18617.fb2
— Подфартило, — мямлит кисло, не рад находке.
— Фарт тому, — учу, — кто ищет фарт.
— Да ладно, — сдаётся на мою милость.
Они явились, когда солнце ускорило падение за сопки. То ли староверческое «скоро» оказалось длиннее нашего, то ли отшельники опасались, что мы нагрянем к ним под вечер, и решили не оставить светлого времени. Старовер отступил в сторону и пропустил вперёд нашего героя. Надо же! Он ещё улыбается! Всё та же ухмылка до ушей, хоть завязочки пришей.
— Здравствуйте, Василий Иванович! — и руку тянет, а мне её жать как-то не хочется, не чувствую почему-то симпатии к страдальцу, — чуть вложил пальцы и сразу отдёрнул, как от чего-то заразного. Подошёл Рябовский, хлопает неисправимого оптимиста по плечу:
— Привет! — ему есть отчего радоваться: теперь точно завернём домой, к жене и детям.
— Я пойду, счастливо вам добраться, — прерывает тёплую встречу друзей старовер.
— Подождите, — останавливаю, поворачиваясь к забытому виновнику торжества. — Спасибо вам большое. Нельзя уходить так: мы обязаны вас как-то отблагодарить, но чем? — смущённо развожу пустыми руками. — Скажите сами.
Тот усмехается приветливо.
— Вы сказали «спасибо» — этого достаточно, — чуть помялся и неуверенно добавил: — Разве патронами поделитесь?
Спешу достать из рюкзака и отдать непочатую пачку и ещё три патрона от расстрелянной, хотел отдать и от револьвера, но одумался: из чего он ими стрелять-то будет, из пальца? Он забирает, укладывает в котомку, благодарит, низко кланяясь, приветственно поднимает руку и уходит навсегда. Больше я таких не видел.
Вернулся к нашему барану. Вижу, у него вся личность, шея и грудь в вырезе энцефалитки в частых кровавых точках.
— Тебя что, — ужасаюсь, — пытали?! Прижигали сигаретами или электрошоком?
— Нет, — и всё улыбается, — это клещи. У меня всё тело такое.
Мама родная! Сколько же на нём их было?! Не может быть, чтобы не попался хотя бы один энцефалитный. Смотрю, как на приговорённого, и потихоньку начинаю жалеть.
— Тебя нашли, — интересуюсь, — или ты сам к ним вышел?
— Не знаю, — говорит и смеётся. — Утром сегодня проснулся в какой-то избушке, а как попал в неё, не помню. — Ясно, думаю, сознание уже вырубилось. — Мужик, который привёл, — рассказывает дальше, — принёс немного супа, вывел по надобности, а потом заставил раздеться и всё тело вымазал какой-то вонючей жирной мазью, выбрал из одежды клещей, а после и из тела вытащил — они легко оторвались. Опять запер в сарае, и я заснул. Ещё приходил днём какой-то парень, кормил не помню сколько раз, я ещё спал, — сильно ослабел, понимаю, слушая, — а потом мы пришли сюда. В лагерь скоро пойдём? — Он присел к костру, и все отодвинулись, как от прокажённого. А я продолжаю следствие:
— Ты помнишь, как заблудился, где бродил?
— Конечно, помню, — отвечает с готовностью, не испытывая ни малейшей вины. — Я думал, подстрелю пару рябчиков на ужин на той сопке, про которую рассказывали ребята, и быстро вернусь. Залез, а их всё нет и нет. Пришлось дальше идти, но так ни одного и не встретил. Когда темнеть стало, бросился бегом назад, спустился в наш ручей, иду, а лагеря всё нет и нет. Опять поднялся, думал, сверху увижу, но уже совсем темно стало. Пришлось заночевать под деревом. — Он зябко поёжился, вспомнив, очевидно, ту прохладную ночёвку. — На следующий день опять стал искать наш ручей, спустился в реку, которую мы переходили, когда от машины шли в лагерь, но и там никаких следов почему-то не встретил. — Ага, соображаю, он перепутал ту реку с этой. — Есть захотелось, выстрелил в какую-то крикливую птицу, — в сойку, надо думать, — но не попал. Спичек я не взял, поэтому второй патрон распотрошил, высыпал порох на сухой листик, рядом положил сухие травинки и тонкие веточки и хотел добыть огонь трением двух выструганных палочек…
— Ничего себе! — восхитился Степан. — Что значит образованный человек.
— … но нечаянно задел за листик с порохом и просыпал в траву.
— Кстати, — перебиваю, — где ружьё?
— Не знаю, — отвечает, по-прежнему радуясь.
— Павел Фомич с потрохами съест, — обещает Сулла.
— Ну, ладно, — отстаю, — рассказывай дальше.
— А дальше, — смеётся, — рассказывать нечего.
— Так ты всё по речке шёл?
— Нет, — отрицает, — сначала я старался держаться на возвышенностях, чтобы, если пролетит самолёт, помахать руками.
Рябовский, не сдержавшись, хрюкнул.
— А потом где ходил, не помню.
— Ты хотя бы знаешь, что пропадал пять дней?
— Нет, — сознаётся, растягивая рот до ушей.
— Что ел-то, помнишь?
— Не помню, — отвечает и морщит дуршлаговый лоб, — корешки какие-то копал, прошлогодний сухой шиповник попался. Я не хотел есть. — На тебе! До какого беспамятства перешарахался. Бичи рассказывали как-то, что блудящие в глухой тайге и впрямь не испытывают голода. Все силы их направлены на поиски быстрого выхода, они впадают в панику, а потом в галлюцинации и погибают, как в наркозе.
— Да, парень, — выражает общее мнение Горюн, — родился ты в рубашке.
Парень смеётся противным дребезжащим смешком, довольный собой и судьбой.
Возвращались не так скоро, как хотелось бы. Найдёныш быстро утомлялся, часто просил есть, то и дело драпал в кусты, и приходилось делать лишние остановки, отчего и мы утомлялись и раздражались. Чтобы отвязался, давали ему, не жалея, сухари и пшённый концентрат в брикетах, но он их быстро сжирал и клянчил ещё. Слава богу, что хоть не донимал болтовнёй. Они нашли общий язык и интерес с Рябушинским и отделялись дружной парой, обсуждая на все лады экономические проблемы одного и другого. На каждом привале, на каждой ночёвке, а их было две, только и слышался рассудительный говорок о том, сколько Юра заработает в этом году и сколько во втором-третьем, когда сделается начальником отряда и техруком, что он купит здесь и сколько отложит денег на сберкнижку, сколько потратит на посылки и сколько на переводы. Его интересовало всё: оклады, доплаты, премии, здешние цены в магазинах и на чёрном рынке. На полном серьёзе и с исключительным вниманием законченный материалист расспрашивал матёрого домохозяина и семьянина, как и на чём можно сэкономить, и тот отвечал, не уставая повторять одно и то же, хотя оба в экономике, особенно в непредсказуемой семейной, были, по моему мнению, полнейшими профанами и будущими банкротами. Но так всегда: в чём меньше всего разумеешь, о том и поговорить приятно. Разговоры эти нам опостылели до того, что мы втроём дружно отсаживались прочь, тем более что я-то давно распланировал свои покупки: дача, авто, кресло, зеркальные стеллажи, ажурная этажерка и ботинки. Но я никому не говорил о них вслух, а то ещё сглазят. Особенно умиляла забота его о чёрном дне. Оказывается, те, что он пережил, ещё не совсем чёрные, может быть даже красные, поскольку позволили сэкономить. За всё время он ни разу не поинтересовался, чем будет заниматься, каким методом, это ему было неинтересно, до лампочки. И во мне, в конце концов, напрочь исчезли даже намёки на жалость, участие, и мечтал я только об одном: поскорее сдать живой труп, как обещал, и расстаться навсегда. А он радует:
— Шпацерман, — говорит, — сказал, что я буду в общежитии жить с вами. — Во мне мгновенно разлилась такая волна ненависти, что сердце остановилось и в глазах потемнело. Не бывать этому! Так и отвечаю, сдерживая ярость:
— У нас, — объясняю спокойно, — каждому начальнику отряда предоставляют двухкомнатную квартиру. Осенью я въезжаю в новую. Так что, к сожалению, не придётся нам жить вместе. — Он и не расстроился, а обрадовался.
— Да-а, — тянет, просчитывая свои варианты, — значит, я тоже в следующем году получу? — Вот наглец! Послать бы его по матушке, а следом по батюшке, но сдерживаюсь. Собственно, чем я недоволен? Краснодипломный столичный хлюст в открытую говорит о том, о чём большинство предпочитает помалкивать, скрывая меркантильные мыслишки за туманной завесой красивых фраз. Недоумок — честный рупор всех нас, притворяющихся в той или иной мере. Особенно донимал надтреснутый дребезжащий Колокольчик в ночной тиши, когда всё в природе успокаивалось, и надо было спать, а приходилось прислушиваться и приглядываться. В лунном свете листья деревьев казались мёртвенно-серебряными, стволы — белесовато-серыми, а тени — очень чёрными, как знаменитые дыры на небе. Костёр усиливал контрастность тёмных неживых цветов, всё становилось нереальным, а больше всего то, о чём тихо говорили обладатели нереальных немереных заработков.
В последний день, когда ходьбы оставалось всего-ничего, часа на четыре, с утра прихватила настоящая гроза. Короткая и яростная, она мгновенно вымочила всё, и спрятаться от неё было негде. Забившись под высокие кедры и хорошо зная, что делать этого нельзя, мы, дрожа для начала мелкой дрожью, со страхом наблюдали за вонзающимися совсем рядом ослепительными золото-голубыми стрелами молний, сопровождающимися оглушительными раскатами грома, и, бледнея, слушали грозные падения поверженных деревьев, с ужасающим треском ломающих себя и собратьев. Полосы дождя двигались волнами, гонимые сильным ветром, сминающим верхушки гигантов-кедрачей, проходили через лес и через нас, сменяя друг друга как в шторм на море, и так длилось долгих полчаса. Потом ветер утих, хлынул завершающий обрушительный ливень и хлестал по телу и лицу так, что не открыть глаз, и вдруг разом кончился, перешёл в лёгкую морось и редкую тяжёлую капель. Деревья плакали, плакали и мы, плакали и наши вещички. Надо или сушиться и ждать, когда лес высохнет, или идти, чтобы не простудиться. Колокольчик совсем скис, посинел и полиловел, не слышно дребезжащего звона. Надо идти, иначе всё же принесём труп. Да и что толку сушиться, если дождь в тайге — двойной дождь: с неба и с деревьев. Первый кончится, второй, ещё мокрее, продолжается. А тут и солнце выскочило из-за уносящихся серых туч, близость дома манит. Почавкали по сырости.
Притащились к полудню, высохшие сверху и вымокшие снизу. В лагере настоящий табор: костры, кочевники бродят от шатра к шатру, весёлые крики, смех. Все здесь: и бичи Хитрова, и геохимики Кравчука вместе с ним, и даже Алевтина. Бегут к нам, разглядывают, Колокольчик всем рад, особенно Хитрову, а тот сразу:
— Где ружьё?
— Не знаю, — улыбается незадачливый охотник.
— Как не знаешь?
— Не помню.
Оставил я их выяснять оружейные взаимоотношения и двигаю к атаману, грузно восседающему за столом. Вот уж не ожидал, что Шпацерман нарисуется собственной персоной. Встаёт навстречу, внимательно вглядываясь в героев, улыбается и с каждым здоровается за руку. Особенно долго задерживает ладонь Горюна. Они приятельски смотрят друг на друга, с удовольствием ощущая, наверное, как толчётся в пальцах горячая кровь одного и другого. Подскочивший Колокольчик тоже протягивает узкую, продырявленную с тыла, ладошку, но шеф не дал ему длани, а тихо рявкнул:
— Собери все свои вещи, пойдёшь со мной к машине. Через 15 минут чтобы был готов! — Юрка заныл, забыл трудные имя-отчество, канючит почём зря:
— Товарищ Шпацерман, я могу работать… — но товарищ Шпацерман отвернулся от него как от ненужной мебели и ко мне: