18617.fb2
Вот это да, думаю, как это никто не додул? Надо в каждой экспедиции держать обученных соек, и как кто вздумает потеряться, выпускать, да ещё с записками-извещениями, пусть ищут. Ну и ум у меня — острый, аналитический. Идём теперь в сопровождении непрошеных необученных помощниц, которые нашли не тех, кого надо. Рядом молча перепархивают с дерева на дерево белобрюхие синички, и даже пёстрый дятел заинтересовался нами. Интересно, в чьей башке он углядел червоточины?
Водораздел между системой нашей реки и неизвестной северной, к которой мы пришли, оказался широким мини-плато, густо заросшим елью, пихтой, лиственницей, кедром, чахлой берёзой, ольхой, клёном и ещё невесть чем, и всё перевито мощнейшими лианами. Неба здесь не было. В дневных сумерках из густой травы и папоротника там и сям угрожающе торчали до блеска отмытые дождями острые ветки упавших и сгнивших деревьев. Было неуютно и тревожно. Отсюда можно куда угодно уйти, только чтоб не оставаться, и не обязательно обратно в наш ручей, как и сделал Колокольчик. Добравшись до северного склона угрюмого плато, полюбовались отрогами, спускавшимися в далёкую и невидимую отсюда долину. Все они были копиями наших, и нигде не видно ни одного указателя.
Степан сразу разжёг партизанский костёр да подбросил непартизанского лапника, чтобы сигнального дыма валило побольше, а мошкары стало поменьше. Сойкам не понравилось, и крикуши улетели. А мы разделись и проверили друг друга на клещевое заселение. Впившихся паразитов, слава богу, не обнаружили, а бродивших по одежде с удовольствием побросали в пламя. Потом стали кричать и аукать, зазывая напарников, но те появились где-то через полчаса. Видно, что разжарились и устали. У Рябовского с кончика длинного носа капает.
— Бесполезно! — говорит. Это он о том, что никто не откликнулся и не приманился. — Мартышкин труд, — сбрасывает рюк и сам падает рядом, опираясь на него мокрой поясницей. Мы и без него знаем об этом, но… есть шанс, и его надо использовать, иначе мы не люди. Рябовский разделся — мамочки родные! — сплошь в волосьях, словно только что слез с дерева. Вот где лафа кровососам. И вправду, пошарив со Стёпой, морщась, в мокрой шерсти на его спине — никогда не видел, чтобы волосы здесь росли так густо, наткнулись на двух впившихся. Выдернули и поздравили с клещением, а Адик послал нас подальше. Обыскали и мускулистую спину профессора, но она у него такая упругая и гладкая, что никакому голодному тварюге не уцепиться, не прогрызть, не запустить хобота.
Попили согревшейся водички из фляжек с пересохшими сухарями и стали кумекать, куда мог Колокольчик драпануть дальше, запутывая следы. По карте видно, что плато, сужаясь, отвернуло на северо-восток. Идти по нему сравнительно удобно и легко, и не исключено, что удалой охотник двинулся туда. Но, когда и там обещанной обильной дичи не обнаружил, вернулся, и здесь мог промазать, проскочить нужный поворот к лагерю и рвануть по другому хребтику, который предательски шёл сначала в нужном направлении, почти к лагерю, а потом постепенно отвернул на запад и северо-запад и нырнул в систему северной реки. Если время поджимало, и Колокольчик шарахался в сумерках, то его ноги явно опережали запаниковавшие мозги, если те у него, конечно, есть, и он мог убежать куда угодно. Побазарив минут пятнадцать, мы решили, что для Юрки это наивернейший вариант заблудиться окончательно, и остановились на нём.
— Неужели не ясно, — снова заныл Адик, — что зря ноги мнём? Не казённые же!
Все молчат, может быть и согласные с нытиком.
— Что предлагаешь? — спрашиваю строго.
— Что предлагаю! Ничего не предлагаю! — кипятится перегревшийся на жаре Рябушинский. — Провошкаемся зазря неделю.
— Что предлагаешь-то? — настаиваю.
— Ты — старший, — злится отщепенец, — ты и предлагай.
Как и в тот раз, на мою защиту встал профессор.
— Может, — говорит, — и зря. Но есть общепринятые нравственные принципы общественной жизни даже в безнадёжных ситуациях. — Услышав такое от конюха, Адик даже ушами ослиными повял. — Не мало разве погибло людей, спасавших тонущих или задыхающихся на пожарищах? Погибших, не думая о собственной жизни.
— Думать надо! — огрызается Рябушинский. — Дуракам закон не писан: не сможешь — не лезь.
— Если не лезть, — парирует профессор, — совесть потом замучает.
Адик фыркнул: у него, наверное, была необычная совесть.
— Да ладно вам! Чего привязались? — орёт. — Пойдём, я что — против? Только не люблю, когда без спроса давят на мозоль. Четверо одного дурака спасают, надрываясь. Идиотизм! А кто обо мне подумает?
В ответ пою громко ни в складушки, ни в ладушки:
— «Раньше думай о Родине, а потом о себе…»
— Я о Родине и думаю, — не унимается ворчун. — Мне хорошо — значит, и ей тоже.
Профессор не удержался:
— Удобная жизненная философьишка автократов, автократиков и общественных иждивенцев.
— Хватит, — останавливаю перепалку. — Надо беречь силы, — и принимаю очередное мудрое решение, продиктованное богатым жизненным опытом. — Дальше, — объявляю приказ, — я пойду с Горюновым, а ты, — гляжу строго на раздолбая, — с Суллой. Отдавай ружьё.
Рябовский не возражает, радуясь, наверное, освобождённой мозоли.
— Вон оно, — показывает головой на валяющееся под деревом ружьё, — возьми. — Нет, из него дисциплинированного солдата не получится. Таких в атаку надо первыми запускать.
Объясняю дальше:
— Мы пойдём дальше по хребту, а вы — по лживому хребтику. Стреляем через каждый час. Спускаемся в долину и встречаемся засветло, часов в шесть, вот здесь, — и показываю на карте резкий поворот начинающегося основного русла реки. — Там разжигаем умопомрачительный дымовой сигнал и ночуем. Всё, пошли, — и чуть не забыл отобрать патроны. Тоже мне — охотник-следопыт!
Иду впереди Горюна и радуюсь: какой-никакой охотник, а одним выстрелом трёх зайцев свалил. Во-первых, заполучил не такого шустрого напарника как Стёпа, во-вторых, заимел ружьё, и можно пострелять, в-третьих, идти будем по более-менее лёгкому рельефу. Третий заяц, однако, отпал быстро. Через полчаса впёрлись в старый горельник, и идти стало так скучно, что я позавидовал тем. Что им, сыпь да сыпь вниз, тормозя пятками, и никаких усилий. А здесь, что ни шаг, то ложка пота. Солнце сквозь оголённые стволы палит нещадно, под ногами — горячая земля, даже — зола, так и ощущаю сквозь кеды её неостывший жар, воздух пропитан горячей едкой гарью, в горле першит, в носу свербит, жить надоело! Голые деревья опасно уставились заострёнными сучьями, а те, что лежат в беспорядке, навалом, на земле в густой траве, так и метят поддеть снизу, того и гляди окажешься на вертеле. Хорошо, что мошкара и клещи не любят гари. Изрядно помучившись и чуть не превратившись в печных чертей — плакали мои кеды! — выбрались, наконец, в зелень. Как раз понадобилось стрельнуть, что я и сделал со всей мерой ответственности. Ответили далеко слева и не очень — сзади. Рябовский явно хилее меня, сдерживает Суллу.
— Вам не нравится Рябовский? — спрашиваю у профессора.
Тот морщится.
— Болтун! — характеризует кратко. — Но лишнего не сболтнёт: себе на уме, — и добавляет ёмко: — Не хотел бы я оказаться рядом на нарах.
Погреблись по зелёным зарослям, и здесь я понял, что и второго зайца зря подстрелил. Ружьё то и дело цеплялось за ветки — приходилось уворачиваться, сгибаться в три погибели, а при моём каланчовом росте и в четыре, — лупило по костям и постоянно норовило сорваться с плеча. И всё ради удовольствия пальнуть в белый свет один раз за час? Не стоила заячья шкурка выделки. Ладно, скоро лесистое плато стало расползаться в гармошку, расслаиваться на несколько каменистых хребтов, поросших густым багульником и чахлыми ревматическими берёзками. Выбрали ближний к долине, полого уходящий вниз, и с облегчением пошли по нему, отдыхиваясь. Можно было бы и от первого зайца отказаться — профессор-то пёр в низину почище Стёпы, не обращая внимания на выдохшегося командира. Три выстрела, и все впустую! А я-то надеялся! Чуть не забыл сообщить тем, что мы живы. Они-то, шустряки, нагоняют. Наш уютный хребтик вдруг стал наклонно выполаживаться и скоро слился с длинным склоном, а мы, с божьей помощью, врюхались в кедровый стланик.
— Полезем или обойдём? — спрашивает профессор.
— Полезем, — отвечаю бодро, не зная, на что решился. Смелые — они потому и смелые, что не знают, куда лезут. Да и не обойдёшь — море стланиковое, берегов не видно.
— Тогда, — советует, — опускайте сетку на лицо и хорошенько завязывайте вокруг шеи. — Я послушался, сделал кое-как и двинул вперёд. А не двигается. Корни у этих подлых деревцов, оказывается, торчат наверху, а стволы и ветки стелются вниз по склону. Хвоя густая и плотная, и вся эта прелесть по пояс да по грудь. Низом без топора не проберёшься, в рост — не продерёшься, а поверху — провалишься и застрянешь. Кое-как полез ползком поверху, ледоколом прорезая заросли. Ноги соскальзывают с корней и ветвей где-то там внизу, то и дело рюхаешься мордой в хвою, а из неё при каждом встряхивании поднимаются тучи мошкары, и спасенья нет. Паришь как святой по воздуху, не касаясь земли, в мошкарином нимбе. Кстати, не шёл ли Иисус по плотным водорослям, скрытым водой? А тут ещё второй заяц мешает, цепляется и проваливается, руку, которая его держит, божьи твари начисто загрызли. Не вернуться ли, не отдать ли Рябовскому обратно? А те, слышу, пальнули, да недалеко, а ответить не могу, застрял, ноги внизу перепутались с ветвями, не вытаскиваются, хорошо, Горюн помог, вытолкнул, перевалил пузом наверх. Какая тут стрельба? Врагу не пожелаю такого мытарства — Колокольчикову! Выбрал лёгкий маршрутик, идиот! Не зайца убил, а собственные ноги! Круглая непруха! И вроде не грешил перед этим. Даже ключи от собственной квартиры, где в тумбочке деньги лежат, отдал.
Когда сползли, оставалось только одно желание: обмакнуться, не раздеваясь, с головой в холодную воду. Вздохнули, не разжимая губ, чтобы не заглотить мошкару, сняли ненавистные сетки, отряхнули от серой нечисти, и зря обрадовались: под ногами крупноглыбовый курумник, и так до самой долины. Зато низинный предвечерний ветерок отдувает микрогадов от разгорячённого лица. Полезли вниз по неустойчивой лестнице без перил. Слезли, как раз пришло время сообщить о нашей победе. «Ба-бах!» И почти сразу громко ответили, и где? Впереди, у реки! Объегорили! Ну, погоди, Бубенчик! Не найду твоего холодного трупа, из тебя его сделаю. Спустились в неширокую пойму с каменистыми и древесными мусорными завалами и высохшими каменистыми ложами сезонных проток, добрались до реки. В начале своего долгого пути к морю она неширокая — метров двадцать — и неглубокая — по колено на глаз. Никаких переправ те, конечно, не сделали, пришлось штурмовать вброд. Вода до того холодная, словно тисками сжимает голени. А тем опять повезло и без зайца — они прогуливались по левому, относительно чистому, берегу и посуху. Что ни говори, а непруха — она и есть непруха! Уж если прицепится, то не отстанет, пока не взвоешь. Выбрались из воды, разулись, чтобы вылить воду из профессорских кирзачей и командирских кед, и бодро рванули догонять отставших. Глядь, из-за недальней сопки, за которую река делает обговорённый поворот, поднимаются клубы белого плотного дыма. Те уже сигналят Колокольчику, теперь непременно появится к ужину, придёт изголодавшийся на запах.
И мы тоже заспешили, и когда догнали тех, то увидели пренеприятнейшую картину: у костра сидел, щурясь на огонь, облезлый шимпанзе и грел, протягивая к жару, поочерёдно все четыре лапы. А тот, кто давно спустился с деревьев, подтаскивал их за ненадобностью к стойбищу.
— Привет, — встречает учёная обезьяна. Разозлившись на них и вообще на всех, мы не отвечаем, а, сбросив рюкзаки, плюхаемся рядом. Правда не все, а только половина, потому что уставший донельзя Горюн вдруг говорит:
— Пойду, попробую что-нибудь добыть на ужин, — достаёт из рюкзака удочковую снасть и уходит вниз по реке, туда, где свесились густые кусты, а значит, есть глубокая яма. Я тоже раздеваюсь и радуюсь своему человеческому обличью. Обираю клещей с одежды и прошу Рябовского посмотреть с тыла, а заодно и полюбоваться прекрасной лысой кожей моей спины.
— Пиши, — радуется, — завещание.
— Есть?
— Под лопаткой устроился. Сейчас вытащу, — добывает из своего рюкзака пузырёк тройного одеколона, ватку и поит клеща, чтобы окосел и вылез. Пошатал его вместе со всем моим скелетом и вытащил мерзавца. — На, — предлагает, — отдашь на анализ. — Разглядываю шевелящуюся в ватке тварь, но следов энцефалитного заражения не вижу. Вздыхаю с облегчением и разрешаю:
— Брось в огонь.
После санпроцедуры Адик опять затих у костра как турист. Верно, разум обезьяны ещё не очеловечился, а душа не осовестилась. Надо воспитывать. Встаю и приказываю:
— Вставай. Опалишься, всё равно есть не станем — противно.
Он не остался в долгу:
— Твои кости, — говорит, — глодать ещё противнее.
— Ладно, — соглашаюсь миролюбиво, — считай, что нам повезло. Однако поднимайся, надо ладить лежбище. Степан, — обращаюсь к авторитету, — что, ставим односкатный полушалаш?
— Можно, — соглашается тот, подходя.