети были мертвы. Дети цветы жизни. В Кремле в то время решались проблемы эпохи военного коммунизма. Вожди пока еще сравнительно мирно таскали друг-друга за волосы, споря куда идти - вправо или влево. 1921 год мало вспоминают. После этого было много других "годов", которые острее сохранились в памяти людей. 1921 год был чем-то естественным - война, послевоенная разруха. Поэтому он не казался таким ужасным. 1926 год. Годы Новой Экономической политики. "Период временного отступления для организации решающего наступления по всему фронту", - как пишется в истории ВКП(б). Если в эти годы отец давал мне десять копеек, то я был богатым человеком и мог удовлетворить все мои мальчишеские желания. Период 1925-26 годов это были единственные годы за все время существования Советской Власти, когда люди не думали о хлебе. Я не помню царскую Россию. Период НЭПа для людей моего поколения - это эквивалент нормальной и зажиточной жизни. Мне приходилось слышать от стариков различные сказки, но я в то время был пионером и больше интересовался игрой на барабане. Раскинув руки на два аршина такой музейный старичок с восторгом и сожалением говорил: "При Николае в-о-о-т т-а-а-кой залом (сушеная рыба) стоил три копейки, а теперь..." Старичок глотал слюни и уныло махал рукой. Мне было жалко старичка, но игра на пионерском барабане интересовала меня больше чем трехкопеечные заломы. 1930 год. Я - школьник. Название школы меняется каждые три месяца, педагогические программы соответственно этому. Меня все это сравнительно мало интересует - у меня нет времени. Основную часть дня я провожу в очередях за хлебом. Около хлебных магазинов день и ночь стоят очереди. Шестьсот, семьсот... Часто номер, написанный чернильным карандашом на моей ладони превышает тысячу. В то время это было для нас своего рода спортом. Когда к магазину подъезжает фургон и из него начинают разгружать хлеб, начинается горячее время. Кричат полураздавленные женщины, дикая матерная ругань, стон и плач. В это время мы, мальчишки, пытаемся ворваться в магазин через окно или через любую другую дырку, куда пролезет наша голова. Это было для нас заменой детских игр. Это был героизм, подвиг. Где-то дети играют в индейцев, мы же боролись за нашу жизнь, за кусок хлеба. Так подрастали молодые строители социализма, так закалялась сталь. Учились мы во второй смене, в школе было так-же холодно, как и на дворе. На улице было гораздо веселей, здесь хоть согреешься от беготни. Какой толк, что учительница опять будет рассказывать сказки о Парижской Коммуне, от этого сыт не будешь. Вместо Бастилии мы штурмовали хлебные лавки. 1932 год. Всеобщая коллективизация. По улицам лежат трупы людей умерших с голода. Живые ходят с трудом, распухли ноги, водянка - спутник голода. Мой старший брат, как комсомолец, мобилизован на выполнение спецзадания. Им выдают винтовки. По ночам они стоят в качестве охраны у церкви, превращенной в пересыльную тюрьму. Не хватает тюрем, не хватают охраны. Вечерами в полутьме пригоняют партии раскулаченных - сотни оборванных крестьян и крестьянок. На руках у матерей закутанные в тряпки грудные дети. Многие еле передвигают ноги. С заряженными винтовками ходят они, мальчишки, вокруг церкви. Сами голодные, они охраняют голодных людей. Морозным утром открываются церковные врата. Классовых врагов в лохмотьях гонят дальше на Север. Несколько десятков трупов остаются лежать на холодном каменном полу. Для них проблема ликвидации кулачества как класса уже разрешена. Они счастливчики. Других ожидают еще мучения и все равно тот-же конец. Проходит зима и наступает весна. Начинается кампания по засыпке семенного фонда. Крестьяне пекут хлеб из коры деревьев, а люди с наганами в руках требуют зерно для посевной кампании. Одетая в лохмотья женщина с грудным ребенком на руках. Еще двое испуганно выглядывают из-за подола матери. Женщина истерически кричит: "Сама голодная. Молока в грудях нету для ребенка". - в яростном порыве протягивает вперед плачущий комок. - "Засыпайте детей в семфонд!". Зимой крестьяне ели кору с деревьев, кошек, собак, конский навоз. Случаи каннибализма были частым явлением. Никто не знает сколько миллионов умерло с голода в 1933 году. Может быть треть, может быть половина всего сельского населения Юга России. Летом по опустевшим селам бродят немногие оставшиеся в живых и одичавшие собаки, питаются человеческим мясом. Сначала хозяева ели собак, теперь собаки лакомятся своими хозяевами. Много полей не засеяно, засеянные поля некому убирать. Нас, школьников старших классов, ежедневно гоняют убирать урожай на поля. Дорога ведет по окраине городского кладбища. Каждое утро, когда мы идем на работу, мы видим десятки свежевырытых глубоких ям. Возвращаясь с работы, мы видим эти ямы уже засыпанными вровень с землей. Некоторые наиболее любопытные школьники пробовали расковыривать рыхлую землю ногой. Натолкнувшись под слегка притрушенным слоем земли на голые человеческие ноги и руки, они потеряли свою любознательность. Иногда, когда мы вытянувшись вереницей шли через кладбище, в эти зловещие ямы, как ненужную падаль сбрасывали с подвод голые распухшие трупы из тюрем и больниц. Эти были те, чью работу мы теперь делали в поле. Порастут бурьяном неизвестные могилы и никто не узнает цену звонкого слова кол-лек-тив-визация! Искусственный голод 1932-33 годов был политическим мероприятием Политбюро, это не было стихийное бедствие. Необходимо было показать, кто хозяин в стране. Решение было принято и подписано в Кремле. Последствия - миллионы человеческих жизней, может быть десятки миллионов. Голод стал отныне орудием кремлевской политики. Он стал новым Полномочным Членом Политбюро. Демпинг! Тупозвучный экономический термин. В тридцатых годах сэры из Палаты Лордов прокатили в британском парламенте билль о запрещении советским торговым судам бросать якорь в английских портах. Конечно, англичане исходили из своих внутренних соображений - нужно было защитить экономические интересы империи, канадских и австралийских экспортеров зерна. Англичанам, вероятно, не пришло в голову, как этому решению радовались миллионы русских людей. Советы лезут со своей баснословно дешевой пшеницей, дешевле себестоимости пшеницы на мировом рынке. Для Советов механика проста - у коллективизированного крестьянина хлеб забирается по цене 6 копеек за килограмм, рабочим он продается по 90 копеек за килограмм. Никаким капиталистам такие дивиденды и не снились. Тут уж можно побаловаться и демпингом. Богатая и сытая Советская Россия предлагает по бросовым ценам зерно на мировом рынке. Жадные до наживы капиталисты бросаются на дешевку. Англичане с удовольствием жуют дешевый и очень белый русский хлеб. Но... Но вскоре начинает трещать песок на зубах. Канадские и австралийские фермеры чертыхаясь жгут свое зерно в топках, пускают его по ветру под радостные вопли московского радио: "Смотрите что творится в бесплановом капиталистическом мире". Но у бравых канадцев и австралийцев после зернового ауто-де-фе не оказывается денег, чтобы покупать английские промышленные товары. В результате закрываются английские фабрики и заводы, растет безработица. У озлобленных английских рабочих нет в кармане шиллингов, чтобы купить такой белый и соблазнительный, такой дешевый русский хлеб. А там за морем, в чудесной стране строящегося коммунизма нет безработицы, а хлеб такой дешевый, что его продают почти даром заграницу. В результате усиливаются забастовки и рост революционного движения на Западе. "Революция продолжается, товарищи", - потирают руки дяди в Кремле. Откармливаются дешевым советским сахаром свиньи в Дании. В СССР пьют чай вприглядку, по праздникам вприкуску. Голодают советские рабочие и крестьяне, зато есть деньги для финансирования капитального строительства, есть импортные станки и машины. Растет база тяжелой индустрии - тяжелое орудие в арсенале мировой революции. Рабочим и крестьянам обещали, что тяжелая индустрия будет делать легкую индустрию, а та, в свою очередь, ситец и ботинки. Но пока что производятся только самолеты и танки. Ничего не поделаешь - капиталистическое окружение. Терпите! Теперь нет места чувству буржуазной сентиментальности. Статистика говорит, что рождаемость и рост народонаселения обратно пропорциональны жизненному стандарту. Чем хуже люди живут, тем быстрее плодятся. С одной стороны Индия и Китай, где с голоду ежегодно умирают тысячи, а на их место рождаются миллионы. С другой стороны сытые, изнеженные страны на закате цивилизации, Франция и Англия с падающей кривой рождаемости, где наибольший удельный вес падает на отмирающие возрастные группы. Вспомните мемуары Ллойд-Джорджа и его сравнение с опрокинутым треугольником. Исходя из этих предпосылок Сталину нет необходимости опасаться последствий политики голода, рабочими руками и солдатами он будет обеспечен в достаточной мере и при всех условиях. Со всех точек зрения активный баланс для государства. Сентябрь 1939 года. Подписан пакт о дружбе Сталин-Гитлер. Состав за составом катится советский хлеб, масло, сахар курсом на Германию. Одновременно все это исчезает с полок советских магазинов, и до этого не блиставших изобилием. Чтобы объяснить перемену политического курса слухачи НКВД распускают повсюду очередной слух: "Риббентроп привез в Москву фотокопии документа, подписанного четырнадцатью иностранными державами. Эти державы предлагали свою помощь Гитлеру, если он нападет на СССР. Гитлер предпочел нашу дружбу. Мы хотим мира. Но за это надо платить". Тысяча девятьсот сорок первый год. Война! Голод из стадии хронической нехватки переходит в свою законченную форму. Карточная система. Рационирование. Это уже не недоедание, а форменный голод. Зимой 1941-42 года килограмм картошки на вольном рынке стоит 60 рублей - это недельная зарплата рабочего, килограмм масла 700-800 рублей - это трехмесячная зарплата. По карточкам рабочий получает ровно столько, чтобы двигаться, чтобы работать. Практически основной и единственной пищей является хлеб. Шестьсот грамм хлеба в день. Того хлеба, от которого немецкие военнопленные болели язвой желудка и дизентерией и мерли как мухи. Однажды я сижу в кабинете директора радиозавода им. Ленина, куда я попал по служебным делам. Стук в дверь прерывает наш разговор. Секретарша просовывает голову и докладывает: "Сердюкова в приемной. Прикажете впустить или пусть ждет?"
Сердюкова робко входит в кабинет. По ее измазанному лицу трудно определить сколько ей лет. На ней засаленная и торчащая коробом черная рабочая куртка, на ногах мокрые мужские ботинки поверх ватных стеганных чулок-бахил. По пятнам мыльной смазки на ее одежде видно, что она работает у станка. Женщина в молчаливом ожидании стоит у двери. Выражение ее лица угрюмое и вместе с тем безразличное, апатия бесконечной усталости притупила все остальные чувства. "Сердюкова, почему Вы вчера не вышли на работу?" - спрашивает директор. - "Это крупное преступление и карается по законам военного времени. Вы ведь знаете что за это полагается". "Больна я была, товарищ директор. Не могла из постели встать", - отвечает Сердюкова простуженным голосом. Она переминается с ноги на ногу и лужица воды растекается по паркету. Прогул без уважительной причины карается принудительными работами. Это в лучшем случае, по законам мирного времени. Теперь же это может повести за собой тюремное заключение до десяти лет. Смотря по обстоятельствам "дела" это может быть сформулировано как саботаж в военной промышленности. "Справка от врача есть?" - спрашивает директор. "Нет... Какая там справка. Некого было за врачом послать. Я перележала, а как встала, так пришла на завод". Сердюкова воплощает собой тот тип русских женщин, которые безропотно переносят любые трудности жизни, которые воспринимают все как неизбежное, неотвратимое, посланное свыше. В этой молчаливой покорности судьбе кроется своеобразная религиозность. Это не слабость, это источник огромной душевной силы русского человека. Глядя на Сердюкову, я вспоминаю пожилого солдата, вернувшегося после очередного ранения из госпиталя на фронт, это было наверное десятое ранение. Совершенно спокойно, таща на спине станок от пулемета, он высказывал свое сокровенное желание: "Эх, хоть бы руку или ногу оторвало. Тогда вернулся бы домой в деревню". Меня ужаснули не его слова, а его спокойствие и его искреннее желание заплатить рукой или ногой за возможность снова вернуться к родному очагу. Несмотря на это он был образцовым солдатом. "Вы должны знать советские законы, Сердюкова", - продолжает директор. - "Прогул без уважительной причины. Я вынужден передать дело в суд". Сердюкова начинает бормотать срывающимся голосом: "Но, товарищ директор... Изо-дня в день по четырнадцати часов у станка... Сил нету... Больна..." "Ничего не могу поделать. Закон. Так мы все больны". Лицо Сердюковой искажается. "Все Вы так больны?!" - кричит она и делает несколько шагов к столу директора. - "Все?! А это вы видели?!" По лицу ее текут слезы, но она сама не замечает этого. В порыве импульсивной ярости, стоя посреди кабинета, она задирает подол юбки. Это уже не человек, не женщина - это затравленное существо, охваченное храбростью отчаяния. "Все? Все? Все вы так больны?!" Я вижу ослепительно белое женское тело на холодном фоне серых стен кабинета. Это не стройные ноги женщины, это два бесформенных вздувшихся столба, где не видно грани между коленями, где не видно сгиба ноги. Круглые подвязки из обрезков красной автомобильной шины глубоко врезались в распухшее мясо, выпирающее по краям тестообразной синеватой массой. Голодный отек ног. "А это вы видели, господа директора?! У вас это тоже?!" - кричит молодая женщина, не помня себя от стыда и обиды. - "Уже пятый месяц менструаций нет... Уж сколько раз у станка без памяти падала..." "Неужели тут ничего нельзя поделать?" - спрашиваю я у директора, когда мы снова остаемся вдвоем. "А что тут поделаешь?" - отвечает он и безнадежно смотрит в бумаги на столе. "У половины женщин та же самая история. Тут пилюлями не поможешь. Голод не тетка". "Я не о том. Насчет суда. Неужели нельзя замять дело?" "Укрывательство прогульщиков наказуется так же, как и сам прогул. Если я замну дело, то НКВД посадит нас обоих. Ведь от Лузгина ничего не скроешь", - отвечает директор. Мне не приходилось встречаться с Лузгиным, но я часто слыхал о нем. Он начальник заводского спецотдела - глаза и уши Партии. Однажды я проходил по площади Свердлова в городе Горьком. Был март и на улицах стояли лужи талого снега, смешанного с грязью. Впереди меня по воде шлепали туфлями две девушки с портфелями в руках, по-видимому студентки. Внезапно одна из них уронила портфель на землю и тетради рассыпались по грязи. Девушка шатаясь, как бы ища опоры, сделала несколько шагов в сторону стены ближайшего дома, ноги ее подкосились и она медленно осела на землю. Голубой платочек сбился в сторону, пряди каштановых волос смешались с талым снегом и грязью на тротуаре. Смертельно бледное с синевой молодое лицо, беспомощно раскинутые в стороны руки. Обморок! Подруга торопливо бросилась на помощь. Несколько проходивших мимо людей помогли поднять девушку и отнести ее в подъезд ближайшего дома. Слышатся взволнованные вопросы: "Что такое? В чем дело?" Подруга девушки смущенно отвечает: "Это ничего. Просто слабость". Мужчина в солдатской шинели без погон предлагает вызвать карету скорой помощи. Пожилая женщина в огромных мужских сапогах на ногах деловито помогает девушке, склонившейся над своей бесчувственной подругой.
"Вы откуда? Со станции?" - спрашивает она. Не дожидаясь ответа, со свойственной простым женщинам участливостью она запричитала: "Бедные студенточки! Сами голодные, еле на ногах стоят, а последнюю кровь сдают. Разве можно так?! Так и до могилы недалеко". Большая часть доноров Станции Переливания Крови состояла из студенток и матерей, имеющих маленьких детей. За 450 куб. см. сданной крови донору платили 125 рублей - на это можно было купить неполный килограмм черного хлеба. После сдачи крови донор получал на месяц продуктовую карточку повышенной категории - ежедневно 200 грамм хлеба больше. Кроме того полагался единовременный доппаек: 250 грамм масла, 500 грамм сала, 500 грамм сахара. Такова была цена человеческой крови в тылу. Эти матери и девушки прекрасно сознавали свой патриотический долг, ведь кровь шла для их мужей и братьев на фронте. Но гнал их на этот поступок главным образом голод, чувство патриотизма только скрашивало грязную причину этой торговли собственной кровью. Матери хотели ценою своей крови накормить голодных детей, студентки предпочитали лучше жертвовать своей кровью, чем своим телом. На станции Переливания Крови имелись специальные бланки писем. Доноры-девушки часто посылали на фронт вместе со сданной кровью письма солдатам, которым предназначалась их кровь. Чистые человеческие чувства переплетались с унизительным чувством голода. Часто эти письма служили поводом для дальнейшей переписки, теплой далекой дружбы. После окончания войны нередки были случаи встречи и подлинной любви, скрепленной кровью. При брачной церемонии голод стоял шафером за их спиной. Он был их верным спутником в прошлом, настоящем и будущем. Он будет стоять крестником у колыбели их будущего ребенка. В центре города Горького есть площадь имени жертв 1905 года. С одной стороны площадь замыкают стены старой тюрьмы, где когда-то томились герои горьковской "Матери". Посредине площади, похожий на кубическую скалу, возвышается монумент борцам на баррикадах 1905 года. Хорошо, что могилу борцов эа свободу России придавили таким тяжелым камнем! Если бы они на минуту встали из могилы и оглянулись кругом, то они пожалели бы свою кровь, пролитую за идеалы русской революции. Подготовляют революцию идеалисты, выполняют ее фанатики, а пользуются - подлецы! Позади сквера, где находится этот памятник, возвышается здание Горьковского Театра Оперы и Балета. Однажды в антракте между действиями я стоял с группой товарищей в фойе. По залу под звуки оркестра танцевали многочисленные пары. Мое внимание привлекла гибкая миловидная девушка, танцевавшая с каким-то офицером. Ее стройную фигуру обтягивало серое платье матового шелка, волосы были подняты в простой, но оригинальной прическе. Ее туалет и вся манера держать себя говорили о хорошем вкусе, о чувстве собственного достоинства. "Что это за девушка?" - спросил я у моего товарища, который был хорошо знаком с местной обстановкой. "Студентка. Медичка с последнего курса", - ответил он коротко. "Интересная девушка..." - сказал я. "Не советую связываться". "А что такое?" "Да просто так... Не советую", - большего он не захотел мне объяснять. Эти странные слова меня заинтересовали. Я обратился с тем же вопросом к другому знакомому. "Эта девушка в сером?!" - сказал он, кося глазами на высокую фигуру. - "Если тебя интересуют знакомства на одну ночь, то это очень просто - всего одна банка консервов... или буханка хлеба". Я недоверчиво посмотрел на говорящего. Я особенно любил студенческую среду и считал ее "своей" средой. Его слова показались мне личным оскорблением. Студенчество было самой морально чистой и духовно развитой средой в довоенное время. Неужели война за один год принесла такие изменения? "Не может быть. Не болтай глупости", - сказал я. "Не глупости, а печальный факт. Она живет в общежитии, с пятью подругами в одной комнате. Каждую ночь у них двое-трое гостей. Все офицеры. У кого теперь найдется что лишнее - только у офицеров". До войны проституция в СССР практически не существовала. Эта статья расходов не укладывалась в бюджет среднего советского человека. Существовала только политическая проституция под опекой НКВД - около ресторанов "Интурист" и вообще там, где вращаются иностранцы. В значительной мере видоизмененная торговля телом процветала в Москве в высших сферах нового господствующего класса, у которого было чем возместить продажную любовь. В Москве, в особенности в артистических кругах, муссировались амурные приключения престарелого "всесоюзного старосты" Мих. Ив. Калинина, которого прозвали "кремлевским козлом". Чудодейственные силы таинственного корня Жень-Шень старого и испытанного средства тибетской медицины, возвращающего Мафусаилу силы первой юности, в сочетании с многочисленными именами московских балерин - это были обычные компоненты московских разговоров. Перечислялись подарки Сталина прима-балерине Большого Театра Семеновой с интимным значением каждого из них. Кремль кормил людей будущим раем, а сам не забывал гурий в раю земном. Теперь же в военное время, голод погнал женщин на улицу. Не ради шелковых чулок, парижских духов или предметов роскоши. Нет. Ради куска хлеба или банки консервов. И что самое ужасное - первой жертвой стало студенчество, подрастающие кадры советской интеллигенции. Дорогой ценой покупалось высшее образование. На заводе №645 в конструкторском бюро работали два старичка - Никанор Иванович и Петр Евстигнеевич. Оба они уже давно были пенсионерами, но голод опять погнал их на работу, на пенсию было абсолютно невозможно прожить. Никанор Иванович был в свое время известным инженером-авиаконструктором. Еще до первой Мировой войны он работал во Франции на заводах "Блерио", строил первые в мире самолеты. Он знал лично всех отцов русской авиации - Жуковского, Сикорского, Пионтковского. В советское время он много потрудился в области авиации и с гордостью показывал многочисленные хвалебные аттестаты, награды и вырезки из газет с его именем. Теперь же это была только беспомощная развалина. Приняли его на завод больше из жалости, так как работать он уже был не способен от старости. С раннего утра Никанор Иванович и Петр Евстигнеевич садились за стол в самом дальнем углу и, загородившись от окружающего мира чертежной доской, начинали беседу о тех кушаньях, которые они испробовали за свою долгую жизнь. Каждый день, встречая друг-друга они торопились рассказать о каком-нибудь новом блюде, которое всплывало в их памяти из тьмы годов. Так сидели они час за часом, день за днем и все рассказывали, брызгая слюнями, стараясь перещеголять друг-друга. Иногда они даже ссорились из-за способа приготовления соуса а ля Жан или из-за рецепта маринованных грибов. Но вскоре их сердца не выдерживали, они снова сходились и шептались, шептались, шептались. Другие конструктора считали, что они слегка помешались на почве голода. Однажды я краем уха слышал, как Никанор Иванович жаловался Петру Евстигнеевичу: "Теперь уж третий день без каши сижу. Все калачики по нашей улице съел, а больше нигде не найду. Каша из калачиков, должен Вам признаться, Петр Евстигнеевич, замечательная вещь. Прямо как молочный поросенок с каштанами. Теперь надо будет по книгам порыться - говорят еще корни какие-то съедобные есть". Бедный Никанор Иванович! Поел всю траву на улице, теперь будет корни искать. Хорошая пища для желудка заслуженного инженера, пионера советской авиации. За два часа до обеденного перерыва Никанор Иванович вынимал из жилетного кармана именные часы на толстой серебряной цепочке, тоже память о былых заслугах, и клал их перед собой на стол. Каждые пять минут он с тоской и ожиданием поглядывал на медленно плетущиеся стрелки. За четверть часа до обеда он начинал громыхать своим ящиком, искал ложку и вилку, засовывал их в карман, затем проверял крепко-ли сидят калоши на ногах. Это была изготовка к старту, в семьдесят лет не легко бегать на перегонки. В конце-концов он даже выпросил у начальства разрешение уходить на обед на пять минут раньше чем другие. После всех этих ожиданий и приготовлений Никанор Иванович, придерживая рукой золотое пенсне на носу, семенил через двор в столовую. Не бегом, не шагом впритрусочку. Там его ожидал обед: на первое - зеленые помидоры, вываренные в кипятке, на второе - овсяная каша на воде и без всякой приправы. Порция достаточная для кошки, но не для человека. После обеда Никанор Иванович долго и старательно скреб алюминиевую тарелку, тщательно вылизывал ложку. Теперь опять работать, после работы можно будет отправиться на поиски съедобных корешков. Сталинская конституция гарантирует всем советским гражданам работу и обеспечение в старости! Когда я вспоминаю Василия Васильевича, моего товарища по службе в Горьком, мне всегда приходят на память его рассказы о Волге. "Эх, знаешь как раньше нищие жили?" - говорил Василий Васильевич. "Позавидовать можно! Раньше нищий три сумки имел: набедренник, махалку и лаковку. В набедренник муку сыплет, в махалку за спиной куски махает, а лаковка на рукаве - для яичек и прочих хороших вещей. Тогда нищий за один день больше собирал, чем я сейчас за месяц получаю. Да, жили нищие! Весело жили, деревни в карты проигрывали..." "Как так?" - спрашивал я недоуменно. "Очень просто", - пояснял Василий Васильевич с чувством превосходства перед моей неопытностью в вопросах прошлого. - "Идут себе нищие по дороге, кругом солнышко светит, травка зеленеет. Увидят они вдалеке деревню, садятся на травку и давай эту деревню в карты разыгрывать. Кто выиграет - тому идти в этой деревне побираться. Одно слово - нищие, а подумать так счастливые люди были". Раньше Волга славилась своими рыбными промыслами. Сегодня волгарь забыл как рыба и пахнет. Даже неприхотливые раки повылезали на берег и подохли. По берегам Волги выросли оборонные химические заводы, спускающие свои отходы прямо в реку. Рыба в Волге пропала, а химпродуктов в стране не прибавилось. Каждый из нас с готовностью простит этим заводам и стерляжью уху, и подохших раков и многое другое - ведь они помогли нам отбить немцев. Одно беспокоит нас эти заводы и старые лозунги Кремля о "мировой революции". Мы с готовностью отдадим все для нужд и защиты нашей родины, но не для шахматной игры людей в Кремле. 1944 год. Советская Армия, как стальной таран, атакует немцев на важнейших участках фронта. Территория Советского Союза почти очищена от немецких войск. Танковые клинья рвутся к границам Райха. В тылу, в запасных полках, солдаты с нетерпением ожидают дня отправки на фронт. Не из патриотизма. Нет. Просто от голода. Нормы питания в регулярных частях на формировке таковы, что некоторые из солдат с голода роются в мусорных ямах в поисках капустных листьев или мороженой гнилой картошки. "Путь к сердцу солдата ведет через желудок!" - сказал генерал Бонапарт. Сталин модернизировал слова великого полководца на свой лад. Достаточно оказать, что в Советской Армии существует двенадцать норм довольствия: 1-ая фронтовая, II-ая фронтовая, 1-ая прифронтовая, II-ая прифронтовая и т.д. до 12-ой нормы, так называемой санаторной. Только две из этих норм действительно нормальны, 1-ая фронтовая и санаторная, все остальные - это только различные стадии голода. Трудности военного времени! Много раз я насильно пытаюсь оправдать перед своим внутренним "я" всю дрянь, которая лезет в глаза на каждом шагу. Ведь я советский офицер, ведь я должен знать ради чего я посылаю людей в бой. Часто я задаю себе вопрос - что будет после того, как мы изгоним последнего немца с нашей земли? Снова то-же, что было раньше?! Не хочется вспоминать о "героических буднях социалистического строительства". Если кто-либо из окружающего мира когда-либо спросит меня: "Скажите мне коротко - что такое советская жизнь глазами простого человека?" - то мне трудно будет ответить. Я расскажу о всем том хорошем, что у нас действительно есть. Чувство национальной гордости и стыда за поруганное понятие о человеке никогда не позволяет мне признаться: "Советская жизнь?! Это просто голый голодный человек. Его одевают красивой ложью и кормят еще более красивыми надеждами. Если он не достаточно радуется своему счастью, то его перевоспитывают за колючей проволокой". Голод в Советской России возведен в систему. Он стал средством воздействия на массы - Полномочным Членом Политбюро, верным и надежным союзником Сталина. Старик Руссо в своих педагогических изысканиях подразделил человеческие чувства потребности на шесть категорий. Каждое последующее возникает в сознании человека только тогда, когда удовлетворены все предыдущие. После чувства потребности сохранения собственной жизни, на втором месте, стоит чувство потребности удовлетворения голода, и только на пятом месте приходит чувство потребности удовлетворения моральных, политических и общественных интересов. Коротко - если ваша жизнь в опасности, то вы думаете прежде всего как бы сохранить жизнь, вы забываете о пище. В свою очередь, если вы голодны, то вы думаете только о пище, забывая все остальное. У советского человека, при заботливом руководстве Партии и правительства, все чувства заторможены на этом втором пункте - голоде. Таким образом он освобождается от опасного труда ощущать общественно-политические потребности. Хронически голодный чело век больше думает, где бы ему достать буханку хлеба, чем ломает себе голову над политическими доктринами. За него думают вожди. Старик Руссо был, право, не дурак! Ленинград. Гордое слово. Я был там вскоре после освобождения города от блокады. Никто не знает точной цифры жертв голода за время осады. При наступлении немцев жители окрестностей сбились в город в количестве около восьми миллионов. Как минимальная цифра около трех миллионов умерло голодной смертью. Однажды я проходил с одним офицером по берегу озера на окраине Ленинграда. Около самой воды раскинулось маленькое кладбище, молодая весенняя трава пробивалась между запущенных могил. Мое внимание привлек красный гранитный камень неподалеку. Могила была совсем свежей. "Летчик старший лейтенант... Пал смертью героя в битве за город Ленина", - прочел я высеченные по граниту слова. "Счастливчик", - произнес мой спутник, проведший всю осаду в обороне города. "Тот, кто пережил блокаду - это не люди уже. Это только оболочки от людей". "Я пассивный убийца", - рассказывает мне другой житель Ленинграда. - "Человек лежит на улице в снегу, он упал и не может встать от слабости. Он просит меня подать ему руку, помочь встать - иначе он замерзнет. Но я не могу дать ему руки, тогда я сам упаду и больше не поднимусь, замерзну рядом с ним. Я плетусь дальше, оставляя его умирать на снегу". С холодным ужасом я смотрю на людей спокойно объясняющих мне, что на жаркое идут преимущественно задние части, а суп лучше всего получается из человеческих внутренностей - больше навар. Дальше следуют подробности - оказывается наваристее всего пожилые женщины. Мои собеседники подозрительно хорошо знакомы с этой рецептурой. Из всего Политбюро самой жирной фигурой обладал Андрей Жданов. Он же был генерал-губернатором Ленинграда во время осады. Говорят, что ему приходилось принимать дополнительные меры предосторожности, дабы не попасть на жаркое. Я бы дал каждому живому ленинградцу золотой знак с лавровыми ветвями. Со времен Трои история не знает другого подобного случая массового гражданского мужества, подобного города-героя. Это геройство граждан Ленинграда. Было ли это стратегическое соображение или лишь вопрос голого престижа Сталина? Когда умирает один человек - это драма, когда умирают миллионы - это только статистика! В особенности когда наблюдаешь за этим из-за кремлевских стен. Незадолго до окончания войны я еду поездом с фронта в Москву. На железнодорожных станциях и полустанках толпы оборванных, одетых в лохмотья женщин с детьми на руках. У детей сине-бледные прозрачные лица, воспаленные золотухой гноящиеся глаза, безразличное старческое выражение - без улыбки, без радости. Дети протягивают вперед тоненькие скелетообразные руки: "Хлеба! Хлеба!" Солдаты развязывают мешки, молча протягивают в окна вагона солдатские сухари и хлеб. У каждого назойливая угнетающая дума о своих детях и женах. Эта помощь будит в душе минутное чувство облегчения, надолго остается мучительное чувство стыда и горечи. Разве накормишь этим куском всю страну, молча страдающую в тисках голода?! Многих из нас поражает один факт. В областях, освобожденных от немецкой оккупации, картины голода менее заметны и не так бросаются в глаза, как там где хозяйничала рука Политбюро. Гитлер оставил нетронутой колхозную систему, систему дающую возможность самой идеальной экономической эксплуатации, но он не имел такого опыта в этой области, как его кремлевский партнер. Когда немецкие военнопленные вернутся домой, то они без сомнения будут рассказывать об ужасных условиях питания в советских лагерях для военнопленных. Со своей точки зрения они правы. Эти условия по европейским понятиям убийственны, сырой черный хлеб был отравой для европейского желудка. Я был в лагерях для немецких военнопленных, я видел своими глазами условия жизни там. Мне хотелось бы добавить только одно. Обращали ли внимание немецкие военнопленные на то, что русское население, по другую сторону колючей проволоки, питалось еще хуже пленных? Думали ли они, что эти так называемые "русские" условия обусловлены советской системой, и что эти "русские" условия будут позже успешно процветать в Восточной Германии? Нормы питания советских рабочих были ниже, чем нормы питания военнопленных. Неработающие члены семьи рабочего вообще не получали карточек, работающим приходилось делить свой паек с остальными. В то же время военнопленных офицеров, а в некоторых лагерях и солдат, не заставляли работать, а работающие получали повышенную норму питания. Конечно в основе были отнюдь не гуманитарные соображения, а политические факторы. С одной стороны ковались кадры новой армии фельдмаршала Паулюса во главе с комитетом "Свободная Германия", которой предназначалась роль очередной пешки в кремлевской игре. С другой стороны часть пленных когда-либо могла вернуться домой и порассказать некоторые вещи, нежелательные Кремлю. Это были факторы, которые значительно облегчали положение пленных и которыми не пользовались сами русские. Спора нет - советский плен был тяжел, но нормальная жизнь свободного советского человека еще тяжелей. Москва. Последние дни войны. На московских рынках оживленная торговля. По углам жмутся бледные изможденные женщины - в вытянутых руках пара кусочков сахара, одна-две селедки. Муж убит на фронте, дома кричит голодный ребенок. Она продает свой и без того голодный паек, чтобы купить молока ребенку или хлеба. Хлеба, хлеба! Во всех глазах тот-же молчаливый вопль, тот-же голод. Самый бойкий товар это махорка. Махорка в мешках, махорка в противогазных подсумках. 15 рублей стакан. "Эй, гражданин-товарищ! Закурим махорочки - жизнь слаще будет!" - кричит безногий инвалид на костылях, увешанный бряцающими медалями и орденами. Рынок кишит инвалидами - безногими, безрукими, в фронтовых шинелях и гимнастерках, с красными нашивками ранений на груди. Милиционеры делают вид, что не замечают нарушителей монополии совторговли. Если кто-либо из блюстителей порядка пытается "забрать" инвалида, воздух наполняется истошными воплями: "За что боролись?! За что Кровь проливали?!" Как взбудораженные осы слетаются инвалиды со всего рынка, в воздухе мелькают костыли, палки, разгораются страсти. В глазах ищущая выхода злость, в разинутых кричащих ртах - голод. Капитулировал Берлин, через несколько дней безоговорочно капитулировала Германия. Люди думали, что буквально на другой день станет легче. Это были надежды человека, у которого ничего нет кроме надежд. Отгремела война. Прошел первый послевоенный год. Идет к концу второй. И вот мы, люди советских оккупационных войск, читаем письма с родины. Читаем и эти письма действуют на нас как яд. Этому горькому сознанию помогает еще и то, что мы видим кругом. Однажды я сидел вдвоем с Андреем Ковтун. Мы беседовали о том, что окружает нас здесь в Германии. Постепенно разговор перешел к сравнению - там и здесь. "Берлинский метро действительно дрянь," - сказал Андрей. - "Когда сравниваешь с московским, то на душе приятно становится. Я теперь ловлю себя на том, что специально выискиваю в Германии вещи, которые говорят в нашу пользу. Трудно согласиться с мыслью, что всю жизнь мы гнались за тенью. Тогда еще труднее увязать практическую работу с пустотой в душе." "Да," - согласился я. -"Здесь люди живут в настоящем, а мы всю жизнь прожили в будущем. Будем говорить ради будущего. Я вполне понимаю твои чувства. Нарушение внутренней гармонии - так сказал-бы психиатр. Единственное лекарство от этой болезни - это снова постараться найти веру в будущее." "Посмотри, Григорий," - продолжал Андрей. - "У нас есть прекрасные самолеты и танки, мощная индустрия. Оставим в стороне цену всем этим вещам, забудем кровь, пот, голод. Это все в прошлом, а результаты в настоящем. Теперь, казалось бы, пришел момент использовать все эти достижения на нашу собственную пользу. Ведь мы ничего не видели от жизни. Были только цели да идеи - социализм, коммунизм. Когда же мы будем собственно жить? Помнишь что говорил профессор Александров с кафедры Высшей Партшколы ЦК ВКП(б): "Если пролетарии других стран не смогут сами освободиться, то мы протянем им руку помощи." Мы знаем, что это за "рука помощи". Что если все обещания военного времени - только вексель без обеспечения?! Во время войны я не боялся, а теперь боюсь... Да, боюсь." Андрей выражал те-же мысли и опасения, которые волнуют большинство молодой советской интеллигенции. Мы гордимся достижениями нашей родины и нашей победой. Мы не сожалеем о перенесенных трудностях и лишениях, ценой которых куплена победа и слава нашей страны. Но, попав на Запад, мы очень остро почувствовали, что все то, что рекламируется советской пропагандой как исключительные достижения советской власти, все это является колоссальной ложью. Если раньше у нас были сомнения, то теперь они перерастают в уверенность, против которой мы тщетно пытаемся бороться. Мы поняли, что мы еще не жили, что мы только приносили жертвы ради будущего. Теперь у нас поколеблена вера в это будущее. По мере того, как развиваются события послевоенных лет, в нас все больше и больше растет тревога. К чему все это идет? Берлин был эти годы политическим пупом земли. Мы сидели в первом ряду шахматного турнира международной политики. Мы сами были пешками в этой игре. Практика послевоенных лет показывала полную противоположность всем надеждам и ожиданиям, которыми русские солдаты и офицеры жили в годы войны. Что дальше? "Политика - политикой, а жизнь - жизнью!" - звучит в моих ушах голос Андрея. "А что мы имеем от жизни? Немцам сейчас туго приходится, но у них есть что вспомнить в прошлом, они еще имеют надежду на будущее. Побежденные?! Ха! Они хоть могут надеяться, что мы уйдем и они снова заживут. А на что можем надеяться мы - победители?!" Теперь прошло два года после окончания войны. Теперь мы находим самые худшие подтверждения нашим опасениям. Снова в стране царит голод, голод более жестокий, чем во время войны. Партия снова решила взять народ еще крепче в свои руки, решила заставить народ забыть и отказаться от иллюзорных надежд, которые она сама искусственно будила и поддерживала в нем ко время критического периода войны. Партия снова решила показать народу кто действительный хозяин в стране и призвала на помощь своего первого слугу - Голод. Если раньше голод был стихийным бедствием, то сегодня он обдуманное орудие политики в руках Кремля. Сегодня голод это полномочный член Политбюро. За моей спиной размеренно бьют часы. Я встаю и оглядываюсь кругом в комнате, как будто я здесь чужой. Я смотрю на свои ноги, затянутые в сапоги и синие галифе с красными кантами. Мой взгляд скользит по золотым пуговицам темно-зеленого кителя. На плечах поблескивают твердые погоны. Все такое близкое и знакомое - и одновременно бесконечно чужое. Стены комнаты исчезают передо мной. За ними темная звездная ночь над Европой. Где-то дальше, далеко-далеко на Востоке, лежит граница родной земли. Там темно и тихо, тихо как в свинцовом гробу.
Глава 19. КРЫЛЬЯ ХОЛОПА
В начале 1947 года член Политбюро и Чрезвычайный Уполномоченный Совета Министров СССР по экономическому освоению оккупированных территорий и стран-сателлитов Анастас Микоян произвел детальную инспекционную поездку по советской зоне Германии. После этого он имел в Карлсхорсте длительное совещание с маршалом Соколовским и его заместителем по экономическим вопросам тов. Коваль. На конференции были подведены итоги экономической перестройки Германии. Земельная реформа, проведенная в первые месяцы после капитуляции не принесла положительного экономического эффекта. Этот факт не удивил и не обеспокоил ни Анастаса Микояна, ни маршала Соколовского. С помощью земельной реформы были достигнуты необходимые тактические результаты - созданы исходные позиции для последующего наступления на крестьян и предпосылки для конечной коллективизации сельского хозяйства. В области промышленности, после массированного демонтажа и социализации мелких предприятий в форме "landeseigener Betriebe", самым крупным мероприятием СВА явилось объединение практически всей основной промышленности советской зоны Германии в один колоссальный промышленный концерн в форме комплекса Советских Акционерных Обществ САО. Этому мероприятию, которое в свое время было продиктовано Москвой, на конференции у маршала Соколовского было уделено особое внимание. История возникновения САО такова. Во второй половине лета 1946 года заместитель Главноначальствующего CВА по экономическим вопросам тов. Коваль был в Москве и вернулся оттуда с новыми секретными инструкциями. Вскоре между Управлением Промышленности, Управлением Репараций и канцелярией Коваля стали курсировать таинственные бумаги. Их называли шепотом - "список 216" или "список 235". Цифра в списке все время менялась. Это были подготавливаемые для Москвы списки предприятий, предназначенных для передачи в Советские Акционерные Общества. Вскоре этот список пошел на утверждение в Москву и вернулся оттуда в качестве приложения к официальному приказу об организации Управления Советских Акционерных Обществ в Германии. Это Управление САО, которое раскинуло свою штаб-квартиру в здании бывшего общества "Аскания" в Берлин-Вайссензее, объединило тринадцать Советских Акционерных Обществ по важнейшим отраслям промышленности, куда входили в общей сложности около 250 крупнейших промышленных предприятий советской зоны. Согласно статуту нового концерна 51 процент акций всех входящих в него предприятий являются советской собственностью. Таким образом практически вся промышленность советской Зоны Германии оказалась в советских руках не только по праву победителя и на время оккупации, но и на будущее время. На Потсдамской Конференции при деятельном участии Сталина очень большое внимание уделялось вопросу декартеллизации германской экономики и было решено ликвидировать немецкие промышленные концерны, которые рассматривались не только как важный экономический, но и роковой политический фактор часто агрессивного характера. Соответственно этому, одним из первых вопросов на повестке дня Союзного Контрольного Совета в Германии был вопрос ликвидации германских концернов, где в свое время ломал копья генерал Шабалин. И вот теперь по приказу из Москвы в советской зоне создан крупнейший не только в Германии, но пожалуй и во всем мире, новый промышленный концерн. Экономический и политический вес этого концерна превосходит все, существовавшее до сего времени в Германии и Европе. Единственная разница заключается в том, что эти факторы находятся теперь не в немецких, а в советских руках. В разворачивающейся между Востоком и Западом борьбе за Германию и Европу САО будет играть роль увесистого козыря в руках Кремля. Все последовательные экономические мероприятия СВА в Германии, как и вся экономическая политика Кремля, за треском демагогических фраз преследуют собой далеко идущие политические цели. Цель сегодняшнего преобразования экономики советской зоны - надеть на Германию невидимые, но крепкие экономические цепи. Это необходимый экономический плацдарм для дальнейшего политического наступления. Понимать это будут немногие, чувствовать это будут все. Почти одновременно с Микояном аналогичную инспекционную поездку по странам восточной Европы и по Германии предпринял второй член Политбюро и Министр Внутренних Дел СССР Лаврентий Берия. После этого также состоялась длительная конференция с маршалом Соколовским и начальником Управления Внутренних Дел СВА генерал-полковником Серовым. На конференции обсуждались мероприятия по укреплению внутреннего политического фронта в Германии. Это было закономерное развитие событий - за мастером экономической эксплуатации идет заплечных дел мастер. Одним из результатов визита Берия в Карлсхорст явилась новая волна чистки среди персонала СВА. Все большее число офицеров, находившихся в Карлсхорсте с момента организации СВА, стало откомандировываться в Советский Союз. На их место из Москвы прибывали новые люди, которых можно было безошибочно определить как партийцев чистой воды. Во время войны их не было видно, они сидели забившись где-то по щелям. Теперь же эта надежная опора Партии вылезала на поверхность и занимала командные посты. Смена людей в Карлсхорсте вполне соответствовала послевоенной политике Кремля снова взять все ключи в свои руки. При этом еще раз бросилась в глаза разница между "номинальными партийцами" и "партийцами чистой воды". Ведь почти каждый советский офицер является членом Партии. Вместе с тем сама Партия далека от того, чтобы считать их настоящими партийцами. Немало воды утекло в Шпрее с того времени, как Карлсхорст из тихого пригорода германской столицы стал берлинским Кремлем и известным всему миру понятием. Многое изменилось за это время во внешнем мире и в Карлсхорсте. Значительная часть этих изменений явилась следствием деятельности Карлсхорста как форпоста советской внешней политики. Одновременно с этим изменилась международная атмосфера, что в первую очередь ощутили люди Карлсхорста. Теперь можно было только вспоминать те дни, когда русских везде встречали как освободителей и союзников. Послевоенная политика Кремля не оставила следа от тех симпатий всего мира, которые завоевали себе русские солдаты на полях сражений. Героизм и самопожертвование русского народа в борьбе за родину вывели Советский Союз на первое место среди великих держав мира и привели к неожиданным результатам. Кремль решил использовать создавшееся положение для своих внешнеполитических целей. Вместо ожидаемой послевоенной передышки народ должен нести теперь все тяжести, связанные с азартной внешнеполитической игрой Кремля. На международном горизонте собираются новые грозовые тучи. Лучше всего их видят люди форпоста Карлсхорста. Они не любят говорить об опасности новой войны, но каждый думает об этом с тяжелым сердцем. Однажды я зашел к подполковнику Попову, чтобы договориться Насчет предполагаемой поездки в Дрезден. Подполковник был в гараже и возился со своей автомашиной. Когда я заговорил о поездке, он сказал что ехать придется на казенной машине, так-как у него нет бензина. Увидев в углу кучу канистр, я машинально попробовал их концом сапога. Судя по звуку, канистры были полны. "А это что такое?" - спросил я. "А это - железный резерв," - ответил подполковник и многозначительно добавил, "Знаешь, на всякий случай... Ведь у меня жена, дети." Я не стал расспрашивать его подробней. У каждого из нас еще свежи в памяти первые роковые дни 1941 года и судьба советских военнослужащих в Прибалтике и Польше. В момент начала войны многие из них оказались в ловушке и вынуждены были бежать под обстрелом спереди и сзади. Подполковник Попов держал железный резерв именно на этот случай. Чем дальше развиваются события, тем больше приходится думать об опасности новой войны. Это кажется нелепым и противоестественным, но факт остается фактом. Многие пытаются убедить себя что послевоенные разногласия между союзниками являются просто спором из-за дележа добычи. Но это слабая отговорка. Нам, советским офицерам, лучше чем кому-либо известна теория марксизма-ленинизма о мировой революции. Нам, советским людям на грани двух миров, кто с первого дня был в Берлине, кто пережил весь процесс развития отношений между союзниками после капитуляции Германии, кто своими глазами убедился что Запад действительно стремился и стремится к миру, и кто видел как все попытки мирного сотрудничества систематически саботировались советской стороной, нам известно многое, чего не знают люди в Советском Союзе. Мы хорошо помним первые месяцы после капитуляции Германии. Западные союзники демобилизовали свои армии с такой поспешностью, какую только позволяли транспортные средства. В это время советское командование с такой-же почетностью приводило свои потрепанные дивизии в боевой порядок - пополняйся людской состав, прибывали новые танки и самолеты. Тогда люди ломали себе голову - к чему все это? Может-быть для переговоров за дипломатическим столом нужно иметь бронированный кулак? События последующего времени показали к чему. Волю к миру Кремль рассматривает как слабость, демобилизацию демократий - как возможность к дальнейшей агрессии. Следовательно для демократий не остается иного выхода как тоже вооружаться. Значит - снова гонка вооружений вместо мирного экономического восстановления России, снова все то, что мы так хорошо знаем по довоенному времени. К чему все это приведет? Когда огонь политических страстей перекинется на национальные чувства, что особенно нужно для Кремля, когда гонка вооружений будет в разгаре, тогда трудно будет разобрать, кто все это начал и кто в этом виноват. Тогда, вполне естественно, каждый будет обвинять другого. На этот раз мы, люди советских оккупационных войск, хорошо знаем одно - что-бы ни было дальше, а вся вина за последствия лежит только на Кремле. На этот раз нам ясно кто затеял игру с пороховой бочкой. На этот раз у нас нет сомнений в первопричине новой военной опасности. 2. Чем больше сгущается окружающая атмосфера, тем однообразнее идет жизнь в Карлсхорсте. Дни тянутся серо и монотонно, похожие один на другой. В один из таких дней я приступил к очередному круглосуточному дежурству по Штабу. Такие дежурства мне приходилось нести раз в месяц. Обязанности ответственного дежурного по Главному Штабу СВА заключаются в следующем. В течение дня дежурный находится в приемной Главноначальствующего СВА и является помощником адъютанта маршала. В течение ночи дежурный остается один в кабинете маршала на правах адъютанта. В шесть часов вечера я как обычно занял свое место в приемной. В этот вечер маршал Соколовский находился в Потсдаме и поэтому в приемной было пусто. Половина восьмого, адъютант ушел и я остался один за его столом. Чтобы быть в курсе текущих дел я просмотрел папки на столе и документы в работе. Так незаметно проходило время, нарушаемое лишь телефонными звонками. После полуночи по принятому регламенту я занял место за столом в кабинете маршала. Это делалось для того чтобы быть наготове у прямых телефонов на столе Главноначальствующего. Среди ночи не редки случаи телефонных звонков из Кремля. Тогда нужно принять телефонограмму и передать ее по назначению. Сидя в кресле маршала, я начал приводить в порядок разбросанные по столу бумаги. Среди них мне попал на глаза отпечатанный на гектографе "Информационный Бюллетень". Эти бюллетени предназначены только для высшего командного состава, являются секретными документами и каждый экземпляр несет свой порядковый номер. Я начал просматривать листки с пометкой рукой маршала. Содержание этих бюллетеней очень своеобразно. Это подробнейший сборник всего того, что тщательно умалчивается советской прессой или о чем советская пресса утверждает как-раз обратное. Если кто-либо из советских людей осмелится произнести вслух нечто подобное, то его обвинят в контрреволюции со всеми вытекающими последствиями. И вместе с тем передо мной официальный информационный бюллетень для Главноначальствующего СВА. Глубоко ошибается тот, кто пытается оправдать какие-либо поступки советских руководителей их незнанием данного вопроса или отсутствием информации. В свое время были случаи, что к кремлевским воротам приходили из глухих деревень крестьянские ходоки. Они наивно полагали, что из-за кремлевских стен Сталин не видит того, что творится кругом, что Сталин добр, что нужно только рассказать ему правду и все будет изменено. Крестьянские ходоки жертвовали своей жизнью и все продолжалось по-старому. Советские вожди знают все и они полностью ответственны за все. Среди ночи я решил позвонить Жене. Подключившись к московскому коммутатору, я долго ожидал ответа. Наконец в трубке раздался сонный голос: "Да!?" Женя думала что звонит кто-нибудь из Москвы. "Женя, говорит Берлин," - сказал я. - "Что нового в Москве?" "Ах, это ты..." - раздался далекий вздох. - "Я думала ты уже совсем пропал." "Ничего. Скучно..." "Да, нет... еще не совсем. Что у тебя нового?" "Как папа?" "Опять уехал." "Куда?" "Недавно он прислал мне шелковый халат. Наверное где-то там..." "А-а-а..." "Ну, а у тебя как дела?" - спрашивает Женя. "Да вот сижу в маршальском кресле." "В Москву не собираешься?" "Когда пошлют." "Мне здесь так скучно одной," - звучит голос девушки в трубке. - "Приезжай поскорей!" Мы долго разговаривали, мечтая о будущей встрече, перебирая в уме что мы будем делать, обсуждая планы на будущее. Это был сладкий сон, куда мы убегали, забывая об окружающем. В этот момент я с сожалением думал о Москве и искренне желал вернуться туда. Не мог я предугадать, что днем позже мое желание исполнится Прошла бессонная ночь. Наступил день, заполненный рабочей сутолокой в приемной Главноначальствующего СВА. Кругом суетились генералы из провинций, по углам робко жались немецкие представители новой демократии. Кузня нового режима работала полным ходом. К шести часам вечера, когда подошел срок сдачи дежурства, в приемную зашел инженер Зыков чтобы договориться со мной о предстоящей поездке на охоту. Звонок телефона прервал наш разговор. Я снял трубку и ответил привычной формулой: "Дежурный по Штабу!" В трубке раздался голос заместителя Главноначальствующего по экономическим вопросам и моего непосредственного начальника Коваля: "Товарищ Климов?" "Так точно!" "Зайдите, пожалуйста, ко мне на минутку." "Коваль зовет не дежурного по Штабу, а меня лично," - думаю я, выходя из приемной и направляясь в кабинет Коваля. - "Что там может быть такое экстренное?" Коваль встречает меня вопросом: "Вы не знаете в чем здесь дело?" Он протягивает мне бланк с приказом по Штабу СВА. Я беру белый листок и читаю: "...Ведущего инженера Климова Г.П., как квалифицированного специалиста народного хозяйства СССР демобилизовать из рядов Советской Армии и освободить от работы в Советской Военной Администрации с направлением в Советский Союз для дальнейшего использования по специальности." В первый момент я не моту понять что это означает. Приказ действует на меня неприятно. Здесь что-то не ладно. По отношению к руководящему составу обычно соблюдается некоторая формальная вежливость. В таких случаях предварительно говорят лично, а не подсовывают готовый приказ. "Вы сами не ходатайствовали о переводе в Москву?" - спрашивает Коваль. "Нет..." - отвечаю я, еще не придя в себя от неожиданности. "Подписано Начальником Штаба и без согласования со мной," - разводит руками Коваль. Пятью минутами позже я захожу в кабинет начальника Отдела Кадров СВА. Мне неоднократно приходилось встречаться с полковником Уткиным и он знает меня лично. Не ожидая моих вопросов, полковник говорит: "Ну, как - можно поздравить? Человек едет домой..." "Товарищ полковник, в чем здесь дело?" - спрашиваю я. Меня интересует причина неожиданного приказа. Без веских причин работников Карлсхорста в Советский Союз не откомандировывают. Ходатайства сотрудников СВА, по собственному желанию просящих о возвращении в СССР, как правило отклоняются Штабом. "Меня не столько трогает содержание приказа, как его форма," - говорю я. - "В чем здесь дело?" Уткин молчит некоторое время, затем с легким колебанием произносит: "Здесь замешано Политуправление. Между нами говоря, я удивляюсь, что Вы здесь так долго держались, будучи беспартийным..." Я с благодарностью пожимаю руку полковника. На прощанье он советует мне: "Имейте ввиду что после того, как будет подписан пограничный пропуск, Вы должны выбыть отсюда в три дня. Если что-либо нужно, то растяните сдачу дел." Я выхожу из кабинета полковника с чувством облегчения. Теперь для меня все ясно. Я иду по полуосвещенному коридору и мною медленно овладевает странное ощущение. Я чувствую как мое тело наливается силой, как далекий трепет пробегает по жилам, как душу охватывает неизъяснимый простор. Такое же чувство владело мною, когда я впервые услыхал о грянувшей войне. Такое же чувство владело мною, когда в впервые одел солдатскую шинель. Это было предощущение больших перемен. Это был ветер в лицо. И вот теперь я шагаю по коридорам Главного Штаба СВА и снова чувствую на моем лице дыхание этого ветра. Он пьянит меня, этот ветер в лицо. Я иду домой по пустынным улицам Карлсхорста. За решетчатыми заборами качают голыми ветвями деревья. Кругом сырая немецкая зима. Темно и тихо. Кто-то встречный отдает мне честь, я машинально отвечаю. Я не тороплюсь. Мой шаг медленен и сосредоточен. Словно я не иду знакомой дорогой домой, словно я только-лишь начинаю свой путь. Я оглядываюсь кругом, глубже вдыхаю воздух, ощущаю землю под моими ногами так, как я ее давно не ощущал. Странные необъяснимые чувства владеют мной. Навстречу мне дует свежий ветер. Только лишь я закрыл дверь моей квартиры, как следом пришел Зыков. По моему лицу он сразу догадался что что-то случилось. "Куда посылают?" - спрашивает он. "В Москву," - отвечаю я коротко. "Зачем?" Я, не снимая шинели, стою у письменного стола и молча барабаню пальцами по полированной поверхности. "А почему?" - снова спрашивает Зыков. "Не обзавелся вовремя красной книжицей..." - отвечаю я неохотно. Зыков сочувственно смотрит на меня. Затем он лезет в грудной карман, достает продолговатый кусок красного картона и вертит его между пальцами. "А что тебе стоило?!" - говорит он, глядя на партбилет. - "Крикнешь раз в неделю на партсобрании "Хайль!" - потом можешь пойти в уборную и сплюнуть." Слова Зыкова действуют на меня неприятно. У меня инстинктивно мелькает в голове мысль, что этот кусок картона должен быть тепел теплотой его тела, там где бьется сердце. Как будто угадывая мои мысли, Зыков добавляет: "Я сам шесть лет в кандидатах ходил... Дальше нельзя было." Присутствие этого человека и его слова раздражают меня. Мне хочется остаться одному. Он приглашает меня в клуб. Я отказываюсь. "Пойду в биллиард играть," - говорит Зыков, направляясь к двери. - "От двух бортов в угол - и никакой идеологии." Оставшись один, я продолжаю стоять у письменного стола. Я не снимаю шинель. Ощущение шинели на плечах отвечает тому внутреннему чувству, которое надвинулось на меня - чувству дороги. Я пробую сесть на стул и сейчас-же снова вскакиваю на ноги. Я не могу сидеть спокойно. Что-то жжет меня изнутри. Засунув руки в карманы, я хожу по комнатам. Я пробую включить радио. Беззаботная музыка режет мне по нервам и я выключаю приемник. Надрываясь звонит телефон - я не обращаю на него внимания и не снимаю трубку. На обеденном столе стоит накрытый ужин, который приготовила немецкая прислуга. Я даже не смотрю на еду и, опустив голову в пол, хожу из угла в угол. Белая бумажка приказа прорвала внутри меня плотину, которая уже давно давила мою грудь. Я чувствую что внутри меня все взорвано, все перемешано. Я чувствую болезненную пустоту в душе. И вместе с тем откуда-то издалека медленно наползает нечто другое. Нечто безрадостное и неумолимое, от чего нельзя уклониться. Сегодня я должен подвести черту. Сегодня мне ясно только одно - я не верю в то, что за моей спиной. Вместе с тем, если я вернусь в Москву, я должен немедленно поступить в Партию, которой я не верю. Другого выхода у меня нет. Я должен буду сделать это просто для того, чтобы спасти свою жизнь, чтобы иметь право на существование. Всю жизнь я должен буду лгать и лицемерить ради голой возможности жить. В этом у меня нет сомнений. Передо мной наглядные примеры. Андрей Ковтун - человек в тупике. Михаил Белявский - человек за бортом. Майор Дубов - человек на холостом ходу. А разве я сам не на холостом ходу? Как долго это сможет продолжаться? Я обзаведусь домом - и буду ждать ночного стука в дверь. Я женюсь - для того, чтобы бояться собственной жены. У меня будут дети, которые в любую минуту могут предать меня или которые будут сиротами, стыдящимися своего отца. При этой мысли кровь начинает приливать к моей голове. Воротник кителя душит горло. В груди поднимается горячая волна бешенства. Мне становится жарко и я чувствую тяжесть шинели. Пока еще эта шинель на моих плечах и оружие пока еще в моих руках. Мне не хочется расставаться с этой шинелью, с оружием. Почему? Я как маятник хожу по комнате и не нахожу себе места. Мой мозг работает лихорадочно, мои мысли спутаны и несвязны. Если я вернусь, рано или поздно, так или иначе - я погибну. Ради чего? Я не верю в будущее. А что я имею в прошлом? Я пытаюсь вспомнить это прошлое. Когда я впервые увидел свет, в моих глазах отразились пожарища революции. Я подрастал беспокойным волченком и в моих глазах все время полыхали эти огни. Я был волченком сталинского племени, я зубами и когтями боролся за жизнь и рвался вперед. Сегодня сталинский волчонок стоит в расцвете жизненных сил и смотрит куда он пришел. Сегодня я должен признаться перед самим собой - всю жизнь я заставлял себя верить тому, чему я не верил с первого дня рождения. Всю свою жизнь я только искал компромисса с жизнью. Я не верю! И если кто из моих ровесников скажет, что он верит - я скажу ему что он лжет, что он трус. Разве верят такие, как Зыков? Я шагаю по комнате и смотрю на мои сапоги. Они топтали землю от Москвы до Берлина. Я вспоминаю окутанные дымом и пламенем годы войны - огненную купель, где рождаются чувства ответственности перед Родиной. Перед моими глазами еще раз проходит озаренная победными салютами Красная Площадь и стены Кремля - дни гордости и славы, когда из горла рвался волчий вой переполненных чувств. В моих ушах еще раз звучат слова, которые когда-то бились в моей груди - "Первый из первых, среди лучших из лучших, ты шагаешь сегодня по Красной Площади!" Теперь-же я шагаю из угла в угол, как волк по клетке. Да, война сбила нас с толка! В ослеплении борьбы за родину, мы забыли о многом. В то время нельзя было иначе, у нас не было иного выхода. Те, кто пошел по другому пути... С болезненной остротой я вспоминаю первые дни войны. Я глубоко благодарен судьбе, что я не попал на фронт в эти первые дни. Это избавило меня от необходимости трудного выбора. Когда пришла моя очередь надеть солдатскую шинель, я уже твердо знал, что русскому не по пути с немцем. И я бился до конца. Бился за то, чему я не верил. Бился и утешал себя надеждами. Сегодня у меня нет и этих надежд. Сегодня я чувствую, что мы сделали ошибку - мы не доделали дело, а поверили обещаниям. Потому я не хочу снимать сегодня шинель. Пока еще не поздно! Сегодня на горизонте снова стягиваются грозовые тучи. Эти тучи играют для меня большую роль. Если я вернусь в Москву, я снова буду поставлен перед тем-же мучительным выбором что и в июне 1941 года. Опять я буду вынужден идти защищать то, чему я не верю. Больше того, я уверен что люди в Кремле ведут страну по гибельному пути. Сегодня нам никто не угрожает. Зато мы угрожаем миру. Это ненужная и опасная игра. Если мы победим - к чему нам это? Если нас победят - кто будет виноват и кто будет платить по кремлевскому счету? Каждый из нас! Я пережил страх за родину, борьбу и победу. Кроме того я своими глазами видел всю горечь поражения. Поверженная в прах Германия этому хороший пример. Их вожди тоже любили азартную игру. Германия корчится в судорогах голода и позора - а где виноватые? Виноваты лишь вожди или сама нация, не повесившая этих вождей своими руками? Если война начнется, тогда будет уже поздно. Война имеет свои законы. Те, кого Кремль сделал своим врагом, будут считать врагом нас. Они не хотят войны, но если война неизбежна, то они будут вести ее за свои интересы. Это означает, что в случае поражения нас не ожидает ничего хорошего, тогда мы не будем иметь права голоса. Кремлевские банкроты исчезнут, а платить придется нам. Так что-же остается делать - снова быть игрушкой в руках преступных игроков? Час за часом хожу я по комнате в шинели на плечах. Уже далеко за полночь, но я не думаю о сне. Пусто позади - и пусто впереди. Я чувствую только одно категорическое сознание - я не могу идти назад. В моей голове неотвязно бьется одна и та-же мысль - "Что делать?" Уже под утро я почувствовал усталость и лег, не раздеваясь, на кушетку. Так я и заснул, укрывшись с головой шинелью. 3. Последующие дни я медленно сдавал свои служебные дела. Следуя совету полковника Уткина, я умышленно затягивал эту процедуру. Не зная еще к чему, я старался выиграть время. И все это время меня угнетали те-же мучительные мысли и неотступно преследовал вопрос - "Что делать?" В один из таких дней, одетый в гражданское платье, я вышел из метро на Курфюрстендамме в английском секторе Берлина. Под ногами хлюпала мокрая жижа талого снега. В воздухе стояла пронизывающая сырость. На этот раз хорошо знакомая улица показалась мне чужой и неприветливой. Я бесцельно шел вперед, скользя глазами по вывескам у входов домов. В кармане пальто мои пальцы играли ручкой пистолета. Наконец, я остановил свой выбор на одной из вывесок и вошел в подъезд. Широкая мраморная лестница когда-то роскошного дома. Теперь здесь полутьма. В разрушенные воздушными бомбардировками окна свищет холодный ветер. С трудом я нахожу нужную мне дверь и звоню. Мне открывает миловидная девушка в накинутом на плечи пальто. "Могу я видеть герра Дильс?" - говорю я. "Вам по какому делу?" - вежливо спрашивает девушка. "У меня с ним частный разговор," - отвечаю я сухо. Девушка проводит меня внутрь и просит подождать. Я сижу в холодной и темной приемной адвоката. Девушка исчезает в боковой двери. Через несколько мгновений она снова появляется на пороге со словами: "Битте! Герр доктор просит Вас..." Я вхожу в огромный нетопленый кабинет. Пожилой немец с золотыми очками на породистом носу поднимается мне навстречу из-за письменного стола. "Чем я могу служить Вам?" - спрашивает адвокат, предлагая мне кресло. Он потирает от холода руки в ожидании очередного бракоразводного дела. "Моя просьба несколько необычна, герр доктор," - говорю я и в первый раз в разговоре с немцами ощущаю некоторую неловкость. "О, здесь стесняться не приходится," - с профессиональной улыбкой помогает мне адвокат. "Я - русский офицер," - медленно говорю я, машинально понизив голос. Расплываясь в улыбке, адвокат старается показать, что он очень польщен моим визитом. "Как раз на днях у меня был один советский офицер с немецкой девушкой," - говорит он, видимо желая ободрить меня. Я плохо слышу его дальнейшие слова - зачем, собственно, был у него этот офицер. У меня в голове мелькает досадливая мысль: "Неудачное начало..." Но отступать уже поздно и я решаюсь перейти к делу. "Видите ли я демобилизован и должен возвращаться в Россию," - говорю я. - "Я не буду отнимать у Вас время объяснениями - зачем и почему. Коротко - я хочу попасть в Западную Германию." Улыбка замерзает на лице адвоката. Несколько мгновений он не знает что сказать, затем осторожно спрашивает: "А-а... А что я могу здесь помочь?" "Мне нужно войти в контакт с союзниками," - говорю я. - "Я хотел бы просить права политического убежища. Сам лично я этого сделать не могу. Если меня сейчас увидят с кем-нибудь из союзников или заметят что я выхожу из союзного учреждения - это для меня слишком большой риск. Поэтому я хотел бы просить Вас помочь мне."
Некоторое время в комнате царит тишина. Затем я замечаю, что герр Дильс начинает делать бессмысленные вещи. Он беспокойно ерзает в кресле, растерянно ищет что-то по карманам, роется среди бумаг на столе. "Да... Да... Я понимаю Вас," - бормочет он в полголоса. - "Я тоже пострадал от нацистского режима." Затем герр Дильс вытаскивает из кармана толстый бумажник, торопливо перебирает многочисленные документы. Наконец он находит, что ему нужно, и слегка дрожащей рукой протягивает мне через стол бумагу старательно подклеенную на сгибах и, видно, часто бывающую в употреблении. "Вот видите... У меня даже удостоверение есть," - говорит он мне, словно оправдываясь в чем-то. Я мельком пробегаю бумагу глазами. В ней подтверждается, что предъявитель сего является жертвой нацизма и чуть-ли не коммунистом. У меня снова мелькает неприятная мысль, что я попал по фальшивому адресу. Одновременно я чувствую, что адвокат чего-то боится и старается перед чем-то застраховаться. "Герр доктор, откровенно говоря, в данный момент мне было-бы приятнее иметь дело с самым отъявленным нацистом," - говорю я, протягивая бумагу назад. "А кто порекомендовал меня Вам?" - спрашивает нерешительно адвокат. "Никто," - отвечаю я. - "Я зашел к Вам наугад. Я руководствуюсь только одним соображением - я не могу доверять никому из моего окружения." "Я полагал, что в Вашем лице я встречу человека, который в состоянии помочь мне," - продолжаю я. - "С другой стороны, если по каким-либо причинам Вы не можете помочь мне, у Вас нет оснований вредить мне." Адвокат сидит погруженный в раздумье. Наконец он приходит к какому-то заключению и обращается ко мне со следующими словами: "А скажите, чем я могу быть гарантирован, что Вы..." Он сосредоточенно вертит в руках карандаш и избегает смотреть мне в лицо. Затем, словно решившись, он поднимает глаза и с запинкой произносит: ..."Что Вы не агент этого... этого Ге-Пе-У?" Мне режет ухо старое наименование знакомого учреждения. Видимо немцы еще не знают нового имени. Несмотря на серьезность положения, вопрос адвоката заставляет меня невольно улыбнуться. То, чего я опасаюсь в других, - подозревают во мне самом. Я только пожимаю плечами и говорю: "Мне еще не приходилось думать об этом, герр доктор. Пока я думаю только о том, чтобы сохранить свою собственную голову от этого... Ге-Пе-У." Адвокат сидит неподвижно и высказывает свои мысли вслух: "Вы хорошо говорите по-немецки... Слишком хорошо... Потом все это так необычно..." Он внимательно, как-будто стараясь прочесть мои мысли, смотрит на меня, затем говорит: "Ну хорошо. Я старый человек и знаю людей. Мне кажется, что Вы говорите правду. Скажите, куда-бы Вы хотели попасть?" "В американскую зону," - отвечаю я. "Почему именно в американскую?" - удивленно поднимает брови адвокат. "Герр доктор, если человек уходит по политическим соображениям, то вполне естественно он ищет убежище у наиболее сильных врагов того режима, от которого он уходит." "Да, но здесь английский сектор. У меня нет связей с американцами!" Я понимаю что это означает отказ и делаю последнюю попытку: "Может быть Вы могли бы порекомендовать мне кого-либо из Ваших коллег, кто имеет связи с американцами?" "О, да! Это можно сделать," - отвечает адвокат и берется за телефонный справочник. Он роется в поисках нужного ему адреса, затем тяжело поднимается из-за стола и направляется к двери со словами: "Извините на минутку! Я напишу Вам адрес." Адвокат выходит в переднюю. Я слышу как он разговаривает с секретаршей, как он обменивается фразами с другими ожидающими клиентами. Раздаются телефонные звонки. Кто-то приходит и уходит. Медленно текут минуты. В нетопленой комнате холодно и я чувствую озноб. Глупое ощущение полной зависимости от порядочности или подлости абсолютно незнакомого человека. Я усаживаюсь поглубже в кресле, запахиваю плотнее пальто, опускаю правую руку в карман. Я спускаю предохранитель пистолета и направляю его дулом на дверь. Если на пороге появится советский комендантский патруль, я открою огонь, не вынимая руку из кармана. Наконец, зябко подергивая плечами, адвокат снова входит в кабинет и протягивает мне узкую полоску бумаги с напечатанным на машинке адресом. Снова у меня мелькает мысль: "Что это - предосторожность или просто привычка немцев всегда пользоваться пишущей машинкой?!" Со сдержанным вздохом облегчения я покидаю кабинет адвоката и выхожу на улицу. В серых сумерках зимнего вечера шумят трамваи и автомобили, торопливо бегут люди. Каждый спешит домой, каждый имеет что-то, куда он идет. А я? Меня охватывает острое чувство одиночества. Я надвигаю шляпу на глаза и ныряю в темную дыру метро. После долгой езды и блужданий по ночным улицам Берлина я с трудом нахожу указанный мне адрес виллы на окраине города. Доктор фон Шеер занимает довольно высокий пост и мне не легко добиться личной аудиенции. Когда, наконец, мы оказываемся наедине в кабинете и я объясняю причину моего визита, доктор сразу же переходит к делу. Он вытаскивает из ящика стола и передает мне фотокопию документа, удостоверяющего что он связан по служебным делам с Советской Центральной Комендатурой. Передо мной знакомые печати и подписи. Я невольно делаю такую кислую гримасу, что доктор фон Шеер не может удержаться от улыбки. "А чем я могу быть гарантирован, что Вы не агент этого... э-э-э?". - спрашивает доктор. Он подмигивает мне и дружески хлопает по колену. Мне не остается ничего другого как опять пожать плечами. Уже во второй раз я натыкаюсь на тот же вопрос. Доктор фон Шеер оказался деловым человеком. После короткой беседы, он согласился переговорить со знакомыми ему американцами и попросил зайти к нему за результатами через два дня. Попрощавшись с доктором, я направился домой. По пути в Карлсхорст я был не совсем уверен, что в этот момент доктор фон Шеер не звонит по телефону в Советскую Комендатуру, сообщая о моем визите. Прошло два дня. В назначенный срок, со смешанным чувством надежды на успех и одновременно в ожидании возможной засады, я снова вошел в кабинет доктора. Он коротко сообщил мне что переговоры окончились безрезультатно. Американцы не хотят вмешиваться в это дело. По-видимому, по той-же причине: "А чем мы можем быть гарантированы?" Поблагодарив доктора за его любезность, я ощупью спустился по ступенькам виллы и шагнул в темноту ночного Берлина. Снова я возвращаюсь в Карлсхорст. Я не могу пользоваться своей автомашиной с советскими номерами и мне приходится ездить на трамваях. Так и на этот раз я стою на площадке трамвая, среди суеты и давки возвращающихся с работы людей. На одной из остановок вблизи Контрольного Совета на площадку поднимается советский офицер и становится рядом со мной. Это пожилой человек добродушного вида с портфелем в руке. По-видимому он задержался на работе в Контрольном Совете и пропустил служебные автобусы. Глядя на знакомую форму, я ощущаю некоторое беспокойство. Вдруг офицер обращается ко мне по-немецки и спрашивает что-то. Я отвечаю ему так-же по-немецки. Одновременно у меня больно сжимается сердце. Вот оно начинается! Я уже не доверяю никому, я уже не решаюсь признаться, что я русский.
При пересадке из одной линии трамвая в другую, я брожу в темноте по мокрому грязному снегу. Неподалеку я различаю фигуру немецкого полицейского. Безо всякой определенной мысли я подхожу к полицейскому и спрашиваю у него где находится американский консулат. Полицейский видимо догадывается, что я не немец, и освещает меня с ног до головы фонариком. В послевоенной Германии иностранцы, не носящие военной формы или не имеющие союзного паспорта, являются самыми презренными и бесправными существами. Часто я видел на улицах Берлина эти бесцельно слоняющиеся фигуры - выброшенные на чужой берег остатки кораблекрушения. Полицейский принимает меня за одного из таких иностранцев и смотрит на меня с подозрением. Он привык что эти люди обычно держатся подальше от полиции. "Мы не даем подобных справок," - отвечает он, наконец, и еще раз освещает меня фонариком, колеблясь не спросить-ли мои документы. Хорошо что он не спросил мои документы. Это избавило его от неприятной неожиданности. Пока что в моем кармане документы советского офицера, а немецкие полицейские обязаны отдавать честь советским офицерам. Полицейский уходит, а в моей груди еще раз поднимается сосущее чувство. Вот начало того пути, по которому я хочу идти. Мои мысли переносятся назад. В первые дни после капитуляции, гуляя по Берлину, я часто надевал гражданское платье. Это давало своеобразное ощущение европейца среди европейцев. Иногда это приводило к неожиданным результатам. В то время в немецкой душе тесно переплетались прежнее высокомерие по отношению к другим нациям с паническим страхом перед русскими. Иногда меня принимали за "остарбейтера". Взбешенный оскорбительной наглостью забывшегося "юберменша", я предъявлял ему мое красное удостоверение личности с серпом и молотом, где я был изображен в военной форме. Затем я совал ему в ноздри дуло пистолета и спрашивал чем это пахнет. Немец явно ощущал запах далекой Сибири. По немецким понятиям, где солдатский мундир считается почетней бобровой шубы, советский офицер в гражданском платье мог быть только одним - ужасным агентом ужасного Ге-Пе-У. Немец уже видел себя в компании сибирских медведей тоже с серпом и молотом на лбу. Побелев от страха, он слезно умолял меня пожалеть его фрау и маленьких киндер. Я пугался что с человеком сделается разрыв сердца, совал ему в рот сигарету и поспешно уходил. Мне было неприятно это сочетание безграничной наглости и раболепия. Теперь мне приходится вспоминать об этом. Там, куда я иду, у меня не будет ни пистолета, ни могущественного документа, определяющего сегодня мое место в жизни. Приехав в Карлсхорст и открывая ключом дверь моей квартиры, я слышу надрывающийся звон телефона. Это звонит кто-то из моих товарищей. Я не снимаю трубки. Я не хочу видеть никого. Я должен остаться один, чтобы подвести результаты и обдумать дальнейшее. Снова я хожу из угла в угол и не могу найти себе место. Итак, попытка войти в контакт с союзниками окончилась неудачей. В действительности все выглядит не так просто, как это кажется на первый взгляд. Единственный результат - теперь мне ясно, что я должен идти на свой собственный страх и риск. Пытаясь войти в контакт с союзниками, я интересовался не столько формальным выполнением поставленной задачи, как принципиальной стороной дела. Мне известно что между американским военным губернатором Мак-Нарней и советским командованием существует секретное соглашение, по которому обе стороны взаимно обязуются выдавать дезертиров. Англичане более предусмотрительны и они не заключали подобного договора. Но эта предусмотрительность служит малой гарантией для человека, посвященного в обычаи военной разведки. Хотя я демобилизован и, таким образом, не являюсь дезертиром, одновременно с этим, у меня не написано на лбу, что я политический эмигрант. Советские военные власти со своей стороны принимают соответствующие меры. Во всех случаях бегства советское командование обвиняет беглеца в тяжелых криминальных преступлениях и затем требует его выдачи на основании международной практики выдачи уголовных преступников. Близкое знакомство с подполковником Орловым (подполковник Орлов известен тем, что в 1948 году он росчерком пера отменил приговор советского Военного Трибунала по делу пяти берлинских юношей. Эти юноши были приговорены Военным Трибуналом к 25 годам каторжных работ каждый за срыв советского флага на Бранденбургских Воротах во время политической демонстрации. Приговор и его последующая отмена характерны для советской юстиции - сначала дать устрашающий приговор, а затем отменить его, использовав все в пропагандных целях), главным военным Прокурором СВА, позволяет мне хорошо разбираться в этих вопросах. В таких условиях понятно, почему я пытался предварительно восстановить связь на Запад. Это естественно придет в голову каждому человеку. Но это внешняя сторона проблемы. Есть еще и другая сторона, о которой я не подумал. Я хожу из угла в угол и мои собственные поступки последних дней начинают казаться мне непростительной глупостью. Я не должен терять чувства действительности. Категорическое сознание разрыва с прошлым слишком повлияло на меня. Я отрекся от своей жизни и как слепой котенок сунулся в новый мир. Болезненное отрицание одной половины мира породило во мне ошибочное представление, что вторая половина мира безупречна. Я должен трезво смотреть фактам в лицо. Я считаю себя инженером и забыл о том, что я офицер советского генштаба, прошедший высший шлиф кремлевской школы. Ведь с таким-же успехом я могу сейчас вернуться в Москву и месяцем позже поехать заграницу в аппарат военного атташе командовать целым штабом тайных агентов, покупать и продавать тех, у кого я сегодня ищу убежища. Я, не доверяющий всем и каждому, хочу доверия к себе! Кто поверит мне, когда я сам не знаю что со мной происходит. Я чувствую только одно - во мне лопнула пружина и механизм негоден. Разве я имею право на доверие? Я - заблудившийся сталинский волчонок?! Шагая по комнате, я слышу слова: "Непростительная глупость, товарищ Климов!" Я вздрагиваю и замечаю что эти слова я сказал вслух. Я хотел восстановить контакт с союзниками. Хорошо, что из этого ничего не получилось! Мне, больше чем кому-либо, должны быть известны общепринятые правила войны в темноте. Хорошо встречают лишь того, кто заслужил доверие. Как это доверие заслуживается, мне тоже хорошо известно. Человеком интересуются до тех пор, пока он может принести пользу. Если его считают достаточно глупым, то используют в пропагандных целях. После этого его выбрасывают на помойную яму. При случае беглецов обменивают на своих засыпавшихся агентов. Все это делается тихо и без шума. И я хотел идти по этому пути? "Плохо Вы усвоили мои уроки, товарищ Климов!" - звучит в моих ушах голос генерала Биязи. Я знаю, что советская разведка под видом беглецов часто засылает на Запад своих агентов. Их маскируют так, что в течение долгих лет они не проявляют себя. Запад знает об этом. Правда, мне известна также инструкция, где в этих случаях, как правило, рекомендуется не пользоваться людьми русской национальности. С одной стороны русские возбуждают открытое подозрение, с другой стороны советская власть меньше всего полагается на советских людей. Но эта деталь неизвестна на Западе. И в таких условиях я, офицер советского генштаба, хотел сказать, что я есть я? Внутренний разрыв с миром лжи пробудил во мне болезненную тягу к правде. Я искал доверия. К чему мне их доверие? Мне нужно только одно - чтобы меня оставили в покое. Я не знаю, что я буду делать дальше. Я только отрекся от всего. У меня в душе пусто. Я должен иметь передышку, чтобы найти новое содержание жизни. Во мне всё больше и больше зреет решение - я должен исчезнуть, потерять лицо. До тех пор, пока я не найду нового лица. Я подвел черту под мое прошлое. Я не думал о будущем. Первая попытка войти в контакт с другим миром заставляет меня задуматься о будущем. Я стараюсь привести в систему все стоящие передо мной возможности. Теперь я свободен от присяги и по правилам международной этики я свободен идти куда хочу. Я хочу отказаться от советского паспорта и стать бесподданным политическим эмигрантом. Если ты хочешь быть политическим эмигрантом, ты должен отказаться от советского паспорта и не отказываться от твоей страны. Это означает, что ты отказываешься от всякой правовой защиты могущественного государства. Ты стоишь голый и безоружный в том несовершенном мире, где считаются лишь с тем, кто силен - пусть это будет оружие в твоих руках, деньги в твоем кармане или танковые дивизии за твоей спиной. Сегодня Кремль восстановил против себя весь мир. Люди окружающего мира, затаив страх и недоверие, с лицемерной улыбкой будут пожимать руку тех, кто имеет советский паспорт, а свои бессильные чувства будут изливать на тебя, потому что у тебя этого паспорта нет. Это одно лицо эмиграции. Жизнь на чужбине не легка. Я видел примеры. Я часто встречал в Берлине заслуживающих сожаления людей. Они говорили по-русски, но боялись разговаривать со мной. Иногда они охраняли мою автомашину около театра и были благодарны, когда я им давал пачку сигарет. Это второе лицо эмиграции. Конечно, есть другой выход - простой и легкий. Для этого нужно отказаться от своей страны, от своего народа, от самого себя - нужно врасти в новую среду, жить ее содержанием и ее интересами, я не обвиняю таких людей, но они не возбуждают во мне симпатии. Таковы для меня аспекты и возможности нового мира. Такова цена свободы! Глубоко за полночь хожу я по комнате. Мертвая тишина царит в доме. Спит Карлсхорст. Кругом необъятное море чужого мира. Я чувствую его холодное безразличное дыхание. Наконец, не раздеваясь, я ложусь на кушетку, засовываю пистолет под голову и засыпаю. 4. Проходит еще несколько дней. Все это время я живу двойной жизнью. Первую половину дня я провожу в Карлсхорсте - сдаю служебные дела, оформляю бумаги для отъезда в СССР, выслушиваю поздравления и пожелания знакомых. Я вынужден делать вид человека, радующегося предстоящему возвращению домой, должен меняться адресами с обещанием писать из Москвы. Вторую половину дня я рыскаю по зимнему Берлину - навещаю моих немецких знакомых, незаметно зондирую почву. Мне нужно знать пути, которыми идут люди на Запад. День за днем проходит безрезультатно. Обычный срок оформления к отъезду - три дня. Я провел уже две недели. Чем больше уходит время, тем тяжелее становится мне вести двойную игру. Я начинаю замечать, что мои нервы не выдерживают напряжения. Все чувства ненормально обострены. Знакомые, встретив меня на улице, спрашивают чем я болен. Я ссылаюсь на грипп. Я почти ничего не ем. Вид пищи вызывает во мне ощущение тошноты. Тело наполнено необычайной легкостью. Временами эта легкость переходит в припадки непреодолимой слабости. Незаметно для себя я засыпаю в трамвае или сидя за столом. С каждым днем мое пребывание в Карлсхорсте становится все опаснее. Мне приходится считаться с возможностью провала и принимать меры предосторожности. Советские офицеры в Германии часто собирали трофейное оружие. Также и у меня в доме целая коллекция оружия. Теперь я вспомнил о нем. Я вытащил из угла шкафа немецкий автомат. Набив рожок патронами, я повесил автомат на вешалке у двери, прикрыв его шинелью. Поблизости я положил несколько запасных рожков и ящик с патронами. Это на тот случай, если меня попытаются арестовать на квартире. Затем я зарядил свой крупнокалиберный парабеллум, сохранившийся у меня еще с фронта. На следующий день я поехал в окрестности Берлина и, заведя автомашину в заросли леса, начал методично, как на стрелковом полигоне, проверять оружие. Короткие автоматные очереди вспарывали морозную тишину зимнего вечера. Тяжелые пули парабеллума рвали сочное тело молодых сосенок. Осечки быть не должно! Все что угодно - но только не оказаться в беспомощном положении. Я не думал много, я боялся только одного - осечки. Так проходили дни. В один из этих дней, после очередных бесплодных блужданий по Берлину, я усталый и расстроенный вернулся поздно вечером домой. Меня охватила апатия. Видимо, мне не остается ничего другого, как идти на Запад вслепую, в надежде затеряться среди немецких беженцев. Я сел за письменный стол. Мне не хотелось ни кушать, ни пить. Зато мне до боли хотелось иметь рядом с собой какое-либо живое существо, с кем я мог бы поделиться своими мыслями. Я чувствовал бесконечную усталость и опустошенность. Человек, потерявший лицо. Человек остался один. Я вспоминаю, что после поездки в лес я не почистил оружие. Чтобы отвлечься от гнетущих мыслей, я принимаюсь за смазку пистолета. Это на время успокаивает меня. На столе раз за разом звонит телефон. Я не отзываюсь и продолжаю свое занятие. В окно смотрит черная ночь. Вся комната погружена в полумрак. Лишь на письменном столе горит яркая лампа под абажуром. В желтом пятне света холодно поблескивает маслянистое тело пистолета. Я бесцельно смотрю на безжизненный кусок металла и не могу отвести от него глаз. Мерцающий блеск притягивает меня к себе, зовет и подсказывает. Я пытаюсь оторваться от пистолета и оглядываюсь кругом. Кругом меня тишина. В этой напряженной тишине мне чудится слабый шорох. Где-то совсем рядом. Я ищу этот звук и мое внимание привлекает согнутая темная фигура в углу письменного стола. Там на грани между светом и полутьмой сидит скорчившись черная обезьяна. Она сидит и смотрит на меня. Смотрит и шевелит губами. Когда-то один из моих знакомых подарил мне большую бронзовую статуэтку. На квадратном пьедестале черного мрамора набросаны кучей свитки пергамента, книги и реторты - материальные символы человеческой мысли. На всем этом с важным видом восседает на корточках отвратительная звероподобная обезьяна. Она держит в волосатой лапе хрупкий человеческий череп и созерцает его с тупым любопытством. Гений скульптора воплотил в бронзе всю тщетность человеческих стремлений. Я поставил статуэтку на письменный стол и редко обращал на нее внимание. Теперь я смотрю на черную обезьяну и вижу что она шевелится. Одновременно в моей голове мелькает досадливая мысль - у меня начинаются галлюцинации. Я стараюсь отвлечь свои думы в другую сторону, но черная обезьяна не дает мне покоя. Я пытаюсь думать о прошлом. Еще раз перед моими глазами проходят годы войны, Красная Площадь и Кремль. Еще раз в моих ушах звучит волчий вой возбужденных чувств. "Первый из первых, среди лучших из лучших..." - звучит издалека. "Завтра ты будешь последний среди последних, побежденный среди побежденных," звучит где-то совсем рядом. Я поворачиваю голову. Это черная обезьяна смотрит на меня и шевелит губами. Я пытаюсь думать о будущем. Передо мною открывается серая пустота, где я не вижу ничего. Там я должен буду отказаться от всей своей жизни, потерять лицо, уйти в ничто. Уйти в ничто... Может быть это можно сделать как-нибудь проще? Я смотрю на мерцающее маслом тело пистолета, протягиваю руку к нему и машинально играю предохранителем. Белая точка - красная точка. Теперь нажать спуск. Совсем просто... "Посмотри - у тебя грязные пальцы," - шепчет черная обезьяна. - "Завтра тебя найдут грязным и небритым." Я смотрю на свой палец, играющий на предохранителе, и вижу грязь под ногтями. Последние дни я сплю не раздеваясь и забываю следить за собой. Я встряхиваю толовой. Пустота и одиночество оказываются тяжелее, чем я это мог предполагать. Я должен продержаться до конца. Осталось еще немного. Так или иначе, скоро все решится. Меня угнетает пустота этих дней. Всю жизнь я служил долгу - и сомневался в нем. Я считал что долг есть производное веры в непогрешимость основного принципа - и я упорно искал это рациональное зерно. Сегодня я убежден в ложности основного принципа. Сегодня я потерял веру. Что дальше? "Ты не потерял, а нашел," - шепчет мне черная обезьяна. - "В отрицании прошлого ты нашел свое настоящее убеждение и тебя мучает чувство настоящего долга." Еще раз я переношусь мыслями назад и воспоминаю с каким нетерпением ожидал я конца войны, как страстно мечтал я о мирной жизни. И вот теперь, когда я могу уйти в эту мирную жизнь, когда исполняется моя голубая мечта - я бросаю все и ухожу в обратную сторону. Почему? Я подсознательно чувствую, что причина лежит в нависшей опасности новой войны. Я чувствую что если-бы не это обстоятельство, то я, вопреки всему, все-таки вернулся бы на родину и продолжал бы делить с ней все радости и печали. Возможность войны будит во мне глубокие и противоречивые чувства. Какая здесь связь? В тишине комнаты я слышу шепот. Черная обезьяна опять шевелит губами. Она шепчет мне: "Есть чувства, которые лежат так глубоко в сердце, что ты сам не решаешься признаться в них. Судьба Германии перед твоими глазами. Теперь ты убежден что твою родину ожидает подобное будущее. Ты знаешь преступников, которые ведут твою родину к гибели, и не хочешь быть соучастником этого преступления. Ты уходишь сегодня, чтобы бороться с ними в твоем завтра. Ты не хочешь признаться в этих мыслях - они кажутся тебе изменой. Помни, что если два отрицательных понятия перекрываются, то результат получается положительный. Измена изменнику - это верность основному принципу. Убийство убийцы - это только добродетель." От угасающего окурка я прикуриваю новую сигарету и откидываюсь назад в кресле. Во рту неприятный горький привкус. Бронзовые утята на мраморной пепельнице утопают в куче окурков. По комнате ползет холодная тишина. В этой тишине монотонно звучат слова черной обезьяны: "Свободу и родину мало любить - за них нужно бороться. Ты не видишь иной возможности борьбы, как уйти в другой лагерь и бороться оттуда. Это твой путь к Родине!" 5. На семнадцатый день я получил пограничный пропуск. Он был помечен конечной датой. В течение следующих трех дней я обязан пересечь границу Советского Союза в Брест-Литовске. Во всяком случае, я не могу оставаться в Карлсхорсте больше трех дней. Над Берлином опускались вечерние сумерки, когда в этот день я заехал к знакомому немцу, директору одного из заводов, где мне часто приходилось встречаться с ним по служебным делам. Во время этих встреч я нередко вел с директором довольно откровенные беседы на политические темы. Так и в этот вечер у нас завязался разговор о будущем Германии. В разговоре я высказал свое мнение, что немцы слишком радужно смотрят на будущее. "Вы недооцениваете внутренней опасности," - сказал я, - "Вы слепо ждете конца оккупации. Даже если советские войска уйдут из Германии, это мало изменит положение. Предварительно Германия будет связана по рукам и по ногам, продана оптом и на долгое время." "Кем?" - спрашивает директор. "Для этого существует СЕД и народная полиция." Я знал, что с недавнего времени директор является членом СЕД и что мои слова для него не совсем приятны. Он посмотрел на меня искоса, помолчал некоторое время, затем сдержанно произнес: "Многие из членов СЕД и народной полиции в глубине души думают совсем не то, что хотят оккупационные власти." "Тем хуже, если они думают одно, а делают другое." "Пока у нас нет другого выхода, герр оберинженер. Но когда наступит решающий момент, поверьте мне, СЕД и народная полиция будут делать не то, на что надеется Москва." "Желаю Вам успеха," - улыбнулся я. После некоторой паузы, желая перевести разговор на другую тему, директор спрашивает: "Ну, а как у Вас идут дела?" Усталый и промерзший, я только безнадежно махнул рукой и вздохнул: "Я уезжаю в Москву..." Директор видимо улавливает разочарование в моем голосе и смотрит на меня удивленно: "Разве Вы не рады возвращению на родину? На Вашем месте я..." "Я готов поменяться с Вами местами," - говорю я. Директор снова бросает на меня взгляд и истолковывает мои слова по своему. "Так значит Германия нравится Вам больше, чем Россия?" - спрашивает он. "Она могла-бы нравиться мне, если-бы я не был советским офицером" - отвечаю я уклончиво. "Победители завидуют побежденным..." - задумчиво качает головой директор. Он встает и начинает ходить по комнате, обдумывая что-то. Затем он резко останавливается напротив меня и говорит: "А почему бы тогда Вам не остаться здесь?" "Где - здесь?" - спрашиваю я равнодушно. "Да поезжайте в другую зону!" - восклицает директор. Он разводит руками, удивляясь, что я не могу додуматься до такой простой вещи. "Разве это так просто?" - спрашиваю я, внутренне насторожившись, но сохраняя безразличный вид. Директор долгое время молчит. Затем, видимо решившись, он обращается ко мне, слегка понизив голос: "Герр оберинженер, если только Вы захотите остаться в Германии, то нет ничего проще, как перейти зеленую границу." Движением руки он изображает всю легкость перехода границы. Я еще более настораживаюсь и спрашиваю: "Да, но как на это посмотрят американцы?" Директор делает пренебрежительный жест: "А-а-а... Плюньте на этих свиней. Они нисколько не лучше, чем..." Он прикусывает язык. Я невольно улыбаюсь. Мне начинает казаться, что директор и член СЕД любыми путями хочет уменьшить Советскую Армию на одну боевую единицу. Вместе с тем, я хорошо знаю директора и у меня нет оснований опасаться провокации с его стороны. Я сижу молча. Если ему так хочется соблазнить меня, пусть расскажет побольше. "У меня много знакомых в Тюрингии," - продолжает директор. - "Если Вы пожелаете, я могу дать Вам рекомендательные письма к надежным людям. Они помогут Вам перейти на ту сторону." "А как с документами?" - спрашиваю я. Директор пожимает плечами: "Сегодня каждый третий человек живет по фальшивым документам." "А где достать такие документы?" "У меня есть один знакомый человек. Он будет рад помочь Вам достать документы." При этих словах директор слегка улыбается и добавляет: "Кстати, этот человек офицер народной полиции." Наконец я решаюсь открыть свои карты. Я меняю тон. Мои слова звучат тяжело, почти сурово. "Герр директор," - говорю я. - "Вы не осудите меня за мою сдержанность! Дело, о котором мы говорим, уже давно решено. Если-бы я не встретил Вас, мне не оставалось ничего другого, как идти на Запад своими средствами." Директор молчит некоторое время, затем говорит: "Уже и раньше, встречаясь с Вами по деловым вопросам, я чувствовал что Вы не такой, как другие. Тем только одно давай, давай!" Последние слова он произносит по-русски. Вспоминая наши предыдущие деловые встречи по вопросам демонтажа и репараций, я не совсем уверен в искренности его слов. Мы обсуждаем все подробности. На тот случай, если мне придется задержаться в Берлине или на случай проверки в дороге, директор обещает достать мне немецкие документы. Договорившись встретиться на другой день, я покидаю дом директора и выхожу на улицу. Кругом так-же темно и так-же пронизывающе холодно, как и два часа тому назад. Но теперь я не ощущаю холода и воздух напоен для меня живительным ароматом. На следующий день я снова встречаюсь с директором. С чисто немецкой точностью он кладет передо мной на стол бланк немецкой кеннкарты. У окна стоит молодой белокурый немец с военной выправкой. Директор представляет нас. Два человека в гражданском пожимают друг-другу руки и по привычке щелкают каблуками. Мы заполняем кеннкарту. У меня невольно появляется горькая усмешка, когда я смотрю на мое новое имя. Так звали когда-то мою немецкую овчарку. В первый раз в жизни я делаю дактилоскопический оттиск пальцев. На мою фотографию ложится немецкая полицейская печать. Мне невольно кажется, что немец, положив печать, смотрит на меня уже по другому. Любезность офицера народной полиции простирается так далеко, что он готов ехать вместе со мной до границы. Он уже взял на несколько дней отпуск. Одновременно он хочет проведать своих родственников в Тюрингии. На всякий случай я решаю взять с собой в дорогу одно из моих прежних командировочных удостоверений в Тюрингию - для выполнения специальных заданий маршала Соколовского. Кроме того у меня есть мои офицерские документы. Если по дороге будет проверять немецкая полиция, они увидят советские документы - это действует на немцев, как змея на кролика. Если будет проверять советский патруль - в машине будет сидеть человек, потерявший лицо. Мы договариваемся, что завтра в час дня мой новый знакомый подъедет к Карлсхорсту на автомашине и позвонит мне по телефону. Когда я прощаюсь с директором, он спрашивает меня: "А почему, все-таки, Вы, советский офицер решили покинуть Советский Союз?" "Потому-же, почему Вы, член СЕД, решили помочь мне, советскому офицеру," отвечаю я и крепко жму ему руку. 6. Утром следующего дня я вскочил на ноги еще в полутьме. Я ощущал необычную энергию и прилив сил. Сегодня я во что-бы то ни стало должен покинуть Карлсхорст. Уже двадцать дней прошло с того дня, как я получил роковой приказ. Дата пограничного пропуска помечена сегодняшним днем. В этот день я должен быть в Брест-Литовске. Если меня сегодня застанут в Карлсхорсте, мне трудно будет объяснить причины моего пребывания здесь. Каждая лишняя минута в Карлсхорсте увеличивает висящую надо мной опасность. На сегодня я заказал билет и место в московском поезде. Перед тем как покинуть Берлин, я остановлюсь на Силезском вокзале и зарегистрирую свой отъезд у военного коменданта. Теперь мне необходимо оставить квартиру в таком состоянии, как это соответствует человеку, уезжающему в Москву. Я начинаю последние приготовления. Я разжигаю печь и уничтожаю содержимое письменного стола. Мною владеет необъяснимое чувство внутреннего освобождения. Летят в печь пачки документов и удостоверений с печатями СВА. Тают в огне фотографии - на фоне разрушенного рейхстага, среди мраморных статуй аллеи победы в Тиргартене, вместе с маршалом Жуковым и генералом Эйзенхауэр на взлетном поле Темпельгофа. Рассыпаются черным пеплом письма дорогих и близких людей. Дымом разлетаются последние духовные связи с прошлым. Я охвачен жаждой уничтожения. Чувство отречения ото всей своей жизни и абсолютная пустота в будущем оставляют во мне лишь одно болезненное желание уничтожить все своими собственными руками. Мне не приходит в голову, что когда-нибудь эти документы могут понадобиться мне, что лучше было-бы оставить их где-нибудь на хранение. Мне абсолютно безразлично, что будет со мной в будущем. Сегодня я человек, потерявший лицо - без прошлого, без имени, без родины. "Ну, так - похороны викинга считать законченными!" - говорю я сам себе, бросая в огонь последние бумаги. Я сажусь за письменный стол и пишу последние письма, которые я брошу в почтовый ящик Карлсхорста. Вероятно никогда в жизни я не буду больше иметь возможность писать этим людям. В письмах всего одна короткая строчка - "Сегодня выезжаю в Москву," последний привет и подпись. По моей подписи в частных письмах всегда можно судить о моем настроении в данный момент. Сегодня подпись ясна, тяжела и сурова, как приговор. Люди поймут все по подписи. Я рассчитал в уме все возможные варианты провала и все, что нужно будет делать в каждом случае. Оружия и патронов у меня достаточно. Единственное, что я твердо знаю - живым я в руки не дамся. Этим утром я особенно тщательно выбрился и оделся, даже надушил носовой платок. В этот день мне понятен обычай моряков, одевающих чистое белье и лучшую форуму, идя в последний бой. Я вспоминаю фронтовые дни - там я был грубым закаленным солдатом, не знающим что такое нервы. Сегодня, в первый раз в жизни, я чувствую внутри что-то, что называется душой. Долгие дни внутренней борьбы, мучительные поиски выхода, сознание постоянной опасности не прошли бесследно. Сегодня я чувствую что мои нервы на грани, что это последняя вспышка. Я знаю, что в определенный момент последует разрядка и реакция. Только-бы дотянуть до границы - а там лечь и закрыть глаза. Там мне будет все безразлично. Так или иначе - там я буду живым трупом. Я смотрю на часы и у меня мелькает тревожная мысль - что если мой проводник передумает или испугается ехать в берлинский Кремль. Тогда мне не остается ничего другого, как выйти из дома и, засунув руки в карманы, идти на Запад по карте. Так или иначе, сегодня все должно решиться. Это сознание успокаивает меня. В накинутом пальто я хожу из угла в угол. В комнате пусто и холодно. Звук шагов раздается непривычно громко по голому полу. Часы бьют двенадцать. До телефонного звонка остался еще час. Теперь я не думаю ни о чем. Я только жду телефонного звонка. Внезапно в напряженную тишину врывается резкий звонок в передней. Я останавливаюсь и слушаю. Я уже несколько дней не отзываюсь на звонки и не открываю двери. Звонок снова звучит - долго и требовательно. Значит кто-то знает, что я дома. Я опускаю правую руку в карман пальто и опять слушаю. Звонок звучит еще резче, еще требовательнее. Деланно неторопливым шагом, не вынимая руки из кармана, я выхожу в переднюю. Левой рукой я открываю дверь - и моя правая рука крепче охватывает рукоять пистолета. В сером полусвете зимнего дня передо мной стоит человек в форме МВД. Я смотрю на него невидящими глазами и чувствую как дуло пистолета поднимает подкладку кармана. Человек стоит молча и не шевелится. Я делаю над собой усилие и смотрю в лицо человека. До моего сознания медленно доходит, что передо мной Андрей Ковтун. Он не заходит, как обычно, а стоит неподвижно, словно не решаясь. Так проходит несколько мгновений. "Можно к тебе?" - говорит, наконец, Андрей. Я молчу. Откуда он узнал, что я еще здесь? Зачем он пришел? Я не хочу чтобы кто-нибудь видел сейчас мою квартиру. Здесь много мелочей, несоответствующих для человека, уезжающего в Москву. Я еще раз смотрю на Андрея. Во всей его фигуре застыла необычайная молчаливая просьба. "Заходи!" - говорю я коротко. Я отступаю в сторону так, что ему можно пройти только в кабинет. Он идет вперед и старается не смотреть по сторонам. Походка у него вялая и неуверенная. Бросив взгляд на лестницу, я закрываю дверь, поворачиваю ключ в замке и кладу его в карман. Тяжелый пистолет бьет меня по бедру. Я перекладываю его во внутренний боковой карман. Андрей грузно опускается в свое обычное кресло. Я не знаю о чем нам говорить и, чтобы делать что-то, включаю электрический камин. При этом я бросаю взгляд за окно и убеждаюсь, что машина Андрея пуста. "Так ты уезжаешь?" - чужим голосом оговорит Андрей. "Да." "Когда?" "Сегодня." "Значит ты не хотел проститься со мной?!" Наступает неловкая пауза. Андрей не ожидает моего ответа. Он закидывает голову на спинку кресла, смотрит в потолок, потом закрывает глаза. Он сидит в шинели и фуражке, даже не сняв перчаток. Только теперь мне приходит в голову, что мы не пожали друг другу руки. Я бросаю взгляд на часы, на телефон, затем снова смотрю на Андрея. После нашей поездки в Москву я очень редко встречался с ним. Мне казалось, что он сам избегает этих встреч. Теперь мне бросается в глаза как изменился Андрей за это время. Лицо его осунулось, постарело, скулы обтянуты блестящей кожей. На лице застыло выражение, какое бывает у неизлечимо больных людей. На всей его фигуре лежит печать безнадежной усталости. Проходят минуты. Андрей сидит не шевелясь и не открывая глаз. Я смотрю через окно на улицу и бесцельно выстукиваю по полу. "Может быть я мешаю тебе?" - спрашивает Андрей тихо. В первый раз я слышу в его голосе неуверенность, почти беспомощность. Меня охватывает чувство жалости. Я вижу что от Андрея осталась одна оболочка. И, вместе с тем, я не доверяю ему, мне не дает покоя его форма МВД. Я щупаю ключ в кармане и мельком гляжу на улицу. Если в этот момент за мной придут - я выпущу первую пулю в Андрея. В этот момент в передней снова раздается звонок. Звонок короткий и нерешительный. Так неуверенно может звонить лишь незнакомый. Я иду в переднюю и открываю дверь. Передо мной стоят на пороге две маленьких безмолвных фигурки. Я вижу бледные детские лица и синие замерзшие ручонки. Это дети беженцев. "Клепа..." - непривычно звучит русское слово из уст немецких детей. "Клепа..." еще тише повторяет вторая фигурка. В глазах детей нет ни просьбы, ни ожидания только детская беспомощность. Судорога перехватывает мне горло. Жалкие фигурки кажутся мне видением того мира, куда я иду. Я молча делаю детям знак войти, нахожу на кухне мой старый солдатский мешок и набиваю его тем, что оставалось в доме. Взявшись за лямки, дети с трудом тащат мешок к двери. Я провожаю их. Закрывая дверь, я слышу за моей спиной невнятное бормотание Андрея: "Это не спроста... Это знамение..." Я удивленно смотрю на него. Он опускает голову и, избегая встречаться со мной взглядом, шепчет: "Их Бог послал." Дети уходят. Андрей снова опускается в свое кресло. Стрелки часов показывают половину первого. Я вспоминаю, что я еще ничего не ел сегодня. Я должен иметь силы на дорогу. Я делаю несколько бутербродов и, преодолевая чувство тошноты, заставляю себя есть. Вторую тарелку я ставлю перед Андреем. Перегибаясь через стол, я замечаю что глаза Андрея устремлены на меня со странным выражением. Они устремлены в одну точку. Я следую его взору. Пола моего пальто распахнулась и из внутреннего кармана выглядывает рукоять парабеллума. Я ощущаю как во рту у меня становится сухо. Советские офицеры при демобилизации в Советский Союз обязаны сдавать все имеющееся у них оружие. Попытка провезти оружие через границу карается самыми суровыми наказаниями. Поэтому никто не едет домой с пистолетом в кармане. Майор Государственной Безопасности должен знать это лучше, чем кто другой. Незаметным движением я запахиваю пальто и искоса смотрю на Андрея. В его зрачках нет удивления и лицо совершенно спокойно. По комнате ползет гнетущая тишина и холод. Стрелки часов приближаются к назначенному часу. "Мы, наверное, не увидимся с тобой больше," - нарушает тишину голос Андрея. Его слова звучат не как вопрос, а как ответ собственным мыслям. "...и ты не хотел проститься со мной," - говорит Андрей и в его голосе слышится грусть. Я молчу и делаю вид, что не слышу его слов. "Всю жизнь я не доверял тебе," - медленно и тихо звучат слова моего друга детства. - "Когда я поверил тебе - ты не доверяешь мне..." Его слова режут мне по сердцу, но я не могу ничего ответить. Я знаю только одно - сейчас будет телефонный звонок и если кто станет мне на пути - я буду стрелять. Если это будет Андрей - я убью его. На секунду мой мозг пронизывает мысль - откуда Андрей узнал, что я здесь, что я уезжаю сегодня. За эти долгие дни было много возможностей... Может быть он узнал это по своей служебной линии? Может быть у него в кармане ордер на арест? Усилием воли я гоню от себя эти мысли, встаю и хожу по комнате. Словно в ответ моим мыслям слышится голос майора Государственной Безопасности: "Не сердись, что я пришел к тебе..." Как капли воды тикают часы. И тихо, едва слышно, звучат слова Андрея: "Если-бы не пришел я, к тебе пришли бы другие..." Я хожу по комнате, время от времени бросая взгляд на часы. "Может быть тебе нужна моя машина?" - спрашивает Андрей. "Нет. Спасибо..." "Так ты, значит, уходишь, а я остаюсь," - звучит голос майора Государственной Безопасности. - "Я принесу больше пользы, оставаясь на своем посту... Если когда будешь меня вспоминать, Гриша, помни... я делаю, что могу." Снова в холодной комнате повисает тишина. В окно смотрит пасмурный зимний день. Ясно слышно тиканье часов. "Может быть ты оставишь мне что-нибудь на память?" - нарушает тишину голос Андрея. Он звучит до странности неуверенно, почти жалобно. Я оглядываюсь кругом в пустой комнате. Мой взгляд останавливается на черной обезьяне, скорчившейся на письменном столе. Я пристально смотрю на нее, словно ожидая, что она пошевелится. "Возьми это!" - киваю я головой на бронзовую фигуру. "Над миром сидит черная обезьяна," - бормочет Андрей. - "Так вот стремишься к хорошему, чистому... А потом видишь, что все это грязь..." Как выстрел пистолета звенит телефон на столе. Я сдерживаю свою руку и не торопясь снимаю трубку. Издалека слышится голос: "Der Wagen ist da!" "Jawohl!" - отвечаю я коротко. "Ну... Я должен ехать!" - говорю я Андрею. Он с трудом поднимается с кресла, деревянным шагом идет в переднюю. Я следую за ним. С усилием, как-будто он смертельно устал, Андрей оправляет измятую шинель. Воротник шинели зацепился за золотой погон кителя и не дает натянуть рукав. Андрей смотрит на погон. Затем он с такой силой рвет шинель, что погон с треском ломается. "Крылья... холопа!" - медленно и тяжело падают в тишине слова Андрея. Он произносит их с такой непередаваемой горечью, что я невольно содрогаюсь. "Желаю тебе счастливого пути!" - говорит Андрей и протягивает мне на прощанье руку. Я пожимаю его руку. Он смотрит мне в глаза, хочет сказать что-то, затем только еще раз крепко встряхивает мою руку и спускается по ступенькам. Я смотрю ему вслед, но он не оборачивается. Я стою и слушаю, как замирает вдалеке шум автомашины. Проходит несколько минут. Время идти мне. Я уже раньше отдал ключи от квартиры и мне остается только захлопнуть дверь. Я немного задерживаюсь на пороге, затем с силой хлопаю дверью. Пробую ручку. Дверь закрыта накрепко. Пути назад нет. Я поворачиваюсь и иду навстречу будущему...
Цена свободы
Дополнение ко 2-му изданию книги "Берлинский Кремль" Многие читатели "Берлинского Кремля" интересовались: "А что же было потом?" Когда я это им рассказывал, они восклицали: "Боже, ведь это ж так интересно! Почему же вы этого не описали?" Вот я и решил теперь описать то "интересное", чего я не описывал раньше. Если сегодня, в 1971 году, какой-нибудь советский турист, матрос или кагэбэшник спрыгнет с поезда или парохода, то его сразу тащат в Америку. Чтобы в порядке психологической войны покричать в прессе, что он избрал американскую свободу. Этак даже дочку Сталина в Америку притащили. Это потому, что сейчас США и СССР официально враги. А когда я избирал свободу, в 1947 году, они были официально друзья и союзники. И никакой псих-войны еще не было. И избрание свободы тогда выглядело немножко иначе. Тогда я работал ведущим инженером СВА - Советской Военной Администрации в Германии. Попробовал я тогда - в поисках свободы - через немецких посредников попросить у западных союзников, англичан и американцев, так называемого политического убежища. По-джентльменски. Но союзные джентльмены ничего такого и слышать не хотели. А в берлинских газетах в это же самое время писали, что англичане обменяли своего агента-шпиона Игоря Штерна, засыпавшегося и арестованного в советской зоне, на какого-то советского офицера, который избрал свободу и искал "политического убежища" в английской зоне. Несколько лет спустя англичане дали этому же Игорю Штерну за какие-то грязные дела 10 лет тюрьмы. А русский, искавший свободы, заплатил за этого Штерна своей жизнью. Поскольку я попал в берлинский Кремль одним из первых, то у меня была хорошая квартира и много всяких хороших вещей. Демобилизованные офицеры имели право увезти все это с собой как трофеи. Я же теперь раздаривал все эти хорошие вещи своим хорошим друзьям. Это были майоры и подполковники инженерной службы, почти все партийцы. Получая мои подарки, они догадывались, что я собираюсь ехать куда-куда, но только не в СССР. Некоторые прямо намекали мне об этом. Но я, с пистолетом в кармане, упрямо твердил свое: - Я еду в Москву! Один приятель-майор, оглушив себя для храбрости стаканом водки, признался мне, что у него дядя в Париже, и предложил записать его адрес. Я покачал головой: - Я еду в Москву! Одной милой немецкой подружке по имени Инга я подарил на прощанье целую автомашину всяких вещей. Она тоже сообразила, что советский офицер, уезжающий в Россию, не раздает всех своих вещей, и говорит: Слушай, хочешь, я помогу тебе бежать в Западную Германию? Я молчу. У меня есть один школьный товарищ, говорит Инга. - Во время войны он был в Эс-Эс. А сейчас он промышляет тем, что водит людей через границу. Правда, я должна тебе сказать, что на границе он их убивает - стреляет в затылок и грабит... Но я скажу ему, что ты мой жених, и он тебя не убьет... Хочешь, я с тобой пойду? Я поблагодарил и сказал, что еду в Москву. Эх. хорошая была эта Инга. Приятно вспомнить! В конце концов с помощью немецких посредников я добрался на автомашине до пограничной деревушки в Тю-рингии. Ночью два проводника, отец и сын, местные крестьяне, повели меня через границу. Они часто ходили этими лесными тропинками к своим родственникам по другую сторону границы. Светлая зимняя ночь. Помня о рассказе Инги, я на всякий случай иду позади моих проводников - с парабеллумом в кармане. Под пальто висит через плечо дулом вниз трофейный немецкий автомат. По карманам рассованы ручные гранаты и запасные обоймы для автомата. Это на тот случай, если встретятся советские пограничники. Шли мы так часа два или три. И благополучно добрались до первой железнодорожной станции в американской зоне. Позади здания станции я расплатился с моими проводниками: дал им, кажется, тысячу оккупационных марок, что тогда составляло около 5 американских долларов. Это была первая плата за свободу и, должен сказать, заработанная совершенно честно. В качестве наградных я отдал моим проводникам свой парабеллум, автомат и ручные гранаты, за что они очень благодарили и долго раскланивались. Может быть, они не ожидали, что позади них шагает целый арсенал. Сел я в поезд. Поехали. Даже не знаю куда. Только подальше от границы. Я так концентрировался на том, как сбежать из советской зоны, что совершенно не думал, что я буду делать в американской зоне. Потеряюсь среди немцев, осмотрюсь, а там видно будет. С этой целью я даже обзавелся немецкой кеннкартой на имя Ральфа Вернера. Вскоре по поезду стала ходить американская военная полиция: союзники проверяют документы. Показываю я свою кеннкарту - и оказываюсь под арестом. На следующей станции союзники передают меня немецкой полиции. Спрашиваю добродушного немецкого полицейского, в чем дело. А дело в том, что моя чертова кеннкарта, оказывается, из советской зоны, а у них здесь другие кеннкарты. А посему герра Вернера со следующим поездом отправят домой - в советскую зону. Полицейский мне очень сочувствует, но таков приказ американских оккупационных властей: гнать всех немецких беженцев из советской зоны назад. В том числе и герра Вернера. Видя, что делать нечего, я вынул из другого кармана мое удостоверение личности СВА (СВА - Советская Военная Администрация), где я был изображен в форме советского офицера. На следующий день я оказался в гостях у союзников: на загородней вилле около Касселя, где было что-то вроде дома отдыха для офицеров американской разведки. После обеда один из них пригласил меня посостязаться в стрельбе из пистолета. Стреляли мы во дворе по чуркам свеженапиленных дров, поставив их на попа. Американский разведчик вытащил из-за пояса куцый револьвер, почти без ствола, какие носят в кинокартинах лихие агенты Эф-Би-Ай. Стрелял он тоже как ковбой в кино - от бедра, не целясь. И, естественно, все время мазал. Потом он вытянул из кармана кольт 32 калибра и протянул мне. Поскольку я стрелял из нормального пистолета и нормальным образом, то результаты у меня были значительно лучше. Но у меня маленькое подозрение, что после этого американский разведчик пришел к заключению, что я превосходный стрелок и, следовательно, опасный советский агент. В свое оправдание могу только сказать, что стрелять хуже, чем он, было просто невозможно. Так или иначе, на следующий день меня посадили в джип и отвезли в лагерь Камп-Кинг в Оберурселе, около Франкфурта Это был бывший немецкий концлагерь, в котором американцы теперь держали в основном немецких военных преступников. Над воротами надпись: "Главная Квартира американской контрразведки в Европе". В этом концлагере я просидел три месяца. В одиночной камере. Так я избрал свободу - и в первый раз в жизни попал за решетку. Вместе с немецкими военными преступниками. Союзник в гостях у союзников! За все это время у меня было, кажется, только два допроса. Тогда я свободно владел немецким языком, а по-английски только читал, но говорить почти не мог. Потому на первом допросе в качестве русского переводчика была женщина-галичанка в форме американского сержанта. Но она не понимала по-русски, а я не понимал по-галицийски. Что понимал от такого допроса молоденький американский лейтенант? - Не знаю. Я сидел и думал: "Боже, значит, у них в Главной Квартире американской контрразведки нет ни одного русского переводчика!? На протоколах допроса стоит штамп "Особо секретно". А ведь эта баба не понимает и половины того, что я говорю. И от этого зависит моя жизнь. Какое идиотство!?" На втором допросе мне дали немецкого переводчика. Это был молоденький еврей в форме американского капрала, который вместо немецкого говорил на идиш. Он не понимал немецкого, а я не понимал идиш. И допрос происходил так: Вопрос: - Какое учебное заведение вы окончили? Я отвечаю по-немецки: - Политехнише Хохшуле, то есть Политехнический Институт, откуда выпускают инженеров. Переводчик переводит по-английски так: - Вокейшенал Хай Скул, - что в Америке означает ремесленное училище, куда попадают самые плохие ученики, не способные окончить нормальную среднюю школу. Из последующих вопросов следователь узнает, что я окончил это училище в 23 года, тогда как самые глупые американцы справляются с этим к 18 годам. Значит, я какой-то суперкретин. И после этого я был ведущим инженером СВА. Что понял следователь от такого допроса? - Не знаю. Я сидел и думал: "Как же вы допрашиваете ваших немецких военных преступников, если у вас и немецких переводчиков нет? (Кстати, одним из таких переводчиков американской разведки был еврей Генри Киссингер, который потом стал правой рукой Президента Никсона). И эта лавочка - это Главная Квартира американской контрразведки в Европе?!" В Москве я как-то случайно окончил Военно-Дипломатическую Академию, где тысячи людей изучали все языки мира, вплоть до негритянских наречий Африки. А здесь?.. Чтобы быть объективным, должен сказать, что кормили хорошо. Каждое утро, при подъеме флага, установленный во дворе громкоговоритель играл американский гимн, который я слушал, признаюсь, с величайшим отвращением. Даже теперь, 24 года спустя, когда я слушаю этот гимн, он автоматически напоминает мне лагерь Камп-Кинг. Одиночная камера. На стенах надписи, оставшиеся от бывших заключенных. На всех языках мира, в том числе и по-русски. Некоторые из них явно предсмертные. За окном, за решеткой, выглядывает пушка американского танка. Потом колючая проволока. За проволокой зеленое поле, по которому спокойно бегают немецкие зайчики. Иногда эти зайчики даже залезают под колючую проволоку и резвятся под моим окном. А я сижу и думаю: "Эх, почему я не зайчик?" Заключенный под номером М-62. Человек, избравший свободу. На допросе я заявил, что я ушел из СССР по политическим причинам и считаю себя политическим эмигрантом. Но почему меня держат? Почему нет допросов? Ведь мое дело совершенно ясное. Со мной все мои советские документы. Мое имя стоит в протоколах Союзного Контрольного Совета в Берлине, где я работал с американцами и англичанами. У меня много немецких знакомых, которые живут в американском и английском секторах Берлина, и которые годами знают меня и по службе, и лично. И все это очень легко проверить. Если смотреть с легальной точки зрения, то существует договор о взаимном обмене дезертирами. Но у меня удостоверение о демобилизации из Армии. Со всеми подписями и печатями. И даже пропуск через границу, на денежной бумаге с водяными знаками и с моей фотокарточкой. Только пропуск этот не в ту сторону. Но, так или иначе, договор об обмене дезертирами ко мне не относится. Но почему же тогда меня держат? Да еще в одиночке. И без допросов. И под штампом "Особо секретно". Может быть, думал я, чтобы просто обменять на американского шпиона, засыпавшегося в советской зоне, наподобие Игоря Штерна? Эх, вы, торговцы живым товаром! То ли за это время не нашлось никакого подходящего товара для обмена, то ли какая другая причина - не знаю. Так или иначе, через 3 месяца какой-то американский майор безразлично информировал меня, что меня выпускают. Попутно он заметил, что им придется купить для меня новую кеннкарту. На черном рынке. За мой, конечно, счет - из тех денег, которые были отобраны у меня при аресте. Меня немножко удивило, что у Главной Квартиры американской контрразведки, да еще по всей Европе, не было других возможностей достать человеку документы, как покупая их на черном рынке. Но тогда мне было на все наплевать. Хорошо хоть выпускают. Ночью, еще до рассвета, какой-то таджик, который еле-еле говорил по-русски, и который, по-видимому, служил в этом лагере шофером, отвез меня на автомашине из Камп-Кинга в Штутгарт. По пути он заехал в какой-то лагерь ДП и взял там клочок бумажки, удостоверяющий, что я, герр Ральф Вернер, человек неопределенной национальности, выписался из лагеря ДП и перехожу жить на частную квартиру, то есть перехожу из американских рук на немецкую экономику. А посему мне должны выдать новые документы. В этом-то и заключался весь трюк с покупкой документов на черном рынке. С этим клочком бумажки мы пошли в немецкую полицию и мой таджик стал получать для меня новые документы. Но он говорил по-немецки так, что полицейский его не понимал. Тогда я пришел на помощь американской разведке и объяснил полицейскому, что документы нужны не этому таджику, а мне, герру Вернеру. Так я получил новую кеннкарту, разрешение на прописку и продуктовые карточки. Так победитель избрал судьбу побежденных. Распрощавшись с таджиком, я сел на скамейку в парке и открыл запечатанный пакет, который таджик сунул мне в последний момент - от имени своего начальства. Там должны быть мои документы и деньги, отобранные при аресте. Но все документы исчезли. Вместе с ними исчезла и половина моих денег - 20.000 оккупационных марок, цена новой кеннкарты. Работая ведущим инженером СВА, я получал 8.000 марок в месяц на всем готовом. Потому не удивительно, что к моменту избрания "свободы" у меня оказалось около 40.000 оккупационных (и инфляционных) марок. Немецким проводникам, которые вели меня через границу, я заплатил 1.000 марок. И это был честный гешефт. Но теперь американская разведка взяла с меня за "свободу" 20.000 марок и все профессиональные документы, включая и диплом инженера, который может еще пригодиться мне в будущем. И этот американский бизнес особого восторга во мне не вызывал. В переводе на американские деньги 20.000 марок были тогда чепухой - что-то около 100 долларов. Но офицеры американской разведки не побрезгали и этим. Однако, для меня, беженца, эта сумма выглядела иначе. Ведь тогда немцы, среди которых мне предстояло жить, получали 400-500 марок в месяц. Если бы американская разведка обокрала только меня, если бы это была случайность, то я просто плюнул бы и не описывал бы этого так подробно. Но это была не случайность, а система. Так тогда, в 1945-50 годах, поступали почти со всеми советскими людьми, кто "избирал свободу". Позже, будучи председателем Центрального Объединения Послевоенных Эмигрантов из СССР, то есть людей, прошедших подобный путь, я слышал от них много подобных историй. Американскую разведку официально называют the intelligence arm of the U.S.Government. Но я должен сказать дяде Саму, что эта его рука не столь интеллигентная, как воровливая. Должен заметить, что воровство или грабеж в Камп-Кинге производились вполне организованно и предусмотрительно. За день до того, как меня выпустили, в мою камеру вошел американский сержант и сунул мне для подписи бумажку, где говорилось, что настоящим я подтверждаю, что я получил назад в целости и сохранности все документы, ценности и вообще все, что было отобрано у меня при аресте. Поглядев на пустые руки сержанта, я спросил: - А где же все это? - Вы получите это завтра, когда вас будут выпускать, - ответил сержант. После трех месяцев в одиночке, да еще с перспективой выдачи назад - на расстрел, мне не особенно хотелось спорить с сержантом из-за каких-то бумажек. Поэтому я взял и подписал подсунутую сержантом бумажку. Так американская разведка меня не только обокрала, но еще и получила расписку, что мне все вернули. Может быть, только для этого меня и держали три месяца в одиночке - в качестве психологической подготовки, чтобы запугать человека. Никакой другой логической причины я не вижу. Пожив несколько дней в Штутгарте, я стал думать, что же мне делать дальше. По Штутгарту тогда еще разгуливали советские офицеры из репатриационной миссии. И герру Вернеру было как-то немножко странно смотреть на эту форму, которую еще недавно носил и он сам. Мне почему-то вспомнился Союзный Контрольный Совет в Берлине, где я встречался с американцами. Там ясно чувствовалось, кто настоящие победители гитлеровской Германии. Советская сторона вела себя явно бесцеремонно, а американцы явно заискивали. Там они щупали мои пуговицы, погоны и льстиво улыбались. Тогда за моей спиной стояли советские танковые дивизии. Тогда они думали, что я советский, а я думал, что они джентльмены. Теперь советский стал русским, а джентльмены стали жуликами. Конечно, не все, но... Но у меня еще не выветрилась психология победителя из Контрольного Совета. А что, подумал я, если я просто пойду к американскому консулу в Штутгарте и попрошу у него совета, что мне делать? Ведь в Контрольном Совете американцы лопались от желания со мной поговорить. Но тогда я не мог. А теперь я могу. Ну, вот, давайте поговорим. Ведь вы здесь хозяева. И мне от вас скрывать нечего. Если даже американская разведка и засорена жульем, то уж американские дипломаты должны быть настоящими джентльменами. Итак, я сижу у консула. На вид - симпатичный джентльмен с брюшком. Но этого джентльмена почему-то больше всего заинтересовало, где и как я получил свою кеннкарту. - В немецкой полиции, - отвечаю я. - Но с помощью американской разведки. - А вы что-нибудь за это платили? Вопрос довольно щекотливый и даже немножко провокационный. Если я умолчу, то консул может проверить, и тогда меня спросят: А почему вы это скрываете? Может быть, вы и еще чего-нибудь скрываете? - И да - и нет, - отвечаю я. - То есть? - настаивает консул. - Я-то сам не платил, но у меня взяли. - Сколько? - Двадцать тысяч марок. - Кто? - Американская разведка. Выяснив этот финансовый вопрос, джентльмен с брюшком сразу потерял ко мне всякий интерес. Может быть, это и правда, что американцы интересуются только деньгами? - подумал я. Прощаясь, консул пообещал, что он что-то сделает. И, действительно, - уже на следующее утро меня подняла из постели американская военная полиция. Посадили в джип - со всеми вещами - и повезли. Привезли в тот же самый лагерь Камп-Кинг около Франкфурта. Отобрали мою новую кеннкарту и опять заперли в одиночку. В этой одиночке я просидел еще три месяца. Без единого допроса. Только один раз за все это время в мою камеру зашли, - так, как будто промежду прочим - три джентльмена: полковник, майор и сержант, служивший в качестве переводчика с английского на немецкий, вернее, опять на идиш, где я с трудом понимал только отдельные слова. Укоризненным тоном полковник сообщил мне, что они хотели мне помочь, но, поскольку вместо благодарности я доставляю им только неприятности - трабл, то теперь они просто не знают, что со мной делать: по-видимому, им просто придется отправить меня назад. После этого, укоризненно качая головами, джентльмены удалились. Поскольку полковник является, по-видимому, одним из начальников лагеря, думал я, то, значит, это не проделки отдельных офицеров, а система: вся Главная Квартира американской контрразведки в руках гангстеров. И американский консул в Штутгарте тоже не лучше. Все они одна шайка - джентльмены с большой дороги. Мое личное мнение, конечно, чепуха. Но так думал не только я, но и сотни советских людей, которые избрали свободу и прошли идеологическое перевоспитание в Камп-Кинге. *** Как-то ночью я проснулся от грохота в одной из соседних камер. Сквозь стены доносился шум борьбы, как будто там кого-то связывают, и громкая матерная ругань... По-русски... Топот и голоса американцев... Потом кого-то тащат по коридору. Эх, подумал я, значит, кого-то из наших потащили... На выдачу... После этого мне стало так противно, что из чувства протеста я решил объявить голодную забастовку и утром отказался брать поднос с завтраком. Но сержант поставил поднос на верхнюю койку и запер дверь. Там завтрак стоял до обеда. В обед другой сержант поставил другой поднос, который стоял там до ужина. А ужин стоял на верхней койке до утра. И так каждый день. В течение двенадцати дней. Если кто подумает, что это танталовы муки, то ничего подобного. Хотя пища все время стояла у меня над головой, есть мне совершенно не хотелось. Потом даже перестаешь пить. Только появляется усталость и сонливость. И все это абсолютно безболезненно. Кто хочет похудеть - может попробовать. Но сначала нужно сесть в камеру смертников. Наконец, после двенадцати дней голодовки, ко мне в камеру пришел американский майор с трубкой в зубах и спросил, в чем дело. Дело в том, сказал я, что я сам хочу знать - в чем дело? И почему меня здесь держат? Глядя на трубку в зубах майора, я вспомнил, что я уже несколько дней не курил, и попросил у него закурить. Майор пошарил по карманам, потом заглянул в свою трубку, которая была пуста и даже без пепла, и сообщил, что у него нет ни сигарет, ни табаку. Он сосал пустую трубку. Просто для фасона. Подражает Шерлоку Холмсу, - подумал я. Кроме того, с точки зрения фрейдовского психоанализа, который столь популярен в Америке, пустую трубку любят сосать импотенты - чтобы казаться мощными мужчинами. А импотенция частенько связана с садизмом. А садизм в свою очередь частенько связан с патологической жаждой власти над другими людьми. И такими типами кишат все злачные места - Чека, Гестапо или американский концлагерь - где один человек может безнаказанно поиздеваться над другим. Посасывая свою пустую трубку, майор сквозь зубы процедил, что завтра меня отправляют, и порекомендовал прекратить голодовку, чтобы набраться сил на дорогу. - А куда меня отправляют? - спросил я. - Этого я не знаю, - ответил майор. - А это точно, что завтра? - Даю вам честное слово американского офицера, - сказал майор, видимо, слегка задетый тем, что я не верю ему с первого слова. Ну, что ж, подумал я, если завтра отправляют и неизвестно куда, то лучше, действительно, запастись силами на дорогу - чтобы продать свою жизнь подороже. Не вынимая изо рта своей пустой трубки, майор пожелал мне приятного аппетита и ушел. Но, поскольку забастовка кончалась на довольно туманных условиях, несмотря на двенадцать дней голодовки, аппетита у меня не было. На верхней койке стоял поднос с остывшим обедом. Но я подождал до ужина, когда принесли теплую смену, и только тогда поел. И тоже без аппетита. Следующий день прошел безо всяких изменений. За ним второй. И третий. Итак, честное слово американского офицера оказалось такой же ложью, как его пустая трубка! До этого меня, как особо опасного преступника, выводили на прогулку одного. Теперь же я прогуливался в компании эсэсовского генерала и гестаповского полковника. Сначала я стеснялся сказать им, кто я такой. Мне было стыдно не за себя, а за американцев. Когда же я наконец раскрыл свою тайну, мои тюремные коллеги чуть не лопнули от смеха. Они ожидали все что угодно, но не такого абсурда. Но мне было не до смеха. Что же все-таки делать? Ждать, пока тебя ночью свяжут, как барана, и выдадут назад? А по советским законам бегство за границу официально считается государственной изменой, и за это полагается расстрел. И подобные приговоры я не раз читал в приказах по Штабу СВА. Из чувства бессильного протеста я решил испробовать самоубийство. Конечно, я вряд ли собирался самоубиваться всерьез. Но когда тебя вскоре могут убить другие, то почему не попробовать это удовольствие сначала самому. Есть хоть то преимущество, что в последний момент можно передумать. В этом пока моя единственная свобода. После ужина я принялся за дело. Разорвал свою рубашку на полоски, скрутил из них жгуты и смазал их мылом. Потом связал эти жгуты в веревку и сделал на конце петлю. Единственное, куда эту веревку можно было прицепить - это решетка в потолке, за которой была спрятана электрическая лампочка. В камере уже полутьма. Я уселся на верхнюю койку, привязал веревку к решетке - и посмотрел на потолок. Потом надавил на потолок рукой. Для инженера, изучавшего сопротивление материалов, было ясно, что игра не стоит свеч: моя шея была значительно крепче, чем тонкий фанерный потолок. Чтобы не заниматься самообманом, я решил сначала проверить потолок. А чтобы не тратить свою шею попусту, я взялся за петлю обеими руками и прыгнул вниз. Мои расчеты по сопротивлению материалов оказались правильными. Я мягко, как в гимнастическом зале, приземлился на полу. А сверху мне сыпались на голову всякие строительные материалы и осколки электрической лампочки. Поскольку спать мне еще не хотелось, то я решил испробовать другой метод самоубивания. В темноте я нащупал на полу патрон от электрической лампочки с острыми, как пила, обломками стекла по краям. Усевшись на нижнюю койку, я принялся пилить этим инструментом вены на левой руке. Там, где бьется пульс. Мне было вовсе не жалко перепилить вены, откуда течет кровь. Крови у меня много. Во время войны я часто давал свою кровь для переливания - просто так, поскольку у меня ее много. Но, как ни странно, мне почему-то было жалко перепилить в темноте сухожилия, которые где-то совсем рядом. Ведь потом, думал я, в случае чего и кулака не сожмешь. По руке, как говорят писатели, текло что-то теплое и липкое. Пилка с осколками стекла была довольно неудобная и рвала мясо. В конце концов эта скучная процедура мне надоела и захотелось спать. Я лег на койку, опустил руку вниз (пощупал - течет) и заснул. Потом сквозь сон слышу, как открылась дверь, заскрипели на полу обломки стекла и строительных материалов. По камере метнулся луч карманного фонаря, уперся в лужу крови на полу. Потом в коридоре раздался сигнал тревоги. В общем, ни спать, ни умереть мне не дали: вызвали доктора, перевязали руку, отобрали очки и перевели в другую камеру. Конечно, опять в одиночку. Как полагается для опасных преступников. На следующий вечер в мою камеру пришел посетитель. В военной форме, с объемистым животиком преуспевающего рантье, с огромным пистолетом на столь же объемистом заду, а на рукаве черная повязка с белым крестом. Я смотрел и недоумевал: что это - пират или доктор? Но оказалось, что это протестантский священник. Единственное, что я понял, это то, что когда-то и почему-то он тоже самоубивался. Кажется, когда он был миссионером в Африке, а его ученики решили, что его лучше сварить и съесть. То, что людоеды собирались съесть пастора, в этом была какая-то логика. Пусть и каннибальская, но все-таки логика. Пастор был жирный, и голодным каннибалам была бы от него определенная польза. Но какая польза была американцам от того, что они делали со мной? - Этого я понять не мог. Ведь тогда я считал себя таким же искренним сторонником Запада, как, скажем, в обратном случае, те американские коммунисты, которые перебегают на советскую сторону. Но если бы советская разведка встречала этих коммунистов так, как меня встретили американцы, то всех этих жуликов и воришек перестреляли бы как собак. Не за воровство, а за вредительство интересам государства. А здесь? Что же это за демократия? Иногда в камеру приносили обтрепанные книги по-английски. Все это были романы про уголовщину или шпионаж. Я читал и думал: видно, по этим книжкам американские разведчики и учатся как работать. Но иногда приносили и немецкие газеты. В одной из них я прочел маленькую заметку о советском солдате, который бежал на Запад и потом лежал в американском госпитале в ожидании, пока его выдадут советским властям. Вряд ли этот солдат попал в госпиталь от расстройства желудка, подумал я. Вероятно, тоже пытался покончить с собой, когда узнал, что его выдают назад. Дальше в заметке сообщалось, что, когда в госпитале появилась группа американцев в сопровождении советских офицеров, обреченный солдат вырвал у кого-то автомат, перестрелял вокруг себя восемь или девять человек, а потом сам застрелился. Я аккуратно вырвал эту заметку и засунул ее в карман. Через несколько дней меня разбудили среди ночи, отвели в душ и сказали побриться. Потом меня посадили в джип в сопровождении двух военных полицейских. У одного из них был пакет с моими бумагами. На рассвете мы выехали на автостраду, и я прочел дорожный знак: "До Лейпцига столько-то километров". Итак, мы едем к советской границе. Осталось еще четыре часа. Один солдат сидел за рулем, второй рядом с ним, а меня посадили сзади. Это были простые американские парни с выбритыми розовыми затылками. Чтобы показать свою демократию, они даже предлагали мне жевательную резинку. Потом второй из них заснул, а его крупнокалиберный кольт болтался сзади и соблазнительно постукивал меня по колену. Взять этот кольт, подумал я, прострелить эти пустые розовые затылки и бежать. Кругом лес и кустарники. Но куда бежать? На Восток мне путь закрыт. А если я убью этих солдат, то мне будет закрыт путь и на Запад. Джип бойко катился по направлению к советской границе, а я старался в уме предусмотреть все возможности передачи - и как заполучить в руки оружие. Я вспомнил заметку, лежавшую у меня в кармане. Тому солдату повезло, что ему попался в руки автомат. В автомате 72 патрона, а в этом паршивом кольте только 8, и из кольта такого фейерверка не устроишь. Самое главное - вырвать оружие. Хорошо хоть, что меня не связали, как того искателя свободы, который ма-тершился, когда его тащили ночью по коридорам Камп-Кинга. Мне даже не особенно хотелось стрелять советчиков. За что? Ведь это могут быть такие же люди, как я сам - рабы системы. А вот перестрелять побольше американцев - это да... Что я вам - жить мешал? Почему вы отдаете меня на убой? Конечно, эти американские солдаты, что везут меня, не виноваты. А в чем я виноват? Ведь я просто затравленное животное. Эх, вот если бы перестрелять тех лейтенантов, майоров и полковников, которые остались в Камп-Кинге... А потом бросить автомат, поднять руки и пойти к своим - на расстрел. Но перед расстрелом я попрошу только одну милость: сказать речь перед советскими солдатами и офицерами. Ведь когда-то, школьником, я был первым оратором. А потом, когда вырос, молчал. Совесть мешала. Но теперь я закачу такую речугу, такую речугу, от души, от чистого сердца: - Товарищи, братцы, бейте американских гадов до последнего патрона! Я сам бы первым пошел, да вот, видите, не получается... Не верьте ни одному американскому слову. Все они воры и лжецы. Я сам это испытал. А ихняя хваленая свобода - вот она, смотрите на меня! Видите!? Я так разошелся, что перед расстрелом был даже готов вступить в компартию. Так и скажу: - Товарищи, братцы, теперь мне терять нечего. Так я вам уж всю правду-матку скажу. Да, я увиливал от вступления в компартию, так как считал всех коммунистов идиотами или сволочами. Но теперь я убедился, что американцы еще большие идиоты и сволочи. А раз нет правды на свете, так уж записывайте меня в компартию. Хочу умереть коммунистом! Да, закачу я им такую пропаганду, какой ни один политрук не выдумает. И все это от чистого сердца. И как это они потом будут расстреливать человека, из которого американцы сделали пламенного коммуниста? А про себя я думал: И будет меньше одним идиотом, который поверил в свободу... Эх, крылья холопа... Нечто подобное происходило с советскими солдатами, которые в начале войны сдавались в немецкий плен. Пройдя немецкие лагеря смерти, если эти солдаты снова попадали в Красную Армию, то тогда уж они действительно дрались до последнего патрона. Тем временем джип подкатил к пограничной станции железной дороги Бебра-Вест. Та самая станция, где полгода тому назад я избрал "свободу", чтобы провести эти полгода в американской тюрьме. Один из конвоиров взял пакет с моими документами и пошел к американскому военному коменданту. Я сидел и ожидал, что сейчас начнется это... Вместе с американским комендантом выйдет советская стража с автоматами и... Только бы вырвать автомат... Оттянуть скобу, спустить предохранитель и, не спуская палец с курка, бить по американцам... Через некоторое время конвоир вышел один и сделал мне знак рукой - вылезай. Значит, они решили взять меня там. Я вылез из машины, чтобы идти в комендантуру.
Но конвоир сел за руль и завел мотор, как будто собираясь уезжать. Мне не оставалось ничего другого, как спросить: - А куда ж мне идти? - Куда хотите, - ответил солдат, жуя резинку. - Хотите, идите туда, - он махнул рукой в направлении советской стороны. - А не хотите, идите куда хотите... Солдат лихо развернул джип и дал газ так, что на меня посыпались камушки из-под колес. В точности, как в гангстерских фильмах. И я остался один. Я оглянулся кругом - не следят ли за мной? Ярко светило солнце, кругом ходили немцы - и никто не обращал на меня никакого внимания. Итак, кажется, я опять свободен. Я сел на камень у входа в вокзал и вытер со лба пот. Внутренне я подготовил себя ко всем возможностям - кроме этой. Я уже так распрощался с жизнью, что теперь возврат к жизни выбил меня из колеи. Вместо радости или облегчения, я не чувствовал ничего, кроме холодного бешенства. Опять какие-то подлые штучки! Что это за игра в кошки-мышки? Пограничная станция. Кругом прохаживаются немецкие полицейские и проверяют документы. Тут же снуют и американские МП. Полгода тому назад меня арестовали здесь при проверке документов. Теперь же, чтобы научить меня благодарности и хорошим манерам, джентльмены из Камп-Кинга отобрали у меня даже ту кеннкарту, за которую они взяли у меня 20.000 марок. И теперь у меня не было вообще никаких документов. Если сейчас ко мне подойдет полицейский и спросит документы, то меня опять отправят для выяснения личности в Камп-Кинг, откуда я только что приехал. Ближайший поезд на Штутгарт отходил только на следующее утро. Поскольку ночевать на вокзале было опасно, то свою первую ночь на свободе я провел по-фронтовому: просто зашел в разрушенный бомбами дом подальше от вокзала, улегся на кучу кирпичей, положил кулак под голову и заснул, разглядывая звездное небо над головой. Приехав в Штутгарт, я отправился в полицейский участок, где я до этого получал мою кеннкарту, и заявил, что ее у меня украли. Конечно, наученный печальным опытом с американским консулом, на этот раз я уже благоразумно промолчал, что воры, укравшие мою кеннкарту - это Штаб-квартира американской разведки в Европе. Так герр Вернер получил дубликат кеннкарты и начал новую жизнь. *** Тогда, в 1947 году, полуразрушенная Западная Германия была переполнена миллионами иностранцев-ДП изо всех стран Восточной Европы и миллионами немецких беженцев, выселенных из тех же стран Восточной Европы. Работать по специальности не было никакой возможности. Прочел я как-то в газете, что американцы ищут электрика, чтобы следить за электрическими печами для жарки кукурузы в Пи-Эксе. Подал я заявление, где честно сказал, что до этого я был ведущим инженером в Советской Военной Администрации и руководил десятками крупнейших электрозаводов, работавших на репарации, а посему я надеюсь, что справлюсь и с несколькими электропечками для жарки кукленой кукурузы. Но мне отказали. И даже честно сказали, почему: как политически неблагонадежному. Черт бы вас подрал, думал я. Я сбежал из Советского Союза, поскольку там меня считали политически неблагонадежным. И тут я тоже политически неблагонадежный! Чтобы как-то убить время, я написал несколько очерков из жизни в берлинском Кремле, то есть в Главной Квартире СВА, и послал их в редакцию "Посева". Прочитав мои очерки, там решили, что я профессиональный газетный работник, и долго уговаривали меня признаться, где я писал раньше - в "Правде" или в "Известиях" - и под каким именем. Жил я тогда в чердачной комнатушке в дешевеньком отельчике "Белый Олень" на окраине Штутгарта. На одной кровати спал я, а на другой одноглазый немец-коробейник, который зарабатывал себе на жизнь тем, что ходил с коробом на шее по окрестным деревням и торговал шнурками, ваксой, нитками и булавками. Пока он ходил, я сидел у маленького чердачного окошка и писал о берлинском Кремле Осенью я переселился в маленькую каморку у одной русской вдовы Когда вдова убедилась, что я предпочитаю не русскую старуху, а молоденьких немок, начались патриотические осложнения Я сидел и писал свои очерки, а обиженная старуха сидела и писала повсюду доносы, что я советский шпион Потом зять этой старушки выпрыгнул в окно с 5-го этажа и убился. Представляете себе, что это была за старушка? Зимой моя каморка не отапливалась, и внутри было так же холодно, как на дворе Единственным отоплением были сигареты из черного крестьянского табака-самосада, более крепкого и вонючего, чем махорка Папиросная бумага была слишком большой роскошью для моего бюджета, и я крутил сигареты из "Посева", в котором печатался, и который мне посылали в качестве авторских экземпляров. Так за неделю я выкуривал весь "Посев". Весь день я сидел и писал - в пальто, в перчатках и со шляпой на голове Правда, иногда приходилось делать перерывы - когда замерзали чернила в чернильнице. Единственным источником дохода были гонорары от "Посева". Тогда в Германии было довольно туго с продовольствием, и иногда я целую неделю питался одной селедкой с водой и хлебом Другую неделю - одним искусственным медом, тоже с водой и хлебом. Пробовал эмигрировать во Францию - отказали. Пробовал в Австралию - отказали. Как политически неблагонадежному. При этом в третий раз таинственно исчезли все мои документы, включая и дубликат злосчастной кенн-карты. Опытные ДП уверяли меня, что все американские чиновники УНРРА и ИРО, которые заведовали эмиграцией - это международная шантрапа, коммунистические попутчики, советские агенты или просто воры, которые продадут на черном рынке даже свою родную мать, и которые, без сомнения, продали все мои документы и анке-гы, где от меня требовали всю правду, в советскую разведку. Пришла вторая зима, а я все сидел в своей каморке и писал. Зато на Рождество я получил трогательный подарок. Один из читателей "Посева", зарабатывавший себе на жизнь воровством (честным воровством), стащил где-то пишущую машинку и притащил ее мне в подарок: - Пишешь ты так, - объяснил он, - что в слезу кидает. А ведь это самое главное, когда за сердце берет. Ведь все мы этот путь прошли. Ну вот и решил я помочь общему делу... Уходя, он по-солдатски щелкнул каблуками и отдал под козырек фетровой шляпы: Товарищ бывший командир, ты тут, вижу, голодный и холодный. Так даже мы, воры, не живем. Так ты того, не стесняйся... Если что нужно - только скажи... Мы поможем... Да, кстати, говоря о воришках. У меня из чемодана пропали фотографии Китти, одной из моих берлинских знакомых. Эти фото я недавно получил по почте Потеряться они не могли. Но кому они нужны? Только какой-то разведке. Но советская разведка, если нужно, возьмет не фото, а живую Китти. Итак, по теории вероятностей, остается только одно - американская разведка, те же самые джентльмены из Камп-Кинга. Забавно. Пока русские воришки предлагают мне свою помощь, американская разведка шарит у меня по чемоданам. И в это же самое время я уже второй год каждую неделю печатаюсь в "Посеве", который служит одним из главных источников информации для американских экспертов по советским делам Этот эпизод вспомнился мне позже, после очередного провала и публичной порки американской разведки CIA, когда по Вашингтону продавали значки с надписями: "Наша работа такая секретная, что даже мы сами не знаем, что мы делаем". Говорят, что Америка - страна чудес. Поэтому настоящие русские бест-селлеры пишутся в Америке писателями-призраками. А если кто написал свою книгу сам, то это явление ненормальное. Нормально русские книги пишутся в Америке так. Вот появилась книга "Тайный мир" Петра Дерябина, бывшего подполковника советской разведки. На обложке честно указано, что она написана со слов Дерябина кем-то другим. Затем появляется следующий боевик - "Записки Пеньковского", которого расстреляли в СССР за шпионаж. И на обложке сообщается, что вместо Пеньковского эту книжку оформил Дерябин. Тот самый Дерябин, который даже свою собственную книгу написать не мог, теперь бойко пишет вместо трупа Пеньковского. Чудеса! А я, как идиот, сидел два года и писал свою книгу сам. Да еще в таких условиях, что когда я закончил свою работу, то был твердо уверен, что заработал туберкулез. Будучи сыном доктора-гинеколога, я с юношеских лет любил лазить по медицинским книгам отца. Может быть потому, что это были книги по женским болезням со всякими интересными картинками, столь откровенными, что таких сейчас в Америке даже в порнографических журналах не найдешь. Потом, насмотревшись этих картинок, я считал себя специалистом и, когда у меня что-нибудь болело, любил ставить себе диагноз. Так и теперь, пойдя на медицинский осмотр, я авторитетно заявил, что у меня должен быть туберкулез. Но доктор покачал головой и сказал, что я здоров как бык. Сначала я очень удивился. Потом я с благодарностью вспомнил своего отца: видно, он недаром был доктором-гинекологом, сделал меня по всем правилам науки и техники. В 1950 году маятник американской политики качнулся в другую сторону. Из одной крайности в другую. На смену эре Рузвельта пришла эра Мак-Карти. В Америке один за другим шли процессы атомных шпионов. Из Госдепартамента сотнями гнали педерастов. Из правительственных учреждений убирали коммунистических попутчиков. Американская пресса кричала об охоте на ведьм. А в немецких газетах писали, что американский консул в Штутгарте, мой приятель, ото всего этого так разволновался, что умер от разрыва сердца. Одновременно на советском фронте американцы начали то, что называется психологической войной. В Мюнхене появился Гарвардский проект, занимавшийся всякими психологическими исследованиями, потом радио "Голос Америки", радио "Свобода" и некий Американский Комитет, который так часто менял свое название, что я даже и не знаю, как он сейчас называется. Все воробушки на крышах Мюнхена чирикали, что за всем этим стоит американская разведка CIA. Потом это довольно ясно подтвердила и сама американская пресса. Американский персонал этого комплекса псих-войны, как ни странно, состоял в основном из чиновников, которых почему-то повыгоняли из Госдепартамента, и которых почему-то подобрало под свои крылышки CIA. Тогда же в Мюнхене было создано Центральное Объединение Послевоенных Эмигрантов из СССР (ЦОПЭ), которое объединяло всех "новейших", и я стал его председателем. Для психологической войны были нужны "новейшие". Но, благодаря деятельности Камп-Кинга, поток "новейших" почти совершенно прекратился. Чтобы понять, почему это получилось, я и описал так подробно мои собственные похождения в этом Камп-Кинге. Однажды у меня на квартире появился полный щеголеватый джентльмен в светлом тропическом костюме и в пестрых ботиночках, как у итальянского жиголо. Джентльмен представился, что он тот самый протестантский пастор, которого когда-то чуть не съели людоеды, и который имел удовольствие познакомиться со мною в Камп-Кинге. Глядя на замаскированного пастора, я подумал: "А в какой разведке ты, дядя, сейчас работаешь?" Заметив мою кислую физиономию, пастор поспешно уведомил меня, что по поводу Камп-Кинга было назначено специальное правительственное следствие, но когда приехала следственная комиссия, то все документы о деятельности этого лагеря оказались предусмотрительно сожжены. Теперь эта комиссия пытается косвенным путем восстановить то, что там происходило. А поскольку я являюсь председателем организации, представляющей всех советских граждан, бежавших на Запад после войны и, следовательно, прошедших демократическое перевоспитание в Камп-Кинге, то затем пастор ко мне и пришел. Ну вот, например, маленькая иллюстрация. Один советский педераст громко жаловался, что когда он бежал, то спрятал себе в задницу несколько бриллиантов, но джентльмены из Камп-Кинга их даже там нашли и украли. Потом этот Остап Бендер №2 работал радио-полковником на радио "Свобода". И по сей день работает - вот уже 20 лет. Добавлю еще несколько деталей из моего собственного опыта. Помимо советских документов и немецких марок, о которых я уже упоминал, джентльмены из Камп-Кинга украли у меня следующие мелочи: 1. При демобилизации из армии я получил за выслугу лет 5 000 рублей. А обменять их на марки у меня уже не было времени. Американцы прикарманили и эти 5.000 рублей. Новенькие, хрустящие, прямо из Госбанка. Зачем они понадобились американским разведчикам? Как сувениры? Или для шпионажа? 2. Будучи ведущим инженером, я имел право ходить и в военной форме, и в гражданском костюме. Ну и купил я себе золотую с жемчужиной булавку для галстука. Американцы и эту булавку украли. Видимо, чтобы отучить меня от буржуазных замашек. 3. Купил я у немцев на черном рынке американскую самопишущую ручку Паркер. В Камп-Кинге у меня ее стащили американцы. 4. Ну и был у меня еще дешевый портсигар из желтого металла и черной эмали. Американцы, видимо, приняли его за золотой и тоже прикарманили. Мне-то на все эти мелочи наплевать. Но если уж рассказывают анекдоты, как русские воровали у немцев часы, то почему не рассказать, как американцы воровали у русских. А некоторым, как, например, Остапу Бендеру №2, даже в зад заглядывали. Все это происходило под развевающимся по ветру флагом Соединенных Штатов. И, чтобы люди не ошибались, где они находятся, по громкоговорителям играли американский национальный гимн. Теперь же "Голос Америки" и радио "Свобода" выбрасывали на воздух миллионы долларов, пытаясь побудить советских солдат и офицеров, стационированных в Восточной Германии, избирать американскую свободу. Разведке требовались языки, но перебежчиков не было. Советская пропаганда полностью использовала деятельность Камп-Кинга. В советских войсках постоянно зачитывали приказы о расстреле советских солдат и офицеров, которые бежали к американцам - и были выданы назад. Конечно, это отбивало охоту избирать свободу в таких условиях. Но американцы народ практичный. Чтобы повысить приток перебежчиков, американская разведка в порядке психологической войны создала в Берлине специальный батальон из проституток, чтобы переманивать на Запад советских офицеров. Дело поставили на широкую ногу и проституткам платили по твердому прейскуранту: за лейтенанта 20.000 марок, за капитана - 25.000, а за майора и все 30.000 марок. Причем не оккупационных и инфляционных, а новых и твердых марок. Я сел и быстренько подвел баланс. Когда-то бравые американские разведчики обокрали меня на сумму что-то около 100 долларов. И в результате этого теперь за такого человека проституткам платят 7500 долларов!? Так американские налогоплательщики расплачиваются теперь за мелких воришек из Камп-Кинга. Затем в порядке психологической войны на помощь проституткам женского пола добавили еще батальон проституток мужского пола, то есть из немецких педерастов, которые вынюхивали себе подобных среди советских солдат и офицеров - и переманивали их на Запад. Конечно, все эти спецпроекты психологической войны были настолько засекречены, что о них не знал даже я, председатель ЦОПЭ. Но так как потом эти люди попадали ко мне, то я видел результаты. Все это можно понять, только оглядываясь назад. А результаты были таковы. Шутки с любовью кончались плохо. Люди, которых переманивали на Запад при помощи проституток, женщин или мужчин, вскоре догадывались, что их обманули, чувствовали себя как рыба, выброшенная на песок, спивались, опускались на социальное дно и, в конечном результате, как последняя форма бессильного протеста, уходили назад в СССР - на верный расстрел. Когда они приходили, о них до небес кричали "Голос Америки" и радио "Свобода", что они "избрали свободу". Когда они уходили назад - гробовое молчание. Как в хорошем похоронном бюро. Или, чтобы замести следы, распустят грязный слушок. Свобода обернулась для них крыльями холопа, который взлетает на искусственных крыльях - и падает. Итак, если раньше американская разведка обворовывала советских перебежчиков и отправляла их назад - на расстрел, то теперь они уходили на расстрел сами. Уходя, они открыто говорили: - Американцы? - Да они же все проститутки. Пусть нас лучше свои расстреляют! ***
Тем временем мой "Берлинский Кремль" вышел в переводе на немецкий язык. Однажды я получил от одного из читателей письмо на 12-ти страницах. Это был немецкий полковник, кавалер рыцарского железного креста, высшей награды немецкой армии. Полковник потерял ногу на русском фронте и провел 7 лет в советском плену. Теперь, вернувшись в Германию и прочитав мой "Кремль", он хотел пожать мне руку за эту книгу - как офицер офицеру. Немецкий полковник привез с собой из русского плена самодельную деревянную ложку, которую ему подарили его русские друзья по концлагерю, и простую русскую икону, которую ему подарила советская колхозница. Теперь этот человек понимал проблемы коммунизма и русского народа гораздо лучше, чем большинство западных экспертов по советским делам. Как-то я получил письмо такого содержания: "Дорогой герр Климов! В дни победы и поражения Вы, победитель, нашли в Вашем "Берлинском Кремле" слова сочувствия и добра для нас, женщин и детей побежденной Германии. В благодарность посылаю Вам этот медальон, который освящен, и пусть он хранит Вас". Эдит Нейгебауер. К письму был приложен католический медальон с изображением Мадонны и с цепочкой, чтобы носить его на шее. Через несколько месяцев я поехал на машине в длинную служебную командировку. По пути произошла авария. Шофер был убит на месте. А я, хотя и сидел рядом с шофером, на месте смертников, но остался жив. Когда я очнулся в госпитале, то увидел, что на груди у меня висит этот медальон. Никогда, ни до, ни после, я этого медальона не надевал. А в эту поездку почему-то надел. Хотя я человек и не суеверный, но... Вообще, с немцами у меня все шло очень гладко. Я даже без особого труда прошел процедуру денацификации, которую проходили все жители Германии, чтобы выловить всех бывших нацистов, гестаповцев, эсэсовцев и так далее. В анкете я просто написал, что в то время я служил в Красной Армии и получил официальное удостоверение о денацификации. Со всеми штемпелями, подписями и печатями. Однако, несмотря на удостоверение о денацификации, мне опять отказали в эмиграции в Америку. И даже несмотря на то, что я был начальником ЦОПЭ, о котором все воробушки на крышах Мюнхена чирикали, что это спецпроект американской разведки Си-Ай-Эй. Видимо, воришки из Камп-Кинга дали обо мне плохую рекомендацию, думал я. А у Си-Ай-Эй работа такая секретная, что они сами не знают, что они делают. Постепенно психологическая война вступила в 3-ю фазу. Эта 3-я фаза базировалась в основном на так называемом Гарвардском проекте, который производился в Мюнхене в 1949-50 годах, и где я тоже немножко работал. Этот Гарвардский проект базировался в основном на таинственном "комплексе Ленина", то есть, как объясняли позже специалисты, на комплексе латентной гомосексуальности Ленина. Что это такое? Объяснить это довольно трудно. Но в принципе, с клинической точки зрения, это вырождение или дегенерация, которая складывается из психических болезней и половых извращений. Это трупный яд рода человеческого, который погубил античную Грецию, древний Рим, и который очень способствовал революции в России. Так что лекарство это довольно сильное. А с точки зрения религии это то самое, что в Библии называется дьяволом и князем мира сего. Ведь русские эмигранты давно твердят: "Против большевиков - хоть с дьяволом!". Ну вот, практичные американцы и взяли себе в союзники этого самого дьявола. Конечно, столь необычный союз был так тщательно засекречен, что об этом не знал даже председатель ЦОПЭ. Все это можно понять, только оглядываясь назад. Хотя тогда я еще не знал всех секретиков Гарвардского проекта, но зато об этом с самого начала прекрасно знала советская разведка. И принимала свои меры. Так что нет никаких оснований молчать об этом. Зачем ложный стыд? Вполне естественно, что для столь специфической задачи, как союз с дьяволом, нужен соответствующий персонал. Ну вот, например, был у меня в ЦОПЭ очень милый комиссар из Си-Ай-Эй, настоящий чародей. Но потом выяснилось, что вместо своей жены этот комиссар предпочитает своего секретаря. Знаете, некоторые используют свою секретаршу, а некоторые предпочитают секретаря. Говорят, что от этого-то секрета и произошло слово секретарь. А с точки зрения Гарвардского проекта это одна из разновидностей "комплекса Ленина".
Или вот еще пример. Ухаживал я за одной очаровательной барышней из "Голоса Америки". Но потом оказалось, что эта милая барышня ухаживает за своими подругами, что она, извините за выражение, лесбиянка. Да кроме того еще и садистка, какие в свое время работали в Чека, и которых в доброе старое время просто жгли на кострах, называя их ведьмами. А с точки зрения гарвардских профессоров это комплекс жены Ленина. Конечно, я не могу сказать, что все работники Американского Комитета, радио "Свобода", "Голоса Америки" и прочих смежных органов псих-войны были вооружены этим комплексом Ленина. Но я могу гарантировать, что почти все, кого я там знал, имели этот орден Ленина. А знал я там многих. Гарвардский проект был своего рода инсценировкой "Бесов" Достоевского в постановке американской разведки. Таким образом я работал в окружении дегенератов и выродков, половина которых по статистике душевнобольные. Потому во время Великой Чистки 30-х годов Сталин уничтожал подобных ленинцев, называя их бешеными собаками, Гитлер гнал их в газовые камеры и концлагеря, а в доброе старое время их жгли на кострах, называя их ведьмами и колдунами. Чтобы никому не было обидно, можно добавить, что Сталин и Гитлер сами были точно такими же дегенератами. В общем, в таком окружении работа у меня была веселенькая и скучать мне не приходилось. Некоторые называли Американский Комитет "Комитетом спасения России от большевиков - при помощи троцкистов и меньшевиков"! Почему? Да очень просто. Ведь первый постулат марксизма - это единство и борьба противоположностей. Вот хитроумные американцы и решили сделать большевикам прививку против бешенства, составленную из ядовитой слюны троцкистов, меньшевиков и эсеров. Но штука эта чрезвычайно запутанная. Например, для этого нужно знать философию чертоискателя Бердяева, который проповедовал союз сатаны и антихриста и в результате царство князя мира сего. А если я объясню это, то поднимется такой вой, словно наступили на хвост и сатане и антихристу. Что же представляют из себя "бесы" Гарвардского проекта на практике? С точки зрения социологии это "орден Ленина". С точки зрения психологии - это фрейдовский "ротовой эротизм". А с точки зрения русского языка это не люди, а непечатные ругательства. Эти "орденоносцы" делают буквально то, что говорится в, казалось бы, бессмысленных непечатных ругательствах. Эта тайна создает из них своего рода тайную партию, имя которой легион, что в Библии называется князем мира сего. А за всем этим притаились "бесы", то есть душевные болезни. Задачей этих бесов было мутить по радио или через печать таких же бесов в Советском Союзе - или переманивать их на Запад. Сначала это делали при помощи немецких проституток обоего пола. А потом пустили в ход радио-проституток. Поскольку эти "избравшие свободу" потом попадали ко мне в ЦОПЭ, то я видел результаты всего этого. Если раньше американская разведка обворовывала советских перебежчиков и отправляла их назад на расстрел, то теперь они уходили на расстрел сами. Другие кончали жизнь самоубийством. Третьи попадали в психиатрические клиники или в изоляторы для алкоголиков. А еще несколько человек, молоденькие советские солдаты, потрясенные всем этим, ушли в монастырь.
И для этих людей свобода обернулась крыльями холопа. который пытается взлететь на искусственных крыльях - и падает. *** Постепенно психологическая война все больше превращалась в войну психов. И на месте председателя ЦОПЭ должен был бы сидеть врач-психиатр. Но поскольку я не был ни психом, ни психиатром, и поскольку комплекса Ленина у меня не было, то в 1955 году я просто умыл руки и уехал в Америку. Поскольку я был председателем ЦОПЭ, лицом, так сказать, выборным, то по демократическим правилам мне полагается отчитаться перед моими избирателями. Ну, вот я и отчитываюсь. Оглядываясь назад, победные реляции радио "Голос Америки" и "Свобода", где сообщалось о "избравших свободу", теперь выглядят как реклама похоронного бюро. Откровенно говоря, если советский комитет "За возвращение на родину" называли комитетом-ловушкой, то не меньшей ловушкой является и Американский Комитет со своим радио "Свобода". Это свобода не простая, а специальная, построенная по рецептам чертоискателя Бердяева, где, как в 69, переплелись доброе зло и злое добро, и где ничто ничтожит. Потому некоторые специалисты и говорят, что это 69 способов быть несчастным. Некоторым торговцам человеческими душами это может не понравиться. Но я скажу одно: мне душа здоровая ближе, чем душа больная. И мне душа живая дороже, чем душа мертвая. А вы торгуете душами больными или мертвыми. Таковы результаты американской псих-войны на русском фронте с 1945 по 1955 годы. В связи с этим уместно напомнить о прекрасной книге Ариадны Делианич "Вольфсберг - 373 (эту книгу можно выписать из редакций газет "Русская жизнь" и "Россия" или у книготорговцев.), где описывается, как после капитуляции Германии английская разведка фильтровала русских антикоммунистов. Здесь напрашивается много параллелей. И там, и там результаты довольно печальные. Кстати, 3-я фаза псих-войны, которую я описал выше, продолжается и по сей день. Американцы всеми методами псих-войны, через радио и печать, подбивают советских психов с "орденом Ленина" на бунт. А советское КГБ, прекрасно зная все тайны и тайнишки Гарвардского проекта, преспокойно сажает этих "ленинцев" в психбольни-цы, которые сами психи довольно остроумно окрестили "дурдомами". На профессиональном жаргоне КГБ, в полном соответствии с Гарвардским проектом, этих психов классифицируют по Фрейду так: типа ХС, типа ПЛ, типа ВРЕ, типа ГЕ и так далее. Эти новые советские сокращения - просто сокращенные непечатные ругательства. Сидят эти жертвы американской псих-войны в "дурдомах" и распевают армянские частушки: Эх, политика-малытика... Гдэ же ты мой болная голава?! А западные дегенераты, тоже типа ХС, ПЛ или ВРЕ, имя которым легион, прекрасно знают, что в "дурдома" сажают их собратьев - и визжат об этом до самых небес. Вот вам и квинтэссенция псих-войны за последние двадцать лет. Потому философы и говорят, что дьявол опасен только тогда, когда вы его не видите. А когда вы его увидите, он становится смешным и жалким. И еще философы говорят, что дьявол - плохой союзник. Кормит этих психов американская разведка, а доит их советская разведка. А когда нужно, их прихлопнут, как синих мух Тарсиса. Синие мухи - трупные мухи. И они разносят трупный яд. Кстати, пока начальник американской разведки Аллен Даллес сидел и командовал псих-войной, его сын в это время сидел в сумасшедшем доме. В Главной Квартире Центральной разведки США около Вашингтона на фасаде стоит библейское изречение: "И познаете истину, и истина сделает вас свободными" (Иоанн. 8:32). В Библии этим подразумевается вовсе не американская свобода, а свобода от греха. Хорошо, вот я и скажу вам одну из таких безгрешных истин: Откровенно говоря, если бы Император Николай 2-й в свое время делал то, что сегодня делает КГБ, то есть сажал бы Лениных, корейских, Троцких и им подобных в "дурдо-ма", то не было бы в России ни революции, ни советской власти. Тогда и Америке было бы спокойнее. Но тогда Америка делала то же самое, что она делает теперь. Говоря о пациентах советских "дурдомов", в большинстве случаев вы увидите то самое, что философ-чертоис-катель Бердяев окрестил союзом сатаны и антихриста, который обещает царство князя мира сего. Надо признать, что старый чертоискатель Бердяев был вовсе не дурак. И гарвардские профессора со своим "комплексом Ленина" тоже не дураки. И советская тайная полиция со своими "дурдомами" тоже не дура. В дураках остаются только те люди, которые не знают всего этого. Но попробуйте сказать это... Говорят, что голая правда иногда нелицеприятна. Как, например, голые бесы псих-войны. Но еще говорят, что не в силе Бог, а в правде.
Нью-Йорк. 20 декабря 1971 г.