19096.fb2 Лестница Янкеля - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Лестница Янкеля - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

На рынке было полно народа, торговали всем, чем ни попадя: старинными вещами, украденными или полученными по наследству, одеждой, керосиновыми лампами, диковинками старинного и довоенного быта, едой, инструментами, всякой мелочью. Многое мне нравилось, но потратить свое богатство так просто я не мог.

Время шло, Янкель бесцельно толкался по рынку, шарахаясь от мнимых и настоящих знакомых, пока не увидел одного высокого человека с аккуратной старорежимной бородкой, торговавшего книгами.

Книги были старые, в основном дореволюционные: Пушкин с ерами, павленковские биографии в мягких обложках, подшивки журнала “Нива” за много лет, “Все стихи Некрасова” в одном томе и много чего еще. Отдельно стояла массивная книга с золотым обрезом и красивым тиснением на обложке. Это был “Фауст”.

– Интересуетесь классической литературой, молодой человек? Трофейная, из частной библиотеки, – заговорил продавец, перехватив мой взгляд. – Настоящий раритет!

Книга выглядела почти как новая, несмотря на то, что издана была больше пятидесяти лет назад – видимо, бывшие хозяева заглядывали в нее нечасто. Я раскрыл где-то в середине, чтобы проверить “Фауста” на глаз. Мы все учили немецкий, и мне он неплохо давался, так что читал я вполне свободно тексты и не из школьного учебника. Но тут сразу же запнулся: книга был набрана готическим шрифтом. Возможно, именно поэтому я вдруг почувствовал, что должен непременно купить этот переливающийся золотом фолиант, не понимая или понимая с большим трудом, что там написано. Ведь читал же я до этого Тору по праздникам у Рейтборда, практически не зная ни одного слова? Здесь было похоже, хотя и по-иному: я понимал по-немецки, но незнакомый шрифт закрывал от меня великое произведение – как витраж закрывает красивый вид за окном.

Продавец, видя мою заинтересованность, стал наседать: давай, мол, раритет как-никак. Мы поторговались, но больше для порядка, и, завернув “Фауста” в газету, я поспешил домой, чтобы спрятать свое сокровище.

Время шло, книга вместе с оставшимися деньгами лежала в тайном месте, и я постоянно думал о том, как бы ее “легализовать” (слово совсем из другого времени) или, по-другому, “ввести в дом”. Но как я ни ломал голову, ничего путного мне на ум не приходило, пока все вдруг не решилось само собой.

Однажды меня, идущего куда-то по своим делам, настигла раскрасневшаяся Королева Марго.

– Мухрым, – задыхаясь, проговорила она. – Беги домой скорее…

– А что случилось? – испугался я.

– Пожар у вас! Дом горит. Весь проезд уже там.

Я побежал что есть духу и скоро был на месте. Пожар уже потушили, отец метался по двору в поисках Левки, а все остальные посмеивались в рукав – найдет или нет? Я подошел к дому: задняя стена почернела, доски, сложенные под окном, еще дымились, а небольшой ящик, где раньше хранили инструменты, сгорел вовсе. И вместе с ним в пламени, выпущенном на свободу Левкой из злосчастного натрия, сгорел и мой “Фауст”.

Когда спустя некоторое время я рассказал ему обо всей истории с бильярдом и Молитовкой, он вытаращил сильнее обычного глаза и вдруг с самой настоящей злостью набросился на меня.

– Ты знаешь, что ты наделал? – чуть ли не кричал Левка. – Знаешь?!

– Я наделал? – удивился Янкель.

– Да, ты!

– Что?

– Ты своей дурацкой книгой навлек на нас ГНЕВ БОЖИЙ! Понимаешь, нет?

Я действительно не понимал, чего это мой брат заговорил вдруг как правоверный иудей, чего за ним раньше не замечалось.

– Мы все ведь могли погибнуть! И я в первую очередь! Ты понимаешь? Обыграл какого-то мужика, потратил деньги, обманул всех… Это ведь ГРЕХ, что ты совершил! Страшный грех!!! И вот результат!

Если честно, я слушал все это, онемев от изумления, а Левку несло со страшной силой: наконец-то он нашел единственно правильное объяснение всей этой истории с натрием, с самого начала казавшейся ему какой-то странной. После этого у моего братца возникла привычка (к радости не понимавшей, в чем дело, мамы) говорить на разные религиозные темы, о Всемирном потопе, казнях египетских и всякого рода отщепенцах, под которыми, видимо, подразумевался я. Он стал более разборчив в еде, и я (уже я, а не ты) помню, как, приезжая к нам в Ленинград и усаживаясь за стол, дядя Лева насаживал на вилку кружок колбасы, подносил к самым глазам и неодобрительно качал головой.

– Янкель, что ты делаешь? Ведь это же хазер, – говорил он с тоской в голосе.- Чистая смерть…

Я его так и звал про себя: Дядя Хазер.

Меня (это уже снова твои слова) веселило неожиданное преображение Левки и сближение его с родителями в том, что раньше вызывало лишь почтительное сочувствие. И все же мне кажется, что в обращении моего брата было что-то закономерное, естественное и все, что он ни делал, возвращало его назад, в “Первый проезд”. В этом мы совершенно не были похожи. В то время кругом было уже слишком много интересного, особенно когда радиус нашей жизни постепенно расширился. Я много читал, возводя свою лестницу из подручного материала, и когда раскрывал книгу, все равно какую, у меня каждый раз возникала надежда, что именно сейчас жизнь должна как-то круто развернуться и пойти по-другому. Почему-то мне кажется, что такое отношение к книге – чисто еврейская черта. Возможно, я ошибаюсь.

Вместе с тем возникали и совсем некнижные интересы.

Первое, о чем вспоминается, – танцплощадка в Парке культуры и отдыха имени Свердлова. Туда ходили послушать местную знаменитость – Фроловского. Выглядел он заметно старше остальных музыкантов и держался несколько обособленно. Рассказывали, что он приехал в Горький из Москвы, где играл в большом оркестре, но там что-то случилось, и его отправили (сослали?) к нам. Он выходил последним, садился за рояль, клал пальцы на клавиши, брал несколько аккордов, музыканты подхватывали, и красиво одетые пары (“красиво одетые” – по меркам послевоенного провинциального города) начинали медленно кружиться по эстраде. Именно там и произошел мой “первый бал Наташи Ростовой”, когда после долгих терзаний я наконец-то решился пригласить Иру Скороходову (Вы Знаете, Кто Мой Папа?”) на танец. Она смеялась, чувствуя мои неуклюжие движения.

Постепенно мы взрослели, и у многих за плечами были уже немалые “открытия”, вроде культпохода в Горьковский оперный театр на “шедевр”, по словам нашей школьной учительницы, Ивана Дзержинского “Тихий Дон” или балет Арама Хачатуряна “Гаянэ”. Но все это как-то прошло мимо: опера была скучная, а балет – вообще без слов. Так что даже не зацепишься. Другое дело – кино. О нем разговор особый.

Мне кажется, что по-настоящему сходить в кино можно только в детстве и только в детстве можно с неподдельным восторгом поговорить об увиденном. Для описания своих оценок никто не использовал таких мудреных слов, как, например, “отлично сыграно”, “великолепно снято” и т. д. Говорили: “зыко”, “замри”, “восторг”, и все это умещалось в одно заповедное слово – “киношка”, включавшее целый мир наших переживаний.

Главное чувство, связанное с походом в кино, было нетерпение. Сначала надо было проникнуть вовнутрь (денег на билеты никогда не было), дождаться, пока пойдет журнал “Новости дня”, с ужасом ожидая, когда после его окончания в зале вновь зажжется свет и по проходам будут ходить контролеры, отлавливая безбилетников. Если фильм был новый (и интересный), он смотрелся на одном дыхании, и время как будто останавливалось. Но в основном мы ходили на фильмы, которые уже видели не один десяток раз. И здесь самое главное было досидеть, ерзая на стуле, до появления главного героя, пережить любимую сцену и потом ждать неотвратимого конца. Кино ведь не книга, невозможно пролистать вперед – отмотать назад, пустить время вспять. Чтобы всеми правдами-неправдами пережить все это, надо было снова оказаться в зале.

При всем том “киношка” для тех, кому посчастливилось попасть внутрь, не была просто черным ящиком без окон, без дверей: слова, шутки и целые сцены перекочевывали в Первый или Второй проезд, на Полтавскую и Киевскую, и даже в мрачный дом Рейтборда на улице Фигнер, поскольку его внучка Люба часто ходила с нами в “Художественный” или в “Палас” – рядом со стадионом “Динамо”.

С какого-то момента мы вообще перестали жить своей жизнью и говорить своим языком. Так, например, когда собиралось “толковище” и надо было решить, что делать вечером, Костька Панков (Зера) садился, подпирал щеку рукой и говорил, как в известном, вытверженном всеми наизусть фильме: “Тихо! Чапай думать будет”. И все, как по команде, усаживались рядом на корточки.

Или вот еще: в фильме “Подвиг разведчика”, где главную роль играл переходящий из картины в картину Павел Кадочников, а фашистского недоумка обер-лейтенанта Штюбинга – Сергей Мартинсон, есть такая сцена. Застолье, кругом полно фашистских офицеров, поднимается главный из них с моноклем в глазу (непременный атрибут отрицательного персонажа) и бокалом шампанского в руке, чтобы выпить за скорую победу. Наш Кадочников, разведчик, – разве может пить за такое? А как не выпить? Провалить операцию? Все уже чокаются, обнимаются, орут свои фашистские лозунги. И тут Кадочников выдерживает паузу, поднимает бокал выше всех и так, по-мужски, без затей, провозглашает: “За нашу победу!” И чокается со всеми, а они, натурально, с ним – ничего ведь не понимают, что он сказал. Представляете, какой подтекст! И какой восторг! И вот как только возникало какое-то сложное дело, требующее отваги и решительности, надо было поднять воображаемый бокал и сказать: “За нашу победу!” (сделав ударение на втором слове). И сразу всем становилось понятно, о чем идет речь. А если возникали какие-то обиды друг на друга, надо было сказать из того же фильма: “Не переживайте, Штюбинг, дайте срок, и мы с вами за все сочтемся…”

Часто поминали и Котовского (из фильма с таким же названием), как он попадает в тюрьму и как в самый тяжелый для героя момент, которого вот-вот попишут уголовники, откуда-то из угла вдруг раздается голос самого главного авторитета: “Шура, в камере послышался какой-то шум – или мне показалось?” И вечером (а все мы, мальчики, спали в одной комнате) стоило только кому-нибудь пошевелиться (или заговорить), как сразу же следовало: “Шура…” и т. д. А утром, просыпаясь, сразу же слышишь: “Привет Шишкину! Бегом на зарядку!” из фильма “Первая перчатка”. Идешь делать гимнастику во двор и мурлычешь под нос песенку тренера по боксу Привалова оттуда же: “Во всем нужна сноровка, закалка, тренировка. / Умейте выжидать, умейте нападать. / При каждой неудаче давать умейте сдачи, / Иначе вам удачи не видать!” Без всего этого представить мне свою жизнь просто невозможно.

Нашим любимым кинотеатром был “Художественный”, на Свердловке, где, по преданиям, была синагога. В “Художественном” работала контролером бабка Костьки Панкова (та самая, которая его в детстве тайно крестила), и поэтому была маленькая, но надежда, что как-то удастся пробиться в “киношку”. Внутри было всегда достаточно многолюдно, и мы, просачивавшиеся разными неведомыми тропами, всегда встречались под огромной – во всю стену – картиной “Кузьма Минин собирает ополчение”. У нас это называлось “Записаться в ополчение”.

Картина была дипломной работой молодого горьковского художника (возможно, не одного) и воистину поражала воображение своим размахом. Я больше чем уверен, что во времена Кузьмы Минина в Нижнем не было столько народа, сколько было изображено на картине в фойе. Кроме того, доподлинно было известно, что для картины позировали знакомые, родственники, а то и просто случайные люди, так что в этой многофигурной композиции многие находили лица, себе нечужие. Можно даже сказать (в шутку, разумеется), что это величественное полотно являло собой живую перекличку времен, тогдашнего и нынешнего (не нынешнего нынешнего, а того) времени, когда всё чудесным образом связывается воедино и все узнают себя в других. Правильно сказал один еврейский писатель (не помню точно кто): “Наша жизнь – музей, где все портреты имеют фамильное сходство”. Или, как перефразировал бы его я, “где все портреты – изображение того же самого в разных лицах”.

В фойе, в перерывах между сеансами, выступала студентка Горьковской консерватории певица Изабелла Браво, подхалтуривавшая в свободное время со своим оркестром. Играли в основном попурри из песен советских композиторов. Однако это было не главное. Изабеллу Браво нельзя было назвать красавицей, но, однажды увидев, я уже не мог забыть ее. Почему? Не знаю, если честно… На ней было всегда одно и то же черное платье с блестками и прямоугольным вырезом, который, как я узнал позднее, назывался каре. Сама она была невысокого роста, хорошо сложена, и во время пения в ней пробуждалось что-то ускользающее, неповторимое, чем-то напоминающее американские фильмы, на которые мы будем ходить еще только лет через десять. В каком-то смысле Изабелла Браво была гостьей из будущего, хотя и тревожила воображение совершенно по-настоящему. Так что после Иры Скороходовой это была моя вторая “первая любовь”.

Скажу честно, что, слушая ее выступление перед фильмом, я очень часто опаздывал в зал и, теряя драгоценные минуты, смотрел, как она накидывает себе на плечи шаль, музыканты прячут инструменты в футляры и расходятся по своим делам. Вполне возможно, что она не обращала на меня внимания или не показывала виду. Вряд ли она могла заблуждаться относительно переживаний своего юного поклонника, ведь все самые тайные чувства (тайные во многом даже для меня самого) были написаны на моем лице такими же крупными буквами, как названия фильмов на афише. Единственное, о чем она не подозревала, так это о тех опасностях, которым я подвергался, чтобы лишний раз ее увидеть.

В первые послевоенные годы, о которых идет речь, мирная жизнь еще не вошла в привычку. Война чувствовалась повсюду: было полно калек, просивших милостыню и дравшихся насмерть между собой костылями за лучшее место. Кроме того, в это смутное время город кишмя кишел самым разным “преступным элементом”. Были урки – настоящие уголовники, мелкое приблатненное ворье, щипачи, карманники, срезающие сумки в транспортной толкотне. И просто шпана, ходившая стаями и считавшаяся самой опасной. Действовали они так: кто-нибудь толкал взрослого мужчину, и если тот ввязывался в объяснения (или даже не ввязывался), сразу же набегала откуда ни возьмись целая свора, и тогда прохожего в лучшем случае обирали до нитки. Но запросто могли и “покоцать”.

Когда начинало смеркаться, они выходили на охоту, собираясь рядом с Мытным рынком, Домом колхозника и парком Кулибина, называвшимся в шутку “Парк живых и мертвых” из-за старого кладбища, которое раньше было на этом месте. Было немало шпаны и у “Художественного”, поджидавшей зрителей с последнего сеанса. Но опасность была не только снаружи “киношки”, но и внутри: проникая неизвестным образом в зал, хулиганы ходили по рядам и собирали дань со зрителей. В основном подсаживались к одиноким женщинам, за которых некому было вступиться, и вообще к тем, кто сидел один. В случае чего вызывали из зала “поговорить”, и сразу же, как по команде, к выходу тянулась вся банда.

Такое однажды случилось и с Янкелем, которому страстно захотелось посмотреть (уже в самом конце школы) в очередной раз… какой-то фильм в “Художественном”.

Было еще не поздно, когда он засобирался, придумав себе какое-то дело у “родственницы”, жившей неподалеку. Но к ней Янкель, разумеется, даже не зашел, просто стукнул в окно, проходя мимо, и направился на Свердловку. Постепенно начинало смеркаться, была середина осени, октябрь, ветрено, и на тротуарах уже лежали кучи листвы. Когда Янкель оказался на улице Моисеенко, по которой обычно шли в “Художественный”, сердце его заколотилось от страха и предвкушения. Где-то впереди мелькали подозрительные личности, никак себя, впрочем, пока не проявлявшие. Янкель убыстрял шаг, пятна от фонарей мелькали под его ногами, складываясь в странные фигуры, мгновенно распадавшиеся и остававшиеся где-то за спиной. Он воображал, что под покровом ночи идет в тайное место на священнодействие. Освещенный неверными огнями “Художественный” манил к себе, представляясь одновременно и неприступной крепостью, и землей обетованной. Янкель нервничал: вдруг что-то не получится, сорвется в самый последний момент. Но его уже ждали в условленном месте. В неприступной крепости открылась маленькая лазейка.

– Чего опаздываешь? – услышал я над собой голос недовольной бабки Кости Панкова.

Она взяла меня за руку и, прикрывая своим телом, провела мимо контроля: “Внучика вот привела… опять в кино просится”. – “Так он же пять раз уже смотрел?” – “Да, вот и я говорю! А он все – давай, давай…”

Под “ополчением” никого не было. Изабеллы Браво с ее оркестром – тоже. Я не мог поверить своим глазам и стоял перед пустой эстрадой в том самом месте, где должна была находиться она. Прозвенел звонок, и я поплелся в зал.

Шел фильм “Семеро смелых”, который я видел не меньше (если не больше) раз, чем Костька Панков. Настроение было самое пасмурное, и от арктических пейзажей с экрана тянуло самым настоящим холодом. Где-то в середине фильма в зал стали просачиваться характерные темные фигуры. Две из них, возрастом ненамного постарше моего, сели спереди и, развернувшись вполоборота, стали тяжело смотреть мне в глаза.

– Ну, гражданин хороший, – заговорил один. – Отдыхаем?

Я стиснул зубы и изо всех сил продолжал смотреть на экран.

– Ой, – подхватил второй, – нам не отвечают…

– Гражданин, не спите… – затряс он меня. – Трамвай приехал на последнюю остановку.

– Пройдемте для беседы в более подходящее место, – сказал второй, щегольнув цитатой из фильма “Путевка в жизнь”, которую любила в этих случаях повторять местная шпана.