19096.fb2 Лестница Янкеля - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Лестница Янкеля - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

В то время в Горьком не было синагоги, хотя говорили о ней с такой определенностью, будто у нее был почтовый адрес. Иногда в разговоре проскальзывало, что ее сожгли (скорее всего, при большевиках). Где она располагалась, мне тоже неизвестно. Но поговаривали, что находилась она на месте кинотеатра “Художественный” или недалеко оттуда. На улице Свердлова (Свердловке – с ударением на “е”), то есть в самом центре. Если все так и было, то по этому можно судить об особом положении еврейства в городе до революции. И ничего неожиданного в этом нет: Нижний был городом торговым, куда сходились пароходы и баржи со всей Волги, вплоть до Астрахани. Так что на знаменитой ярмарке (во времена моего детства еще говорили по-старому – “ярмонке”) наверняка крутились и еврейские миллионы.

Поскольку синагоги не было, то собирались в обыкновенных молитвенных домах, которые и называли синагогами. Они существовали на законных основаниях и были зарегистрированы, где положено. Один из таких домов, куда ходила наша семья, был на улице Фигнер у Рейтборда.

Рейтборд был шойхетом (то есть резником), и мама посылала меня к нему, всунув в руки живую курицу. А потом, уже в разделанном виде, я приносил ее обратно. Делал я все это с огромными усилиями (и в ту, и другую сторону) и никогда не мог понять, почему, если возникала необходимость идти к Рейтборду, ближе всех оказывался я. Возможно, причина была в том, что я умел читать Тору, мама этим сильно гордилась, а шойхет был в ее глазах одним из первых знатоков религии. Мама хотела, чтобы он обратил на меня внимание. По возвращении мне всегда задавался один и тот же вопрос: “Он спрашивал тебя о чем-нибудь?” Я со спокойным сердцем говорил: “Нет”. И это была чистая правда.

Рейтборд был опрятный, сухонький старичок с белой бородкой, в жилетке, по которой вилась золотая цепочка для часов. Едва я объявлялся на пороге, как он тут же молча принимался за дело: брал курицу, сдавливал ее шею своими каменными пальцами и молниеносным движением перерезал ей голову “халавом” – острым, словно бритва, ножом. Пока Рейтборд, бормоча себе под нос молитвы, аккуратно сцеживал кровь на противень с золой, курица все еще продолжала трепыхаться, а Янкель, стоя в прихожей, боролся с мучительными приступами тошноты. В этом доме не хотелось ни разговаривать, ни молчать: в квартире было удивительно чисто, нигде не соринки, и стояла мертвая тишина, которая не нарушалась ни хозяйкой, ни приживалом по имени Янкель, скользившим где-то вдалеке, словно тень. Этот Шойхет представлялся мне самим еврейским Богом, страшным и безжалостным. Видимо поэтому он ни разу не сказал мне ни слова: я ведь не Моисей и не Иаков, чтобы со мной разговаривать.

Гробовое молчание в доме Рейтборда нарушалось лишь по большим праздникам, когда собиралось много народу. Как-то раз отец взял меня с собой, чтобы читать. В квартире были страшная толчея и духота. Отчетливо помню открытую форточку в комнате, откуда сильно сквозило, – к радости тех, кто находился рядом. Люди молились и просили у Бога счастья для себя и своих близких, а как только выдавалась свободная минутка, мужчины бегали курить на улицу, а женщины принимались кудахтать между собой на все лады. Повсюду царило воодушевление, казалось, в тот день все искренне любили друг друга, рассказывая про свои прегрешения и надеясь на счастливую судьбу в дальнейшем. Ведь именно в этот момент Господь (по крайней мере, так это представлялось воображению) записывает в своей книге все, что еще только должно произойти.

Однако это всеобщее ликование имело для меня и другую сторону, ведь вечером того же дня или следующего к нам в дом должен был прийти уже упоминавшийся Янкель. Он жил у Рейтборда, помогал по дому, беспрекословно подчиняясь хозяйке и получая за это, помимо куска хлеба, еще и постоянные попреки. В дни еврейских праздников, когда собиралось много народа, он таскал и расставлял стулья для пришедших и старался предупреждать каждое их желание. Ему все это было очень нелегко: ведь он был далеко немолод и заметно нездоров. Когда Янкель приходил к нам, мама давала ему поесть. Это считалось благодеянием, по-другому – милостью, вменявшейся в обязанность каждому еврею. После ужина они недолго разговаривали то по-русски, то по-еврейски. “Если бы ты знала, – говорил Янкель, коверкая слова, – как мне там тяжело! Просто иногда невыносимо. А что делать?…” Сам он был из Польши – в Горьком таких поляков, сбежавших от немцев, было немало, и бедствовали они больше других. У Янкеля ничего и никого не осталось.

После таких визитов Янкелю снился Янкель, тот, другой, с тонкой цыплячьей шеей, к которой тянулась страшная рука Рейтборда, прятавшего за спиной свой “халав”.

Когда я спрашивал маму, почему безобидного приживальщика заставляют так страдать в доме шойхета, она отвечала, что есть вещи, о которых не стоит разговаривать просто так, ведь здесь, по сути, начинается “Божий промысел”. Возможно, если бы Янкель (из Польши) не бросил свою семью на верную смерть, его судьба тоже сложилась бы иначе, никто не знает как. Янкель был призраком, отягощенным своим несчастьем и своей виной, но, если честно, мне все равно оставалось непонятным, почему бы просто не пожалеть и без того несчастного человека. Конечно, страшному Шойхету были незнакомы такие чувства – отчего на душе у меня, как только я оказывался на пороге его дома, становилось зябко, словно вдруг пахнуло из бездонной ямы тяжелым, нечеловеческим духом. Может, поэтому я чувствовал необъяснимое отторжение от всевозможных обрядов и правил, слишком глубоко заглянув однажды в этот колодец. Для меня это распространилось на религию вообще.

Обо всем этом я думаю, мысленно проносясь по Полтавской улице, сворачивавшей к единственной действующей церкви, куда по праздникам мимо наших окон направлялись облаченные во все черное, неизвестно откуда взявшиеся, словно из-под земли выросшие богомолки. Они двигались медленно, казалось, что у них нет ни лиц, ни тел – одни только черные балахоны до пят, благодаря чему они как будто бы не шли, а плыли по притихшим улицам. Особую неприязнь вызывали они у дворовых собак, которые, едва почувствовав приближение процессии, сбегались со всех концов и сопровождали ее злобным лаем. Иногда кто-то из идущих отделялся от общего движения и заходил в первый попавшийся двор (например, наш): черное одеяние приподымалось, фигура приседала на корточки, превращаясь на мгновение в страшную птицу, потом выпрямлялась и скользила прочь. Оставшуюся посреди двора лужу называли “божьей росой”. Янкель, сколько себя помнил, старательно обходил это место в любое время года.

Так что ничего удивительного не было в том, что при случайной встрече с попом (а такая встреча иной в те времена и быть не могла) у Янкеля возникало чувство страха, смешанного с брезгливостью. Поп, необрезанный мужик с крестом на шее, монашки, бесшумно плывущие по улице, были участниками этого внешнего, враждебного мира, его главными действующими лицами. Однако после войны эта религиозная распря, куда мы, как мне кажется, были втянуты совершенно случайно, в силу устоявшегося порядка вещей, во многом потеряла свой смысл. Никогда, впрочем, полностью не исчезнув.

Однажды сидели у Костьки Панкова, во что-то играли, когда в окно дальней комнаты постучали. Костя выглянул на улицу и подозвал к себе остальных. Перед окном, опираясь на костыли и протягивая ладонь к зашторенному окну, стоял нищий инвалид и ждал, понурив голову, не откликнется ли кто-нибудь.

– Янкель, – зашептал Костька, – иди скажи ему.

– Что сказать? – спросил Янкель.

– Как что? “Не прогневайся, Божий человек. Ступай своей дорогой!”

– Не буду говорить! – упирался Янкель. – Скажи сам!

– Мне нельзя, – ответил Панков. – Я же крещеный, а это – большой грех, я в ад попаду. А с тобой ничего не будет.

– Почему не будет?

– Ну, как… Ты ж еврей, у вас там даже ада толком нет. А этот еще и… как по-вашему? Гой!

Янкель отнекивался, как мог (“Почему я?”), но Костька не отставал, а остальные взяли Янкеля за руки и подтащили к окну. Окно было страшное, неприветливо глядевшее на улицу, будто высматривавшее кого-то. Янкель раздвинул занавески. Ему не хотелось говорить тех слов, которым его научили, но сзади подталкивали со всех сторон, и тогда он (то есть я), глубоко вдохнув и холодея от страха, выпалил:

– Не прогневайся…

Услышав эти слова, нищий быстро перекрестился, повернулся и, не говоря ни слова, пошел прочь. И тут вдруг мне стало невыносимо стыдно, будто из-за меня лишили этого несчастного подаяния. Не сомневаюсь, что мама очень бы рассердилась и отвернулась от меня, расскажи я ей об этом. С ее точки зрения, я совершил множество прегрешений: повторил эти “церковные слова” и тем более – заставил нищего перекреститься в моем присутствии. Но, думаю, еще больше рассердилась бы она за то, что я отказал изувеченному человеку, которых было огромное количество на улицах, в милости. Очевидно, между всем этим существовало какое-то противоречие, и не знаю, как именно поступила бы она. Но если честно, то Янкель согласился отказать нищему еще и потому, что ему действительно бы за это “ничего не было”.

История с Костей Панковым была не единственной, где всплывало, что мы (я, мои браться и сестры, многие из Первого проезда) – евреи. Но в этом, как правило, не было ни злобы, ни зависти, ни скрытой обиды, которая могла бы вдруг прорваться наружу. Или все же прорывалась? Когда надо было выбирать, кому водить, помню, например, такую считалку: “Ты – Абрам, я – Иван, соли я тебе не дам. Дверь закрою, щи сварю, а тебя не позову”. Тот, на кого выпадало “не позову”, выбывал из счета, и так до конца, пока не оставался кто-то один, отворачивавшийся к стене и считавший до двадцати. Мне казалось, что этот последний и был самым главным апикойресом, стыдливо опускавшим голову и закрывавшим глаза. Но ведь им мог стать каждый, кто участвовал в игре.

Нас было много одногодков кто постарше, кто помладше, – живших в Первом или Втором проезде (или дальше), то мирившихся, то ссорившихся, но никогда друг с другом особенно не враждовавших. Если представить весь мой двор или, скорее, всю нашу “улицу”, то картина вышла бы такая. Слева направо, как следуют дома по Первому проезду, мне видятся Костька Панков, по прозвищу Зера (почему – не знаю), Яшка Зарембо, по кличке Черт, чумазый, словно чертик, с черными волосами. Ванька Царев, по кличке Царек: ростом не вышел, Юрка Калиш, по прозвищу Коцни, потому что, когда видел кого-то с едой, всегда подходил и говорил “коцни” (с ударением на и). Рита Папилова, по прозвищу Королева Марго, Дымба – не поймешь кто, ни фамилии, ни имени его я не помню. Гоголь, по кличке Гоголь, Левка Портнов, по прозвищу Парикмахер (их дом был рядом с парикмахерской), Гога Малеханов, по кличке Колесо, Генка Сорокин, по прозвищу Дятел, Роза из колхоза. Еще была Ира Скороходова, дочь знаменитого в Горьком боксера-средневеса, прозванная Знаете, Кто Мой Папа? (Вопрос, который она всегда задавала, если с ней хотел кто-то познакомиться). Еще были Череп – мой брат Левка (уж такой писаный был красавец), Аня, по прозвищу Булочная (работала на хлебозаводе во время войны), и Янкель, из-за своей худобы прозванный Скеля (скелет). Об остальных как-нибудь в другой раз.

Мы часто собирались все вместе и шли гулять. Если погода была хорошая, то брали лодку и плыли к Старой Волге. Сложно объяснить, откуда взялось это название. Видимо, когда-то река текла по другому руслу, а в наши времена это был просто отвернувший в сторону рукав, исчезавший в прибрежных кустах. Место это находилось неподалеку от Стрелки, там, где Ока сливалась с Волгой, – линию раздела их разноцветных вод можно было увидеть с набережной Жданова. С воды была еще хорошо видна спускавшаяся с откоса Чкаловская лестница, названная так из-за памятника Чкалову. Его фигура на пьедестале из черного гранита, украшенном географической картой, где пунктирные линии обозначали знаменитые перелеты, была развернута в сторону Волги, взгляд устремлен вдаль. А над головой медленно плыли облака.

Мы ужасно гордились (почему-то), что были с Волги, и когда встречались с пацанами из другой части города (то есть с Оки), надо было сразу все расставить по местам, выпалив скороговоркой: “Мы с Волги, вы – с Оки!” – так, чтобы при этом слышалось: “Мы с Волги – высоки!” А дальше уж – как пойдет. И, главное, куда! Ведь существовало множество путей, ведущих из Первого проезда, но некоторые были еще наглухо закрыты (возможно, навсегда), другие тщательно кем-то охранялись, а третьи пока не были нам неизвестны. Однако внутри каждого из нас жило сильное желание как-то расширить географию наших путешествий, которая хотя и не дотягивала до чкаловской, но тем не менее постепенно уплотнялась, обрастая новыми подробностями, и на этой воображаемой карте постепенно начинали появляться достаточно отдаленные точки. Кому-то здесь было суждено (пусть и не с первой попытки) уйти слишком далеко, а кто-то вернулся назад, хотя, как оказалось, разница между тем и другим была небольшая. Здесь надо рассказать историю про натрий.

Здесь надо рассказать историю про натрий.

Левка был неисправимым двоечником, так что родителей регулярно вызывали в школу, последние, впрочем, с такой же регулярностью туда не ходили. Маме было стыдно, а у отца был на это свой довод – с пряжкой на конце. Однажды в кабинете химии Левка прикарманил здоровенный кусок натрия, приволок его домой, чтобы показать сестрам настоящее “химическое чудо”. Положил натрий в пепельницу (была у нас такая из темно-синего стекла с танцующей балериной) и торжественно на него плюнул. Неожиданно поднявшийся оттуда огненный столп – а по близорукости брат мой поднес пепельницу к самым глазам – опалил Левке волосы и щеки, от чего тот схватился за голову и, ошалев, заметался по комнате. Очнувшись, он сгреб со стола свою лабораторию вместе со скатертью и выбросил в окно – как раз в то место, где по какому-то странному совпадению лежала промасленная ветошь. Пламя мгновенно занялось и уже стало уходить под крышу, когда сбежавшиеся на Левкины вопли соседи как-то растащили и залили назревавший пожар.

Обитатели дома Ревина и каменного флигеля еще долго вспоминали с ужасом эту историю, Левке же было совсем не смешно, поскольку теперь вся наша компания, только завидев его, начинала покатываться со смеху, особенно пока у него не отросли брови и волосы на голове, которая с того момента навсегда перестала быть Черепом (был Череп, стал Левка-Химик). Однако у этой истории был еще и какой-то другой, скрытый от всех смысл, так что каждый раз, когда Левку начинали подначивать по этому поводу, он серьезно говорил: “Знаете, не все это так просто было… Ой, не просто…” И грозил пальцем кому-то невидимому.

Так Левка поменял свое прозвище с детского на более взрослое, что же до меня – то после Скели меня стали называть Мухрым (от выражения “этот человек тебе не хухры-мухры”). Получил я это прозвище за то, что хорошо играл в бильярд, – его сделал кто-то из взрослых и отдал в наше распоряжение. Ничего особенного в нем не было, но все же, почитай, это был настоящий бильярд – с металлическими шарами, лузами и сеточками. Кии были соответствующие: просто выструганные палки различной степени кривизны с кожаными насадками на конце. Устанавливали бильярд у столба, под самым фонарем, так что играть можно было до глубокой ночи, забывая обо всем на свете. И в этой игре, надо сознаться, мы здорово поднаторели. Особенно шла она у меня, в конце концов Янкель стал одним из первых, а поскольку играли навылет, то заигрывался он до тех пор, пока все шары на столе не сливались в один большой сверкающий шар, от которого слепило глаза. И даже когда все расходились по домам, Янкель продолжал совершенствоваться в “штанах” и “дуплетах”.

Помню, однажды вечером мимо нас шел слегка подвыпивший дядя. Увидев игру, он притормозил и присмотрелся.

– Да, ты, я вижу, мастер, – обратился он мне. – Катнем?

– Можно, – ответил я.

– На что играть будем? – спросил он, снимая пиджак.

– Как на что? – не понял Янкель.

– Ну, чего так вхолостую шары гонять? – пояснил он. – Сыграем на интерес?

Меня это смутило. Денег ни у кого из нас не водилось – все жили бедно. А в нашей семье они вообще были только у отца, который их прятал в особом месте, и нужны были очень веские доводы, чтобы он выдал хотя бы копейку. Однако пацаны завелись: давай, давай! Яшка Зарембо (Черт) сказал: “Сбросимся в случае чего”. Колесо и Панков тоже идею поддержали: “Ты только не подведи, играй спокойно, и все будет хорошо”. Дядя назвал сумму. Она была немаленькой, но остановиться уже было невозможно.

Стали играть. Прохожий, как оказалось, не в первый раз взялся за кий, да и хмель с него слетел очень быстро. Игра шла шар в шар, тишина вокруг стояла мертвая. После очередного удара шар не докатился и встал в лузе. “Дохлый!” – выкрикнул кто-то за моей спиной. Но прохожий его тут же снял: семь-семь! На кону два шара, он сыграл – мимо. Покрутившись по столу, они встали друг подле друга, прямо как в учебнике. Мне бить. В голове все перепуталось (шары, лузы, деньги, Яшка Зарембо-Черт), пальцы сжали кий… Повисла пауза… и р-р-разз! Шары влетели в лузы, каждый в свою, не тихо, словно закатились туда против своей воли, а внеслись на всех парах, как в дом родной.

Народ выдохнул и загалдел. “Да, – сказал Генка Сорокин (Дятел), – это тебе не хухры-мухры”.

Противник мой был заметно обескуражен, молча положил кий на бильярд и полез во внутренний карман. Я попытался его остановить, но дядя был настроен решительно.

– Ты что? – удивился он. – Так нельзя. Выиграл – получите в кассе!

Отсчитал деньги, всунул их мне в руки и, взяв пиджак на плечо, пошел, не оглядываясь, в сторону Киевской.

Я держал в руках деньги и еще не понимал, что произошло и что теперь делать, после того, как это произошло.

– Может, все же вернуть… – сказал кто-то сзади, а Юрка Калиш сказал свое:

– Нет, лучше коцнуть.

Деньги гипнотизировали меня и всех остальных, светились каким-то неземным светом, открывая дорогу желаниям, которых, честно говоря, было очень много. Я побежал догонять прохожего.

Вскоре в темноте мелькнула его плотная спина (шел он не сильно торопясь), но в этот самый момент мои собственные силы, не физические, а какие-то другие, окончательно покинули меня. Я остановился посреди темной улицы и безучастно смотрел, как он уходит от меня все дальше и дальше, а с ним – мой первозданный рай, в котором еще хотелось бы остаться на какое-то время, но возможности такой уже не было.

На обратном пути мне встретился Костька Панков.

– Ну, чего? Догнал? – спросил он.

– Догнал, – ответил я упавшим голосом, убедившим Панкова в том, что денег у меня больше нет. Хотя переживал я как раз по обратному поводу.

Началась новая жизнь (“при деньгах”), которые я спрятал в надежном месте, и очень гордился тем, что найти их было практически невозможно, даже случайно. Я фантазировал целыми днями про себя, как их можно потратить, но с этим возникали большие сложности. Любая купленная вещь сразу бы вызвала расспросы, а поскольку врать я не умел (???!!!), то, вполне возможно, стал бы изгоем и дома, и на улице. Еду покупать себе я не мог – все мы жили впроголодь, и набивать себе живот французскими булками в одиночестве было невозможно. Наконец, мне пришла в голову идея: сходить на Молитовский рынок, где была самая большая в городе барахолка. Здесь тоже были свои тонкости, ведь в Молитовке приторговывали многие из наших, опять бы начались вопросы, но тем не менее я решился…