19057.fb2
Днем коза паслась на обычном месте и всем была видна. И хозяйке тоже из окошка видна. А к вечеру ее уводили в маленькую сарайку, и туда уже не пробраться никак, потому что сарайка прямо возле крыльца внутри двора, где все время толкутся прописанные в доме двадцать.
Выходит, пилить рог следовало прямо на улице, а козу для этого к своему прохаживанию приучить, потому что на улице Леонид появлялся только за водой для огорода, то есть ходил в другую от козы сторону - в короткий уличный конец, завершавшийся колонкой. Когда же приходилось куда-то уходить вообще, он пользовался тем же коротким концом, хотя правильней было пройти всею улицей в дальний конец, к свалке. Но он в этих случаях, чтобы меньше встречаться с людьми, все-таки давал кругаля и направлялся опять же колоночной стезей.
"Святодух по улице гуляет!" - отметили все, увидев его в окошки, но ни дразнить, ни приставать не стали, ибо за нелюдимостью его правильно угадывали злобу и ярость. С психами связываться не стоит. Псих - это бешеная вспышка энергии, не контролируемая ни законами правильного рукоприкладства, ни иерархическими отношениями здешних мест.
- Эй, Святодух! - крикнули москвинские ребята, трое братьев-голубятников. - Приходи куриц со второго этажа пускать! Летают, врот, как пара яропонятых! Тащи давай своих. С вашей крыши низко, а у нас вон дом двух-этажный, и надстройка теплая, и чердак еще...
Это называется повезло. Непривычное всем Леонидово шлянье по улице получалось оправданным, а заодно он приобщался к з в а н ы м и и з б р а н н ы м, то есть, уважая Леонидову связь с миром собственности, его звали пускать куриц, ибо у них, как и у Москвиных, были куры с петухом, и уже не раз Леонид бил из рогатки или духового ружья по настырному москвинскому петуху, насиловавшему его куриц и терроризировавшему ихнего петуха - белого, с плохим вялым гребнем, лишенного возможности ошеломить противника яркостью пера, так что оранжевого цвета москвинский топтал Леонидовых квочек как хотел, а от пульки или камешка только шатался, но потом кукарекал. И Леонид его ненавидел.
Пускание кур было совершено как полагается. Леонид приволок в плетеной корзинке трех. Москвинские ребята участвовали двумя и петухом. Москвинские куры на лету кудахтали и, видя невдалеке родной курятник, беспорядочно снижались, торопясь от волнения нести яйца. Леонидовы шли звеном и, правильно разложив крыла, планировали, тоскливо глядя с птичьего полета на отдаленного своего супруга, который то бегал вдоль заборки, то расшвыривал ногою сор, представляясь, что нашел жемчужное зерно. Однако роскошнее всех получался москвинский петух. Зримый в воздухе, как греческий огонь, клекоча, как двуглавый орел, он протягивал свою шею в богатой горжетке, вожделея на лету к приземляющимся и готовым дать деру под свой забор женам белого слабака, и огнепламенный кочет, простирая вперед лапы, дабы закогтить спину ближайшей квочки, шел, как птица, ибо и был птицей, ведь это же только про курицу сказано - курица не птица, о петухах никто такого не говорил! Но в похотливом своем ослеплении он не предполагал, что Лёкин петух, как и сам Леонид - псих, и охваченный истерикой униженного существа может в ярости забыться. А тот в ярости забылся и, стартовав с земли, - не с крыши! - взмыл навстречу небесному огню. Вместо куриной бабьей спинки огненный стервятник вдарился в жесткую тушку белого, страшно закричал и, обнявшись с противником, рухнул наземь. И оба, оглушенные небывалым соударением, дернули в разные стороны к своим курятникам, а в воздухе закипело облачко белых и рыжих перьев.
Все были довольны, кроме Леонида. Своего петуха, сорвавшего триумф москвинскому, он возненавидел. В Леонидовы планы входило заработать унижение, стушеваться, еще раз обозначить собственную незначительность, приучить не обращать на себя внимания.
Я - Леонид. И я их всех ненавижу. И петухов ненавижу, и кур. Мне теперь маленькую ножовочку надо. И маслом конопляным ее намаслить, чтоб не застревала. Вот я ее и точу, а разводить буду разводкой. Завтра прямо днем пойду с пилкой на канаву и тоже Славку Ковыльчука рожать начну, а потом скажу: "Спорим, козий рог спилю, пока до пятьдесят досчитаете?" И я их, оглоедов, ненавижу.
Однако на канаву идти не пришлось. Случилось так, что улица совсем обезлюдела, ибо все почему-то ждали снижения цен, хотя таковое происходило только по первым апреля. Но слух шел упорный. А еще предполагали, что опять будут менять деньги. Вот люди и ждали у репродукторов, когда державный голос короля дикторов оповестит: "Сельдь безголовая - в среднем на семь с половиной процентов. Жмых подсолнечный - на десять процентов..." и т. п.
Так что, выглянув за калитку, Леонид планы изменил. Улица была совершенно пуста, следовало ловить момент и торопиться. Однако на всякий случай он решил подползти.
Я - Леонид. Я взял ножовочку и пошел вдоль забора. Потом пополз. Напоролся на кусок п р о в л о к и колючей. Пошла кровянка. И козьи говяшки рукой раздавил... Ножовочка-то в фанерки заложена, и не разберешь, что пилка. Встал я и козе морковку вроде даю. А она сперва - шарах! - а потом как боданет! Я ей руку выставил, а она в нее - лбом и жмет. А я правой, в которой пилка, чиринь!.. Сразу вошла пилочка...
Пильнуть он успел только раз, потому что коза удивленно и горестно крикнула. На непривычный голос тотчас распахнулось окошко, и оцепеневший от опаски и подползания Леонид услыхал Юливанну:
- Отойди от козе, черт такой!
Леонид выдернул из полорогого распила ножовку, и так как та была уложена меж двух узких фанерок, могло показаться, будто он всего лишь постучал фанеркой по рогу. При этом он скинул руку с козьего лба, отчего коза нырнула вперед, а Леонид пошел себе как ни в чем не бывало дальше к раскинувшейся в уличном тупике свалке.
Улица же сидела по домам и, опасаясь вторжения "говорит радиоузел Октябрьской и Московско-Рязанской железной дороги", ожидала от радиотрансляционной сети дармовых продуктов.
Он дошел до свалки, выковырял из гнойной земли какую-то окаменелую гайку и быстро убил ею скакавшего поблизости воробья, которого ненавидел. Затем двинулся назад, не хоронясь и не прячась, - намереваясь для отвода глаз как ни в чем не бывало постучать фанеркой по козьему рогу и ожидая в крайнем случае опять услышать окрик из окошка. Это его не пугало. Остерегающие, окликающие и прочие голоса из окошек были делом обычным, и на них никто внимания не обращал.
На подступах к козе он увидел идущего навстречу Юлия Ленского. Сойтись им предстояло как раз возле нее. Леонид сразу раздумал стучать по рогу, ибо весь сосредоточился на встречном, чьей тайной и преимуществом перед людьми хотел овладеть.
- Здорово, Лёка! - задорным и беспечным как всегда голосом приветствовал его наклонный назад Юлий, на смуглых скулах коего сидел темный румянец, а обое-полое лицо было общительно и пылко. - Мандолины делать еще не наблатыкался?..
Леонид, исподлобья на него глядевший, вдруг отметил на лице собеседника неописуемое ликованье, словно Ленский лицезрел смерть Пушкина, по прихоти сюжета пристреленного с помощью Онегина; и сей же минут Леонид ощутил страшный, никогда еще не испытанный им удар сзади, от которого пролетел на два метра вперед и грянулся рылом в канаву.
И вся улица захохотала, потому что как раз отлипла от репродукторов, где пока что объявили сороковую по счету симфонию Моцарта или другую какую-то муру.
- Святодуха Машка звезданула! - крикнули на голубятню Бровкиных со своей голубятни москвинские.
- Сказано было, отойди! - назидательно ухмыляясь, изрекла из своего окошка Юливанна.
- Леш-ке до-ста-лося! Леш-ке до-ста-лося! - сразу заладила Антонина, замотавшись, как маятник.
Коза заехала Леониду здорово. У него, как и положено, из глаз посыпались искры, причем куда ярче тех, которые сыпались, когда, пробираясь по чердаку наблюдать за далеким гермафродитом, он второпях налетал лбом на стропильную укосину. Причем боднула она его не просто, а с прискоку и с вывертом - одернутая в прыжке нехваткой веревки, - так что разодрала на Леониде еще и штаны, что, пожалуй, было самым неприятным. Мало того - из Леонидовых рук вылетела слоеная фанерка, а из нее намасленная ножовочка. Пришлось на виду у всех поднимать.
А Ленский, откинувшись назад и выставив свое таинственное лоно в отутюженных клешах, по-бабьи заливался.
С двух голубятен были пущены голуби, а из дворов показались люди, направившиеся по воду.
Униженный человеконенавистник, пряча лицо, уносил ноги, но москвинские ребята, остановив на мгновение шесты с тряпками, которыми на страх почтовым птицам перемешивали воздух, проорали со своих голубиных небес:
- Святодух, ты же голожопый!
- Го-лый и жо-пый он! - переключилась Антонина, установившая стабильную амплитуду вечернего раскачивания. - Го-лый и жо-пый он!
Мать оказалась ушедшей в абажурную артель. Леонид метнулся в сарай, схватил там отполированную иголку и черной ниткой в момент зашил штаны. Потом сжег фанерки, стер с ножовки масло и обвалял ее в сарайной трухе, чтобы не оставлять улик, если скажут матери. Потом, опустив голову и схватив огромные ведра, в которых воду обычно не носил, потому что было не в подъем, а мать все-таки не давала ему надрываться, так вот, схватив два огромных ведра, ни на кого не глядя, оседая до земли, он вдвое быстрей обычного натаскал воды для огорода, и то пришлось сделать двадцать носок. Он осунулся и взмок, и поугрюмел, и поглядывал куда-то вбок и в сторону, и глаз не поднимал.
Я - Леонид, я не Святодух и не Мордан...
Солнцу предстояло вовсе оставить улицу, ибо воздух был все еще густ и блестящ, а между тем пора было натечь милым и чистым сумеркам, которые в блестящую эту густоту проникнуть не могли, раз воздух полон дневным светом и места ни для чего другого в нем нет, разве что для круживших в желтых теперь, закатных жидкостях голубей. Поэтому солнце ушло, оставив белую воздушную пустоту, куда вот-вот начнет просачиваться прозрачное поначалу вещество сумерек. Но голуби в вышине пока еще желтели лоскутками, хотя худые Антонинины ноги стали в сизых пупырях.
Я - Леонид, я не голожопый, я сейчас всё сделаю...
И он начал делать всё.
Открыл материн шкаф и стал быстро надевать на себя отцову одежду. Леонид был коренастый и плотный, и все оказалось почти по нему: отец, как видно, тоже был недоросток. Одежу мать отцу не отдала, что-то наверно имея в виду: возможно даже его возвращение, хотя выгоняла насовсем и знала, что он через пару месяцев вовсе пропадет. Но какой-то внутренний для себя выход, какую-то видимость надежды она, не отдавая одежу, оставляла.
Леонид не выглядел странно - многие на улице носили обноски с чужого плеча, со всех свисали мятые больших размеров пиджаки, а невероятной ширины брюки волоклись по земле, растрепанные в волосья расползшихся ниток. Явная великоватость платья значения не имела. Другое дело, что костюм был отглажен и чист, то есть праздничен. Такое в глаза бросалось. Но Леонид вроде бы на это и рассчитывал. Он надел чистую отцову рубашку, быстро пристегнул к ней воротничок, накрахмаленный и ярко-белый, умело протолкнул положенные запонки и устроил вокруг шеи галстук-самовяз. Не окажись на галстуке отцова еще узла, завязать его он бы не смог, так как обучаться завязыванию не стал, ибо в галстуках ходят одни позорники. Переобувшись, он нахлобучил и отцову кепку, которая обсела его голову, как черная наседка, а затем поднял воротник пиджака. В этом не было тоже ничего странного, это было красиво, и многие только так и ходили.
Потом взял острейшую, с наборной рукояткой финку.
Я - Леонид, и я их ненавижу. Мулинский, чтоб ты сдох! Москвинские, в рот вас тиля-потя! Бровкин, Ахмет, заебись ваша канава! Мать - через полчаса придет. Антонина - есть не хотит.
- Го-лый и жо-пый он! - долетело со двора колебательное заклятие.
Я - Леонид. Я - иду.
И по улице пошел странненький, как на наш сегодняшний взгляд, типчик. В большой кепке, в больших сапогах, в пинжаке и брючатах, в большом самовязе, а сам - с финкой. Все, недоумевая, разглядывали его и думали, куда это такой может идти? Что бы это было надо от людей этому пидору македонскому и почему он при селедке? Кто это может быть - не фининспектор ли? - подумали иные, а иные подумали: не родственник ли из Киева на два дня зачастил? Но где тогда фибровый чемодан? А иные, и вовсе озадаченные решительной походкой незнакомца, предположили, что он попользуется улицей, чтобы, как вошел в нее, так и уйти, а другие иные думали: да это же Святодух селедку надел и кепарь, и в новых шкарятах, пидор.
Гомункул в костюме шел недолго. На подходах к козе он как бы отвернулся, но - поравнявшись - на нее кинулся. Коза, конечно, шарахнулась, а он, зацепившись за веревку, упал. Юливанна, которая по причине проникавшего в воздух вечера, вышла за ворота козу отвязывать, ахнула.
Я - Леонид. Я кинулся. Она - шарах! Я упал. Потом встал, схватил веревку и, не давая ей, суке, отпрыгнуть, подтащил ее, суку, к себе...
Коза всех времен и народов, бокастая, с человеческим древним лицом глядела на убийцу в однобортном отцовом костюме от имени всего человечества, прошлого, нынешнего и будущего. Коза-кормилица, коза Амалфея, белая, с нелепым хвостом, с белесой собачьей шерстью. Ее, козу всех времен и народов со стариковским лицом, не виданный ею никогда человек в однобортном костюме подтянул за веревку, затем, схватив за рог, отогнул ей голову и махнул финкой. Бил он, куда метили в ветеринарной лечебнице, когда втихаря забивали приведенное домашнее животное, а Леонид помогал. Коза, прежде чем перестать разглядывать однобортный костюм, пустила из-под ножа фонтан кровянки на пиджак, и всечеловеческое ее лицо, лицо всех тех, кого ненавидел Леонид, сразу стало грязнеть, переставать быть белым и становиться оскаленной мордой козлятины, мертвечины, падали, но кровь, все еще всхлипывала и била в воздух, чем свидетельствовала о все еще исходе из убоины Святого Духа жизни, и еще дергались козьи ножки.
Убийца в однобортном костюме метнулся и пропал за последней на улице хибарой.
Вернулся он домой поздно и крикнул из-под окошка, словно бы с рыбалки пришел: "Я, мама, в сарайке спать буду, а то в квартире жарко!"
"Леш-ка до-сту-кался! Леш-ка до-сту-кался!" - расхаживала, как маятник, Антонина, хотя и так вся улица впервые в жизни слышала визги зверской расправы, потому что мать колотила Леонида по всем правилам. Свиной ремень с мужской пряжкой был в этом деле, и голова Леонида задыхалась в мягком подоле меж костистых материных коленей. Потом, вся пошедшая красными пятнами, она стала бить его палкой по голове. Потом сцепила руки в сухой кулак и, уже почти обессилев, но не сбавляя ярости, дробила ему рожу. Из-под зубов Леонида и из носу давно бежала юшка, а мать, вся красная и перемазанная сыновней кровью, переключилась убивать его абажурным каркасом, и каркасные проволоки рассекли Леониду кожу на рыле и на спине. А дурочка Антонина, упрощая событие, раскачивалась и долдонила: "Леш-ка до-сту-кался! Леш-ка до-сту-кался!", а мать уродовала его за что надо, за испорченный п и н ж а к, за отцову натуру, за козу-дерезу, за ножик из кармана, за месяц из тумана, имеющий освещать нашу уличную ночь...
Он лежал в запекшейся кровянке, и мир его же творений плавал в его слезах. Написанный конопляным маслом корабль, растянутая на пяльцах вышивка гладью, дубинка дубовая, гладкая и увесистая, удочки, пульки, финка, выжималочка для масла, вертелок, на котором обжаривал он молодых скворцов, мишень, по которой бил с обратной стороны и подряд выбивал десять раз пятерку, а это трудней, чем выбить пять раз десятку, - всё затолклось в его боль и сквозь опухшие веки морды Мордана, тускнея, качаясь и расплываясь, доплывало до взгляда.
- Оглоеды! Получили...