«Живущие в комнате ужасов боятся выйти из нее».
Аркадий Давидович
Страшно бывает Всем. Боится преподаватель, боится студент, даже господин Анри Бедар, директор нашего Института в Лангедоке, и то боится. Я уж и не говорю про Парижский институт. Страх это корень институтской жизни, та самая пружина, которая движет всю образовательную махину. Но страх в моем Парижском заведении и страх в южном вузе — два разных страха.
Страх Парижа — это страх перед критикой и издевкой. Он сконцентрирован в образе невысокой темненькой докторицы, главы отдела философии нашего института госпожи Кароль Лефевр. Она сделала свое имя на уничижительном раздавливании чужих текстов, слов, мнений, образа мысли. Эта хрупкая креолка с остервенением крушила любое слово, в любой форме созданное коллегами по институту. И в итоге, ее появление вызывает ужас и затыкает рты всем думающим людям. А не думающие благосклонно проходят сито дамы. Креолка знает, что философские тексты должны быть философскими, другими словами, соответствовать уже некогда написанным книгам классических авторов. В случае отсутствия такого совпадения — текст уничтожается хамством, ехидством, смехом.
Думающие, потому и думающие, что шагают вне пределов картонной коробки с книгами столетней давности, за что сразу же наказываются госпожой Лефевр. Наказываются не за то, что не понимают или не знают чего-то, а за ту легкость обращения с фолиантами прошлого, которая, разумеется, не идет ни в какое сравнение с требуемой официозом фундаментальной любови к респектабельным классикам. Но ведь:
… Переполненная память
Топит мысли в вихре слов…
Даже критики устали
Разбирать пуды узлов.
Всю читательскую лигу
Опросите: кто сейчас
Перечитывает книгу,
Как когда-то… много раз?
Перечтите, если сотни
Быстрой очереди ждут!
Написали — значит, надо.
Уважайте всякий труд!
Можно ль в тысячном гареме
Всех красавиц полюбить?
Нет, нельзя. Зато со всеми
Можно мило пошалить…
Их антиподы — Хомо не думающие, успешно компилируют свои тексты и зарабатывают степени. Но все они преисполнены страха. А что же скажет госпожа Лефевр? Любопытно, но сама мадам и не пытается что-либо писать. Одна статья в два года, одна монография в 15 лет на тему «Вершина мировой философской мысли…», вместо многоточия очередной классик, или идея из энциклопедии.
Лефевр создала в Париже определенный стиль, ее ученики уже модные и авторитетные преподаватели, и страх становится поистине всепроникающим. Последнее достижение ее школы — проведение научной конференции: «Вдумчивое чтение Азбуки, как философское введение к освоению Букваря и фундации философского творчества». Одним словом, коллеги обратились к самым истокам философской мысли. И вот солидная философская «тусовка» из 19 докторов философских наук и орды преподавателей/ассистентов выдала результат: «Буковки не только надо читать, но необходимо их складывать в слова и обязательно думать над прочитанными словосочетаниями». Говорят, что Лефевр готовит солидную монографию в развитие своей оригинальной и авторской концепции: «Читать. Думать. Читать. (К вопросу о методологии философской работы в университете)».
На юге страх иной. Это страх не перед личностью и ее словами, а перед бездушным механизмом, имя которому: «Бюрократия». Страх перед документами, регламентами, пунктами, параграфами, буквами, таблицами, цифрами. На юге все имеет свой стандарт, свое типовое уложение, свой образец. Мысль ничто! Документ все! Монография ничто! Отчет все! Количество документов столь велико, что неизбежно нарушаешь их пункты, которые попросту противоречат друг другу. А начальственное кресло выбирает, увидеть эту ошибку или нет. Причем решает не как захочет, а тоже исходя из регламентов лишь отчасти ведомым простым смертным.
Любопытно, что в Париже, скверные личности, сами делают из себя скверных личностей. Если ты не возьмешь за идеал госпожу Лефевр, и не будешь создавать из себя именно такой типаж, то неизбежно окажешься жертвой, над которой будут глумиться все остальные, лишь в частных беседах эти остальные будут говорить: «Ну, ты же понимаешь, у меня не было выхода… Это все равно бы случилось, так что от меня ничего не зависело, а свой статус я мог потерять…» и т. д. и т. п. Страх, который как копье держат скверные личности, — это путь для роста скверности в вузе.
А вот на юге начальственные кресла сами рождают страх, дабы скверные личности не возвысились. Но скверным становится уже сам страх, ибо только страх карьерно растет, а личности карьерно же падают, как скверные, так и не очень.
Поэтому в Париже много личностей, хоть и скверных, но все-таки личностей. А вот на юге много скверного страха, а вот личностей нет вообще.
Только проработав преподавателем, я стал отчетливо видеть страх, и со временем накопил его немалую коллекцию. Да, да. Я коллекционирую страхи, а иногда и сам творю экспонаты для моей коллекции.
Есть, правда, нечто, что объединяет разнообразные страхи в вузе в единый, почти живой организм: Тотальность страха. Страх в вузе тотален в своей тотальности! Тотальность создается естественным путем, а вот поддерживается искусственно.
Эти мысли я не раз подтверждаю в июне, когда наступает летняя экзаменационная сессия. Какая великолепная лаборатория страха! Сколь чисты и ярки образцы страха и каналы его распространения. Эта обстановка пьянит и поддерживает тонус наркоманов-преподавателей, не имеющих возможности отказаться от очередной дозы страха.
Я часто размышлял, слушая стоны коллег о невыносимости работы в вузе. О чем это они? Думал я? Почему бы им просто не уйти с работы? Почему бы не сменить профессию? Не хотят и не могут.
Во-первых, страх уйти из вуза. Во-вторых, страх уйти из вуза, и так до энного количества. Это даже не страх, а вселенский всепоглощающий ужас. Как будто за пределами высшей школы безвоздушное пространство, приводящее к длительной агонии и смерти. Преподаватель бьется в судорогах страха при мысли, что он может быть уволен. Я знавал многих, которые получали инфаркт, оказываясь за пределами института. Толковые, энергичные молодые люди — погибали в судорогах бледных лиц своих, уйдя из вуза. Другие опускались, превращаясь в интеллектуальное ничтожество. В вузе они пели о своей любви к Сократу и Спинозе, а выйдя из вуза на вольные хлеба, выбрасывали книги из своих квартир, забивали их алкоголем, пачками денег и, сыто отрыгивая, щурили свои заплывшие дурным жирком глазки в неге ничегонеделания.
Ты сам, сам идешь навстречу тишине и деве с головой гиены, которая и есть истинное лицо университетской схоластической философии. Наверное, поэт имел опыт похожий на мой. Кто знает? Но совершенно точно, он слушал лекции по французской литературе в Сорбонне, в респектабельной, титулованной и такой высокомерной Сорбоне.
Я долго шел по коридорам,
Кругом, как враг, таилась тишь.
На пришлеца враждебным взором
Смотрели статуи из ниш.
В угрюмом сне застыли вещи,
Был странен серый полумрак,
И точно маятник зловещий,
Звучал мой одинокий шаг.
И там, где глубже сумрак хмурый,
Мой взор горящий был смущен
Едва заметною фигурой
В тени столпившихся колонн.
Я подошел, и вот мгновенный,
Как зверь, в меня вцепился страх:
Я встретил голову гиены
На стройных девичьих плечах.
На острой морде кровь налипла,
Глаза зияли пустотой,
И мерзко крался шепот хриплый:
«Ты сам пришел сюда, ты мой!»
Мгновенья страшные бежали,
И наплывала полумгла,
И бледный ужас повторяли
Бесчисленные зеркала.
Институт всполошился. Нам отменили пятилетний контракт, до завершения которого оставалось еще два года — тишина была разорвана шипящим: «Ты сам пришел сюда, ты мой!». Как нам сказали, профсоюз преподавателей сам выступил с инициативой перейти на годичный контракт, об этом же просили делегаты преподавателей, и руководство нехотя пошло на уступки. Какое свинство! Преподаватели в шоке. Они потеряли двухлетнюю индульгенцию на безделье. И теперь каждый год в июне их будут либо вышвыривать из вуза, либо оставлять еще на год.
Первые, высунув языки, метнулись к большим начальникам, к простым начальникам, а за отсутствием объекта приложения своего языка к высоким должностям, мелкой змейкой поползли к начальникам совсем маленьким. Как мне сказала уборщица туалета для начальников: «…расход туалетной бумаги там резко сократился,… нашелся аналог-заменитель…». Старушенция, в молодости воевала с бошами в отрядах маки и до сих пор свято исповедует идеи своей боевой коммунистической юности, если и не на митингах, то хотя бы в шутливых комментариях. Последнее, право, оказывается куда как более эффективным, нежели крикливые лозунги новых левых.
Вторые, либо, не имея нужной консистенции языка, либо доступа до объекта почитания, стали тихо напиваться и азартно давить студентов на экзамене, сублимируя на них свою неистраченную энергию страха.
Третьи хихикают в кулачки, ибо их мамы, папы, тети, или жены защитят своих домашних любимцев и уж они то, точно получат продление контракта.
Мне легче. Я могу не только лекции читать, но и работать на разнообразных трудовых фронтах: от политической деятельности (куда хоть и вяло, но иногда зовут), до экскурсий по южному берегу Франции (куда хоть и не зовут, но всегда примут)… да после удачного бенефиса на конференции и курса повышения квалификации я смогу работать сомелье, правда, не во Франции, а где-нибудь в Украине, или еще лучше на украинском курорте Черного моря, где качество вина оценивается тем, насколько оно сладкое, и насколько сильно бьет по мозгам.
Вот только страх не исчезает. Он меньше чем у других, его можно контролировать, но он остается… Горячие мечты, холодные слова, томление перед неизбежностью будущего и трепет о том миге, когда тебя лишат права быть преподавателем философии. Лишат твоих видений и твоих страхов, лишиться этих видений. Неужели это уже не излечимая профессиональная болезнь преподавателя философии в высшей школе?
Из бездны ужасов и слез,
По ступеням безвестной цели,
Я восхожу к дыханью роз
И бледно-палевых камелий.
Мне жаль восторженного сна
С палящей роскошью видений;
Опять к позору искушений
Душа мечтой увлечена.
Едва шепнуть слова заклятий, —
И блеском озарится мгла,
Мелькнут, для плясок, для объятий,
Нагие, страстные тела…
Но умирает вызов властный
На сомкнутых устах волхва;
Пускай желанья сладострастны, —
Покорно-холодны слова!