19035.fb2 Ленинградский каталог - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Ленинградский каталог - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

В наборе бритвенных принадлежностей были квасцы. Прозрачно-светлый камешек этот прикладывался к порезу, чтобы унять кровь. Квасцы помнятся кисло-холодным вкусом. Наверное, я пробовал их на язык. Многие другие предметы тоже помнятся вкусом, например, сладковато-опасный вкус химического карандаша. Когда его слюнявишь, то он начинает писать ярко-лилово. Язык же становится страшновато-фиолетовым.

У отца из кармашка пиджака торчал набор карандашей в железных наконечниках. Красно-синий, черный, простой, химический. От лацкана тянулся кожаный ремешок. На ремешке висела луковица часов. Позже появилась еще ручка с зажимом. Вечная ручка, толстая, от нее на пальцах всегда чернильные пятна.

До вечной ручки были вставочки с металлическими перьями. Имелся набор перьев на любой вкус и почерк. Одни писали пером «рондо», другие — «уточкой», третьи — 86-м номером. В те времена все еще обращали внимание на почерк. Это были последние годы некогда великого искусства чистописания. Писарское умение еще ценилось. Учителя писали на доске каллиграфическими почерками — косыми, классическими, кудрявыми, острыми.

У отца в лесничестве не было пишущей машинки, все бумаги «наверх» и «вниз» писали от руки. Требовалось, чтобы почерк был четкий, понятный, у него был к тому же красивый.

Чернильницы стояли на столах стеклянные, металлические, каменные. Мы носили чернильницы с собою в школу. Фарфоровые невыливайки. Клей назывался «гуммиарабик». Были ножи для разрезания книг. Были спичечницы, пресс-папье, чернильницы для нескольких сортов чернил — лиловые, зеленые, красные, — все это хозяйство соединялось в письменном приборе.

Приборы выглядели внушительно, высились на столе, как крепостные сооружения. Чугунного литья, резные по камню, они снабжались львами, грифонами, Гименеем или другим богом. В старомодных письменных приборах имелось блюдо для визитных карточек, бювар, чистилка для перьев, точилка для карандашей. Все это основательное, затейливо украшенное…

После революции визитные карточки исчезли. В 30-е годы они считались буржуазным пережитком, и, пожалуй, их ни у кого не было.

Спустя 30 лет, в 60-х годах, они возродились. Оказалось, что визитка удобна и уважительна…

Вечная ручка часто подтекала. Прежде чем начать писать, ее следовало стряхнуть. В конторах полы пестрели чернильными пятнами.

Вещи разделялись не по стоимости, скорее по соответствию: кому что положено. Кому парусиновый портфель, кому — кожаный. Кому — кепка, кому — фуражка, кому — шляпа. Кому положено кастрюлю супа на стол ставить, а кому перелить этот суп в супницу специальную. Тут не столько имущественное положение влияло, сколько продолжали действовать как бы сословные правила. У инженера за столом одно полагалось, у мастерового — другое: другие ножи, другой буфет…

Если говорить о памяти вкусовой, то лучше всего помнится вкус сластей тех лет. Сидели бабки с корзинами и продавали самодельные сласти. Во-первых, маковки, варенные в меду, во-вторых, тянучки. Их и впрямь можно было вытягивать в длинную коричнево-сахаристую нить. Продавали семечки. Семечковая лузга повсюду трещала под ногами. Постный сахар, мягкий, всех цветов радуги. Шоколадные треугольные вафли. Их почему-то называли «микадо». В кондитерских магазинах имелись помадки, пастилки, цветные лимонные корочки. Все это ныне тоже поисчезало, хотя лакомства эти никак не назовешь ненужными. Были еще разных цветов прозрачные монпансье в круглых жестяных коробочках. Летом появлялись тележки с мороженым. В тележках, среди битого льда, стояли бидоны с розовым, зеленым и кофейным мороженым. Его намазывали на формочку и зажимали в две круглые вафельки. На вафельках красовались имена: Коля, Зина, Женя…

На праздничных базарах и ярмарках имелось на выбор множество забавных игрушек: глиняные свистульки, надувной пищащий чертик «уйди-уйди», «тещин язык», китайские фонарики, трещотки. Они тоже помнятся на вкус потому, что все эти вещи обязательно в детстве пробовались на язык: вкус резины, целлулоида, остро-кислый вкус контактов от батарейки. И вкус шнурков от ботинок, и вкус медного пятачка.

Во что мы играли? Почему-то вспоминаются прежде всего «казаки-разбойники». Одни — казаки, другие (самое желанное!) — разбойники. Ловят, берут в плен, бегут, кто-то кого-то выручает, устраивают засады… Бог знает, как дожила эта игра, видно по названию: игра дореволюционная, до 30-х годов, но и наши родители играли в нее. Так же досталась нам от старших «лапта». Играли в нее черным мячиком, который назывался «арабский», мяч был маленький, крепкий, «пятнали» им довольно ощутимо. Лаптой надо было забить его как можно дальше, да так, чтобы противник не поймал его в воздухе, то есть без «свечки». В «лапту» играли на школьном дворе, там же в укромных уголках, за поленницами, дулись в «выбивку». Эта игра была незаконная, потому что на деньги. То есть играли деньгами-монетами. Копейки, три копейки, выбивали их тяжелым медным пятаком, такие ходили тогда в обращении — тяжелые из настоящей багровой меди монеты. Выбить — значило ударить так, чтобы монеты с «решки» перевернулись на «орла». Игра имела строгие правила, свои хитрости, приемы, своих мастеров и настоящих игроков, азартных, способных проиграть все деньги на завтрак. Взрослые называли ее по-старому «орлянка». Наверное, «выбивка» и «орлянка» были схожи. Мы догадывались об этом, поскольку, таская нас за уши, взрослые жаловались друг другу: «Ишь поганцы, в „орлянку“ дуются!»

Но были у нас и свои новые игры. В младших классах наряду с «казаками-разбойниками» соседствовали игры в «красную кавалерию». С криками «ура!» конники-рубаки скакали на деревянных конях, рубились деревянными саблями, трубили в дудки-горны. Были счастливцы, у которых сохранились отцовские буденновские шлемы. Настоящие буденовки, не то что сейчас, детские. Сражения наши происходили во дворах, но главным образом в саду у Спасской церкви. На самом деле это был Спасо-Преображенский собор, но для нас это была церковь у Спасской улицы, так что Спасская церковь. Вокруг нее имелся церковный сквер, где росли дубы. У входа в сквер на диабазовых постаментах стояли две турецкие пушки — военные трофеи русско-турецкой кампании 1828–1829 годов. Внутри сквера у стен церкви стояло еще несколько пушек. Пушки были настоящие, на лафетах, обтертые нашими штанами до бронзового блеска — лучшее место для игр, которое я когда-либо видел. Сюда приходили играть со всех соседних улиц. Вокруг пушек, на самих пушках шли с утра до вечера сражения, не утихала пальба. Какие командиры, какие полководцы тут блистали! Пушки были и кораблем, и крейсером, и гимнастическим снарядом, и крепостью. Ограда собора была тоже сделана из орудийных стволов, цепей — все это из трофейного оружия той победной для России турецкой кампании. Возле пушек лежали пирамидки из чугунных ядер. А с дубов падали желуди — лучшие из снарядов для рогаток и самострелов. Говорили, что поначалу вокруг собора было установлено двенадцать пушек и два единорога. Но я застал всего шесть пушек, каждую помню до сих пор. Внутри храма висело много трофеев — бунчуки, знамена. У задней стены был похоронен генерал — «В. Скобелев, герой кампании 1877–78 гг.»

Пушки были непростые, имели свою историю, которую нам однажды рассказал учитель обществоведения. Оказывается, после победы над турками эти пушки Николай I подарил Польше. Подарил с тем, чтобы украсить ими памятник королю Станиславу, погибшему под Варной в сражении с турками. Посреди Варшавы хотели поставить такой памятник. Однако неблагодарные поляки вместо памятника стали стрелять из этих пушек во время восстания 1831 года. Пушки были второй раз взяты нашими войсками, и гвардия, которая как бы была приписана к этому собору, установила их там.

Ныне осталась только ограда, пушки куда-то исчезли, но ограда стоит, сделанная из той же трофейной турецкой артиллерии.

У девочек шла своя, особая, малоинтересная для нас игра в куклы. Настоящие куклы были дорогими, тогда только входили в обращение куклы из розового целлулоида. Большей же частью нянчили матерчатых матрешек, возились с бумажными куклами, которых они сами рисовали и вырезали с ручками, ножками и вырезали им платья разных фасонов. Самый интерес был создать наряды, целый гардероб платьев, раскрасить их цветными карандашами — платья, о которых мечтали наши матери, и такие, о которых и мечтать не могли. Да еще пальто, шубы, манто — фантазия пировала, тут соревновались на равных, у кого вкус лучше, воображение богаче.

Дома играли в лото, дома мастерили всякого рода кораблики, змеи, с годами начинали строить радиоприемники. В то время всеобщей радиофикации увлечение радио было повальным, и стар и млад собирали детекторные радиоприемники, мотали катушки, клеили конденсаторы.

Еще была игра младших в фантики. Обертки от конфет складывали, как складывают бумажки для порошков, это были фантики, ими играли. Ценились фантики красивые, от дорогих шоколадных конфет. Некоторые богачи обладали коллекциями в сотни фантиков.

Играли в «индейцев», потому что из любимых авторов того времени были Фенимор Купер, Майн Рид с их романами о свободолюбивых, справедливых индейских племенах.

А буры, смелые буры, воевавшие с англичанами! Была такая книга, которой зачитывались: «Питер Морис, юный бур из Трансвааля». Читали много. Не было телевидения, кино было лакомством, и все свободное время уходило на чтение. Кроме известных книг Джека Лондона, Александра Дюма, Диккенса, Киплинга любимыми авторами были писатели ныне забытые, малоизвестные — прежде всего, Сергей Григорьев («Тайна Ани Гай», «С мешком за смертью») и П. Бляхин («Красные дьяволята»). Затем «Майор следопыт» — автора не помню, еще Сергей Ауслендер — «Дни боевые», ну конечно, Кервуд с его романами «Южный крест», «Бродяги Севера», Алтаев с историческими романами вроде «Под знаменем башмака», книги Беляева, Луи Жаколио, Луи Буссенара — «Капитан Сорвиголова», книги капитана Марриета… Некоторые книги помнятся только по их названию, по внешнему виду, например «Пятый класс свободной школы» или «Корабль натуралистов». Царило радиоувлечение, и соответственно зачитывались книгой, кажется американской: «Как мальчик Хьюг построил радиостанцию».

Попадалось тогда немало книг дореволюционных, роскошно изданных в «Золотой библиотеке». Крепкий красный переплет с золотым тиснением, мелованная бумага. Печатались там, правда, вещи сладковатые: «Серебряные коньки», «Маленькие женщины», «Маленькие мужчины». Впрочем, все это хоть и читалось, но вскоре перечеркивалось как дребедень. Авторов в детстве знают редко, к чему они? Читали журналы «Всемирный следопыт» и «Мир приключений». Еще ходили по рукам старые, затрепанные романы Лидии Чарской вроде трогательных «За что?» или «Княжна Джаваха». Не представляю, можно ли их ныне читать, но тогда доброе и благородное начало, заложенное в них, казалось написанным вполне художественно. По крайней мере, по нашим ребячьим понятиям. Книги ведь тоже выходят из моды, как вещи, и некоторые книги стареют вместе с вещами быстро и необратимо.

Разумеется, и тогда, как и теперь, девочки прыгали через скакалку, играли в «классы», расчерченные на тротуаре, — все это передается из века в век, к счастью, в неприкосновенности.

Зимою на коньках катались повсюду, то ли зимы были крепче, то ли снег не убирали на мостовой. Наверное, так оно и было, потому что ездили же на санях, значит, и на коньках могли, а уж про лыжи и говорить нечего. Лыжи тогда были простейшие — сосновые, березовые доски, коричневатые от протравы, крепления — ремешки с резинками либо же — классом выше — ротефеллы, жесткие. Палки деревянные, с деревянными колечками. О клееных лыжах мы не слыхали. Надели на валенки и — на улицу. К тем же валенкам прикручивали коньки-снегурки. Потом уже появились специальные ботинки с металлическими пластинками. Санки были почти в каждом доме, в каждой семье. Очень помогли ленинградцам эти детские санки во время войны, в блокадные зимы. На них возили воду с Фонтанки и Невы, возили продукты, возили дрова. Везли на них и ослабевших от голода людей.

Самым роскошным подарком моего детства был пугач. Теперь таких попугайных револьверов не видно. Из серебристого какого-то оловянного сплава, рукоятка красная, зеленый барабан, заряжался он пробками и стрелял оглушительно, с дымом, огнем. Дыма было много, никакого сравнения с пистонами. Это потрясало. Пугачи стоили дорого, и владелец пугача ходил гордый, он имел реальную власть: он давал «стрельнуть».

В музее ненужных, забытых предметов я бы обязательно поместил такую штуку, которая в те школьные годы причиняла нам множество неприятностей и огорчений; теперь штука эта, кажется, безвозвратно ушла из школьного быта. Ее нельзя назвать ни вещью, ни предметом. Что ж это такое? Почти как загадка. А это знаменитая Клякса. Каждый из нас, кто учился писать чернилами, вставочкой с пером, а не шариковой ручкой, наставил в тетрадях немало клякс. Я имею в виду большие, серьезные кляксы, не какую-нибудь мелочь. Большие кляксы надо было осторожно осушать промокашкой. Высасывать, пока клякса не опадет до пятна. Труднейшая операция! Мокрый блеск ее исчезнет, и тогда ее можно пришлепнуть мохнатым листком промокашки, а затем стирать резинкой. В результате усилий на месте кляксы большей частью появлялась дыра. Происходило естественное развитие кляксы, подобно переходу куколки в бабочку. Бабочка-клякса улетала сквозь эту дыру. Кляксы были врагами всех диктовок, сочинений, они падали и расплывались не на полях, а обязательно в середине текста. Она соскальзывала с пера незаметно и шлепалась причудливым пятном. Из кляксы можно было нарисовать жука, головастика, осьминога. Важно было увидеть. Иногда и не дорисовывали ножек, ручек, клякса сама принимала вид чудовища, оттуда высовывались сабли, языки, рога. Если кляксу расплющить, она заполняла всю страницу. Так что от клякс, если относиться к ним дружелюбно, можно было получать удовольствие.

Когда я кончил институт, у меня из кармашка пиджака торчали: вечное перо, затем карандаш (автоматический! — так его называли) с выдвижным грифелем и, наконец, логарифмическая линеечка. Почему-то все это носилось напоказ: обозначение деловитости, образования. Теперь этот кармашек пуст. Тоненький мой фетровый фломастер переместился во внутренний карман. Грифель у него не ломается, чернила не растекаются, не надо носить для него точилку или перочинный нож. Никаких беспокойств. Никакого за ним ухода. Мы все время избавляемся от забот, связанных с вещами. Когда появились шариковые ручки, то появился ремонт шариковых ручек. Открылись специальные мастерские, где израсходованные стержни снова набивали пастой. Сегодня такое занятие покажется смешным. Опустевший стержень выбрасывают, заменяют новым. Чаще всего выбрасывают пластмассовую посуду, чтобы не мыть ее, выбрасывают бумажные скатерти, часы, которые ходят полтора года, потом их выбрасывают. К вещам не успеваешь привязаться, подружиться. Примерно то же самое происходит во всем нашем быте. Легкие стулья, легкие столы, непрочная мебель. На то и расчет. Зачем прочность, если мебель скоро выйдет из моды. Сейчас не покупают ее в расчете на наследников.

ПРОДАЕТСЯ МЕБЕЛЬ

И ПРЕДМЕТЫ ДОМАШНЕГО ОБИХОДА

БУДЕТ ПРОДАНО С ТОРГОВ ИМУЩЕСТВО:

СТУЛЬЯ, ТАБУРЕТКИ, ЭТАЖЕРКИ

ПРОДАЕТСЯ ЖЕЛЕЗНАЯ КРОВАТЬ

С ПРУЖИННЫМ МАТРАЦЕМ

Железные кровати, украшенные никелированными шарами, — эти кровати были предметом роскоши, во всяком случае, благополучия. Они стояли украшенные вышивками, горой подушек, покрывалами — односпальные, полуторные, двуспальные. Кровати-сооружения, кровати-украшения. Они поисчезали незаметно, беспамятно.

В свое время мы тоже старались избавиться от старой мебели. Как мы уговаривали мать выкинуть комод. Само название «комод» отзывалось мещанством. Комод — пузатый, с массивными ручками, с тяжелыми крепкими ящиками, он был капитальный, несокрушимый. Все кругом менялось, а он расположился у нас на века, оплот отвергнутой жизни, его основательность раздражала, она была вызовом, она была признаком обывательщины.

Старые вещи всего лишь знаки, оставленные прошлой жизнью. Иному кажется, что они торчат как ненужные пни, но для внимательной души годовые кольца хранят размах тенистых крон, что шумели тут, треск морозов, иссушающий зной давнего лета.

Мальчишечья наша жизнь вспоминается через вещи ярко и предметно.

От тех же копотных керосинок ноздри наши становились к вечеру черными, нас заставляли мыться на ночь, и матери, проверяя, вертели полотенцами в наших носах. Вообще-то смотру за нами было немного. Во всяком случае, со школьными своими делами мы управлялись самостоятельно. Отметками родители занимались разве что к концу года, да и особой погони за отметками не было. А вот кружков в школе работало множество, кипела самодеятельная, нами же созданная общественная жизнь. Мы ходили по улицам с плакатами МОПРа, собирая пожертвования в помощь политзаключенным в капстранах. Ставили спектакли, выпускали журналы.

Орденоносцы были еще редкостью, на них мы смотрели почтительно и готовы были все сделать для них. Даже значкисты ГТО казались нам героями. К значкам была зависть: ого, «Ворошиловский стрелок»! А у этого значок ГТО второй ступени!

В седьмом классе велосипед имелся у трех человек. Велосипед называли машиной. «У него есть машина!» Зато многие обладали самокатом. Для колес добывали обрезиненные ролики из шахт лифтов, поскольку лифты тогда бездействовали. Кабины лифтов были из красного дерева, но кабины мы не трогали. Лестницы многих домов сохраняли мраморные камины, обивку, кованые фонари, медные ручки. Никто их не отвинчивал, не выламывал на цветной металлолом. Не было принято — вот главное объяснение. Не пакостили, не разрушали. Почему? Да скорее всего потому, что знали: нельзя. Откуда бралось это нельзя? По-видимому, воспитывалось. Нельзя — без всяких объяснений, нельзя — потому что нельзя.

Предметы наших завистей, наших мечтаний вызывают сейчас улыбку. Или недоумение. Например, завидовали пьексам. Финские пьексы — лыжные ботинки с загнутым носком. Мечтали о лыжных штанах, о металлических лыжных палках!

Понятие «дорого», «слишком дорого» останавливало нас на каждом шагу.

Не было денег на кино, дорого выписать «Пионерскую правду», а уж «Вокруг света» тем более. Котлеты мясные — дорого, пирожное — событие, а крабы, икра — это могли позволить себе легче, тем более что не пользовались они спросом и в магазинах висели плакаты: «Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы!»

В девятом, десятом классе любимыми нашими книгами стали «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Оттуда наизусть цитировали большие куски.

Мы любили тогда Маяковского, Светлова, Тихонова, Сельвинского.

Собственных книг в доме имелось немного. Книга, особенно детская, представляла драгоценность. Жюль Верн, Джек Лондон, всякие приключения — их брали друг у друга почитать, обертывали бумагой. Книга жила долго, ее переплетали любовно и красиво. Пользовались мы вовсю библиотеками. В библиотеках стояли очереди, на руки давали не больше двух-трех книг.

Что нас более всего захватывало и привлекало, так это путешествия, полеты, экспедиции. Эпопея челюскинцев, Чкалов, экспедиция Нобиле, полет Амундсена… В разные годы, но одинаково волнующие события. Переполненный, как никогда, Невский проспект в день возвращения челюскинцев. Толпа ликующих ленинградцев. Медные громы оркестров. Сыплются сверху листовки. И общий, соединяющий всех восторг! Такой же стихийный праздник достался нашим детям в счастливый апрельский день 1961 года, когда все высыпали на улицу, пели, обнимались, кричали: «Ура Гагарину!», несли самодельные плакаты: «Мы в космосе!»

Мы хорошо знали имена профессоров Визе, Самойловича, летчиков Коккинаки, Громова, радиста Кренкеля, разумеется Папанина. С тех лет навсегда отпечатались в памяти портреты чернобородого Отто Юльевича Шмидта, сухощавое лицо Роальда Амундсена, улыбчивые Марина Раскова, Полина Осипенко, Валентина Гризодубова. Стоит закрыть глаза, и они появляются из глубины детства отчетливо и неизменно.

Был у меня еще и отдельный любимец, свой герой, Томас Эдисон, книжек о нем, его портретов тогда бытовало множество. Он был один из «хрестоматийных мальчиков», которых мы себе выбирали в пример. Мне нравилось, что Эдисона учителя считали тупицей, а он в подвале дома сделал лабораторию, потом продавал газеты, потом выпускал газету — ему было тогда четырнадцать лет, — потом в вагоне поезда опять создал лабораторию. В двадцать два года он изобрел телеграфный аппарат, и с этого пошло-поехало, изобретение за изобретением.

Существовали и другие «великие мальчики», хрестоматийные истории, наивные, легендарные, но горячо любимые, как нельзя более нужные в том возрасте. Крестьянский сын Михайло Ломоносов, который идет пешком в Москву учиться. Все было не совсем так, но легенда эта помогала поколениям русских мальчиков, согревала она и нас. Так же как легенда о парижском мальчике Гавроше или о голландском мальчике, который заткнул рукой отверстие в плотине… Одна за другой легенды эти воспринимались жадно, доверчиво, и почему-то никогда позже душа не отталкивала, не осмеивала их.