19092.fb2
— Я не хочу, чтобы ты встречалась с этой Людой и разговаривала по телефону.
Я была в шоке:
— Дэвид, что случилось, почему?
— Таму, что она, как это, шука.
— Сука, — машинально поправила я, — Почему сука, что случилось? Она милая, образованная девушка. Я была рада, что мы подружимся.
— Это ты милая дурачка, а твоя дружка (я тут же поправила — подружка) ни перед чем не остановится. Бедный Росс!
Я настаивала на объяснениях.
Дэвид, с тонкой улыбкой на самодовольной, холёной физиономии, торжествующе меня просветил.
— Это ты не хочеш ко мне в кроват, а она в пул (в бассейне) меня ногами трогала и язычком вот так делала.
Он далеко высунул язык и облизал губы.
— Она за столом меня ногами трогала! Ты дурачка, ты любить хочаш, а она замуж. Такая закрутит, а потом всё отберёт!
Я пыталась защитить Люду, говорила, что ему показалось, это были случайные прикосновения, что он не прав, но Дэвид был неумолим. Мне было запрещено подходить к телефону.
Дэвид ожидал приезда из Москвы своего друга и делового партнёра. Я заразилась его нетерпением и тоже ждала, чтобы иметь возможность отправить с оказией письма в Россию. Наконец, таинственный незнакомец прибыл. Им оказался молодой, лет тридцати, парень, одетый в превосходно сшитый деловой костюм и белую рубашку с галстуком. В руках гость держал лёгкий плащ и дипломат крокодиловой кожи. Держался он отстранённо и холодно, с некоторым оттенком высокомерия. Хохоча и похлопывая его по плечу, Дэвид отвёл Дмитрия в освободившуюся накануне комнату для гостей, откуда тот вскоре вышел, переодетый в лёгкие брюки и рубашку с коротким рукавом. Я даже успела заметить, что закрытые туфли он сменил на плетёные из светлой кожи сандалии, одетые на босую ногу. Выражение надменности смягчилось — по лицу гостя скакали солнечные зайчики, щедро проникавшие в дом через стеклянную стену.
Тут же они куда-то и уехали, весёлые и оживлённые, к моему огромному удовольствию.
Я радовалась, когда оставалась одна в доме. Напряжение, постоянно державшее меня в тисках, куда-то отступало, и даже процесс добровольного обжаривания в саду не казался таким уж мерзким делом.
При Дэвиде я себя чувствовала, как чувствует, наверное, прыщавый стеснительный подросток, оставленный у строгого родственника на неопределённый срок — нельзя играть, нельзя доставать книги из застеклённых шкафов, нельзя пользоваться видеомагнитофоном, нельзя шарить в холодильнике, нельзя есть любимое варенье, нельзя позвать в гости друзей, нельзя поваляться в постели.
Когда же удавалось остаться одной, то я, как кошка, пыталась прочувствовать дом, вжиться в него, представить его своим, ощутить себя в нём комфортно, хотя, наверное, лучше было бы пытаться понять Дэвида, подружиться и найти с ним точки соприкосновения.
Я же, скованная непрекращающейся мигренью, замкнулась в неприятии и скрытом раздражении. Возможно, организм просто взял тайм-аут и пытался восстановиться от перенесённых переживаний. Возможно, нужно было побыть в одиночестве, выспаться, зализать раны, но жизнь не давала тайм-аута.
Мне нравилось бывать в доме одного приятеля Дэвида, Ника. Возраст Ника не поддавался определению, как, по-видимому, и его доходы. Я так и не поняла, чем занимался Ник в прошлом, знала только, что он объездил весь мир, и каким — то образом умудрился натащить в свой дом-дворец всяких экзотических чудес. Только переступив порог его резиденции, попадаешь в совершенно фантастический мир — над головой качаются лианы, из кустов доносятся противные крики павлинов, старинные колонны обрамляют ведущую к дому тропинку. И неожиданно из тропических зарослей вырастает огромный дворец, на ступенях которого застыли скульптуры слонов, выполненных в натуральный рост. Создавалось впечатление, что это не жилой дом, а музей восточноазиатской культуры. Лестница вела в огромный холл, в котором расположилось множество слонов, змей, львов и грифов, изваянных из камня и дерева и богато инкрустированных драгоценными камнями.
Среди всех этих подавляющих роскошью отделки и размерами скульптур, прямо в центре зала, на помосте, находился длинный стол под парчовой, расшитой золотом малиновой скатертью. Хозяин, маленький сухенький старичок, совершенно терялся среди всего этого великолепия. И если бы не его апломб, равнозначный размеру слонов, его можно было бы принять за случайно затесавшегося в компанию вальяжных богачей садовника.
Ник, одетый в коротенькие жёлтые шорты, украшенные на заду малиновым сердцем, обнажающие кривые ножки, густо покрытые седой растительностью, бурно приветствовал меня. Он тряс мне сразу обе руки, попеременно слюнявил их и восторженно вопил:
— О, русска баба! Приивиет!
На этом его знание русского языка ограничилось, и дальше он тарахтел на английском. Дэвид, улучив момент, шепнул,
— Сейчас он тебя поведёт хвастаться своей спальней. Не бойся, приставать не будет, ты для него слишком старая.
И он хихикнул. Я, невольно задетая этим замечанием, посмотрела на хозяина дома, — да ему лет семьдесят, если не больше! Кто на него посмотрит!
Оказалось, я была не права — находилось немало желающих привадить богатенького буратинку вместе с его дворцом, слонами и инкрустированными змеями. Двадцатилетние красавицы сменяли друг друга, но дальше постели их влияние на эпатажного жениха не распространялось.
Я, как гостья из России, удостоилась чести посетить знаменитую спальню в качестве экскурсанта. Спальня и вправду оказалась шикарной. В углу, на постаменте, необъятное ложе крепко упёрло слоновьи ножки в персидский ковёр, скрывая под малиновым балдахином с золотыми кистями множество тайн. Ванна, не отделённая никакой перегородкой, была вделана прямо в пол и зияла малахитовой глубиной чрева. Золотые львиные головы с рубиновыми глазами притворились разными краниками и ручками. Со стен загадочно щурились, выплывая из глубины холстов, лица, и нежились в альковах крутозадые красавицы с молочно белой кожей.
— Похоже на Рембрандта и Рубенса! Хорошие копии, — подумала я. Словно прочитав эти мысли, хозяин возмущённо завопил:
— Это подлинники!
Затем он подпрыгнул, совершил в воздухе пируэт и на одной ноге поскакал к гостям, алея в полумраке малиновым сердцем на заду.
Увы, в этом доме подавали такие экзотические блюда, что я, даже будучи вечно голодной, не могла их есть! Сидящие поголовно на диетах, господа употребляли одну траву, представленную во всём её разнообразии и политую для вкуса соусами. Помню что-то горькое, солёное, кислое или водянисто-безвкусное, какую-то мешанину из водорослей и неизвестных растений. Мяса не наблюдалось, подавали сделанную на пару рыбу, хлеба тоже не было. Привыкшая к сытной простой еде — картошке, жареному мясу, хлебу, колбасе, ну и к салату оливье по праздникам, я не могла насытиться этой пищей, в желудке всегда противненько и обиженно что-то подвывало, ворочалось и жаловалось, постоянно кружилась голова.
Почему-то я зашла на кухню и увидела на столе, среди груды овощей, сиротливо лежащий белый батон, длинный, с загорелой хрустящей шкуркой. Забыв о приличиях, я отломила кусок и стала торопливо запихивать его в рот, боясь, чтобы меня не застукали за этим преступным занятием. Но меня застукали. К счастью, Барбара, жена одного из гостей, военного с большим чином, с пониманием отнеслась к преступной страсти к свежему хлебу. Они с мужем отвечали за стол, и всегда принимали гостей в доме Ника, будучи сами гостями. Так вот, она отдала приказ, чтобы для меня впредь готовили спагетти и покупали хлеб. Одета Барбара всегда была лишь в чулки на подвязках, маленькие чёрные стринги и кружевной белый передничек. В роскошных её чёрных кудрях крепилась кокетливая кружевная повязка, какие часто носят официантки. Красавица заявила, что возьмёт надо мной шефство, научит, как себя вести и одеваться. Я даже опешила — мне всегда казалось, что я красиво одеваюсь, и манеры мои не самые плохие, во всяком случае, вульгарной или распущенной меня никак назвать было нельзя.
Задумавшись, я спросила Дэвида об этом. Он ответил так: «Ты хороша, красива девушка. Но видно, что жила в маленьком городе. А Дмитрий сказал, что и хорошо, что ты провинциалка и потому не испорчена, не похожа на московских девушек, которые все стервы».
Несмотря на сомнительный комплимент в свой адрес, я обиделась. Обиделась за провинциалку и за всех москвичек.
В один из таких визитов кто-то сделал чудесную фотографию, где мы с Барбарой стояли, обнявшись, на фоне слона. Я — в белых брюках и белом блейзере, с золотым ремешком на талии и в золотых туфельках, и почти двухметровая Барбара, дочь француженки и чёрного островитянина, с голой оливковой дынеобразной грудью, кокетливо выставившая стройную ногу в ажурном чулочке. Жалею, что однажды, празднуя очередное начало новой жизни, я порвала все снимки этого периода. В приступе ярости было изорвано изображения невиновной в моих злоключениях Барбары, о чём сейчас горько сожалею.
В мусорное ведро полетели изображения Дэвида, богатого старикашки Ника и его гостей, меня самой, давящейся на кухне украдкой батоном, и много, много других.
Только парочка снимков, не помню, по какой причине, избежала печальной участи и трепетно хранится в альбоме.
На одном из них запечатлено, как я, разморенная жарой, скучаю на лежанке у бассейна, а на заднем фоне вздымается каскад экзотических цветов.
На другой — в доме посла из Канады, с пластиковой тарелкой в руках я с вожделением взираю на блюдо с макаронами, стоя в очереди к столу.
Иногда в гости прибегала Люда. Я очень радовалась её визитам. Дэвид, запретивший нам общаться, удивлялся такой наглости — как так можно прийти в гости без предварительного звонка? Вопреки моему ожиданию, он её не выгнал, но продолжительность визитов контролировал. Он давал нам с полчаса посплетничать, потом громко извещал о том, что нам с ним пора куда-то ехать, и Люда торопливо уходила. Дэвида, казалось, забавляла ситуация — наш страх, двойная жизнь, которую мы вели, — жизнь людей, приспосабливающихся к новой чуждой среде с надеждой извлечь выгоду. Очевидно, ему было любопытно следить за развитием отношений между Людой и Россом, но беспокоился о том, чтобы Люда не оказала на меня влияния и потому строго дозировал время нашего общения.
Дмитрий долгое время держался со мной напряжённо, и я не лезла к нему с разговорами. Несомненным было его высокое социальное положение и достаток, и всем своим поведением он старался поддерживать имидж богатого и респектабельного господина.
С Дэвидом мои отношения в более близкие не перетекали — я упрямо отказывалась переселиться в его спальню, и он перестал петушиться и обхаживать капризную невесту. Он уже был трижды женат и разведён, и имел пунктик — жениться только на европейке, так как ненавидел американок, испорченных свободой и эмансипацией. Я была также четвёртой по счёту русской, которую он приглашал к себе. И вот парадокс… Он был, по его же словам, в восторге от моего благородства, не жадности, не наглости — всех других кандидаток в жёны он через неделю их пребывания в гостях отвозил в аэропорт и отправлял, плачущих, обратно в Россию. Его возмущала их наглость, они не отказывались, как я, от покупок, а просили — драгоценности, духи, обувь… И в то же время его стала раздражать я — своей холодностью, замкнутостью и тем, что явно не наслаждалась пребыванием в райском уголке.
Я, в свою очередь, тяготилась неопределённостью статуса — не то возможной невесты, не то гостьи, не то служанки. Если бы я приехала просто в гости на оговоренный срок, то, не сомневаюсь, пыталась бы извлечь из такого подарка судьбы максимальные для себя приятности и отношение к ситуации было бы совершенно другим. Но — назад дороги не было, а здесь я не находила места для себя. Дэвид был чужим. Обмануть его, то есть притвориться восторженной и влюблённой, лишь бы только выйти замуж, закрепиться в чужой стране я и не пыталась — тогда мне это и в голову не приходило. Приехав в Майами, я бежала. Бежала от города, ставшего вдруг враждебным. Бежала от себя — опустошённой и равнодушной. Я совершенно была не готова к тому, с чем придётся столкнуться.
Вот интересно получается — оттуда, из нашего полунищего существования, мы все с завистью смотрим на запад, наивно проводя знак равенства между богатством и счастьем. Видели бы меня сейчас покинутые подружки из забытого Богом города — в белоснежном, великолепно сшитом пиджаке из тончайшей шерсти, в обтягивающих ноги лайкровых слаксах, в умопомрачительной блузке натурального шёлка, в дорогущих туфлях ручной работы, в золотых браслетах и клипсах! Я разгуливаю по роскошному дворцу, а мне нестерпимо скучно, тошно и хочется домой!
Лежала бы на своей тахте, слушала бы Аббу «Я верю в ангелов», или «Жёлтые ботинки» Агу-заровой, пила бы себе чай, грызла баранки, или смотрела в окно на двор, покрытый белым снегом, и какая-нибудь нахальная синица прыгала бы по подоконнику, кося на меня через стекло оранжевым круглым глазом.
Домой! Сладко замирает сердце, и тут же колет ледяная игла рассудка — куда домой? У меня нет больше дома! Вернуться с позором, сказав, что меня не устроил миллионер и жизнь в Майами? Смешно, да и никто не поверит. И что я буду делать, как выживу? В Газете работать не смогу, чтобы не видеться с Ним. Искать работу, когда одна половина города уволена, а вторая получает зарплату носками на чулочном комбинате и лампочками на электроламповом заводе? Вернуться в город, где в тёмном подъезде можно напороться на нож грабителя, где не топят зимой квартиры, и можно уснуть, лишь устроившись под одеялом в куртке, тёплых штанах и вязаной шапке, где стираешь в ледяной воде единственные джинсы и не можешь выйти из дому, пока они не высохнут?
Что делать? Терпеть выходки этого капризного барина, угождать ему, полностью раствориться в его режиме и доме, быть лишь для него — лишь сопровождающей куклой, рачительной хозяйкой (я слышала, как он считал с Дмитрием, что если женится на мне, то отстранит от работы Марию и сэкономит в месяц четыреста долларов, так как я буду стирать и убирать).
Меня не пугала работа по дому, я и рада была хоть чем заняться — меня оскорбляла рациональность подхода, как будто он выбирал не подругу, не живого человека для любви и счастья, а механизм, способный лишь улучшить его удобства и комфорт.
Поздним вечером Дэвид и его гость куда-то уехали, уже в который раз не пожелав взять меня с собой. Я не очень-то расстроилась и чудесно провела время, описывая подругам в письмах сегодняшний день. Глубокой ночью меня разбудил шум. Из гостиной, приглушённые расстоянием, доносились музыка, мужские голоса и женский смех.