18617.fb2
— Знаете что, — вдруг говорю как обычно неожиданно для себя, — пойдёмте ко мне. — Он дёрнулся, внимательно посмотрел на меня, наверное, оценивая искренность предложения, и хотел отказаться, но я настойчиво, захлёбываясь словами, продолжал: — Я сейчас один в комнате, напарник у невесты, а содомиться со всеми что-то настроения нет. Хочется спокойного тихого вечера. Пойдёмте, не отказывайтесь. Есть чуть начатая бутылка замечательного плодово-ягодного пойла, редкостные деликатесы из новогоднего пайка, что ещё надо для хорошей беседы, если вы, конечно, не против. А нет, так к вашим услугам нормальная постель, заночуете по-человечески.
Он колебался. И хотелось, и ёкалось. Кому не хочется встретить Новый год в каком-никаком, а всё же в обществе, а не одиноким волком напару с луной. Тем более что существует поверье: как встретишь год, так и проживёшь его. Рисковать никто не хотел, и все вмазывали на всю катушку. А ёкалось Горюну потому, что приглашал молодой и не знакомый толком. А что, если осведомитель? Не сидеть же всю ночь молча, опасаясь сказать лишнее слово.
И я, конечно, рисковал, но со свойственной мне энергией мгновенно просчитал все риски и решил, что поступаю правильно. Если меня возьмут на гулянке, стыда не оберёшься. Все будут уверены: раз берут в открытую, значит, не зря. Другое дело, если сцапают дома, тихо и при одном молчаливом свидетеле. Горюн, естественно, не замедлит сообщить Шпацу, а тот, естественно, умолчит о несчастном случае. А когда дело откроется, время пройдёт, народ смирится с потерей бойца, трезво рассуждая: мы не видели — значит, не наше дело. Горюну вообще ничего не грозит: нас даже меньше трёх. А в общем-то, ну не мог я поступить иначе! Жалко, что мой верный Смит-и-Вессон времён гражданской войны, из которого, как ни тужился, ни разу не попал в ведро с десяти шагов, покоится в сейфе у Трапера, а то бы я отстреливался до последнего патрона, а последнюю пулю — в висок. В мощных поленницах дров во дворе я был бы как в крепости. До яви представил, как разлетаются от пуль во все стороны щепья и поленья, падают нападающие, а у меня — последний патрон в баране…
— Уговорили, — смазал последние мои минуты Горюн. — Какая ваша комната?
— Третья справа.
— Через пять минут буду, — и утелепал иноходью в своё стойло на конюшне.
А я пошкандыбал в своё, чтобы навести мало-мальский марафет, хотя бы убрать с глаз долой хлам и мусор, и тем самым лишить логово привычного уюта. Вообще-то я очень аккуратный — у меня всё затолкано под кровать и по углам, но, может, не зря пугают: оставленное вещевое и духовное старьё так и потянется через весь новый год, мешая обновлению.
Не успел как следует прийти, не успел основательно подумать, за что взяться сначала, только-только сменил старую скатерть на новые крахмально хрустящие листы «Комсомолки», как уже и требовательный стук в дверь.
— Входите, — разрешаю, обрадовавшись, что ничего не надо делать, и гость — на пороге.
В белом чистом свитере, разрисованном цветными орнаментами, в брюках с острейшими стрелками — палец порежешь, в блестящих штиблетах, с расчёсанной бородой и пышной шевелюрой, словно у него на конюшне есть гранд-стойло, он всем своим пижонским видом нагло бросал вызов хозяину, надеявшемуся всунуться по-домашнему в стиранное-перестиранное-застиранное трико времён первых курсов, когда я ещё сгоряча ходил на спортзанятия, но быстро бросил ненужные для будущего таёжного волка «три прихлопа — два притопа», и в мятую-перемятую-умятую ковбойку, удобную тем, что её не надо часто стирать, и, конечно, в растоптанные валенки. Стоило только набросить сверху полушубок и полумалахай и можно переть в магазин или ещё по какой нужде.
Гость с самого начала подпортил праздник — теперь придётся из воспитанного уважения и природной деликатности напару с ним париться в неудобном жестяном костюме. Правда, париться, скорее всего, не придётся, поскольку в комнате, выстывшей за день, довольно прохладно, если не сказать холодно. Утром топить было некогда — лучше выспаться, к обеду истопник был уже в стельку, а вечером смылся на званый вечер к медикам.
— Вам не кажется, что здесь свежо? — тонко намекает гость на толстые обстоятельства и деланно ухмыляется, чтобы смягчить неприятную для хозяина новость.
Кажется, конечно, и ещё как! — даже раздеваться не хочется. Был бы один, так бы и сделал, а с этим, навязавшимся на мою голову, придётся топить на ночь глядя, портить свежий воздух. Я абсолютно не боюсь холода — для меня что +20 градусов, что +15 — один чёрт. Наверное, потому, что за всю первую четверть жизни так и не умудрился накопить подкожного защитного слоя, и мёрзнуть нечему. Давно подмечено знаменитыми арабскими стоиками, что больше всех мёрзнут жирики-толстяки, а ходячие шкелеты знай скрипят себе на морозе да брякают заиндевевшими соединительными механизмами, изредка надраивая до сияния мягкие уши и нос. Для меня и жара ничего не значит, если не зашкаливает за +25. Так что топить в комнате или не топить, проблемы нет. Я всегда выбираю второе. Тем более что и топить-то нечем: дров на зиму мы с Игорьком не успели заготовить — уж больно она нагрянула неожиданно, а соседи — сплошь жмоты.
— К сожалению, — объясняю учтиво, — целый день был занят на званых приёмах. Придётся потерпеть, пока я не включу отопление, — и развернулся, чтобы уйти, соображая, у кого бы незаметно стибрить из поленницы приличную охапку сухих дров.
— Стойте! — грубо стопорит ещё не околевший гость. — У меня есть предложение… — Я этого выражения отродясь не люблю, потому что за ним обязательно следует неприятность. — Вы оставайтесь здесь, приводите в порядок комнату, готовьте стол, а печку я беру на себя, — и, не ожидая согласия, не спрашивая разрешения, по-свойски накинул мои шубейку и малахай и вывалился наружу, быстро затопав праздничными ботиночками по холодному коридору. Нет, чтобы сказать по-человечески: «Друг, у тебя здесь немного неуютно, свалим ко мне на конюшню», и я бы с удовольствием согласился. И даже костюм бы снял, чтобы не смущать хозяина. Ан, нет! Такие сами себе всегда создают барьеры, а преодолевать прихватывают и других. Ладно, замнём для ясности. Когда толком возразить нечего, не хочется и некому, приходится молча мириться с бардачной житухой.
Только-только успел одной левой выставить на стол всё, что есть съестного, как он вломился со здоровенной охапищей знатных берёзовых поленьев, явно из шпацермановской кладки, сбросил с грохотом у печки, надрал железными пальцами бересты, настрогал тупым топором растопки, заложил в продрогший зев печки, поджёг, и она разом запылала-загудела, обрадовавшись теплу вместе с нами.
— Можно и жить, — удовлетворённо тряхнул завидной шевелюрой мастер-истопник, легко, пружинисто поднялся с корточек, словно у него коленки никогда не промерзали, сбросил мою выходную одёжку и подошёл к праздничному столу, заваленному всем, что мы с Игорем не доели и чем облагодетельствовали в конторе. — Изобилие! — щедро оценил гость сиротские накопления. — Посмотрим, что у меня есть, — взял оставленный у двери мешок, взгромоздил на стул у стола и стал выгружать дед-морозовские подарки.
Первой появилась запотевшая-заиндевевшая бутылка шампанского с золотым горлышком, да ещё и полусладкого.
— Ого! — встретил я её с неподдельным энтузиазмом, никак не ожидая, что у конюха может быть что-нибудь другое, кроме местной двойной самогонки с валящей с ног убойной силой под 60 градусов.
Потом объявился замаслившийся под электрическим светом кругляк копчёной колбасы в шпагатной снасти, пахнувший таким пряным ароматом, что я невольно сглотнул слюну чуть не вместе с языком и ничего не сказал. Следом нарисовалась пол-литровая банка крупной янтарно-зернистой симовой икры, а вдогонку — солидный кусманище симового балыка, истекающего жирным соком.
— О-го-о… — прохрипел я осевшим голосом, заранее сожалея, что всего этого настоящего изобилия нам и за всю ночь не съесть.
— Не удивляйтесь — не воровано: дары властных рыбаков-любителей за транспортировку браконьерской добычи, — объяснил Горюн изобилие. И добавил: — И за молчание.
Я и не удивился ни капельки, а просто обалдел, когда в завершение Дед Мороз вытащил и небрежно положил на стол две всамделишные плитки шоколада, да ещё какого — «Особого Московского», какой дают лётчикам и разведчикам в кино. Слов для выражения гастрономических чувств не нашлось, и пришлось просто рухнуть на стул, в шоке раззявив рот и жадно бегая глазами по жратвенному пиршеству.
— Мне ещё никогда не доводилось сидеть за таким обильным столом, — пробормотал я, жалко улыбаясь в сознании собственной житейской ущербности.
— Мне тоже, — успокоил волшебник, — даже в той, свободной жизни. — Он опять тряхнул шевелюрой, отгоняя расквашивающее настроение. — Не будем терять уходящее время. Кстати, сколько нам его осталось?
— Почти 20 минут.
— Много и мало. Единственная физическая категория, не имеющая вразумительного относительного определения. — Он протянул руку и решительно отобрал у меня нож, оставив хозяина полностью не у дел. — Давайте сюда, а вы вытаскивайте праздничный сервиз. — «Гулять — так гулять» — вспомнил я утопающего, делающего последний глоток.
Гость явно относился к разряду напористо инициативных, с зудящим пером в некотором месте. Таким трудно в жизни, они всё хотят сделать сами и обязательно первыми. Я предпочитаю плестись за ихними широкими спинами, где не дует. Мне чужих забот не надо, я и своими малыми не прочь поделиться. Пошарил у Игорька в тумбочке, добыл две единственные запылённые мелкие тарелки, экспроприированные в обжорке с молчаливого согласия невесты, подал инициативному распорядителю, не пожалев двух полевых мисок, к счастью, оказавшихся мытыми.
— Блеск! — притворно восхитился конюх, сноровисто, как заправский повар, распределил по посудинам красиво нарезанное деликатесное ёдово и пригласил хозяина: — Садитесь. — По-хозяйски ухватился за шампанское: — Если не возражаете, я открою. — А я и рта не раскрывал — я уже у него за спиной. Хотя по откупориванию шампанского — спец, каких поискать. Дважды решительно, с оглушительным хлопком выдирал тугую пробку, и оба раза вырвавшиеся ароматные винные струи били точно в лица сидевших напротив. Счастливцам оставалось только пошире раззявить пасти, что они и сделали — и чего только я ни наслушался. Воистину трудно живётся в отечестве неординарным личностям. А однажды из откупоренного горла ничего не вылилось. Я опешил, взболтнул сосуд и заглянул в горлышко. И вовремя: оттуда харкнуло с такой силой и так смачно, как из огнетушителя. После этого удачного опыта я больше не рисковал молодой жизнью, нужной Родине.
У Горюна получилось не так эффектно: с чуть слышным хлопком и с чуть видным газком, и ничего в мою личность не вылилось, как будто он только этим и занимался в лагерях. Разлив шипяще-пенистый нектар по стаканам, он поднял свой, полюбовался на свет игрой пузырьков.
— Давайте, — говорит, — знакомиться: Радомир Викентьевич, — и приподнимает свой бокал, давая понять, что это он.
— Василий… Иванович, — в комнате нас двое, поэтому и без намёка стаканом ясно, у кого такие сермяжные позывные.
— Прекрасно! — восхитился Радомир. — По-настоящему, по-русски. Успехов вам, Василий Иванович, в наступившей трудовой деятельности. С Новым годом! — и подставляет бокал для утверждения тоста чоканьем.
Я хоть и Василий Иванович, но тоже не лыком шит: чокнул, как принято в благородных сборищах, нижней частью своего сосуда по верхней части его и выдал взаимное новогоднее пожелание:
— Полной, до донышка, и безоговорочной, без постскриптумов, реабилитации вам в наступающем году. С Новым годом!
Он быстро и остро вонзил в меня вопросительный взгляд, но ничего не сказал, не прокомментировал удачное пожелание, а медленно, со вкусом выцедил вино, и я с ним дублем. Так мы и встретили Новый 1956 год с разными тостами, на разных жизненных дорогах, симпатизируя друг другу и вдали друг от друга, сидя рядом.
Шампанское принято заедать шоколадом, я это сразу припомнил и потому, не медля, с трудом отломил от одной плитки пластинку, от неё — дольку и небрежно бросил в рот, чтобы было ясно, что и по будням он у нас не переводится, хотел схрумкать и размазать по всему зевалу для наслаждения, но не тут-то было. Она, долька эта, оказалась твёрдой и горькой. Пожмотились на фабрике положить сахару для лётчиков и разведчиков, себе отсыпали по мешочкам, и корчись теперь от зубной боли и горечи. Но я не гордый, мне и дерьмовый лётчицко-разведческий шоколад по нутру, могу и обе плитки схавать. Как бы не увлечься! Принялся за колбасу. Жёсткая и тоже твёрдая, никакого сравнения с моей любимой докторской, не говоря уже про деликатесную ливерную. Правда, здесь, на краю земли, никакой в магазинах нет, одни констервы «Made in USA». Я и по колбасе не гордый — согласен каждый день твёрдый горький шоколад ею заедать. Шампанское можно из диеты исключить. Горюн, тот и не притрагивается к каменным деликатесам, хотя у него, не то, что у меня, полный рот железных зубов. Знай грызёт себе, задумчиво так, китайское яблочко, по виду и по содержанию смахивающее на бильярдный шар. Если такое шмякнется на голову, будешь не Ньютоном, а покойником.
— Спасибо за неожиданное пожелание, — поблагодарил гость ни с того, ни с сего. — Хотя оно и несбыточное, а всё равно приятно, что в массе равнодушных людей вокруг есть хотя бы один, кто считает тебя невиновным. — Вот этого я не говорил. — Скажите, если не секрет, вы это надумали спонтанно или осмысленно? — Ему, видите ли, нужно зрить в корень. А если его нет? Взрослому дяде надо объяснять, что на Новый год принято желать самого наилучшего, чего очень хочется, и неважно, сбудется оно или нет. Что он думает, что я судья апелляционного суда и могу дать ему настоящую реабилитацию? Достаточно и того, что мне приятно обещать, а ему приятно слышать.
— Скорее интуитивно, — выворачиваюсь, как могу. — Вы не похожи на врага народа, не тянете. — Хотел добавить, что не тянет и на конюха, но промолчал, чтобы подчистую не нейтрализовать новогоднее пожелание. — Знаете, — развиваю интеллигентски гибкую и ко всему приспосабливающуюся мыслишку, — я верю только в любовь с первого взгляда. — У Горюна и усы обвисли ниже подбородка: неужели, думает, наверное, нарвался на гомика. — Когда она, — продолжаю лепить то, о чём и не думал, — насильно вымучена после долгих встреч и уступок, ей долго не жить — расползётся по швам, склеенным обманом. Так и с друзьями: я верю больше всего первому впечатлению от человека, и оно меня никогда не обманывало, — это я, конечно, для красивой завершённости мысли подзагнул: в институте я верил преподавателям ещё даже до первой встречи, а они очень часто не оправдывали моего наивного доверия. — Вы мне, — продолжаю объяснять ему и себе, почему мне вдруг втемяшилось именно такое новогоднее пожелание, — симпатичны с первой встречи. Наверное, ваша аура настроена на ту же частоту, что и моя, и будь вы враг-развраг, а для меня — близкий по духу человек. — Тут я малость зарулил в тупик, надо сдавать назад и выворачивать. — Но я-то не враг никому, я это точно знаю, как же мне думать о вас по-иному? По равнодушию произошла судебная ошибка, и пора её исправить. Я, во всяком случае, готов за вас поручиться.
А враг — не враг, друг — не друг всё играл стаканом со слабо пузырящимся вином, слушая сентиментальный бред самовольного поручителя, а когда я кончил путаться в мыслях, насмешливо взглянул на недоумка-недоросля, усмехнулся горько и поблагодарил:
— Спасибо на добром слове, — и предлагает: — Выпьем за нашу общую ауру. — Наконец-то наши дороги пересеклись, и мы встретились. — Интересно, — спрашивает без закуся, — кем вы меня представляете до судебной ошибки.
Естественно, тем, кем хотел бы быть сам.
— Большим военачальником, полковником или генералом авиации, — леплю, не задумываясь, и вижу, как я в генеральских штанах с красными лампасами, золотых погонах со сверкающей звездой и лакированных сапогах со шпорами на лихом белоснежном скакуне сажусь в истребитель… нет, со скакуна придётся слезть, с ним в самолёт не влезешь, а жаль! …и вихрем взмываю в воздух под расступающиеся облака, оставляя позади себя белую реактивную струю… чёрт, тогда не было ещё реактивных самолётов …оставляя позади себя рёв мощного двигателя и делая разные там бочки, кочки, головокружительные виражи, пируэты, мёртвые петли и штопоры так, что внизу все ахают и замирают от страха, а напоследок проношусь на бреющем, отдаю честь, сажусь, глушу мотор, одним движением выпрыгиваю из кабины, счищаю с зеркального сапога малюсенькую грязинку белоснежным платочком и, естественно, комкаю его и выбрасываю в сторону. Мне не жаль, у меня их сотни, и все с кружевными каёмками и памятными инициалами, подарены сами знаете кем. Да, так вот, привёл себя в порядок, улыбнулся открытой улыбкой, обнажив два рядя золотых зубов, а не металлических, как у Горюна, и тут вижу, ко мне направляются двое, в одинаковых чёрных кожаных плащах и шляпах.
— Ошибаетесь, — хорошо, что Горюн перебил, а то меня непременно бы сцапали по ошибке, — ваш покорный слуга всего-навсего был профессором социологии. — А мне бы всего-навсего докарабкаться до техрука! — Только успел защитить с успехом докторскую диссертацию, получить кафедру, как пришлось менять и профессию, и место жительства, и образ жизни. Вы знаете, что такое социология?
Я, как мог, напряг серое вещество, разжиженное вином:
— Судя по коренным словам, что-то из наук об обществе или обществах?
— Да, вы правы, — удовлетворённо подтвердил профессор неведомых наук, — наиинтереснейшее и наиувлекательнейшее учение об общих закономерностях развития любого общества. — Он, разволновавшись и забыв о приличиях, налил себе пол-чеплашечки шампанского и выдул в один приём, как обычный алкаш водку. — Товарищ Сталин, не мудрствуя лукаво, взял да и отменил древнейшее учение как буржуазное и не соответствующее духу советского времени и ввёл ему на замену одиозный исторический материализм, творение псевдоноваторов Маркса и Энгельса. Творчески развитое им самим, как считал вождь и все вокруг, новое учение объясняет исторический процесс прогрессивного развития общества к коммунизму с убогих классово-идеологических позиций. Вы, конечно, учили истмат?
Я поморщился, словно проглотил кислятину.
— Проходили.