18588.fb2
— Мой муж! — сказала Анна Александровна.
Я с большим интересом посмотрел на длинную, нескладную фигуру какого-то бесцветного блондина, в мягкой пуховой шляпе, неуклюже приподнявшегося из-за столика.
Чем мог так прельстить Анну Александровну этот господин, что она, ценившая свободу наравне с жизнью, вышла за него замуж?
Почему изо всей свиты своих поклонников она выбрала самого неинтересного?
Нас всех тогда и в Москве это удивило.
Она любила жить, умела жить и жила.
Около неё поклонники финансового мира чередовались с поклонниками мира артистического.
Она так весело жила среди «своих» финансистов, певцов, музыкантов, каких-то скульпторов, в которых открывала талант, а «главное — бездну вкуса», и вдруг вышла замуж за какого-то Василия Ивановича, которого никто даже не замечал, на которого она сама, наконец, не обращала никакого внимания.
Что он такое, этот муж?
Счастливец, укротивший, наконец, эту неукротимую женщину, или…
вдруг замурлыкал про себя молоденький, хорошенький офицерик, сидевший рядом с Анной Александровной. Видимо, только что ещё произведённый, он был великолепен в своём мундирчике с иголочки и смотрел на Божий мир с вызывающим видом только что вылупившегося цыплёнка.
Это было слишком даже для хорошо пообедавшей разнокалиберной компании ялтинских «больных».
Я заметил, как передёрнулось лицо Василия Ивановича при этом знакомом мотиве, а Анна Александровна строго заметила вполголоса:
— Алексеев!
Наступило неловкое молчание, но, к счастью, татары как раз подвели лошадей, все начали садиться, кроме меня и Василия Ивановича.
— Василий Иванович не любит ездить верхом! — сказала мне на прощанье Анна Александровна. — Посидите с ним, вы только что приехали и, наверное, скучаете, как и все в Ялте. Мы вернёмся часа через два: в горах скоро темнеет.
Офицер помог ей вскочить на лошадь, вскочил сам, зачем-то при помощи мундштука поднял лошадь на дыбы и поехал с нею рядом, сказав, вероятно, какую-нибудь глупость.
Анна Александровна звонко расхохоталась, и этот смех снова заставил, как и давеча, передёрнуться Василия Ивановича.
Он с какой-то злобой посмотрел им вслед.
Кавалькада быстро удалялась, а он всё смотрел им вслед с тою же не то злобой, не то болью, не говоря ни слова.
— Давно мы не видались с Анной Александровной! — начал я для того, чтобы как-нибудь прервать это тяжёлое молчание.
— Да, с самой Москвы… она говорила.
— А где вы жили последнее время? Ведь вы тогда сейчас же после свадьбы уехали.
— Да… сейчас же… Потом жили в Петербурге, в Киеве, в Одессе…
Василий Иванович перечислял все эти города с какою-то злобой, словно своих врагов. Перечислил и опять погрузился в то же мрачное молчание.
— А Анна Александровна за эти четыре года ни капли не переменилась! — снова начал я.
— Да, она всё та же, — всё тем же мрачным тоном ответил он и вдруг спросил: — Вы пьёте красное вино?
— Да.
— Тогда пойдёмте. Я отыскал здесь хорошее. И недорого. В Мордвиновском саду есть лавка, где шашлыки делают. Вот там. Хотите?
— Пожалуй.
Мы молча прошли по набережной, молча свернули в Мордвиновский сад и молча же уселись за столики перед татарской лавочкой.
Здесь Василия Ивановича и его вкусы знали, очевидно, отлично. Татарин встретил его поклонами, немедленно сбегал за бутылкой вина.
Мы так же молча сидели и потягивали крымскую кислятину.
По набережной ехали то за город, то из-за города.
В Мордвиновском саду у фруктовых лавочек толпились покупатели.
Около толстого Ибрагима стояла какая-то полная пожилая дама и весело визжала, вероятно, выслушивая интересные глупости.
Около столиков, где продаются виноградные выжимки, сидела компания «больных» и весело смеялась, даже несмотря на то, что пили в эту минуту величайшую гадость изо всех гадостей на свете!
Татарчонки приставали к прохожим, предлагая крупные махровые розы.
Всё было полно шума, движения, суеты, а мы сидели молча, опоражнивая стакан за стаканом.
— Я здесь бываю каждый вечер! — проговорил, наконец, Василий Иванович. — Не люблю я этих их театров, ресторанов.
Слово «их» он подчёркивал опять с какой-то злобою.
— Мерзость! Всё мерзость! Театр здесь — гадость. Рестораны — кабаки. Вообще эта Ялта — большой кафе-кабак. Приезжают скучающие шалопаи, с жиру бесящиеся старухи, говорят пошлости, делают пошлости!..
Он начинал немного пьянеть.
Он пил так, как пьют русские люди. Гамлетовски пил.
Медленно, сосредоточенно, словно действительно топя в этом стакане какую-то мучительную думу, какую-то затаённую душевную тоску.
— Только и удовольствие, что напиться, — сказал он, оставляя пустой стакан и приказывая ещё раз переменить бутылку, — тошнит от этой пошлости. Все словно по одному опошлевшему вконец рисунку вылеплены. Дама — так она обязательно с лорнетом. Мужчина… Возьмите хоть этого, как его?.. Ну, вот, этого юношу, только что вышедшего от портного… Алексеев, что ли? Да ведь он, ухаживая, ни одного слова, кроме самых банальных пошлостей, не скажет, — а добьётся, самым пошлым образом хвастаться будет, ведь это ему украшение к сюртучку. Победа! Ха-ха-ха! Победа!..
Бедняга так зло и иронически хохотал над этим словом, будто хотел сказать:
— И вся-то эта победа гроша переломленного не стоит!
Мне становилось жаль этого несчастного, пьяневшего человека. Он ломался, куражился над собой, оскорблял то, что было ему дороже всего в жизни, мучил себя и сам наслаждался своими мучениями, болезненно, мучительно наслаждался.
Это бывает. При нестерпимой зубной боли люди бьются же головой об стену, чтоб новой болью заглушить прежнюю.
— Победа!!!
На набережной раздался стук копыт. Василий Иванович насторожился. Мимо проскакала какая-то незнакомая кавалькада.
— Пошляки! — выругал их Василий Иванович. — Да ведь они боятся настоящего-то чувства, настоящей страсти, которая бы в одну минуту захватила, перевернула человека, — в одну минуту другим человеком его сделала. Да вы не улыбайтесь! — вдруг ни с того ни с сего обратился он ко мне. — Нечего улыбаться. Бывает это. Бывает, что захватит тебя, перевернёт всю душу. Действительно, сожжёшь сразу всё, чему поклонялся. Себе в душу заглянешь, самого себя не узнаешь: да это какой-то другой человек. И начнёт этот другой человек жить по-новому… Сам удивляешься, а чувствуешь, что иначе жить не можешь: охватила его страсть и тянет и влечёт неумолимо, неотразимо. И страшно… и всё-таки чувствуешь, что цель жизни есть.
— А они не могут! — вдруг закончил он. — А кажется, где бы и перерождаться, как не здесь? Где бы и глотать поэзию жадно раскрытым сердцем, как не здесь. Ведь посмотрите крутом: вся поэзия, и это померкнувшее море, и эти розоватые облачка заката, и последние лучи на вершинах гор… А они пошлости говорят, да ещё себя же Дон Жуанами считают! Да ведь Дон Жуан-то перерождался с каждой любимой женщиной, ведь он с каждой становился другим человеком, ведь вы его посмотрите с Лаурой и Донной-Анной. Разве это один и тот же человек? Вы прочтите, подумайте, вникните в эти чудные стихи. А правда чудно это у Пушкина?
— Ещё бы!
— Я, признаться, люблю стихи Оно мне немножко не к физиономии, но люблю, помните, например, вот это, Дон Карлос говорит:
Ведь это что же, я вас спрашиваю? А впрочем, «ничего, ничего, молчанье», как говорил покойный Бурлак в «Записках сумасшедшего». Вот был артист!.. Кстати, вам пора в театр. Идите, свечерело, а я домой. Так и скажите Анне Александровне. А впрочем, ничего не говорите Анне Александровне.
Он подал мне руку и, слегка пошатываясь, пошёл из сада.
В театре Анна Александровна была ещё более эффектна: она только что вернулась с прогулки, слегка раскраснелась, лицо горело. Её юный кавалер сиял и был влюблён в свою даму тоже более обыкновенного.
Про Василия Ивановича она даже и не спросила.
Только когда я сказал ей, что он отправился домой, она тихонько спросила:
— Что он?.. Того…
— Да, несколько…
Она поморщилась.
— И это каждый день!
— Смотрите, Анна Александровна!
Она посмотрела на меня вопросительно и удивлённо:
— Ничего!.. Он смирный…
Провожать Анну Александровну на её дачу мы отправились всей компанией, и на прощанье я имел счастье любоваться, как юный офицерик раз десять поцеловал руку Анны Александровны. Да и она не особенно торопилась отнять руку.
На даче было темно. Василий Иванович, очевидно, спал.
Все последующие дни я встречал Анну Александровну не иначе, как в сопровождении целой ватаги ухаживателей, среди которой обязательно присутствовал г. Алексеев, кажется, каждый день в новом мундире. Он имел победоносный вид человека, который хотя ещё и не добился успеха, но уже в нём уверен! Так Дон Жуан, вероятно, смотрел, когда приглашал на ужин статую командора.
Василии Иванович по обыкновению был молчалив в обществе и довольно пьян каждый вечер в Мордвиновском саду.
Впрочем, он, видимо, избегал встречи со мною, быть может, стыдясь, что, кажется, немножко проболтался в первый вечер.
Так всё шло тихо и мирно, как вдруг однажды рано утром меня разбудила прислуга, сказавши, что меня спрашивает какая-то дама.
Я наскоро оделся. Это была Анна Александровна взволнованная, чем-то встревоженная.
— Анна Александровна? Это вы?
— Да, я… я… Не был у вас Василий Иванович?
— Нет, а что?
— Ах, если бы вы знали, что случилось… Я нарочно прибежала сама, думала, не застану ли его у вас… Я теряю голову…
Я попросил её зайти ко мне, успокоиться и рассказать, в чём дело.
— Ужасная, прямо ужасная история!
Вчера её провожал из театра Алексеев один… У неё разболелась голова, хотели провожать все. Но она не пожелала. Зачем портить всем вечер? Её проводил один Алексеев… Всю дорогу он говорил ей по обыкновению глупости… Шутили, смеялись… Подойдя к даче, он уговаривал пройтись ещё. Ну, целовал ручки… Словом, ничего особенного… Как вдруг из калитки появился Василий Иванович… По обыкновению немножко пьяный… Но таким она его никогда не видала… Крикнул на Алексеева: «не смейте целовать рук моей жены», даже толкнул, кажется… Алексеев его вызвал на дуэль… Она убежала, заперлась, заснула только под утро… Дрожала… Василий Иванович вёл себя ужасно; переколотил массу вещей, бранился, требовал ещё вина… Словом, таким он никогда не был… А сегодня утром она просыпается, — он исчез из дома… Что ей теперь делать?
— Вы знаете, он никого из них не любит… Но к вам он относится хорошо…
Тут Анна Александровна слегка покраснела н добавила:
— Быть может, потому, что относительно вас ему не приходит в голову никаких глупостей… Ради Бога повлияйте хоть вы на него…
— Нехорошо всё это, Анна Александровна…
— Ах, я сама теперь вижу, что нехорошо… Но я его таким никогда не считала… Он всегда был какой-то странный, непонятный, экзальтированный… Ведь и эта свадьба! Он… я… мы только повенчаны… Он сам тогда пришёл, говорил: вами, Анна Александровна, увлекаются сильно, но люблю вас только я… Будьте же моей женой, я буду только вашим другом… Я же его отговаривала, — он объявил: я не буду заявлять никаких прав, но я чувствую, что без вас мне нет жизни… Говорил про то, что любовь захватила его всего, что он не в силах бороться… Говорил, что у него будет надежда медленно, капля по капле, перелить, как он выражался, любовь в моё сердце… Что, быть может, когда-нибудь я пойму, оценю… не теперь, потом… через несколько лет…
Мне вспомнились Пушкинские стихи:
— Вот-вот это самое… Это его любимые стихи. Он даже подарил мне альбом исключительно для моих только портретов… Я люблю сниматься… И там написал эти стихи… Я тогда, как следует, не подумала, мне показалось это оригинальным, я вышла замуж…
— И неужели никогда он… вы никогда не видали его, как выражаетесь, «таким»…
— Как вчера? Ничего подобного. Иногда маленькие сцены, он иронизировал, называл меня Дон Жуаном в юбке, себя звал Лепорелло, говорил, что ведёт счёт, ждёт, когда будет «mille e tre»… Ну, я уходила, не пускала его к себе, потом он просил прощения, умолял «не гнать от себя», вообще был жалок… Но вчера… этот скандал!
— Я постараюсь уладить скандал… Съезжу к г. Алексееву…
— Вы понимаете, — вдруг необыкновенно горячо воскликнула Анна Александрова, — я не хочу, чтоб это произошло… Если нужно, я сама поеду к этому мальчишке и буду умолять его отказаться от дуэли…
Я посоветовал ей пока этого не делать, кое-как успокоил, обещал заехать сказать, и едва успел выпроводить её от себя, как вошёл Василий Иванович.
Он был немного бледен, но совершенно спокоен.
— Я пришёл вас просить быть моим секундантом, — прямо начал он, — ради Бога, не вздумайте отговаривать, расстраивать, это должно быть. Не с ним, так с другим…
Я притворился незнающим, в чём дело, к выслушал то же самое, что рассказала мне и Анна Александровна.
Василий Иванович рассказывал спокойно, даже, если хотите, холодно, как человек, который всё уже решил, взвесил, обдумал и спокоен, потому что знает, что должно делать.
Оставалось только ехать к г. Алексееву, узнать его секундантов.
Кое-как в ялтинском «японском» магазине редкостей нашли пару пистолетов, отыскали доктора и решили стреляться у водопада Учан-Су, ранним утром.
К Анне Александровне я заехал только к вечеру.
Она, видимо, много плакала, даже переменилась в лице и ждала моего появления с нетерпением.
— Не обманывайте и не лгите! — сразу встретила она меня. — Они дерутся?
— Да!
— Боже! Боже! Что же это будет?!
Она заломила руки и зарыдала, упавши на диван лицом.
Я попробовал её успокоить. Советовал ей уговорить Василия Ивановича, когда он вернётся домой, но она отвечала только одно:
— Он не придёт… Он больше никогда не придёт… Я знаю его… Он больше никогда не придёт…
И она не ошиблась: Василий Иванович, действительно, не пришёл в этот вечер ни домой ни, ко мне.
Ко мне он явился только в четыре часа утра, спросил, всё ли готово, и торопил меня одеваться:
— Пора.
Мы верхами отправились на Учан-Су: я, другой секундант из «компании» Анны Александровны, взятый для полного соблюдения «формы», о которой очень заботился г. Алексеев, и Василий Иванович.
Мы поехали через Аутку, потому что по другой дороге выехал г. Алексеев со своими секундантами и докторами.
В горах было прохладно. Звонко раздавался топот коней в горной тишине. Это была какая-то священная тишина, которой никто из нас не прервал ни одним словом.
Василий Иванович был немножко бледен, но спокоен и сосредоточен. Он имел какой-то деловой вид.
Спокойно приподняв шляпу в ответ на поклон г. Алексеева и его секундантов, спокойно прошёл к водопаду и, остановившись на предпоследней площадке, деловым голосом спросил:
— Здесь?
Отсчитали шаги, зарядили оружие и поставили противников.
Г. Алексеев, видимо, бравировал, старался держаться как можно красивее и даже, становясь на место, сказал с улыбкой какую-то шутку своему секунданту.
Секундант тоже улыбнулся, но обе улыбки вышли какими-то кривыми.
Василий Иванович был серьёзен и совершенно спокоен; на наше предложение покончить дело миром, он, прежде чем г. Алексеев успел пошевелить губами, ответил:
— Нет.
И нам оставалось только скомандовать стрелять.
Пистолет г. Алексеева слегка дрожал, Василий Иванович ясным и. спокойным взглядом смотрел на противника, словно на мишень.
Скомандовали, и пара выстрелов один сейчас же вслед за другим, звучным эхом раскатились по лесистому ущелью среди неумолчного шума водопада.
Василий Иванович, медленно опуская пистолет, стоял на месте.
Г. Алексеев выронил пистолет и схватился за руку.
Доктору, впрочем, не пришлось много хлопотать с перевязкой: рана оказалась совсем пустячной.
По условию, при первой крови поединок был кончен.
— Всё? — равнодушно спросил Василий Иванович, когда я подошёл к нему за пистолетом.
Так же молча мы доехали до Ялты.
— Ещё одна просьба! — сказал он, когда мы подъезжали к городу. — Я еду в Центральную гостиницу, где взял номер со вчерашнего дня. Съездите ко мне на дачу, возьмите мои вещи и привезите их мне. Но вы даёте мне честное слово, что не скажете Анне Александровне, где я.
Я согласился.
— Помните же честное слово! — крикнул он мне на прощанье.
Анну Александровну трудно было бы узнать. Она, видимо, не ложилась совсем и ждала меня на террасе.
Когда она увидала меня одного, её осунувшееся за эту ночь лицо покрылось смертельной бледностью:
— Убит?
Я поспешил успокоить. О г. Алексееве она даже и не спрашивала, и, вероятно, не слышала даже моего рассказа про его рану.
Когда же я сказал ей о вещах Василия Ивановича, она снова побледнела, как полотно, и крепко сжала мою руку, с каким-то лихорадочным огнём горевшими глазами спросила:
— Где он?
Напрасно я говорил ей о своём честном слове, честного слова нельзя сдержать, если перед вами становится на колени страдающая женщина.
Я назвал Центральную гостиницу, попросил сложить вещи и, когда будет готово, прислать их ко мне.
Ждать пришлось долго: к вечеру вместо вещей я получил с человеком из Центральной гостиницы письмо.
Писала Анна Александровна.
«Простите, что уезжаем, не простившись с вами.
Пожелайте нам счастья в новой жизни. Жму вашу руку. До свиданья».
Записку Анна Александровна передала, уже садясь в почтовый экипаж.
Г. Алексеева я встретил на другой день на набережной.
Он сиял, как сияют герои шикарной истории, которую знает весь город. А рука на чёрной перевязке делала его ещё более интересным.