18905.fb2
Старик как будто не слушал меня, глаза его были тусклы, они уходили в глубину, вместо лица в серую землю и мох, в какие-то темные ямы. Вдруг в них зажглись две звезды.
— Поехали со мной, — внезапно сказал он, — я покажу тебе Ладогу. Поехали, рыбу половим. Сына возьмем, хоть он дурак у меня. Отдохнешь недельку. — Глаза его разгорались все ярче. Он улыбался. — Покажи свою карту (в руках у меня шевелилась и комкалась на ветру карта Ленинградской области). Я тут живу. — Он ткнул пальцем — северо-восточный угол озера. Карта под его пальцем тотчас как будто намокла. Я развернул ее шире: вот, западнее, остров Валаам… — Зачем тебе Валаам? Туда не нужно, там одни туристы, пароходы, скучно… — Он говорил с акцентом — финским, карельским? Лицо его менялось, оно светлело и одновременно старилось, собиралось морщинами в подвижный шерстяной клубок.
Он заговаривал меня, похоже, без злого умысла, но я как-то насторожился. Наверное, ему скучно в своем доме с дураком сыном, на берегу озера.
Нет, дядя, не поеду я с тобой, подумал я, вслух поблагодарив его и сказав, что еще подумаю.
— Что думать? Поехали. Тебе нужно поймать рыбу. У нас хорошая рыба.
Подошел автобус на Питер.
Я отправился к передней двери автобуса; она отворялась едва наполовину, но я протиснулся внутрь, прошел как по канату между коробками и мешками и поверх них сидящими, безмолвными, точно статуи или кегли, людьми. Уселся на свободное место, посмотрел в окно. Старик на остановке покачал головой. На голове его была ушанка, несмотря на летний день. Хотя особой жары не было, была какая-то холодная, студеная жара.
Я ничего не выдумываю, разве что невольно расставляю задним числом акценты, но в реальности ничего не меняю: был этот старик, был разговор о рыбе, были во все эти дни неожиданные встречи и нелепые ситуации, иные почти сказочные[4], — был хаос, в котором только теперь проясняются некие важные закономерности…
Итак, я свернул с прямого северного маршрута и день провел в Петербурге. Север откладывался, откатывался, как если бы карта была ковром, светлым свитком пространства.
Спустя сутки, летние, удвоенные петербургские сутки, я вновь катился вверх по карте вместе с рулоном пространства.
Теперь понятно, что та питерская передышка очень помогла мне.
Питер был придуман в свое время для борьбы с нижним (водным) хаосом. Точно за волосы он вытягивает себя из болота проволочным каркасом пространства. Это великое усилие в нем постоянно ощутимо. И ты вместе с ним совершаешь это усилие — растешь вместе с ним.
Его недвижные кубы встают в белесой дымке, невидимые, идеально разлинованные. Город восходит от воды вверх, вписываясь, врастая головой в эти (христианские) кубы. Вода (финская) размывает их снизу.
Вот схема русской карты: она двухэтажна — сверху нестойкое, срисованное в Европе петербургское пространство, внизу вода. В перманентном конфликте измерений древняя вода противопоставляет наступающему на нее пространству плоскость: ровно растянутую зеркальную плеву. Под ней нет пространства, нет жизни под этой чудной плоскостью; вернее, есть, но иная, поту-жизнь, в которой все наоборот, зеркально в сравнении с нашей посю-жизнью.
Наше сознание двухэтажно. Оно непременно включает спорящие (небесный) верх и (водный) низ.
Я был рад встрече с Питером. Нет лучшего места для наблюдения геометрии, нежели Санкт-Петербург. Немедленно, одним своим видом и присущим ему надменно-пространственным настроением он вмиг вправил мне мозги.
Так проходило это путешествие — в погружениях и всплытиях, мимолетных, переворачивающих душу прикосновениях к нижнему русскому зеркалу. В соревновании между чертежом и водой.
Меня промочило тогда по грудь до-временем, протохристианской влагой. Металл Ильменя, брызжущий искрами, угрожающий, выпукло-напряженный; Волхов, слишком прямой, словно Господь хватил по земле саблей; белоглазая Ладога, так и оставшаяся за горизонтом, только уголок ее я углядел в Шлиссельбурге, противу крепости Орешек: малые скорлупки орешка плавали в грязной воде.
Всякий раз, когда нужно было утвердить в воображении вменяемое, черченое представление о новом месте, вода притекала, размывала твердые линии, приливала к моему бумажному сердцу, и сердце замирало.
Иногда вода обещала будущее, как озера на севере Кольского — сотни озер, сотни глаз, обращенных в следующее пространство.
Эти безымянные «зрячие» озера составили искомый предел ментального русского помещения.
Я добрался до него, как и рассчитывал, не ожидал только увидеть солнца в два часа ночи прямо посередине неба — на шишке Кольского царил полярный день. Не все было обдумано заранее: слишком скорым вышел тот первый от-московский отъезд.
Начинается второй — не на север, а на юг, к Толстому. И снова, наверное, для того, чтобы исследователь не забывал, по какой земле он движется — двухэтажной, ломкой, подвижной, — горизонтальная линия Оки легла как шлагбаум, расчленила карту.
В Тулу въехали под дождем. Улица (длиннейшая из всех, Октябрьская, прямо продолжающая «меридиональное» московское шоссе) показалась шатким узким помостом, протянутым над городской хлябью; по ней стекли к реке.
Река Упа, на первый взгляд, совершенно не городская — свободная, петлистая, запутанная в рисунках отмелей и кривых, ленивых берегов. Город ложится тонким листком поверх лугов и болот — под ним, по нижнему этажу, лиет река. Над ней не мост, а тонкая бумажная перемычка.
На подъезде к перемычке писатели в автобусе оживились, приникли к правым окнам. За стеклами проплыли бледно-желтые дома, в отличие от пестрого и облезлого окружения выкрашенные очень гладко, даже как-то голо. Что такое эти дома, выяснилось позже[5], а пока, сразу после них, в следующую секунду, когда автобус, толкаясь между малых машин, выруливал на мост, случилось нечто странное, что я впоследствии оценил как второе водное предупреждение.
Случилось вот что. У моста закончилась Октябрьская улица, в конце ее поднялась большая, пятнистая от дождя церковь, и вдруг прямо перед ней, близко к дороге, в трепете капель на стекле промелькнула странная фигура. Как будто кто-то подпрыгнул и заглянул к нам в автобус.
Памятник: черный человек с голой грудью, вооруженный трезубцем и, главное, с хвостом. Я замер. Мало я нагляделся на севере водяных и русалок, и вот опять.
Что это — Нептун, Тритон?
Кто-то сказал впереди — Никола Зарецкий. Тут все смешалось у меня в голове. Как это может быть христианский святой — с хвостом?
Самое занятное, что половиной сознания (нижней, «водной») я поверил, что это действительно Николай Чудотворец. Только особенный, тульский Николай, Никола Зарецкий, наподобие Можайского; тот с мечом, а этот с трезубцем.
Зарецкий, водный — была тут какая-то связь, которая сработала прежде разумного понимания. Еще и дождь, и эти уличные хляби.
Вот она, «хвостатая» Россия: сверху христианская, снизу языческая — страна-русалка. Не страна, но мир, пространство над водой, поднимающееся (спасающееся) из воды. В такой двухэтажной, двоеверующей России был возможен этот невозможный Никола.
Это не было внятной мыслью, только ощущением, к которому я был дорожным образом готов.
Нет, если бы я хоть одно мгновение всерьез об этом подумал, то, несомненно, отринул такого нелепого Николу. Но я не успел ничего подумать. Я только ощутил его уместность в общем водном (или уже подводном?) сюжете. Чудище, морской зверь вынырнул из пучин, взглянул на меня и исчез. Скорость, с которой совершилось это «оптическое» приключение, довершила дело. Морской Никола, отекаемый дождем, подъявший хвост из вод, кивнул бородой. Я узнал его.
Да! Ко всему прочему, эта наивная картинка непостижимым образом связалась для меня с Львом Толстым — и отлично связалась. Толстой взглянул на нас через стекло. Я принял и Толстого; путаница образов царила в голове; покинув стерильную московскую капсулу, я тотчас набрался дорожных микробов, отравился сказкой внешнего, насыщенного водой пространства.
Есть обаяние дороги, соблазн додумывания, досочинения нового места. Я заехал за тридевять земель, за Оку: тут, стало быть, такие боги, занятные, невиданные боги. Такой, к примеру: Толстой-Никола-Посейдон; пойдет — отличный тульский бог.
Автобус покачнулся на мосту, поток машин пронес его вперед, затем, точно на дне блюдца, мы дважды повернули под прямым углом, и уже тульский кремль своей низкой стеной, из-за которой выглядывали коренастые храмы, занял все мое внимание. Город сошелся к прямоугольнику кремля разновысокими квадратноголовыми домами, я загляделся на кремль и дома и скоро забыл об удивительной встрече с местным духом, Николой-Тритоном-Толстым.
Забыл о предупреждении, втором за два часа.
Позже выяснилось, что это за чудо-юдо у моста, точнее, что стряслось в моей размокшей голове, как хаотически смешались в ней правильные и неправильные слова и смыслы.
Разумеется, промелькнувший в окнах таинственный Нептун не был Николаем Чудотворцем. Слова Никола Зарецкий, что произнес экскурсовод в голове автобуса, относились к храму — тому, большому, осеянному мелким дождем.
Чудная фигура с хвостом стоит перед Никольским храмом, близко к дороге (оттого он так скоро заглянул к нам и исчез). Это памятник Никите Демидову, основателю знаменитых тульских заводов, первому нашему оружейному промышленнику и проч.
О трезубце: на самом деле в левой руке у Никиты не трезубец, а меч — рукоятью вверх. Понятно, почему меч (в правой руке молот): Тула — город оружейников. Но на ходу мне некогда было разбираться, трезубец это или рукоятка меча — все с тремя концами. Я уже успел признать в нем водного бога, поэтому, конечно, увидел трезубец.
И, наконец, главная странность, из-за которой мне почудилось, что у памятника есть хвост.
Это не хвост, а пушка.
За спиной у Никиты Демидова помещается пушка, и помещается так неловко, что в некоторых ракурсах ее легко принять за продолжение его туловища. Тут еще одна странность: у памятника нет ног, он поставлен торсом на пьедестал, к тому же на него надет фартук, и этот фартук свисает ниже уровня, на котором заканчивается торс. Пушка высовывается сбоку из-за фартука. То есть фартук прячет точку пересечения туловища и пушки, и потому нетрудно представить, как туловище за фартуком превращается в пушку[6].
Объяснение длинно, взгляд же короток (омыт дождем).
Так случайно, ошибочно, но притом ярко и убедительно нарисовался символ «нижнего», мокрого тульского места. Мало того, он связался многими тайными связями, нижними, языческими, составил образ, пролился волшебною водой и сделался чудным Николой (Нептуном, Никитой, Толстым).
Да, я поверил в него; трудно было не поверить.