18875.fb2
Щеки у него были грязными от копоти и пыли. То и дело он устало тер ладонями лицо. Tante Матильда предложила ему отвара, но он хотел чего-нибудь покрепче. И все говорил, говорил, никак не мог остановиться. Сидел, тяжело навалившись на стол, пил мелкими глотками коньяк и рассказывал о пожаре, снова и снова, по кругу, путая себя и нас. Его, казалось, смертельно ранило, что огонь пожрал столько гектаров лесных угодий. То и дело он повторял предположительные цифры нанесенного урона.
- Погибшая земля, - горевал он. - Пыль и зола.
Никогда, сказал он, никогда ещё на его веку и при жизни его родителей не было таких опустошительных разрушений.
Мне хотелось обнять его. Я не могла вынести его боль. Мне было необходимо его утешить. А вместо этого я сидела, сжав руки на коленях, и слушала. Щеки у меня горели от утомления. Он бормотал одно и то же, нанизывал друг на друга одни и те же фразы, пока они не потеряли всякий смысл. Его мучило то, что потеряно столько жизни. Чем больше он расстраивался, тем меньше смысла оставалось в его словах.
Tante Матильда кинула на меня взгляд. Я понимала: она хотела, чтобы я помогла его уложить. Она бормотала бессмысленные слова, чтобы хоть как-то его успокоить. Пожар, говорила она, это обычное дело, таким образом старое уступает место новому, расчищает ему путь для роста. Это в порядке вещей, естественная череда смертей и рождений, разрушений и созиданий. Ты же сам понимаешь, говорила она. Он кивал, но не слушал её.
- Все эти мыши, - бормотал он, закрывая лицо руками, - птицы. Я прямо чуял их запах. Какая утрата. - Слезы бежали у него по щекам, застревая в морщинах.
Tante Матильда все пыталась подать мне знак, но я не могла шевельнуться. Меня привело в ужас совершенно белое лицо дяди Ксавьера, эти слезы. Он тяжко вздохнул и встал, чтобы налить себе ещё коньяка.
- Давай я за тобой поухаживаю, - сказала Tante Матильда, но он покачал головой. Я не могла этого вынести, не могла видеть его в таком отчаянии.
Он обернулся и поглядел прямо на меня. В одной руке он держал бутылку, в другой стакан.
- Куда ты тогда исчезла с этим своим слабаком? Я тебя весь вечер не видел. Он что, до сих пор тебя преследует?
Я кивнула.
Он улыбнулся мне: это была усталая, обреченная улыбка, но все же улыбка. Он открыл рот, чтобы заговорить, но вновь закрыл его. В лице вдруг появилось выражение полного изумления. Рот снова открылся. А потом он вдруг странно взмахнул руками, словно собираясь взлететь. И смешно хрюкнул. Бутылка выскользнула на пол и разбилась. Он посмотрел на неё в изумлении, прищурившись, словно пол так далеко от него, что он силится разглядеть, что там, внизу, и не может. Потом раздался страшный, дикий звук, влажный, тонкий свист.
Я услышала, как Tante Матильда вскрикнула: "Боже мой!", а дядя Ксавьер дергался и подпрыгивал, будто его бьет током.
Свистящий звук прекратился так же страшно и внезапно, как начался.
- Ради бога, Мари-Кристин, - закричала Tante Матильда, - звони врачу. Быстрее!
Дядя Ксавьер лежал на полу все с тем же выражением полнейшего изумления в широко распахнутых глазах. Мышцы лица судорожно дергались. Я не могла двинуться с места. Я не понимала, что происходит. Помню, как он лежал в луже лунного света, но это фальшивое воспоминание, потому что на кухне горел свет. Помню, пол качался, так что мне пришлось опуститься на колени рядом с ним, хотя я не помню, как встала со стула. Мне казалось, меня пригвоздило к месту, как скалу, вмерзшую в лед посреди озера. Помню, я говорила: "Все в порядке. Он ещё жив". По-моему, именно я это сказала. Кто-то же сказал, а поскольку рядом больше никого не было, значит, это, скорее всего, была я.
Его увезли на скорой. Tante Матильда поехала с ним. Я должна была подъехать позже, когда соберу ему кое-какие вещи: умывальные принадлежности, полотенце, все, что может ему понадобиться, но я была ужасно рассеяна, никак не могла собраться с мыслями. Не знала, где что лежит. Бегала вверх-вниз по лестнице, бормоча себе под нос. Вытащила из комода пять полотенец, пока до меня дошло, что это такое. То и дело роняла на пол вещи, словно позабыла, как пользоваться собственными руками. Не могла найти ключи от машины. Наконец заплакала от полнейшей своей беспомощности. Выехала за ворота и только у самого шоссе вспомнила, что не включила фары. И все это время я молилась, яростно молилась, поскуливая, фанатично молилась Богу, который существовал только оттого, что я нуждалась в каком-нибудь боге, который был и остается последней надеждой отчаявшихся, потому что если ты живешь в мире, где бесконечная и прекрасная череда смертей и рождений не берет в расчет личность, даже такую сильную личность, как дядя Ксавьер, то наступает время, когда тебе настолько нужен твой собственный, личный Бог, что ты пойдешь на все, даже на то, чтобы самой его выдумать. Когда необходимо возложить на кого-то вину. За кого-то держаться, на кого-то рассчитывать.
Его положили в бокс с бледно-голубыми занавесками и с репродукцией цирка Дега на стене.
Я бежала по коридору, саквояж хлопал меня по ноге. Вышла медсестра и приложила палец к губам, чтобы я вела себя потише, но мне было плевать, кого я там побеспокою. Я все равно бежала. Лицо его на белой, накрахмаленной подушке было серым. Tante Матильда сидела на стуле у кровати. Волосы выбились из-под заколок, а ведь раньше я ни разу не видела, чтобы хоть одна прядь была у неё не на месте. Сестра принесла ещё один стул, чтобы мы сидели по обе стороны от кровати. Говорили, что он без сознания, но мне казалось, он просто спит и похрапывает во сне. Мы сидели, пока не пришли врачи, и нас попросили перейти в другую комнату, где стояли бежевые пластиковые стулья. Небо за окнами начало светлеть. В комнате горел нестерпимо яркий свет. От него все вокруг казалось пластмассовым, даже наша кожа. Я его выключила.
Tante Матильда сидела очень прямо, около шеи подрагивала прядь волос.
- Лучше бы он умер. Не хочу, чтобы он жил беспомощным, - вдруг проговорила она высоким, гневным голосом, словно споря с кем-то.
Вошел врач и увел её, чтобы поговорить без свидетелей. Я стояла у окна, тупо уставясь на крыши, над которыми вставало солнце. Наступал ещё один красивый, солнечный день. Какая жестокая ирония. Небу положено источать слезы. Должен лить проливной дождь. А вместо этого крыши заливало золотом. Запах утреннего тепла поднимался над улицами. В церквях звонили колокола. Из гаража выехала задом машина и ткнулась капотом в мусорный бак.
Потом пришла медсестра и сказала, что я могу ненадолго пойти в комнату дяди Ксавьера.
- День будет жарким, - приветливо сказала она. Я чувствовала запах её духов. Свежий запах чистой кожи.
Тянулись часы. Мы сидели и ждали, чтобы что-нибудь произошло. Сидели то в комнате с пластиковыми стульями, то с дядей Ксавьером. Приехали Франсуаза с Селестой. Увели Tante Матильду попить кофе. Это я настояла. Мне хотелось ненадолго остаться с дядей Ксавьером наедине. Говорили, что он все ещё без сознания, но я не очень-то понимала, что это значит. Взяла его за руку: она была квадратная, грубая, в царапинах. Я её целовала. Не могла остановиться. Перецеловала каждый палец, один за другим, каждый ноготь, каждую складку, и между пальцами целовала. Каким-то образом мои волосы, мои слезы, губы настолько слились одно с другим и с его руками, что я бросила попытки их разделить. Я приникла к нему, моя голова лежала рядом с его головой на подушке, а волосы попадали ему в лицо. Его ладони были прижаты к моему лицу, как маска. У меня не было возможности сказать ему, как сильно я его люблю. Даже если бы он меня слышал, если бы находился в сознании, я не смогла бы этого сделать. Все было малo для этого. Даже близко не подходило, чтобы выразить силу моей любви. Не было на свете ничего настолько громкого, настолько мощного, бесконечного, чтобы хоть вполовину выразить чувство, которое я к нему испытывала. Мне хотелось влезть внутрь него. Хотелось, чтобы он обнял меня так сильно, чтобы я впиталась в него без остатка, или он впитался в меня, чтобы он понял, чтобы мне не было необходимости озвучивать это словами.
В эти минуты где-то на задворках моего разума вялый, безгранично холодный и испуганный человечек, который до сих пор жил там - и который навсегда останется там жить, потому что так сильно человек измениться не может - с некоторым удивлением подумал, что, возможно, я все-таки знала о любви больше, чем мне казалось. Я дотронулась до его грязной щеки. На ней появилась щетина, надо бы побрить. Я поцеловала эту колючую щеку. Я хотела забраться к нему в кровать и обнять, хотела согреть его. Вернуть ему энергию. Но застеснялась: вдруг войдет сестра или Tante Матильда и обнаружит меня. И я осталась наполовину сидеть, наполовину лежать, прижавшись щекой к его щеке, умоляя его не уходить. Прислушивалась к его дыханию и думала, что это был единственный человек, которого я по-настоящему любила. Он ничего от меня не требовал, ничего не навязывал. Я нравилась ему такой, какая я есть. Я любила его за то, что он безоговорочно позволял мне быть собой. Я подумала обо всех остальных: о моем отце, который прожил достаточно, чтобы оставить после себя неприятное чувство своего превосходства; об отце приемном, который был хорошим человеком и делал намного больше того, что требовал от него долг, но который, совершенно не по своей вине, всегда был отцом и потому (не без резонности) был уверен, что я должна отвечать ему дочерней привязанностью; о Тони, не имевшем не малейшего понятия, на ком он женился, в основном, наверное, потому что я не позволяла ему этого узнать. Да разве я могла ему это позволить? Даже Гастон, которого я бесстыдно использовала в своих интересах, видел во мне воплощение его собственных тайных фантазий, точно так же, как и для меня он был воплощением моих. Но Ксавьер полюбил меня с первого же взгляда, даже со всеми моими шрамами на лице и моим новоприобретенным острым язычком, и продолжал любить без усилий, обид и скрытых видов на меня, и с этим я никогда ничего не смогу поделать.
- Если тебе станет лучше... - шептала я ему в ухо. Я хотела заключить с ним сделку. Приманить его каким-то невероятных размеров подарком, предложить взятку, чтобы он не умирал. Но я ничего не могла ему дать. Даже если он поправится, ничего не изменится. Мы разминулись друг с другом, я и он. - Ох, дядя Ксавьер, - шепнула я прямо ему в губы.
В коридоре зашаркали шаги. Я поспешно выпрямилась на стуле. Если они и были удивлены, обнаружив его щеки влажными от слез, а запыленные, с въевшейся копотью пальцы чистыми, если и заметили, как спутались мои волосы, как пламенеют и лоснятся мои щеки, то ничего не сказали.
Позже Франсуаза и Селеста уехали - из-за детей. Я отказалась. День тянулся медленно.
- Ты должна что-нибудь поесть, - сказала Tante Матильда.
Я забыла о еде. Во рту было гадко, а желудок то и дело пронзала резкая боль, но я считала, что это от горя, а не от голода. Я пошла, купила сэндвич, и скормила его птицам. Ни куска не смогла проглотить.
Когда же вернулась в комнату с репродукцией Дега, там было полно народа. Они окружили кровать. Я так испугалась, думала, сейчас сердце выскочит из груди. На меня никто не обратил внимания. Сестра тронула Tante Матильду за плечо. Нас попросили на минуту выйти. Хотели проявить тактичность, отключая его от аппаратов и капельниц.
По замкнутому, отчаявшемуся лицу Tante Матильды я поняла, что все кончено: он умер. Я подумала: не плачь, не плачь. Стоит только начать - и ты не сможешь остановиться, никогда. Но сквозь слезы я даже не видела, куда иду, где дверь, и наткнулась на стену.
- Только поглядите на это нелепое создание, - слышала я его голос. Я слышала, как он фыркает от гордости за очередное проявление моей невероятной оригинальности (которую все остальные называли неуклюжестью). Да, вот это самое создание, оно уверено, что может ходить сквозь стены.
Ох, дядя Ксавьер, где ты?
Позже, днем, мы в молчании ехали в Ружеарк, я и Tante Матильда. Она сидела, глядя прямо перед собой, и лицо её было совершенно непроницаемым. Я вела машину.
Я боялась возвращения. Не знала, как вынесу пустоту Ружеарка, Ружеарка без дяди Ксавьера, но едва мы въехали в ворота, навалилась такая тьма тьмущая дел, что просто не было времени исследовать, где проходят границы боли. Нужно было доить коз. Решать какие-то бытовые, повседневные вопросы, связанные с фермой. Tante Матильда постоянно говорила по телефону. Она вцепилась в него, как в спасательный круг, и разговаривала резким, монотонным голосом. Предстояло известить власти, людей, обо всем договориться. Она постоянно обращалась ко мне за консультацией. Мне стало неловко.
- Вам следует спросить об этом Франсуазу. Или Селесту, - сказала я.
Она взглянула на меня растерянно и смущенно и провела карандашом по волосам.
- Да, разумеется, - сказала она. - Спрошу.
Мне нестерпимо хотелось с ней поговорить, понять, на каком я свете, но никак не удавалось поймать подходящий момент. Она не слезала с телефона, и пришлось мне тащиться в маслобойню и принимать множество непрофессиональных и, возможно, губительных решений просто потому, что решения должны быть приняты, а все, казалось, считали меня единственным человеком, который мог это сделать. Все шло по заведенному порядку. Время, как и положено, бежало вперед. Били часы. Солнце катилось по небу с востока на запад. Когда начало темнеть, Франсуаза приготовила поесть, и мы сели за стол. Я заплакала. Меня добил пустой стул. Слезы капали мне в ложку. Дети смотрели на меня испуганно и озадаченно.
Мы помыли посуду. Мне хотелось, чтобы Франсуаза и Селеста поднялись наверх, хотелось остаться вдвоем с Tante Матильдой, но когда посуда была перемыта, все вернулись за стол и молча сидели в унынии и отчаянии.
- Пойду, наверное, спать, - сказала я.
План мой был таков: дождаться, пока Tante Матильда поднимется к себе, потом зайти к ней в комнату и поговорить по душам, без всяких недоговоренностей, но он совершенно не сработал, мой план. Помню, как я села на кровать и скинула обувь, и все. Следующее, что я помню - это сильный рывок: я вздрогнула в темноте, проснувшись от страха, вся в поту. Боль была такой невыносимой, что я не знала, как стерпеть её. Хотелось выть в голос. Рвать одежды, визжать, излить всю свою ярость от этой непостижимой и безвозвратной потери. Как он посмел не быть здесь? Как посмел не быть? С этим невозможно смириться.
Я спустилась вниз. Если двигаться, думала я, боль утихнет. Может, с помощью движения можно её обмануть. Глаза мои заплыли, превратились в узенькие щелочки. В кухне горел свет.
- Не спится, - извиняясь, пробормотала я.
Она подняла голову. Неприбранные, мучительно седые волосы падали на плечи. Мне было стыдно за то, что я стала свидетелем пугающей беззащитности её распущенных волос.
- Отвара? - спросила она.
Я покачала головой.