19092.fb2
В Вашингтон перебираться тоже не хотелось — в центре жить было очень дорого, а окраины, оккупированные чернокожим населением, выглядели устрашающе. В Вашингтоне белого населения всего двадцать процентов, и, соответственно, в публичных школах в основном одни чёрные ребятишки, с которыми я работать категорически не хотела.
Как я уже упоминала, уйдя от Майкла, я сразу же выпала из обоймы родственников и осталась в полном одиночестве. Вспомнилась старая песня «Отряд не заметил потери бойца, и Яблочко песню допел до конца».
Что-то похожее произошло и сейчас. Майкл принадлежит Семье. Как бы хорошо члены Семьи ни относились ко мне, но я существовала для них только в связке с Майклом. Никто не хотел лишних проблем, все слишком заняты собой. Мне не позвонили — ни тётки, ни даже Лена, с которой, я думала, у нас была симпатия и дружеские отношения. Почти каждый выходной родственники собирались — то отмечать чей-либо день рождения, то крестины, то поминки, то обмывали покупку нового дома, то получение новой работы. Люда не любила эти сборища, как не любила никого из родственников мужа, но, чтобы не обижать Гари и не отлучаться от стада, не игнорировала приглашения. Когда она прикрывалась работой, то тётушки тут же начинали громко возмущаться и теребить Гари. Итак, по вечерам в пятницу или в субботу они уезжали в гости, а я оставалась одна.
Как призрак замка, бродила я по огромному пустому дому, не зная, куда спрятаться и чем себя занять. В гостиной было пусто и холодно — на всю катушку работал кондиционер. Притаившись у стены, я сквозь щели в жалюзи подсматривала за жизнью парка. Снаружи было страшно — чёрные деревья вплотную подступали к дому, в чёрном омуте неба плавала, как попавшаяся в сети рыбка, серебряная луна. Утробно ухали зловещие существа — не то звери, не то птицы.
Почему-то на цыпочках, мимо столовой, в которой длинный овальный стол окружали стулья с высокими ажурными спинками, я прокрадывалась в кухню, всю блестяще-белую, сверкающую металлом и пластиком, и включала свет. И здесь я не чувствовала себя покойно и уютно — в стене кухни было пробито окно, выходящее в столовую, а там, в свою очередь, было окно в гостиную. Безжалостно яркий свет то ли кухни, то ли медицинской лаборатории забрасывал длинные щупальца через эти окна и скупо освещал огромные пространства, в углах которых притаились тени. Дом был населён тенями, и мне не было в нём места.
Притулившись на неудобном белом табурете, я торопливо выпивала чашку чаю, делала бутерброд, тщательно уничтожала следы жизнедеятельности — капельку на столе, точечку на плите, след от тапка на идеально чистом белом полу, и скрывалась в маленькой полупустой детской.
Там я плотно закрывала двери, укладывалась на кровать-раскладушку, открывала книгу и думала. Не читалось. Сквозь узкие щёлочки жалюзи сочилась густая чернота ночи, под белой дверью щетинилась опасностью тёмная щель. Из-под лампы вырывался жёлтый круг, и я вся старалась втиснуться, уместиться в этот кусочек тепла и света.
Лежание не приносило кайфа — я не расслаблялась, а просто убивала время, ждала, как ждут в зале ожидания опаздывающий поезд.
Эта ситуация удивительно походила на ту, шестилетней давности, когда в Майамском доме я так же слонялась, в ожидании развития событий и будучи в полном неведении относительно дальнейшей своей судьбы.
Всё движется по кругу — то я лежала на диване в панельном доме города Задорска, оплакивая предательство друга и не представляя себе жизни без него, то в Майамском стеклянном доме смотрела сквозь стену на сад, пытаясь увидеть там будущее, то коротала время и торопила его, сидя у постелей старух. Четырёхлетний период жизни у Майкла превратился для меня теперь в одно мгновение, и снова и снова я возвращалась к исходной точке — зависала в пространстве без прошлого и будущего.
— Спрошу у зеркала, где муть и сон туманящий. Спрошу у зеркала где путь, и где пристанище.
Опять почему-то хотелось есть. На цыпочках по тёмной лестнице я спускалась вниз и, стараясь не смотреть по сторонам, торопливо делала бутерброд, заворачивала его в салфетку и, крадучись, возвращалась под спасительный жёлтый круг лампы. Когда во входной двери поворачивался ключ, я выключала свет и затихала до утра.
Однажды синим тусклым вечером, обманчиво обещавшим прохладу, в тишине пустого дома раздался звонок. Трубку я не поднимала — много было сообщений для Люды и Гари. Наконец раздался голос. Мужской и смутно знакомый. Голос, запинаясь, медленно, как бы сомневаясь, что его услышат и поймут, произносил:
— Добрый день. Меня зовут Влад. Я привёз для Клавы посылку из Задорска. Мой телефон.
Я подняла трубку и внезапно севшим голосом произнесла:
— Аллё.
Это был Он, бывший возлюбленный, предавший и бросивший меня в самый неожиданный и неподходящий момент. Это был Он, который дал мне толчок начать новую жизнь, чтобы не умереть.
Я заранее приехала в Вашингтон и с трудом нашла свободный столик в переполненном кафе. Небо было серо-свинцовым от переполнявшей его влаги. Раскалённым брюхом оно утюжило тротуар, от которого поднимался пар. Фигуры прохожих дрожали и двоились в знойном киселе и казались миражами.
В кафе вовсю работал кондиционер. Кучки молодёжи оккупировали диваны, оттуда доносились взрывы хохота и громкие голоса. Парочка геев секретничала за круглым столом, не обращая на окружающих никакого внимания, одинокие дамы слишком сосредоточенно смотрели в газеты, сидя, как куры на жёрдочках, на высоких табуретах у окна.
Я с трудом втиснулась за низкий угловой столик на двоих и заказала себе бокал белого вина, бутылку пепси и бутерброд, который оказался огромным и был помпезно, в окружении салатных листьев, уложен на блюде. В этом была моя маленькая хитрость, не от доброты душевной, а во избежание конфуза и неловкости. Как у новоявленного безработного иммигранта, у него, конечно, не было денег и наверняка он не позволяет себе тратить на бутерброд десять долларов. В этом кафе назначила встречу я — он ещё очень плохо ориентировался, и я беспокоилась, найдёт ли он вообще это место. Мобильных телефонов у нас не было.
Я вспоминала, как шесть лет назад он кричал мне в лицо:
— Я не обязан на тебе жениться! Я тебе ничего не обещал!
До сих пор стыдно за ту безобразную сцену. Кипя от обиды, горя, растерянности и переполненная справедливым негодованием, на следующий день я позвонила в его квартиру — жаждала выяснения отношений. Детали беседы стёрлись из памяти. Он был растерян. Прикрыв дверь, объяснялся на лестничной площадке громким шёпотом и в конце сорвался на крик. Прибежала какая-то дамочка и, привставая на цыпочки, выглядывала из-за его плеча, испуганно бормоча:
— Успокойся, Влад, успокойся! Не разговаривай с ней. Пошли.
То, что я беременна, сказать я не успела, да это было и ни к чему — зачем? Тогда я молча развернулась и поскакала вниз по лестнице.
Зачем-то он бежал за мной и кричал:
— Клава, Клава, постой!
На пороге подъезда его решимость закончилась, и, потоптавшись на снегу в носках, он скрылся в подъезде. Захлопнувшаяся за ним дверь отрезала от меня счастливое время, уже ставшее прошлым.
В сияющей лодке уплыли в небеса наши посиделки в задымленной редакции, походы в театр, совместные ужины — а я осталась одна в синем, промёрзшем от мороза и укутанном снегом городе. Чтобы совершенно оторвать от себя любое сожаление и воспоминание, я послала ему посылку без записки, в которую упаковала злобно порванные на куски все наши совместные фотографии и его подарки. Досталось даже ни в чём не повинным чёрным французским колготкам, обрывки которых особенно зловеще смотрелись в куче мусора и осколков.
Да, конечно, он не обещал жениться. Наверное, я была влюблённая дура и не могла оценить наши отношения. Мне казалось, что я ему нужна. А я была коллегой и удобной подругой — заботливой и безотказной. Он вообще по жизни шёл с лёгкостью. Шутя, писал статьи, легко сходился с людьми и легко их забывал.
Он жил в водовороте встреч, событий, в паутине слов и клубах сигаретного дыма. Он никогда не носил курток, и даже в морозы ходил с непокрытой головой и в длинном чёрном пальто. Ах, это длинное чёрное пальто! До сих пор я вздрагиваю, увидев мужчину, одетого так, как призрак из прошлого.
Когда он вошёл, я приканчивала второй бокал вина. Бутерброд лежал нетронутым. Не торопясь обнаруживать своё присутствие, я рассматривала его, пока он, застыв у порога, крутил головой, пытаясь найти меня в кишащей и гомонящей толпе.
Я смотрела на него сквозь шесть лет разлуки, сквозь свой жестокий иммигрантский опыт. Шесть лет я не заходила в прокуренную редакцию, не видела нашу Задорскую знаменитую каланчу — источник вдохновения местных художников и поэтов. Шесть лет я мечтала о снежной зиме и ещё больше — пройти пешком от своего дома до Каланчи, ощупывая ногой каждый камень и улыбаясь каждому встречному фонарю.
Эта память была свёрнута в кулёк в моём сердце, в кулёк с острыми углами, которые царапали, ранили и саднили. Но стоящий у двери молодой высокий и привлекательный мужчина не имел ничего общего с этой памятью.
Между нами лежал океан, росли пальмы Майами, торчали небоскрёбы Нью-Йорка, и это даже стало серьёзнее, чем наш нерождённый ребёнок.
Я окликнула его и заказала третий бокал вина для себя и виски с содовой для него. Там для меня он был эталоном мужской красоты и интеллигентности — в нём было что-то аристократическое. Сейчас я видела нервного, подавленного, излишне суетливого человека. И провинциального. Не знаю, в чём это заключается, не могу даже описать свои впечатления, но он был глубоко провинциален. В жару на нём были глухие серые брюки, тенниска в полоску и старые кроссовки. Он был напуган и растерян, хотя хорохорился и оттого выглядел жалко. Я вспомнила, как в Майами Дэвида раздражала моя растерянность. Сейчас меня раздражало явное несоответствие окружающему моего бывшего возлюбленного. Может, к моему тогдашнему поклонению примешивалась толика тщеславия — ведь он был успешен, талантлив и уверен в себе.
Сейчас ему предстоял долгий путь к себе, а у меня не было сил быть даже попутчиком для той дороги, которую я почти уже прошла, и у меня не было к нему сочувствия.
Он пытался шутить, называл меня по-прежнему, Клавонькой, а мне было стыдно за то, что он ни слова не понимал по-английски, но не пытался говорить и понимать, а злился. Ну да, конечно, — он же всегда был лучшим, первым, а тут он просто человек в толпе. Причём человек, который не знает правил толпы, и потому агрессивен и беззащитен.
Разговор не клеился. Он пытался быть непринуждённым:
— Ты, Клавонька, так загорела, возмужала…
Я была одета просто, в короткие голубые шорты и белую майку, и я видела, что эта простота его шокировала — он многого ещё не понимал. Наверное, он ожидал, что к встрече с ним я наряжусь во всё лучшее.
Он попытался накрыть своей ладонью мою, но я убрала руку со стола. Он мне передал пакет, в которых были деньги за квартиру — десять тысяч долларов. Тысячу долларов Маринка взяла себе и тысячу переслала моей маме.
Оказалось, что он сам разыскал Маринку перед тем как иммигрировать и просил мой телефон. Жена его невольно отомстила за меня — она сбежала, как я упоминала, в Австрию, с богатым стариком, которого подцепила на выставке в Задорске. Тот приезжал по линии обмена культурными ценностями, а она курировала выставку.
В Америку Влад приехал вместе с матерью. Оказалось, что мать его была еврейкой, а отец русским. Прежде скрываемую пятую графу сейчас использовали как средство передвижения. С помощью взяток выправились паспорта для неё и сына, где русская национальность сменилась на еврейскую, что дало возможность уехать и пользоваться на первых порах помощью еврейской организации.
Влад был близок со своей матерью — в Задорске они жили в четырёхкомнатной квартире. Отец его, известный журналист, давно умер. Пару раз я её видела — хлопотливая тихая женщина, не произведшая на меня никакого впечатления, имела огромное влияние на сына. По неопытности я было вступила с ней в тайное соревнование, но мой возлюбленный всегда упоминал, что мамины борщи и пирожки лучше. Забота о маме у него была на первом месте — трогательно и похвально, но, по моему теперешнему убеждению, мужчина должен уходить из отчего дома хотя бы в двадцать лет, иначе ему всю жизнь придётся строить по маминому представлению.
Но это я отвлеклась. Тогда, в кафе, во мне боролись противоречивые чувства, но одного в них не было — любви к нему, которая осталась лишь в памяти. Не было уже и обиды — новая жизнь целиком поглотила её, как поглощает болото упавший на её поверхность лист — без следа…
Он флиртовал, комплиментил, называл себя дураком, вспоминал трогательные моменты, просил рассказать о себе. Я дала ему слово, что мы встретимся в следующий выходной.
Теперь я знаю, что это заблуждение и ошибка — жить в ожидании жизни. Поиски счастья затягивались. Я сама себе напоминала путешественницу, едущую неизвестно куда неизвестно за каким призом. Вот я выхожу на одной станции — приза там не нахожу, отправляюсь за ним дальше. Так я выхожу в каких-то городах, что-то ищу, не найдя, следую дальше, долго томясь на вокзалах маленьких и чужих станций. Мой поезд делал остановки в Майами, Нью-Йорке, Вашингтоне — но у меня всё ещё не было дома и ощущения того, что я дома.
Влад повадился звонить мне каждый вечер. Его я понимала — я была его единственной ниточкой, тянущейся в знакомый прочный мир, единственная, кроме матери, русскоговорящая. Я была его старой знакомой, у нас за плечами остался общий город и общие друзья. Здесь ему предстояло заново научиться ходить. Как и любой иммигрант, он решал дилемму — как жить, кем быть. Журналист, он страдал от своей здесь невостребованности. Нужно было как-то зарабатывать на жизнь — пенсия матери была крошечной. Пока он устроился на автозаправку разнорабочим. Я его понимала, но ничего не могла с собой поделать — эти проблемы меня совершенно не трогали. Я же нужна была ему для поддержки и информации.