18618.fb2
Лидия Сычева
Кто кого перепечалит
"Уеду, - решила Настя. - Вот возьму и уеду!"
Тут ей стало жалко себя, и она заплакала. Слезы лились беззвучно горькие размышления настигли ее в автобусе, и Настя старалась не причинять неудобств окружающим. Людям и так достается: зима, рост цен, в автобусе холодно, по телевизору показывают стрессы - а тут она со своими печалями. Настя пожалела пассажиров, но ей сразу же пришло в голову, как она одинока со своей бедой в общем несчастье, и она заплакала еще горше и еще беззвучнее.
А вчера она удивлялась другому: жизнь становится все страшнее, а любовь ее - все сильнее. Слово "любовь" стало нравиться ей необычайно, она твердила его про себя на разные лады, не уставая, и все радовалась своему чувству, так не похожему на те, что описывают в книгах или представляют на сцене.
Теперь, в их глупой, ничтожной размолвке, она острее ценила и понимала то, с чем, казалось ей, придется расстаться навсегда. Настя старалась всхлипывать потише, и оттого, что горе ее не имело никаких материальных причин - никто не умер, не заболел, ничего не сгорело и не потерялось, - от этого ей было еще больней.
- Уеду, - сказала она вслух и подумала: пусть он потоскует о ней, пусть попечалится, пусть поскучает. И тут же застыдилась своей обиды: нет, ей вовсе не хочется, чтобы он страдал, тем более из-за нее. Зачем тогда любовь? Чтобы вредить друг другу? Просто ей нужно уехать, чтобы оставить на перроне в чужом городе эгоистичную, капризную, плаксивую Настю. Она вернется совсем другой: весело будет бежать на свидание, радостно целовать своего Борю, расспросит его, как он жил, что думал...
Настя работала в отделе статистики Минсельхоза. На службу она, будучи в расстроенных чувствах, слегка опоздала.
- Пастухова! - окликнул ее в коридоре начальник отдела Будаев, отличавшийся хамскими замашками в общении.
- Слушаю, Будаев! - срезала его Настя.
- Ты... это... - опешил начальник, - зайди ко мне.
- Переоденусь и приду к ТЕБЕ, - отомстила ему Настя и гордо пошла по середине коридора.
Но сапоги ее стучали уныло, и сердце ныло, и в глазах стыла тоска, такая, что бывает у брошенных детей или обиженных животных.
Что ей какой-то там Будаев! Она чувствовала, что с каждой минутой размолвки жизнь ее рушится, теряет смысл; пусть и раньше ее дни состояли из маленьких дел: стирки, готовки, ходьбы по магазинам, писанины на работе, проверки уроков у сына, болтовни с подругами - но за явным, обыденным существованием пряталась их любовь - тайная, веселая, безоглядная; она давала счастье и силу - вот уже целый год Настя жила как завороженная, и все беды быта, работы казались ей пустяками, ерундой. Каждую минуту она помнила о своей любви, иногда ей чудилось, что она стоит на вершине высокой-высокой горы и видит то, что почти никому не доступно. И чем больше открывала она свое чувство, тем ничтожнее представлялись ей людские пересуды, разговоры об отношениях мужчин и женщин. Огромная, невысказанная тайна не тяготила ее, напротив, она заполняла внутреннюю пустоту, которую настя чувствовала в себе прежде. Оттого, что любила она искренне, светло, она теперь легко видела ложь в людях, и чужая нечестность часто причиняла ей боль. Теперешняя размолвка казалась ей фальшивой нотой, вкравшейся в их отношения, такой тихой, едва слышной ноткой, способной погубить всю мелодию; и от страха за свою красивую, необыкновенную любовь Настя снова заплакала.
Все же надо было идти к Будаеву, и она насухо вытерла глаза большим, похожим на полотенце, носовым платком. А еще вчера платочек у нее был маленький, кружевной, кокетливый.
Она пришла к Будаеву и села напротив, через стол.
Начальник опасливо посмотрел на Настю и решил не пользоваться местоимениями.
- Надо ехать в Белгород. Срочно. Сегодня, крайний срок - завтра. Проверить птицефабрику.
Настя перепугалась: вот ведь как бывает - пожелаешь чего-нибудь хорошего, ни за что не сбудется, о плохом только подумаешь - пожалуйста. Нет, ей никак невозможно ехать! Но по отчужденному виду Будаева, и по приготовленному командировочному на столе, и по стечению обстоятельств последних суток было ясно, что дело решенное. Рассеянно слушала она инструкции и все думала: как проще, естественнее объяснить Боре свой отъезд?
...Погруженная в эти мысли, она автоматически, не глядя на диск, набрала телефонный номер.
- Да, - ответил Боря, и ей показалось, что голос его грустнее, чем обычно.
- Я уезжаю, - заторопилась она. - Меня посылают в Белгород, на два или три дня... - голос у Насти предательски дрогнул, она держалась из последних сил, ей хотелось плакать по-настоящему, громко, с рыданиями, потому что не было уже сил скрывать горе, которое давило ее.
Боря все почувствовал и сказал строго:
- Поезжай. - И добавил, успокаивая ее, нежно: - Ну чего ты, все у нас хорошо. Пока.
- Да, все хорошо, - пролепетала она почти неслышно и положила трубку.
Она закрылась от коллег на ключ и наконец дала волю слезам. Наплакавшись до горькой, изнуряющей пустоты, так, что уже ни о чем не думалось и ничего не хотелось, она отправилась домой - собираться на вечерний поезд.
К своей первой командировке она готовилась три дня, потом сборы ужались до суток, потом - до нескольких часов, теперь ей было достаточно двадцати минут, чтобы уложить привычный набор вещей в дорожную сумку. Настя слонялась по комнатам, и все валилось у нее из рук.
- Мам, гостинчик привезешь? - Миша ходил следом в нервном возбуждении и теребил ее за юбку.
Настя знала, что сын боялся ее отъездов. "Мне снился страшный сон, признался он однажды. - Будто ты уезжаешь в командировку".
Она обняла его за плечи, посадила рядом с собой на диван.
- Привезу обязательно. Толстую белгородскую куру, игрушку и что-нибудь вкусненькое. А ты будь молодцом и слушайся папу.
ей было тепло и спокойно рядом с Мишей, но тут же она поймала себя на мысли: никто никого не может заменить. И не Миша должен быть ей защитой, а она ему. Но, лишившись уверенности в своей любви, Настя с горечью почувствовала, что и родственные связи ее становятся менее значимыми. Привычка без счастья - ужасна. Жизнь без любви - смертельна.
Муж разговаривал с ней сегодня мало. Она позвала его обедать, у самой аппетита не было. Внимательно смотрела она на его хорошо знакомые, но чужие руки, на густой ежик волос. все в нем она знала, его пристрастия, вкусы, словечки, жесты, размеры обуви и одежды стали частью ее внешней жизни, как, допустим, шоссе под окном, и она не могла повлиять на то, чтобы дорога исчезла, не шумела и не гудела в любое время суток, и с мужем она не могла развестись, не из трусости, конечно, а из-за сотен невидимых связей, соединяющих ее жизнь с внешним миром. Но пусть он был без тайн, без размышлительности, без глубины, но все же муж - человек, а не шоссе, он требовал к себе ежедневного приспособления, подчинения, и Настя уставала от него, как от автоматической, конвейерной работы, которая ей никогда не давалась. Она начала думать о том, что все произошло из-за ее усталости, из-за того, что она не выдержала тяжести двух ее жизней - тайной и явной, что у нее нет внутри переключателя: щелк - и ты хорошая семьянинка, домохозяйка, ну, не хорошая, конечно, поправилась она, а так, сносная; щелк - и веселая Борина подруга, нежная, любящая, восторженная. Ей стало снова себя жалко, и губы ее сами собой сложились в скорбную гримасу - потянуло плакать.
- Ты чего? - удивился муж.
- Голова болит. Пойду полежу перед дорогой.
Настя легла ничком и грустно подумала, что нервы у нее ни к черту. Да и с чего им быть крепкими-то, нервам? И с нежностью вдруг вспомнился Боря, уж он, конечно, не плачет, а ведь жизнь его ничуть не легче Настиной трудней. Он женат, а любит Настю, доверяется ей и все пытается из-за совестливости своей свести две жизни в одну, и ничего, конечно, у него не получается, и он в одиночку казнится изменами, не желая мучить ее своими бедами... От пережитого хотелось спать, но Настя заставила себя встать, одеться и ехать на вокзал.
Самые тяжелые минуты в пути те, что тянутся между домом и поездом. Прежняя жизнь оставлена, новая - когда еще будет! Одиноко, холодно и горько, и никому-то ты в целом свете не нужна. Настя подпрыгивала вместе с автобусом на неровностях дороги - и вдруг ей нестерпимо захотелось увидеть Борю, или услышать его голос, или постоять перед окнами его дома; чувство ее требовало какого-то радикального безумия, изменения нормального течения событий. С трудом она подавила в себе возникшее желание; конечно, не трудовая дисциплина или наработки добропорядочности удержали ее. Теперь Настя знала, что внешние эффектные безрассудства ради любви - например, угон самолета или прыжок с моста в Москву-реку, безумия, которые так охотно тиражируют в книгах и газетах, - есть самые примитивные, низшие проявления этого чувства. Гораздо героичнее верить, что твоя любовь - единственная в мире, где чего только нет, не было и не будет. И это чувство не требует никаких свершений "на публику", даже если эта публика - один-единственный человек, твой любимый. Пришла любовь - надо просто жить не фальшивя. И от случившегося сбоя в их отношениях Настя снова ощутила боль - ноющую, физическую, только кричал не конкретный орган - рука, нога или сердце, - а все сразу, душа не находила себе покоя.
На вокзале, у касс, Настя встретилась с будаевской секретаршей Антониной, которая тоже ехала ревизовать "объект". Она, конечно, ничего не понимала в птицеводстве, но родители у нее были из тех мест, и она выпросилась у шефа их проведать.
Антонина яркая красавица, высокого роста, полнотелая, белая, рассыпчатая, не то что изможденные модой манекенщицы, улыбка у нее в тридцать два жемчужных зуба, волосы водопадом - натуральное золото. Сели в поезд, вдвоем в купе, секретарша хохочет звонко, ест с аппетитом, зазывающе; глядя на нее, и Настя скормила себе бутерброды; Тоня в возбужденном веселье от дороги, незло шутит о Будаеве, все у нее просто, объяснимо, но не пошло, не унижающе, а так, опрятно, здорово, чисто. "Красавица, - пожалела ее Настя, - а жизнь не удалась, девчонку одна растит. Будаев, старый козел, не выход. и попробуй с такой внешностью в мужике не ошибись. Ты будешь думать, что он душу твою искал, а он телом твоим успокоится, и ничего ему больше не надо". Тут же она вспомнила с благодарностью Борю: он всю ее любил - и груди целовал, и ласкал нежно, и всякую беду ее лечил-врачевал. Поезд все стучал, стучал, покачивался... Антонина все щебетала, рассказывала... Миша, наверное, уже спал, отгоревавшись... Настя последними слезами чуть поплакала в казенную подушку, пахнувшую дезинфекцией, и забылась...
Но назавтра с утра, с первых секунд бодрствования, когда они еще ехали в поезде, и потом, когда устраивались в гостинице, а затем отправились на место работы, воспоминание о размолвке с Борей стало еще яснее, трезвее, настойчивей. Ничего не заспалось, не решилось, не рассосалось; а ведь снилось что-то хорошее: что они идут вместе, бульвары белые, в снеговых барханах, и деревья в свежем, не городском снеге, и идти им легко вдвоем, воздух в искрящихся снежинках, надышаться им невозможно, мороз, а тепло. Чувства мужчины, наверное, отличаются от чувств женщины, всегда, во всем, но они с Борей - их слова, поступки, мысли - так глубоко проросли друг в друга, что они, конечно, чувствуют сходно, одно и то же. Она мучительно вспоминала слова их пустяковой ссоры, такой ничтожной, что смысл ее стыдно было бы кому-то передать, да и никто не понял бы ее сути. Она казнила себя за то, что высказалась тогда так двусмысленно, неточно; и вот именно с этого момента начиналась ее обида: почему из двух толкований ее слов Боря выбрал низший, подумал о ней хуже, чем она есть, и тотчас же простил? Но она совсем не нуждалась в прощении! Ерунда - секундное непонимание, а сколько слез, переживаний; постоянно подкатывал у нее комок к горлу, но на людях она держалась.
Все же работа постепенно ее затянула. Не лекарство, конечно, а так, анестезия. На фабрике к ним негласно прикрепили двух мужчин: один попроще, пословоохотливей - должен был развлекать Настю, другой - высокий, с кокетливыми усиками - Антонину. Та сразу же наловчилась называть его Володей. Настя мгновенно, прочно забыла имя-отчество "своего". Она закопалась в бумажки, в цифры; все мелкие провинциальные уловки местной "экономии" ей были уже видны, и цели укрывательства ясные, вполне здравые, если развивать производство, а с точки зрения проверяющей организации - это как посмотреть... Настя читала тревогу на лице шефствовавшего над ней мужичка и думала: "Дурашка ты, дурашка! Очень мне нужно резать ваших кур и бить ваши яйца! Не понимаешь, что счастье ваше, что меня прислали, а не, допустим, Цукреева. Он бы подоил вас, поучил уму-разуму!" Грустно ей было думать о том, как мало нужно для счастья производителям кур и как много ей, мучающейся разладом в любви. А Тоня тем временем хохотала, косила зелеными глазами, пила чай, кофе, ела шоколадные конфеты, долго поднося их длинными наманикюренными пальцами к свежему, чувственному рту, и была так же весела и бодра, как и вчера. Обезумевший Володя прыгал вокруг нее, как молодой петушок. "А вот Борю никому даже в голову не придет отправлять на развлечение приезжей дамы, - с гордостью мелькнуло у Насти, - и прыгать он вокруг кого-нибудь не будет. Даже, как это ни грустно, вокруг меня..."
Вечером развлекатели закатились в гостиницу - с бутылкой, со щедрой закуской. Антонина уже ушла к родителям, и у Володи был жалкий вид. Настин, безымянный, оказался хорошим рассказчиком; она слушала одну историю за другой, внешне в ней включились нормальные реакции - Настя смеялась в нужных местах, радовалась теплому вечеру, приятным людям; а внутри ей было худо, скверно, она все держала при себе гостей, боясь остаться наедине с собой, страшась слез, бессонной ночи. Она заметила, что безымянный все чаще взбадривает, возбуждает себя водкой, и подумала: "Надо же, какой патриотизм! Из-за кур готов пойти на крайность, на подвиг. А ведь хороший человек, и у него есть семья, дети. А он сидит здесь, безымянный, ненавидя доставшийся ему "синий чулок", и готов, как разведчик, все превозмочь ради процветания любимой Белгородчины". Ей же от присутствия рядом мужчин еще больше и печальней хотелось к Боре, она знала, что там ее утешение, да и не утешение ей нужно, а любовь. Наконец Насте стало стыдно, что она использует этих людей для достижения неизвестных им целей, и она выпроводила их домой.
Ночь настала тихая, темная, в окне висела чуть ущербная, как бы недопеченная, луна. Все: усталое от дороги тело, перегруженная цифрами голова, сердце, измученное переживаниями, - все просило сна, покоя, а он не шел. Настя почувствовала, что Боря тоже не спит, ворочается с боку на бок, страдая, и тогда она вслух негромко начала его просить, уговаривать:
- Боря, миленький мой Боря! Пожалуйста, спи спокойно, я тебя очень люблю, жалею; я тебя ласкаю, нежу, обнимаю, тебе со мной тепло, уютно; я тебе во всем, во всем буду покоряться, потому что ты самый красивый, самый сильный, самый лучший; счастье - чувствовать твою власть над собой и жить с нею! Пожалуйста, засыпай, все у нас хорошо. - и луна медленно, величаво стала погружаться в мягкий, теплый туман облака...
Наступивший день был третий, да - только третий день беды. Неужели можно прожить еще три и еще - и уцелеть? Говорят, что время лечит. Процесс выздоровления есть процесс борьбы: кто кого - лекарь больного или наоборот. Вдруг она поняла, утром, трезво: они оба погибнут, если расстанутся. Их любовь не та, что разрешает жить воспоминаниями, на временном или пространственном расстоянии, она слишком земная, чувственная, живая.
Настя выглядела ужасно, но и внешность, и белгородские куры, и пропажа Антонины - она не появилась ни к обеду, ни к вечеру - волновали ее сейчас мало. "Быстрей, быстрей", - торопила она себя, даже не пытаясь рационально объяснить причины спешки. Шефствующие мужики, кажется, наконец поняли, что Насте не до них; совсем оравнодушились и как-то почтительно зауважали ее за выданный результат инспекции; а когда поезд мягко тронулся с первого пути, они разом сгорбились, потеряли выправку и пошли прочь с платформы, оба в турецких кожаных куртках - высокий Володя и безымянный герой-жертвователь. Настя почувствовала тихую нежность к ним за сгорбленность и облегчение оттого, что никогда их больше не увидит.
Купе было набито попутчиками. Один, коротко и аккуратно стриженный, сразу достал толстую книгу и углубился в первую страницу. Настя глянула на обложку - дорожное чтение называлось "Душегубы". Второй "душегуб", лет двадцати пяти, с карикатурно кроличьим лицом, растерянно улыбался. Третий, пожилой мужчина в подтяжках, сидел сбросив туфли, в одних носках. Стояла принужденная, искусственная тишина. Всем было неловко от молчания, но заговорить не находилось повода, и Настя чувствовала, что главную тяжесть в компанию принесла она, ее неприступный и измученный вид.
Тут дверь поехала в сторону, открылась во всю ширь, и на пороге воссияла ослепительная Антонина. Она была навеселе, чуть-чуть, самую малость.
- У, какие мы страшные, какие грозные! - сделала она козюлю стриженому "душегубу". - совсем Настюшу мою в угол загнали. - и поспешила объясниться: - Дома так встречали, так встречали, чуть на поезд не опоздала, в последний момент вскочила! А вы тут сидите дундуками, как неродные. - она захохотала так звонко, заразительно, обезоруживающе, что не ответить приязнью ей было нельзя.