18632.fb2 Кто ты, Майя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Кто ты, Майя - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

И вот наконец главный день его жизни - 28 июня 1935 года. Он принят Сталиным и удостоился беседы. Отныне он будет не просто какой-то там писатель, лауреат чего-то, автор чего-то: он будет человеком, которого принял Сталин, владыка вселенной, божество прогрессивного человечества...

Произошло величайшее событие в жизни прогрессивного заграничного сочинителя Роллана, и, на мой взгляд, Сталин был в тот день на высоте. Майя, впрочем, тоже была на высоте (в журнале регистрации сталинского секретариата отмечено ее присутствие - "тов. жена Ромена Роллана"): это она подняла Роллана на эту высочайшую ступень, на которой, однако, он не проявил ни особой смелости, ни ума, ни оригинальности, ни наблюдательности... Повизгивал от восторга, как все испуганные гуманисты, курил фимиам, благодарил, извинялся. Ему хотелось, конечно, чтоб его беседа со Сталиным была предана гласности, чтоб целый мир увидел их имена рядом - Сталин и Роллан. Но в секретариате, помаявшись с текстом, решили: не надо. Слишком откровенно объяснялся Сталин. А может, слишком откровенно издевался над Ролланом. Слишком открыто лгал, зная, что гуманист все проглотит...

Но осталась в тайном ящике запись Роллана, она уже предана гласности, и грех было бы не остановиться на этих исторических ста минутах "гуманистического" позорища... Итак, за столом в кабинете Сталина кроме хозяина - Роллан, Маша и Аросев, навязавшийся в переводчики (еще шанс угодить, еще шанс уцелеть)...

Роллан начинает свои записи с портрета Сталина, во внешности которого он находит все признаки силы, прямоты, честности, мужества и еще и еще...

Затем Роллан с замиранием сообщает, что Сталин приветствовал его, Роллана, в очень лестных словах. После чего Роллан принимается благодарить Сталина за прием и заверяет его, что имя вождя вселяет в западный мир уверенность, гордость и все такое прочее. Панегирик был не более (но и не менее) постыдным, чем прочая лесть, которую Сталин выслушивал ежедневно. После этого Роллан долго извинялся, что он хочет задать три вопроса, потому что хотя он все понимает в действиях Сталина, и в репрессиях, и в трудностях, и он все одобряет и ни в чем никогда не усомнится, на Западе есть люди, именно среди сочувствующих, среди друзей, которым не всегда все понятно, хотя ему-то лично все понятно...

В общем, сто раз извинившись и от всех гуманистов отрекшись, Роллан приступил к выполнению тяжкого долга супергуманиста эпохи.

"Конечно, вы тысячу раз правы, так энергично расправляясь с сообщниками покушения на Кирова, но вот... Это раз.

А еще вот был тут один французский писатель Виктор Серж, который был сослан в Оренбург, понятно, что дело это ничтожное, но зачем давать повод для всяких лживых слухов во Франции... Я его лично не знаю, этого Сержа, но во Франции человек, которого преследуют, всегда может вызвать сочувствие, а его ссылка - волну протестов..."

Или еще вот - принят в СССР закон об уголовном наказании, даже о казни детей с 12-летнего возраста... Он-то, Роллан, может понять необходимость этого, но неразумная французская публика может не понять, все же дети...

Ну, а третье - из сферы идеологии. Хотя он, Роллан, сам известный миротворец и знает о неудержимом стремлении СССР к миру, не объяснить ли товарищам, что нельзя все же увлекаться пацифизмом. Война бывает справедливой. Тем более, вот сейчас идут переговоры русских с французскими агрессивными империалистами...

Роллан извинился за долгую речь, а Сталин сказал, что это все было очень интересно, что он слушал с большим удовольствием и он берется все это объяснить... В объяснениях Сталина Роллана поразили "совершенная абсолютная простота, прямодушие, правдивость...". И вот она, запись правдивых объяснений:

"О поспешной казни ста человек после убийства Кирова он говорит, что это вышло за рамки законности и морали, возможно, даже было политической ошибкой, но мы поддались чувствам (может, он сказал - страсти). Эти сто человек, которые "не принимали участия в убийстве Кирова, они все-таки были террористами, тайными агентами Германии, Польши, Литвы (а может, Латвии?). Нужно было дать пример для устрашения. И мы решили не давать этим убийцам (а некоторые из них даже похвалялись своим желанием убивать) этой чести предстать на открытом процессе, решили не предоставлять им трибуну..."

Это было поразительное признание, недаром наверху решили не придавать его гласности. Во-первых, откуда взялись сто казней, когда счет уже шел на тысячи? К тому же легко представить себе, какой шум подняли бы на Западе друзья Роллана, если бы в какой-нибудь Бельгии или в США казнили без суда сотню или тысячу. И откуда в Литве (или Латвии?) или всей Европе - сто шпионов? Вот через год-два шпионов (в том числе "аргентинских") будут ловить тысячами даже в каком-нибудь пошехонском безлюдье... Однако вот очень важное признание: дело не в наказании, дело в "устрашении", в слепом терроре, на котором держится вся коммунистическая система.

Сталин правильно рассудил, что сомнения эти не придут в голову Роллану. Ведь уж наверное, прежде, чем принять Роллана, Сталин поинтересовался, что там о нем сказано в сводках Ягоды, точнее, агента Ягоды Майи Кудашевой. И уж наверное, она не утаила от куратора того, что выложила мне на своей монпарнасской кухне при первой встрече:

- Роллан был дурак.

Так что Сталин мог, не опасаясь подвоха, натешиться вдоволь. А Роллан старательно записал для потомства его простодушные, честные речи:

"Нам очень неприятно осуждать, казнить. Это грязное дело. Лучше было бы находиться вне политики и сохранить свои руки чистыми. Но мы не имеем права находиться вне политики, если хотим освободить порабощенных людей. А когда соглашаешься заниматься политикой, то уже все делаешь не для себя, а только для государства: государство требует, чтобы мы были безжалостны... нам приходится учитывать не только мнение зарубежных друзей СССР, которые упрекают нас в том, что мы безжалостны, но и наших товарищей внутри нашей страны, которые упрекают нас в том, что мы слишком снисходительны. Даже соучастников убийства Кирова, которые знали о заговоре, допустили его, хотели этого убийства, но не приняли в нем активного участия, таких, как Зиновьев и Каменев, мы сочли возможным не осудить на смерть. И наши товарищи в СССР возмущены этим".

Легко представить себе, с каким презрением оглядел товарищ Сталин лауреата, записывающего всю эту ахинею, прежде чем перейти к рассказу об опасных детях и женщинах, ползающих с ножами и ядом по коридорам Кремля, чтобы убить его мудрых вождей:

"Наши враги из капиталистического окружения не знают покоя. Они проникают в любую среду, засылая своих агентов в лоно церкви, семьи, заражают ненавистью женщин и детей. Вот факты. Недавно мы раскрыли, что несколько молодых женщин из старых семей сумели проникнуть в окружение руководителей партии, чтобы их отравить. (Сталин не сказал, но я сам узнал недавно, что речь идет о нем самом: его библиотекарша, которой он доверял, была арестована при попытке его отравить: она проникла к нему из-за беспечности наркома Енукидзе.) Враги преступно взвинчивают этих женщин. И они воображают себя Шарлоттами Корде. А с детьми еще хуже. Там и сям возникают тайные группы маленьких бандитов, человек по пятнадцать (?), вооруженных ножами, и они, подстрекаемые взрослыми, которым платят наши враги, убивают "ударников", мальчиков и девочек (даже и не по политическим мотивам, а просто потому, что они "ударники", хорошие ученики), они совершают эти убийства, они насилуют молодых девушек и подстрекают их к проституции и т. д. И только недавно, в связи с убийством одной девочки, мы раскрыли эти факты двухлетней и трехлетней давности. Мы были слишком заняты политическими заботами, колхозами, мы этого не знали, у нас не хватало времени... Когда мы об этом узнали, мы были потрясены. Как быть? Нам понадобится два или три года, чтобы искоренить всех этих разбойников. И мы этого добьемся. Но сейчас мы должны были принять закон, который грозит смертной казнью детям-преступникам, которым уже исполнилось 12 лет, и особенно их подстрекателям. Но на самом деле закон этот никогда не применяют. И я надеюсь, что его никогда не будут применять, понятное дело, что мы не можем это сказать открыто: иначе он утратит нужный эффект, эффект устрашения. Отдан секретный приказ проявлять строгость только ко взрослым подстрекателям. Этим пощады не будет... (Слушая об этих тайно совершаемых жестоких преступлениях женщин и детей, я впервые понял ту реальность, о которой мы забываем на Западе: старая, варварская, жестокая Россия, которая еще жива и с которой приходится бороться большевикам)".

Наконец-то гуманист-сталинист узнал страшную правду о старой России, о жутких русских детях и отравительницах-аристократках, наполняющих Кремль! Он услышал об этом из правдивых уст вождя-гуманиста, и ему захотелось уйти от этих ужасов, поговорить о чем-нибудь прекрасном, например, о гуманизме вождя:

"Я отвечаю, что "хотел бы поговорить также и на другие темы, более светлые и радостные: так, например, меня интересует вопрос о новом гуманизме, который провозглашаете вы, товарищ Сталин: в вашей недавней речи прозвучали прекрасные слова о том, что "самый ценный и решающий из всех капиталов, существующих в мире, это люди - новый человек и та новая культура, которую он создает"".

Товарищ Сталин был доволен, что товарищ Роллан следит за его основополагающими трудами, посоветовал ему почаще читать "Анти-Дюринг" и намекнул, что делу время, потехе час. Товарищ Роллан покинул товарища Сталина и пошел изливать свои восторги по поводу его мудрости в отель...

Русскому же читателю, одолевшему роллановское изложение этого циркового вранья, напомню лишь, что к тому времени в лагерях нашей многострадальной родины томились уже "лагерные дети" (рожденные в лагере) и "кулацкие дети" (пойманные во время коллективизации и отправленные в лагеря), к которым вскоре присоединились "дети врагов народа" и "испанские дети". По формулировке "член семьи врага народа" Особое совещание давало 12-летним детям от 5 до 8 лет лагеря. Впрочем, эти дети, как видите, мало беспокоили левых западных гуманистов, а потому вернемся к нашей теме - к Роллану и его надсмотрщице-жене.

Через полтора часа комедия эта наскучила Сталину, и он дал это понять, пообещав, что они еще потолкуют на даче у Горького. И Сталин (вместе с Молотовым, Кагановичем и Ворошиловым) действительно заезжал на дачу отдохнуть от трудов, повеселиться и пообщаться с "корифеями". Роллан отметил, что вожди все время шуткуют и что шутки их грубоваты. "Кто в этом доме хозяин? - спрашивал Сталин у Горького. - Ты или Крючков?" В этой шутке была, как говорили некогда, "лишь доля шутки". Конечно, Крючков из ГПУ был в большей степени хозяином дома, чем Горький, живший на иждивении казны со всей своей оравой приживальщиков, и если ему в кои-то веки напомнили об этом, пенять было не на кого. По праву этому сочинителю, критиковавшему некогда самого Ленина и "имевшему связи с заграницей", в тогдашней России могли принадлежать только нары в лагерном бараке...

В воскресенье 30 июня Роллан присутствовал на спортивном празднике на Красной площади. Как он отмечает, ему много аплодировали. Но конечно, не столько, сколько Сталину, которого славили на земле и на небе долгих шесть часов подряд. Это был, по выражению Роллана, "триумф римского императора", который привел писателя к размышлениям (тайным, конечно):

"...во всех поступках и словах Сталин показывает себя человеком простым и суровым, не переносящим похвал. Как же он допускает атмосферу... когда ему постоянно курят фимиам?.. Если бы ему было действительно неприятно, достаточно было бы одного его слова, чтобы низвергнуть этот смехотворный культ, обратив все в шутку..."

Утомленные московской жизнью, супруги Роллан к началу июля переехали в подмосковный дворец Горки - то самое морозовское имение, где за десять лет до Горького жил и умер Ленин. Здесь Роллана ждали новые открытия. Он обнаружил, что советские аристократы, и Горький, и даже Алексей Толстой живут в большой роскоши, окруженные слугами, что "двор высших сановников (пусть даже заслуживших эти милости) ведет жизнь привилегированного класса, тогда как народу приходится все еще в тяжелой борьбе добывать себе хлеб и воздух (я хочу сказать - жилье), - и все это происходит ради утверждения победы революции, первой целью которой было установление равенства трудящихся, создание единого класса. Я уверен, что мои размышления, изложенные на бумаге, давно записаны в сердцах тех, кто не имеет привилегий. Я читал это в глазах крестьян и рабочих, укладывавших асфальт на загородных дорогах, по которым проезжал наш автомобиль... Даже такой добрый и великодушный человек, как Горький, проедает в застольях количество еды, которого хватило бы на многие семьи, ведет образ жизни сеньора, не задумываясь об этом..."

Городской и дачный дома Горького являли собой в те годы смесь помещичьей усадьбы с Двором чудес. Какие-то люди садились за стол, кормились, уходили, приходили. Кроме Горького, двух внучек, сына, невестки, секретаря П. Крючкова с женой, Олимпиады, медсестры, врача, неизменного Ракицкого, без конца бывали гости, писатели, работники ГПУ, слуги, шоферы. Частыми гостями бывали шеф ГПУ (в то время уже НКВД) Генрих Ягода и писатель Алексей Толстой - оба были влюблены в невестку Горького по кличке Тимоша. Может, именно это соперничество привело (за полгода до приезда Роллана) к ранней гибели обожаемого отцом сына Горького, добродушного алкоголика и чекиста Максима, мужа Тимоши. Алексей Толстой, получив отставку у Тимоши, стал бывать реже (но все же выпросил у Ягоды заграничный автомобиль), а шеф тайной полиции Ягода, похоже, одержал победу над вдовушкой (еще б ему не одержать). Ягода теперь дневал и ночевал у Горького, и Роллану довелось немало общаться с этим страшным человеком. Впрочем, страшен он был для тех, кто ждал ареста, кто был арестован и кто попал на допрос, а Роллан просто приглядывался к одному из главных людей в государстве и вел записи о своих беседах с грозой России:

"У "ужасного" Ягоды тонкие черты лица, лицо благородное, усталое, еще молодое, несмотря на редкую седину (он напоминает мне Моруа, только он утонченней): ему идет его темно-коричневая форма, говорит он мягко, вообще он сама мягкость. Он отвергает наличие идеи возмездия в советском правосудии и говорит, что он лично заботится о гигиене заключенных. Он упомянул как-то о лагере под Москвой, в котором 200 000 заключенных (?), но не было ни одного случая заболеваний. Высылку из Ленинграда он находит вполне естественной. И он отмечает с удовлетворением, что если потом обнаружится ошибка, то люди эти возвращаются и никому из них не приходится страдать. А ссыльные сохраняют свободу - в местах ссылки - и достоинство этих людей никак не ущемляется. А ссыльным такой категории, как Виктор Серж, предоставляются работа и средства существования. Отбыв ссылку, они могут разъезжать по всей стране, жить где угодно, кроме Москвы и Ленинграда..."

"Так вот - кому мне верить? Ягода мне кажется симпатичным, и то, что он говорит, не вызывает сомнений. Хотя когда он говорит, что письма в СССР не вскрывают... он принимает нас за простаков... Уж это мы знаем и сами себя виним, когда встречаем с недоверием мягкий и честный взгляд Ягоды".

"...Ягода начинает говорить о своей работе по перевоспитанию уголовников, и глаза у него загораются. Фигура загадочная: большая мягкость в манерах, голосе, взгляде... Что думать о подобных внутренних контрастах? Шеф безжалостного Гепеу и внецерковный святой, пылкий и вкрадчивый... Он начинал с горсточкой хулиганов, которых поселил у себя, на свободе, сказав им: "Командуйте сами!". Когда они жаловались на недостаток комфорта, он говорил им: "Вы не в гостях у дамы-патронессы. Трудитесь". И в них пробудилось чувство гордости, это все решило. Это опрокинуло все до сих пор существовавшие теории криминологов: Ломброзо, Фрейда и прочих, об атавизме, о привычках. В скором времени они стали гордиться своей коммуной, они оберегают ее. Их сейчас в Болшеве от двух до трех тысяч, скоро они отпразднуют десятую годовщину коммуны. По этой модели Ягода учредил и другие коммуны, от тридцати до сорока тысяч... И Ягода восторженно пророчит, что через два-три года детей-беспризорников больше не будет в России. А поскольку именно они служат базой преступности, Ягода с идеализмом верит, что за 10-20 лет преступность вообще исчезнет. Если верить ему, и сейчас уже из всех крупных городов мира самая низкая преступность. (А в Нью-Йорке самая высокая...)".

Роллан высказывает в дневнике сомнение в том, что человечество вот так, сразу и просто - перевоспитается, но не может не восхититься этой святой верой шефа сталинской полиции:

"Несмотря на это, усилия его сохраняют и свою ценность и свою прелесть. Но почему все-таки в этом доверии, которое так широко оказывают уголовникам, отказывают политическим заключенным? Их здесь собирают, чтоб они осуществляли большие стройки (канал Москва-Волга). Снова проявление полицейского идеализма, который меньше озабочен материальными страданиями, чем моральными и социальными язвами".

"Ягода сказал мне: За 15 лет у меня ни разу не было ни возможности, ни разрешения побеседовать с иностранным писателем. Вы первый. Моя должность мне никогда не позволяла этого. Я избегал мест, где они собирались".

И он подтвердил, как много значит мое имя, кем я являюсь в СССР".

Великая фраза!

Идеализм ГПУ, ГУЛага, тюрем, лагерных коммун, а может, и казней таит, видно, огромный соблазн для гуманистов типа Горького и Роллана. Одним усилием Ягоды, Дзержинского, Ежова, Берии - кого там еще? - будет наконец переделано несовершенное человечество. Можно даже посетить эти страшные лагеря, о которых столько шума. Вот Горький, например, ездил на легендарные Соловки со всей семьей (соблазнительная невестка нарядилась по этому случаю в форму чекистки-надзирательницы), веселое было мероприятие, даже на страшную Секирку (место "строгой изоляции") поднимались с восторгом от чекистских преобразований. Может, гуманист-буревестник даже напевал вполголоса народную песню из тогдашнего советского фольклора (записал не друг народа Горький, а зек-француз Жак Росси):

На восьмой версте Секир-гора,

а под горой мертвые тела.

Ветер там один гуляет.

Мать родная не узнает,

где сынок схороненный лежит.

Так или иначе, семейство гуманиста Горького вернулось с экскурсии в полном восторге от увиденного и стало готовить интуристовскую поездку на кровавый Беломорканал, любимое детище "любимца партии" Кирова и других "любимцев", которых самый "родной и любимый" уже внес к тому времени в списки смертников.

Отметьте, и Роллан и Горький хотят верить Ягоде. Горький с нетерпением ждет приезда в его имение Болшевской коммуны "перевоспитанных" уголовников, чтоб все "показать" Роллану. "Коммунары" и впрямь приезжали на дачу потешить хозяев, пели песни, плясали гопак, - а Ягода хлопал в ладоши; тем временем не занятые в балете коммунары обчистили комнату мадам Роллан, украли ее цацки, и были правы - зачем столько драгоценностей даме, которая "влюблена в большевизм". Но дама пожаловалась шефу ГПУ, и он этим сам занялся - без Ломброзо и Фрейда... Сколько зубов осталось на паркете, никто не считал, но цацки сотруднице вернули.

Роллан неоднократно повторяет в своих тайных записях фразу мучительного сомнения: "Кому верить?". То есть - верить шефу полиции и Сталину или жертвам полиции? А от жертв этих Роллана не удавалось уберечь ни в Москве, ни даже на сверхохраняемой даче. Швейцарская подруга Хартош привезла к Роллану брата-ученого, которого временно выпустили (но скоро заберут снова и окончательно). Защищаясь от сомнений и волнений, гуманист Роллан записывает после свидания, что у этого брата здоровый вид, что он хорошо выглядит, лучше, чем сам Роллан (хилый, болезненный Роллан завидует здоровью всех живых и даже иных мертвых). О некоторых жертвах террора Роллану рассказывают окружающие. Вот он приехал, но уже не застал своего редактора Блока. Блока сослали для начала в глухой узбекский кишлак, где у него нет работы. Писатели вступались за него, но их ходатайство было отклонено. Даже Федин и даже Маша считают, что Блока сослали зазря и что его надо освободить, однако власти придерживаются иного мнения. Гуманист Роллан и в этом робком заступничестве видит красоту нового мира:

"Приятно знать, что коммунистическая интеллектуальная элита печется о дальнейшей гуманизации существующего режима".

В общем-то сообщения о репрессиях раздражают гуманиста Роллана. Они ему "ломают кайф". Поэтому, записав сведения, которые с риском для жизни сообщают ему люди, не работающие в ведомстве Ягоды, Роллан помечает в скобках: "они преувеличивают".

Самым симпатичным персонажем в дневнике предстает Майина бывшая свекровь, которая рискнула намекнуть великому гуманисту, что эти люди, заполняющие лагеря и гибнущие, как мухи, ничего худого никому не сделали, что в стране царят страх и доносительство... Роллан даже боится записывать все, что она говорит. Нетрудно догадаться, как он комментирует бесстрашные признания старой княгини в своем славном дневнике: симпатичная старушка скорей всего "преувеличивает". К тому же она принадлежит к поверженному классу и не может справедливо судить о победителях. Она, небось, и симпатичного Машиного сына портит: вот и сын Сережа сообщает кое-что из того, о чем не хотелось бы знать (засилье пропагандистской белиберды, вместо наук, в институте).

Ну а что же Маша - отчего она не уберегла Роллана от вредных контактов на этой стадии операции? Ведь он бог знает что заносит в дневник... Маша выполняет свои узкие задачи. Она позаботится, чтоб тайный этот дневник не увидел свет ни при его, ни при ее (что на полвека дольше) жизни. Чтобы Роллан по приезде напечатал что положено (пусть даже противоположное тому, что он видит и думает). Чтоб он честно боролся с врагами Сталина и ГПУ - сегодня с Троцким, завтра с Каменевым, Зиновьевым и со всеми, на кого ей укажет куратор... Кроме того, Маша на даче Горького попала в плотную бригаду гепеушников. Даже возвышенный гуманист Роллан это заметил и ей сообщил. Горький обложен со всех сторон, Горький сломлен, Горькому конец... Конечно, Роллан знает далеко не все, но кое-что он заметил и кое-что записал на эту тему. Горький вернулся не в ту Россию, которую он знал: это уже "была Россия фараонов. И народ пел, строя для них пирамиды... Потонув в буре народных оваций... он захмелел от затянувшей его круговерти... былой индивидуалист окунулся в поток... он не хочет видеть, но он видит ошибки и страдания, а порой даже бесчеловечность этого дела... В сущности он слабый, очень слабый человек, несмотря на внешность старого медведя... Об позволил запереть себя в собственном доме... Крючков сделался единственным посредником всех связей Горького с внешним миром... Надо быть таким слабовольным, как Горький, чтобы подчиниться ежесекундному контролю и опеке... У старого медведя в губе кольцо... Несчастный старый медведь, увитый лаврами и осыпанный почестями..."

Вряд ли Роллан понял все перипетии своей поездки в Россию. Он уже был в дороге, когда в Париже открылся состряпанный ГПУ (через Кольцова и Эренбурга) Конгресс писателей в защиту культуры. Председательствовать на нем должен был (вместе с Ролланом) Горький. Но Горького за границу не выпустили. Клетка захлопнулась. Вероятно, чтоб прочнее его прикрепить к даче, к нему и вызвали Роллана. Майя должна была знать об этом, она активно проталкивала версии Москвы. Можно догадаться, что и на московской стадии операции она проигрывала кое-какие хитроумные сюжеты. Скажем, этот шумный идейный спор с Горьким. Майя во всеуслышание доказывала Горькому, что преследовать детей мелких торговцев и лишать их права на образование ничем не лучше, чем лишать человеческих прав евреев, как это делают в Германии (ай да камарад мадам!). Горький унюхал провокацию и ушел в несознанку. Добродушная уборщица шепнула Майе, что Горький с ней, небось, согласен, просто он боится говорить...