18905.fb2
Старший сын Николая Ильича Толстого был также Николай. Старший брат Лёвушки, Николай Николаевич (1823–1860).
Третий Николай; никольская сага Ясной Поляны продолжается.
Ее последовательность важна здесь в первую очередь; в ней заключены многие закономерности, которые нужно иметь в виду при разборе «храмовой» яснополянской стройки.
Третий Николай составил свой особенный этаж в лестнице здешних возрастов. Формально он принадлежал тому же поколению, что и Лёвушка, но на деле намного опередил его. Отчасти он заменил меньшому брату отца. Это особенно помогло в первое время после смерти Николая Ильича, которую Лёвушка переживал очень болезненно: не верил в его уход, сочинял темные сюжеты о возможности встречи с ним — понятные, трагические сюжеты.
Говорят, на мысль о возвращении прошлого посредством слова Толстого навел брат Николай. Будто бы он посоветовал Лёвушке писать — слово за словом, составлять из слов текст-невод, с помощью которого можно вернуть прошлое. Очень просто: нужно описать во всех деталях вчерашний день, для начала вчерашний, который помнится хорошо. Если описать день полностью, он вернется к тебе и никуда более не исчезнет. Затем позавчерашний, затем вспомнить и записать все из третьего дня и так далее. И постепенно прошлое вернется — все, целиком, и с ним вернутся родители.
Это похоже на правду: третий Николай часто придумывал такие сказки; Лёвушка веровал в них. Некоторые он пронес с собой через всю жизнь и даже похоронить себя велел в том месте, где Николай закопал заветную зеленую палочку с написанным на ней рецептом общего счастья.
Третий Николай не строил — он мифологизировал, перетолковал дом-храм; именно в его устном сочинении дом стал храмом. Лёвушка воспринял его сказки как совершенную «сакральную» правду.
Об этом пишет Шкловский, повторяя очередную сказку Николая: в доме жили несколько времен разом; он так долго строился, что одни комнаты уже успевали обветшать и состариться, в них царил беспорядок давно оставленного жилья (в них жило прошлое), тогда как в других еще шло строительство, в них жил беспорядок стройки (жило будущее).
В таком подвижном, вечноустрояемом доме-храме третий Николай находил свое царство. Это было царство идеального обустройства времени. Николай прослеживал по дому и за его пределами особые дорожки-канавки, по которым текло время. Он знал, в какие ворота — понятное дело, в южные, — между белых башен в Ясную входило время, как оно проникало в дом, какие расставляло по комнатам точки и запятые, подвижные, как стая рыб, солнечные блики, и как потом уходило, сначала из дома, из задних, большей частью запертых дверей, затем из усадьбы.
Время уходило на север, минуя поляны и малые проплешины, в самую гущу леса. Лес покрывал северный склон «кремлевского» холма. В противоположность южному, ухоженному, идеально спланированному, этот склон был дик, свободен в своих природных, противучеловеческих формах, направлен в древность, или так — в страну мертвых.
Все это есть на реальной карте Ясной.
С северной стороны холм разрезает овраг Старый Заказ — он есть главная канавка, по которой из Ясной Поляны уходит время. В ту сторону — по оврагу вниз (по заказу) положено уходить мертвым. На краю оврага, на краю света в понимании детей Толстых, закопана зеленая палочка. Здесь же, согласно правилу ухода из Ясной, должно ее обитателям ложиться и умирать. Здесь, у начала оврага — где же еще? — завещает похоронить себя мальчик Лёвушка, свято верующий в геометрию времени старшего брата Николая.
В доме-музее Толстого есть комната для гостей, на самом же деле — комната третьего Николая. Странная комната, беззвучный пропуск в теле дома. В нее можно пройти прямо из передней, но как будто что-то не пускает, пустота загораживает дорогу.
В помещении, прозрачно-светлом, нет теней; как будто в нем стоит туман, невидимо обливающий предметы. В низкой нише помещается бюст третьего Николая; бюст был сделан вскоре после его смерти бельгийским скульптором Гейфсом. Гейфс воспользовался посмертной маской Николая Николаевича. Это видно: есть что-то неживое в этих гладких, оплывающих чертах. Однако он и не мертв, этот мраморный третий Николай. Он словно улыбается. Он помещен где-то посередине между (последним, смертным) сном и (новым) пробуждением — позиция, крайне интересная Толстому.
Лев провожал брата Николая в «страну мертвых», наблюдал за ним до последних минут. Это было в городе Гиере (Йере) на юге Франции, где Николай умирал от туберкулеза. Наблюдения за его смертью, за этим последним зависанием человека между бытием и небытием составили для Лёвушки важнейшее — ужасное — впечатление.
Позже, собирая-вспоминая роман, он поместил в эту промежуточную позицию, на грань последнего мгновения, умирающего Андрея Болконского и, сколько возможно, удерживал его в ней, наблюдая за смертью героя с интересом, который трудно назвать литературным. Он определенно списал умирающего — просыпающегося? — князя Андрея с брата.
Или с этой маски, которая до последнего дня была рядом с ним.
Искусная работа! С этой бледной головой, гладкой, как будто обмыленной, что отчасти объясняется работой рассеянного, без теней света, комната обретает характер склепа. Хорошо же тут было гостям.
Правда, это светлый склеп, тут должны обитать не мертвецы, но призраки.
Позже Толстой боялся этой комнаты, точнее, боялся соблазна смерти, который здесь являлся ему. Он просил, чтобы ему не давали в руки ружье, прятали от него тесьмы и веревки, чтобы он не повесился на перекладине перегородки, разделяющей комнату пополам.
И все же эта комната не мрачна, скорее, меланхолична.
Да, с таким характером она может быть включена в дом-храм. Обязательно — в толстовском домовом храме непременно должен быть придел брата Николая.
Он был Лёвушкин апостол; только следует помнить, что его церковь была условно христианской.
Так же и теперь яснополянское пространство, эволюцию которого можно без труда проследить в истории о трех Николаях, сложное, выдуманное пространство, трудно назвать христианским. И флигель этот — самостийная хоромина, плохо склеенная, подвижная, невидимо перекошенная в постоянных попытках хозяев обустроить в ней самое счастливое место на земле. Как часто бывает в таких случаях, эффект выходит обратным.
Но возвышающее усилие чувствуется: храм на вершине «кремлевского» холма Ясной пост-ощутим. Или пред-ощутим?
Ничего нет интереснее для архитектора, чем исследование храмового обустройства места, столь необычного, что ему как будто и не нужна настоящая церковь[23].
Итак, строителей трое: Николай-дед, Николай-отец и Николай-старший-брат. Готовая трехчастная сказка.
И далее: первый Николай — метафизик, он размечает яснополянское («кремлевское») место, начинает строить дом-храм. Второй, архитектор, возводит до крыши видимую храмину. Третий, мифотворец, населяет ее архитектурой нового смысла, трепетным детским сочинением. Поливает живой водой, освящает в глазах меньшого брата.
Далее случается перелом последовательной яснополянской истории. Является Лёвушка — разрушитель храма, переменитель пространства с реального на мнимое.
Лёвушка проигрывает дом-храм в карты — одним махом, разом перечеркивая волшебное Никольское прошлое.
Он запутывает, переворачивает вверх дном идеальное строение времени, в котором, в чем он сам убежден, было уготовано его спасение. Затем (в раскаянии?) он мнет этот малый флигель, точно ком глины, пытаясь хотя бы отчасти восстановить в его пределах утраченное святилище. Нервные, противуархитектурные усилия, начиная от устройства новых, «полуторного» размера комнат, до заведения в первом этаже Николаева склепа.
Все это отражено в его «строительном» романе, в перемене его композиции, сростках и разрывах текста.
Результатом явного строительства стал главно-неглавный дом, бывший флигель, непонятный, не опознаваемый снаружи как центральный дом усадьбы. В его виде, общем и частном, во всяком эпизоде его оформления сказываются (это видно) два чувства: надежда, что храм восстановится, и неверие в это чудо. Детская надежда и взрослый скепсис. Увеличение и уменьшение времени.
Зато вышел роман, двоящийся, смотрящий разом в прошлое и будущее; роман, замещающий дом.
Тут скрыта еще одна тема. Толстой не просто пытается восстановить дом-храм. Он протестует, отрицает прежние способы его строительства. Возможно, так он пытается оправдать себя за содеянное.
Его позиция такова: храм был утрачен, потому что был построен неправильно.
При этом он относится к трем Николаям-основателям с совершенным уважением. Постоянно хвалит деда за его светлые идеи и вкус, за легкую простоту всякой вещи, от него оставшейся. Почитает и любит отца, отмечая те же простоту и ясность его человеческого, личного строения. Брату Николаю он поклоняется буквально, еще бы — он был его поводырем к порогу тайны, он дал ему ключ к разрешению всех загадок: собери мир в слове, замени его словом, но так собери и замени, чтобы в итоге тебе открылся (написался романом) лучший, заведомо спасенный мир.
И все же он разочарован в действиях своих апостолов Николаев. Даже самый близкий ему из всех, третий Николай, даже этот, немного не от мира сего, невесомый мифотворец в итоге разочаровывает Лёвушку. Не здесь, во Франции, в Гиере. Он умирает без тайны, страшно просто. Выходит, что и этот слишком плотен, и этот не спасен?
Да, все они смертно плотны, они пребывают в этом (годном только к неизбежному разрушению) пространстве, когда важнее всего то, не поддающееся разрушению, нетленное и вечное пространство.
Нет, он не будет восстанавливать исчезнувший дом-храм наяву — сначала от безденежья, а потом из принципа, из совершенного убеждения: храмы не восстанавливаются наяву, они строятся в сознании, в чистом (пластичном) пространстве общей памяти.
Так или иначе, повторять подвиги первостроителей Ясной Толстой не намерен.
Из этого я делаю свой, «архитектурный» вывод: добившись выдающегося результата в словоустроении, словозамещении исчезнувшего дома и потерпев ощутимую неудачу в реальном, земном восстановлении дома-храма, Толстой приобрел определенную неприязнь к пространству. Им овладел страх пространства. За этим страхом можно без труда различить память о фамильной вине, отрицание опыта прошлого, надежду на исключительность собственного сознающего опыта, целью которого является итоговое, спасительное чудотворение.
Этот толстовский страх имеет сложный, высокий смысл. Нет спасения в пространстве, спасения от смерти: в этом смысле смерть для Толстого слишком определенно связана с пространством. Никакие «прусские» устройства, никакая отцовская честность, никакие сказки братьев не спасут от нее. Смерть арифметически неизбежна. Арифметика, точный расчет, регуляция времени и пространства — все это лишние напоминания о беспощадной, равнодушной бесконечности, внешней бездне, в которой обитает только смерть.
Тут кроется важная загадка. С одной стороны, Толстой, внук «прусского короля», сам наполовину «немец», искатель арифметической простоты и логики[24]. Он, как и дед, соблазнен идеей научно выверенного «цифрового» парадиза. С другой стороны, сидящий в нем меньшой Толстой, Лёвушка, страшится цифр, прячется от пространства.
Можно подумать, что Толстой постоянно раздвоен. Как будто речь идет о больном человеке, сочинителе, пораженном неразрешимым двоением своего «я» (на Льва и Лёвушку).
Ничего похожего — Толстой цел; он был и остается цел. Его целое сложно, оно составлено из конфликтующих частей, которые встречно уравновешены. Таков его метод, вполне осмысленный.
Загадка разрешается так: Толстой не раздвоен, а удвоен, удвоенно силен в своем внешне противоречивом творчестве. Он сочетает архитектурный, счетный подход с живым «акварельным» текстом, плоть которого построена на ловле мгновений. Он сочетает архитектурную вечность, которую в данном контексте можно назвать христианской, с антиархитектурной, языческой разобранностью бытия на переполненные мгновения.
Его необъятный текст многомгновенен — в идеале единомгновенен (чудесен).
Мой поход в Ясную тем и был вызван: я хотел посмотреть на жилище автора, умудрившегося втеснить «Войну и мир» в одну секунду воспоминаний Пьера Безухова. Разве не гениально? Толстой добился фантастического, умопомрачительно простого синтеза целого и мгновения. При этом синтез был произведен столь искусно, что мы до сего дня не замечаем ни единого шва, не различаем чертежа, подпирающего роман.