19019.fb2
Наконец, он коснулся челом земли и торжественно произнес:
— Раба божья, Дарья! Есть ли кто, кто защитил бы тебя и этих возлюбленных во Христе детишек? Есть ли кто, кто позаботится о вас?
— Никого нет, никого!.. Сироты мы несчастные, одинокие… — отозвалась Дарья, рыдая, почти теряя сознание; ноги от отчаяния подкосились, она бессильно оперлась о стену избы.
— Во имя Отца, Сына и Святого Духа, аминь! — воскликнул нищий. — Значит я, негодный слуга Христа, беру вас с собой… Пойдем вместе нищенствовать и скитаться… в зной, мороз, засуху, в бурю и метель… от деревни к деревне, от города к городу, от монастыря к монастырю… по всему безмерному лику святой Руси!.. Будем как птицы, которые не пашут, не сеют, а Бог дает им пропитание, идущее от сердец добрых людей… Не горюйте… не плачьте!.. Христос Мученик и Матерь Его Пречистая сошлет вам помощь с небес… Собирайтесь… В путь далекий, знойный… Во имя Христово… и аж до дня, когда придет возмездие и награда в слезах и боли тонущим угнетенным… В путь!
Он взял за руки девочек и пошел, звеня железом. Дети не упирались, шли спокойно, тихонько плача.
Дарья взглянула на уходивших, отчаянным взглядом окинула убогую хату, разваливающийся хлев, сломанную изгородь и ковшик с остатками молока на дне.
Потом крикнула пронзительно, угрожающе, как кружащий над лугом ястреб, и побежала вдогонку за Ксенофонтом, который, постукивая посохом, шагал за идущими впереди, босыми, в грязных полотняных рубахах и с растрепанными льняными волосами девочками.
Бабы разбежались по избам и через минуту стали окружать уходивших на нищенские скитания, принося им хлеб, яйца, куски мяса, медяки. Они давали Ксенофонту и Дарье милостыню, приговаривая:
— Ради Бога…
— Христос воздаст… — отвечал нищий, пряча дары в мешок.
Недавних соседей, оставляющих родимое гнездо, провожали всей деревней до самого распутья.
Дальше нищие пошли уже сами.
Только Володя, прячась за кустами, продолжал их сопровождать.
Ксенофонт шепотом молился, Дарья тихонько плакала, а уже спокойные и обрадованные переменами в жизни девчонки бежали впереди и собирали полевые цветы.
На полях работали крестьяне.
Маленькие, худые лошадки тащили сохи с одним, выкованным деревенским кузнецом, лемехом. А те, кто не мог себе этого позволить, пахали острым дубовым корнем.
Огромное усилие чувствовалось в склонившихся головах слабеньких лошадей, напряженных фигурах идущих вдоль борозды людей.
Лошадки тяжело сопели, а мужики покрикивали на них запыхавшимися голосами:
— О-о-о-ей! О-о-о-ей!
Это тоже бурлаки, подумал Володя, тянущие за трос тяжелую баржу, загруженную нуждой и трудом, без продыха и надежды.
Идущие тем временем вдоль края дороги девчонки остановились и замерли, глядя в глубину растянувшегося вдоль шоссе оврага.
Оттуда выскочили двое подростков. Они кричали и отвратительно ругались, со смехом поправляя на себе штаны и рубахи.
Подростки побежали в поле, где стояла белая, косматая кляча, впряженная в деревянную соху.
За ними выползла босая девушка с растрепанными волосами. На ней была грязная, высоко подкатанная юбка.
Она шла лениво, натягивая на голые плечи и большие, буйные груди полотняную, разорванную на спине и извалянную в грязи рубаху. Ульянов знал ее. Это была глухонемая пастушка.
Она приостановилась. Голубыми, безразличными и бездумными глазами посмотрела, почесывая за пазухой, на идущих по дороге нищих.
Подростки добежали до сохи и уже шли, нагнувшись над ней, отваливая тонкий пласт почвы и зло покрикивая на коня:
— О-о-о-о-ей! О-о-о-о-ей!
Маленький Ульянов дальше уже не пошел.
Он сел в кустах возле дороги и плакал тяжелыми, горючими слезами. Ничто его не радовало.
Сапфировое и глубокое небо, золотистая пыль на шоссе, полевые цветы, зеленеющие поля, горячее, яркое солнце — все казалось ему серым, безнадежным, больным и убогим. Только одна нота слышалась ему в голосах птиц — надрывная, жалобная.
Плач прекратился. Вместо этого его обуяла могучая ненависть.
Перед ним кружили образы, исчезая в мутных, серых сумерках.
Бог, отец с орденом на груди, староста, рыжий Сережка, высокий комиссар полиции Богатов, доктор Титов, старая, сморщенная знахарка, бледный деревенский поп, за которым гнался толстый отец Макарий, упругие и похотливые груди безумной девки.
С полей, от плугов и сох, доносилось до него злое, страстное стенание:
— О-о-о-о-ей! О-о-о-о-ей!
Ульянов никогда не отличался искренностью и избыточной веселостью, однако после возвращения из деревни даже приятели заметили перемены в выражении его лица, голосе, повадках.
Он избегал сверстников и никогда не вдавался в беседы с ними. Так им, по крайней мере, казалось. В действительности все обстояло иначе.
Вернувшись с каникул, Володя внимательно присмотрелся к приятелям. Он изучал их так, будто бы видел впервые в жизни.
Изучая приятелей, он задал им мимолетом несколько неожиданных вопросов.
О, теперь он отлично знал этих мальчишек!
Этот — сын командира полка, говорил только о значительности своего отца, о его карьере, орденах, строгости, с которой он покарал своевольных солдат, отдав их под полевой суд на верную смерть.
Другой — сын купца, хвастался богатством родителей; рассказывал о выручке фирмы во время ежегодной ярмарки в Нижнем Новгороде, о ловкой афере с поставкой в армию партии прогнившего сукна для солдатских шинелей.
Еще один — сын директора тюрьмы, жестоко смеясь, подробно описывал методы издевательств над заключенными. Говорил, как их, лишив воды, кормят селедкой и чесноком, как их постоянно будят по ночам, как тюремный следователь внезапно устраивает с измученными, страдающими людьми следственные эксперименты. Он описывал сцены казни, которые наблюдал из окна своей квартиры.
Маленький, добродушный Розанов хвастался тем, что его отец, губернский советник, отовсюду получает красивые и дорогие сувениры и что сам он носит мундир из настоящего английского драпа, подаренного ему на именины одним купцом, у которого было к его отцу срочное дело.
Толстый, бесцветный Колька Шилов высмеивал своего отца, кафедрального настоятеля и обвинителя в консисторском суде, вспоминая о том, как много платят нуждающиеся в разводе богатые господа и как серьезный, уважаемый в городе священник закрывается с клиентами в своей канцелярии и разрабатывает вместе с ними план получения искусственных доказательств измен и разврата, а также других «подлых свинств», как выражался о них циничный сыночек.
Угрюмый Володя прощупал, потрогал, изучил почти каждого и только после этого начал рассказывать о страшной, безнадежной и мрачной жизни крестьян. Он рассказал о Дарье Угаровой, о зловещем пророчестве молодого попа, о смерти Настьки, о нищем Ксенофонте, об убогих смешных крестьянских сохах, из которых вместо металлического лемеха торчал изогнутый дубовый корень; он рассказал о господствующем в деревне разврате, о практике знахарок, о невежестве людей и их невыразительных, туманных надеждах.
— Это ужасная жизнь! — шептал мальчишка. — Только и жди, когда крестьяне восстанут, пусть только найдется какой-нибудь новый Пугачев или Разин. Вот тогда они разгуляются!
— Э-э, не такой дьявол страшный, как его малюют! — воскликнул, махнув рукой, сын полковника. — Мой отец пошлет своих солдат. Как дадут они залп, тррррах! И — порядок. С этими животными только так и надо!