18980.fb2
— Боже, о чем это ты?
— Ну, пока ты еще жила в доме, туда не раз вызывали полицию. Ты подстригала в полночь лужайку. Выпалила из дробовика в телевизор. Да-да. Мне звонил мастер по ремонту. Суть в том, Джоселин, что дети любят и обожают тебя, но считают опасной, боятся, что ты можешь случайно кого-нибудь укокошить.
— Да умоляю тебя, все, что я делала тогда и делаю сейчас, так это пытаюсь удержать на расстоянии незваных гостей, пока сама сижу в одиночестве и слушаю Элгара.
— Ну, и это, быть может, тоже дурной знак.
— К твоему сведению, это всего лишь удовольствие, уверена, впрочем, что даже ты должен понимать — насильственной смертью теперь никого, в том числе и грабителей, не испугаешь.
И пока она в течение нескольких дней переваривала сообщенные мужем новости, кувалда ударила снова. Деньги, полученные от продажи дома, она отдала в умелые руки сведущего консультанта по капиталовложениям, давнего знакомого Стива, уверявшего, что этот человек возведет для нее высоченный кафедральный собор финансов, который простоит века и даже детям ее позволит вести праздную жизнь. И вот вам, впечатляющая эта постройка, простояв ровно восемь месяцев, рассыпалась в прах.
Провальные инвестиции включали в себя деньги, пропавшие по причине банкротств компьютерной фирмы и геологоразведочной компании; впрочем, это были сущие пустяки в сравнении с ее долевым участием в абсолютно надежном увеселительном бродвейском шоу с танцами, на репетиции которого ее несколько раз приглашали и которое сразу после премьеры было громко обшикано “Нью-Йорк тайме” в рецензии, снабженной броским заголовком
ПРИСКОРБНО ПЕЧАЛЬНЫЙ ПРОВАЛ
Каковое обстоятельство выяснилось сразу после полуночи, когда она оказалась стоящей в полном одиночестве в большом и мрачном зале торжеств, который располагался в глядящем на Центральный парк желтого кирпича здании и опустел ровно через сорок пять секунд после обнародования упомянутой рецензии. Чем и закончилось ее чарующее и романтически волнительное пребывание за кулисами театрального мира. В прорву коего она спустила почти двести тысяч долларов.
Впрочем, еще большим прахом обернулось финансирование службы инвестиционных консультаций, арендовавшей в Эмпайр-стейт-билдинг помещение, в которое сходился десяток телефонных линий, предположительно позволявших клиентам этой службы получать самые что ни на есть распоследние и надежные конфиденциальные сведения относительно сложившейся на рынке ситуации. Службой руководили бывший оперный певец и его любовница-манекенщица — оба страшно нравились ее консультанту, полагавшему, что при их связях среди завсегдатаев модных кафе и познаниях по части движения крупных денежных сумм они способны непогрешимо предсказывать какие угодно тенденции и помогать, не задаром конечно, мелким вкладчикам Среднего Запада заваливать крупную рыночную дичь. И если бы такое название не слишком резало глаз, манекенщица и оперный певец вполне могли назвать свою службу “Анонимные проныры”.
Обшикать-то можно было и эту затею, когда б не ее размах. К тому же участники ее, крупные и мелкие, действовали по первости на свой страх и риск. А затем, намереваясь создать условия, которые позволят выкачивать безумные бабки из европейских фондовых бирж, трое руководителей службы вылетели — все расходы оплачивались как служебные — первым классом в Париж, дабы поселиться там в отеле “Бристоль”, наладить связи и набраться новых идей, а заодно уж и произвести впечатление крупных воротил, для чего надлежало обедать в самых прославленных парижских ресторанах. И чтобы решить последнюю задачу со всей основательностью, они составили список длиной в руку плюс ногу, в коем указывалось, где именно каждый из их вечеров должен увенчиваться распитием “Шато д’Икем” и поеданием fraises des bois[14]Когда она сообщила своему консультанту Теодору — в виде консультационной услуги, — что подумывает подать на него в суд за недопустимое разгильдяйство и мерзкое мошенничество, приведшие к тому, что он, вместо возведения кафедрального собора финансов, который простоял бы века, за какие-то восемь месяцев соорудил дерьмовую хилую халупу, едва державшуюся на фундаменте рисковых инвестиций и пожравшую в вихре дорогих обедов, поездок и междугородних телефонных переговоров большую часть ее состояния, консультант пустил слезу и только что не разрыдался прямо под пальмой, росшей в вестибюле отеля “Плаза”, где она угощалась булочкой и китайским чаем с лимоном, а он двойными виски, — оплатить все это пришлось ей. Он сказал, что у него двое детишек в университете, а теперь им придется бросить учебу и устроиться на низкооплачиваемую работу.
— Господи, Джоселин, я понимаю, что весь наш сценарий породил довольно-таки унылую тенденцию потерь, но я все-таки вижу в конце туннеля определенные признаки изменения к лучшему, потенциал возврата затрат, тем более что сейчас самое время воспользоваться преимуществами, которые дает по-настоящему низкая цена на инвестиции.
— Я не имею ни малейшего желания вверять вам хотя бы медяк из тех жалких грошей, что у меня остались.
Эти ее недостойные, подлые слова, похоже, перепугали Теодора до потери пульса. Когда она рассказала подробности своему адвокату — а адвокат у нее был, благодаря бабушке, одним из лучших в Нью-Йорке, с большим офисом, из которого открывался вид на нью-йоркскую гавань, — в правом глазу адвоката появилась слеза, но, впрочем, левый остался сухим. И хотя адвокат горбился над своим письменным столом по причине травмы, недавно полученной им на теннисном корте, он все же выбрался из вращающегося кресла, подошел к окну, чтобы поглядеть на гавань и покидающий ее большой лайнер, и сказал через плечо:
— Знаете, Джоселин, самое грустное во всем этом, что консультант ваш — человек, по сути дела, настолько порядочный и честный, насколько это можно себе позволить в наши дни. Беда только в том, что при самых лучших его намерениях и таком же большом, как воображение, сердце он просто-напросто ни хера, простите за галлицизм, не смыслит в том, что следует делать с чужими деньгами, но ведь не посылать же его за это вверх по Гудзону в Синг-Синг.
— Это в мои намерения не входит.
— А именно это и может случиться, Джоселин. Можно было, конечно, сообразить, что в компьютерном бизнесе сейчас не протолкнешься, но ведь компания, в которую он вложил ваши деньги, обладала вполне приличной репутацией. Самую-то большую проблему, Джоселин, составляет эта инвестиционная команда — оперный певец с его манекенщицей. Понимаете, они и Теодора обобрали до нитки, просто по миру пустили, а поскольку симпатичный дом Теодора записан на имя его жены, средств, которые позволили бы возместить ваши потери, если вы выиграете процесс о разгильдяйстве, у него попросту не найдется.
Финансовый крах вынудил ее отказаться от новой квартиры, пустить с аукциона всю хранившуюся на складе мебель и по дешевке продать сжиравший четыре, запятая, и две литра бензина “ягуар” зеленой гоночной раскраски. Полученный от адвоката совет не возбуждать судебного преследования обошелся ей в две тысячи семьсот восемьдесят шесть долларов и восемьдесят семь центов. За сумму вдвое меньшую той, что уходила на квартиру, она сняла жилье более чем вдвое меньшее — на задах дома, принадлежавшего некогда самому богатому в городке человеку, а именно, как это ни иронично, бывшую квартирку шофера над гаражом.
И вот теперь до сознания ее начала доходить истинная правда, состоявшая в том, что никто из проверенных, настоящих друзей знать ее больше не хочет. Она стала давней знакомой, сильно обедневшей и навеки выбывшей из игры. Отныне, клятвенно пообещала она себе, она будет строить свою жизнь, основываясь на новой теории, теории мгновенного инстинкта. И делать в точности то, что ей хочется. Поздно уже было постулировать в своих бесцензурных помышлениях, что ты, дескать, никогда, никому — и в особенности твоему финансовому консультанту — не позволишь тебя облапошить. А если он все-таки проделает это, не станешь соваться к адвокату, поскольку тот оберет тебя еще и похлеще — на самый что ни на есть доверительный и премилый манер. И, господи боже, во мне, может, и сохранились еще запасы смешливости, но я никогда, никогда не позволю ей выйти наружу — разве что где-нибудь отыщется человек, в котором она сохранилась тоже и человек этот попробует посмеяться первым.
Однако это было еще не худшим из того, о чем приходилось думать. Думать приходилось и о том, что с ней, всеми брошенной и не имеющей работы, будет дальше. Она может обратиться в бездомную женщину, обитательницу скамеек, расставленных по замечательно проветриваемым атриумам Нью-Йорка. Уже обжитым множеством подобных ей, не менее достойных женщин. Два ее дробовика давно были проданы с аукциона по начальной цене, да и в любом случае она не могла больше позволить себе отправить свой телевизор в лучший мир.
Бесцензурные помышления стали теперь излюбленным ее времяпрепровождением, правда, иногда оно перемежалось воспоминаниями о давней юности в Южной Каролине, об одном тогдашнем случае, тоже очень трагическом. Ее пригласили, поскольку она была красивейшей девушкой в округе, на вечеринку старшеклассников, и пригласил-то один из самых смазливых юношей, отчего оба полагали, что станут главным украшением бала. И когда за весь вечер никто не подкатился ни к ней, ни к нему с предложением потанцевать — просто по причине чрезмерной ее красоты, — она почувствовала себя совершенно раздавленной, а кавалер ее и вовсе впал в прострацию, и под конец вечеринки она обнаружила его на террасе льющим слезы на цветущую магнолию. И почему-то решила, что это ее вина: она же никому не строила глазки, никого не пыталась пленить и вообще оставалась, как и всегда — ну разве за вычетом одного-двух случаев, — верной своему мужчине.
Теперь же она была бы счастлива, скажи ей кто-нибудь хотя бы одно лестное слово, пусть даже самое банальное, наподобие: какие у вас красивые туфельки. Меня бы это порадовало, правда, порадовало. А с другой стороны, после размышлений столь грустных и скорбных она с наслаждением думала о том, до какой жестокой вульгарности способны доходить ее помыслы. Ловя себя на мысли: а поцелуйте-ка вы, долбоебы Скарсдейла и Бронксвилла, меня в жопу. Или, еще того лучше, в мою социально превосходящую всех вас дырку. И чувствовала, что, несмотря на катастрофически оскудевшие обстоятельства, она, с ее музыкальным и художественным вкусом, все еще вправе испытывать чувство великого превосходства над всей этой швалью.
Из более чем трех четвертей миллиона долларов у нее, истово экономившей ныне каждый грош, сохранилось на банковском счету ровно тринадцать тысяч четыреста долларов и восемьдесят два цента, на которые ей и предстояло коротать остаток дней. Единственным мотовством, какое она, впавшая в благопристойную нищету, себе еще позволяла, были поездки в Нью-Йорк, в его картинные галереи. Впрочем, сидя в своей пустой квартирке, в одиночестве, которым все плотнее опутывалась ее жизнь, она ненадолго, но вполне серьезно задумалась о том, не стать ли ей лесбиянкой, и даже купила книжку, освещавшую сию важную материю. По крайности, такая перемена позволила бы ей завязать долговременные партнерские отношения, лишенные неопределенности, которая присуща жизни с мужиком, всегда готовым втюхаться в первую попавшуюся хваткую, зловредную вертихвостку.
Вот только она никак не могла понять, какая гомосексуальная роль для нее предпочтительнее. Чего ей уж точно ни хрена не хотелось, так это возиться со стиркой, стряпней и уборкой квартиры после того, как ее компаньонка, напялив мужской костюм и сомбреро и прихватив кейс, отправится в свой офис. Как не хотелось и обратиться в добытчицу хлеба насущного, встающую в шесть утра, в семь оказывающуюся на станции, а в восемь — за рабочим столом на Мэдисон-авеню. И особенно после того, как она полюбовалась на себя, облаченную в один из брошенных ее благоверным, Стивом, костюмов, в зеркале ванной.
— О господи, да я словно вылезла из полинявшего фильма, снятого в двадцатые годы в довоенном Берлине.
Еще ее посещали и мысли о маячившем где-то впереди климаксе, о том, что она, приближаясь к сорока пяти, будет толстеть и раздаваться в бедрах. А посмотрев взятый напрокат порнофильм, в котором две здоровенные, коровистые лесбиянки терлись одна о другую голыми телесами, она и вовсе прониклась зловещими предчувствиями, от которых ее даже дрожь пробрала. И подумала: может быть, пока у нее еще есть тринадцать тысяч долларов, включиться в благотворительную деятельность, столь популярную в нашем городишке, однако, увидев, на какую широкую ногу эта самая деятельность поставлена, поняла, что скорее уж благотворительность может ей понадобиться, и самое для нее лучшее — найти работу, и как можно скорее.
Вот тут-то ее и ждала новость совсем уж сногсшибательная. Никакая работа ей не светила. Что могла она ответить на вопросы вроде: а сколько вы зарабатывали раньше? А нисколько. Ах, как жаль. И им действительно было жаль. В конце концов она отыскала временное место продавщицы в магазине подарков в Йонкерсе. Самой удивительной городской агломерации, какую она видела в жизни. Попав туда, совершенно невозможно было сказать, куда вы, собственно, попали. И когда она спрашивала:
— Простите, это Йонкерс.
— Господи, мэм, не знаю, что там значится в вашей карте.
— Там значится, что это Крествуд, но, по-моему, все-таки Йонкерс.
— Ладно, мэм, если вы искренне в это верите, так и верьте. Хотя вокруг один сплошной Йонкерс и есть. Правда, многим хотелось бы, чтобы его тут никогда не было.
Разумеется, она неизменно оставалась милой и любезной, да и подарки заворачивала не без изящества, однако ее все же благополучно уволили — и она, и владелец магазина сошлись во мнении, что покупателей отпугивает ее изящество, да к тому же слишком многие из клиентов, живших в Скарсдейле, попросту шалели, увидев за прилавком свою землячку.
— Господи, так это же Джоселин Джонс с Виннапупу-роуд.
Ну да ладно, владелец магазина был человеком обходительным, все понимающим, так что она, получив от него хорошее выходное пособие, вновь приступила к поискам и наконец нашла урочную работу официантки — страшно далеко от Скарсдейла и Йонкерса, так что добираться туда ей приходилось в стареньком, купленном с третьих рук фургончике “вольво”. И, господи, как скоро и много узнала она о том, что такое просыпаться в раннюю рань, о жизни вообще и о разнице между людьми обслуживаемыми и услужающими. Довольно быстро поняв, что ей не доставляет ни малейшего удовольствия набивать едой бесконечные рты или наблюдать за тем, как обжираются люди, уже разжиревшие до того, что могли бы преспокойно прожить целый месяц, не имея во рту ни крошки.
Конечно, она старалась делать свою работу как можно лучше, но при этом чувствовала, что смотрят на нее сверху вниз, отчего она быстро-быстро стареет. Титьки ее и всегда-то казались ей отчасти непарными, а теперь еще левая начала обвисать малость сильнее правой. И кончилось все тем, что в один пятничный вечер, когда от клиентов не было отбоя, она, немного переутомившись, перепутала пару заказов, и один из посетителей начал жаловаться, что ему принесли не то вино, а она ответила: сам ты дурак, это “Жевре Шамбертэн” превосходного урожая, я его собственнолично попробовала, — и неторопливо вылила ему на голову всю бутылку, и он просидел в изумлении достаточно долго, чтобы она успела сказать:
— Я, между прочим, убогая ты деревенщина, закончила Брин-Мор, а ты, похоже, ничего, кроме Бронкса, в глаза не видел.
Собственно говоря, плевала она на Брин-Мор, и все же такое проявление снобизма доставило ей немалое удовольствие. Хоть она и понимала, что Стив или ее аналитик, которого она не могла себе больше позволить, услышав об этом случае, сочли бы его очередным свидетельством ее эмоционального расстройства. И после того как ее уволили, а ресторан еще и судом ей пригрозил за причиненный ущерб, она окончательно убедилась в том, что пора выбираться из ничейной уэстчестерской полосы под названием Йонкерс и попытать счастья где-нибудь еще. Каковое “где-нибудь”, как выяснилось довольно скоро, оказалось отдельно стоящим “нигде”. Не считая, быть может, Нью-Гэмпшира, население коего хранит, если верить слухам, верность самым высоким нравственным принципам.
Полученное ею воспитание позволяло всего лишь отличать с первого взгляда пышную, украшенную позолоченной бронзой мебель времен Людовика Пятнадцатого от таковой же Шестнадцатого. Возможно, европейские пейзане, от которых произошла большая часть американцев, умели делать это и сами, отчего и обратили своих женщин во вьючных животных, велев им заткнуться к чертям собачьим и не балабонить больше о косметических масках, духах и прическах, а просто, на хрен, тащить свою ношу и дальше. Господи боже ты мой, бабушка, милая бабушка, жизнь становится все тяжелее и тяжелее. Почти непереносимой становится. Что же мне теперь делать. Начала я с того, что субсидировала твоим наследством мужа, а закончила разведёнкой без алиментов. Впрочем, что ответит ей бабушка, она хорошо знала.
— Дорогая моя, зачем спрашивать. Оставайся леди, какой ты всегда и была. Сохраняя, разумеется, неизменную готовность врезать по яйцам сукину сыну, который того заслуживает.
Мечты о спасении от такого существования сопровождались мечтами о новом замужестве. Получила же она, и не так уж давно, письмо от того красавца, что пригласил ее когда-то на школьный вечер, — теперь он стал знаменитым вашингтонским сенатором и интересовался, как она поживает, и с нежностью проставил в конце письма несколько “Ц”, означавших, надо полагать, поцелуи. И все же неотвратимая правда состояла в том, что женщине надлежит быть не просто несметно богатой, но богатой до омерзения, обладательницей множества будуаров и ванных комнат, пощипывающей пальчиками копченую семгу или шоколад, привезенный из самого Парижа. И старательно скрывающей все это от мужчины. Которому нравится думать, что ты в нем нуждаешься. Потому что, если ты в нем не нуждаешься, так и шла бы куда подальше. Или он сам пойдет.
Она ощущала себя падшей женщиной, которая, собственно говоря, ничего плохого не сделала. Она и переспала-то за время замужества всего лишь с тремя мужиками, ни разу не выйдя при этом за пределы круга лучших друзей мужа. И все происходило так быстренько, минут за двадцать восемь, самое большее. Она проверяла по часам, которые Стив подарил ей на двадцать девятый день рождения. Да и теперь она находила малое утешение и поддержку в ощущении, что даже при стесненных ее обстоятельствах другие женщины, мужей еще не лишившиеся, относятся к ней с опаской, подозревая, что мужья их с удовольствием бы ее откорячили, потому что даже при том, что одна ее титька малость провисла, она, благодаря ежедневным приседаниям, все еще сохраняет приличную фигуру, дополняемую умеренно привлекательным орлиным носом, синими глазами, высокими скулами и полными губами.
Когда она, приодевшись, появлялась в городе на аукционе “Сотбис”, на недостаток внимания ей жаловаться не приходилось. А самые лучшие из ее давних подружек, которых со времен Брин-Мора осталось всего только две и с которыми она ныне виделась очень редко, полагали теперь, что она, став свободной женщиной, пытается увести у них мужей — просто потому, что в те два раза, когда они приглашали ее отобедать, к столу подавалось хваленое марочное вино.
— Надо же, Джон притащил бутылку, на которой даже шато какое-то значится, да еще и перелил вино в графин за два часа до обеда. Похоже, он думает, что ты по-прежнему способна учуять букет.
— Так оно и есть.
Что было правдой, несмотря на мартини. О котором Стив говорил, будто оно дает образование почище любого университета. Да и кому из жен понравится, что она ест до отвала, а фигуру при этом сохраняет стройную. И мало того, что она способна учуять букет вина. Она отличнейшим образом знала — и каждый из двух мужей знал тоже, — что она, при всей целомудренности ее кашемирового костюма, способна отсосать у них так, что в ушах колокола зазвонят. Каковой навык был доведен ею до совершенства, поскольку отсос почитался в Брин-Море дипломатичным способом сохранения девственности. И более того, каждый из двух мужей положил на нее глаз, осмелясь даже упомянуть околичным манером мотель, в котором можно было бы встретиться после полудня, чайку попить.
Но, господи боже ты мой, она считала себя дамой слишком экстравагантной для того, чтобы перетираться на скорую руку в придорожной закусочной, гигиенические условия которой способны внушить лишь одно чувство — какого дьявола я тут делаю. Тем более что она теперь пристрастилась к чтению современной поэзии, а ни один из этих тупых ублюдков и знать-то ничего не знал о Джоне Бетжемэне[15], не говоря уж о Хьюзе[16] или Хини [17]. Давших ей, наконец, возможность раз и навсегда определять культурный уровень людей, с которыми она общается, выяснять, не являются ли они, при всех их достохвальных ученых степенях, всего лишь академическими козлами, даже и не слыхавшими никогда об архитекторе-пуристе по имени Адольф Лоос[18].
А кроме того, в ней, раз в две недели посещавшей картинные галереи Нью-Йорка, стремительно разрасталось не только понимание искусства, но и любовь к нему. В эти худшие дни ее жизни поездки в Нью-Йорк обратились в заведенный порядок, в предмет предвкушений и в образ жизни. Смысл которой придавало даже приготовление бутербродов с помидорами, огурчиками и плавленым сыром, каковые она укладывала в сумку, чтобы потом съесть их на скамейке парка, запивая слабеньким китайским чаем из термоса и кормя крошками воробьев и белок.
Женщина, сидевшая в Музее современного искусства за столиком, на котором покоилась учетная книга союза друзей этого музея, оказалась настолько обворожительной, что она, при всей ее нынешней бедности, тут же в этот союз и вступила. Ей всегда нравилось, особенно в холодные дни, проводить самое малое час в вестибюле, наблюдая за входившими и выходившими людьми — и какие же интеллигентные у некоторых были лица. Единственное, не самое, впрочем, страшное неудобство состояло в том, что, едва она по-настоящему углублялась в созерцание какого-нибудь произведения искусства, ее обуревало жгучее желание пописать. И в ушах ее раздавался голос бабушки:
— Дорогая моя, если уж и вправду приспичит, отыскивай только чистые, очень чистые туалеты.