19101.fb2
Опять потянуло в Светлый. Этот лесной посёлок для меня как чудодейственный курорт, который в последние два года обрёл какую-то магнитную силу, притягивает душу, точно там, в его деревянных домиках, спрятаны невидимые тайники, какие непременно надо отыскать, хотя я отлично понимаю – живут люди в этих двадцати двух домиках своей обычной жизнью с каждодневными хлопотами и заботами, и маленькие радости бытия приходят сюда нечасто.
Вот и эту весну я с трудом дождался солнечных дней, начавших кромсать снега, и с грустной усмешкой поехал в Светлый лечить свои душевные болячки. А может быть, я опять прячусь от судьбы? Что-то не клеится у нас с Лидией, живём как на разных концах пропасти, и трудно протянуть руки друг другу. Почему, отчего всё это – объяснений нет. Просто нет той душевной теплоты, некогда наполнявшей нас до счастья.
Нет, внешне у нас всё по-старому: Лидия утром на кухне даже мурлычет какой-то весёлый мотивчик, громко шлёпает своими невыносимыми сабо, плескается в душе ледяной водой – я знаю, она любит мыться именно такой водой, от которой у меня сводит спину и зубы клацают, потом громко начинает греметь посудой. К этому давным-давно надо привыкнуть, это повторяется каждое утро, может быть, только раньше песни Лидия пела бодрым, каким-то пионерским голоском, а сейчас сбивается на простуженный бас, точно осевший от холодной родниковой влаги. Откровенно говоря, это пение раньше я воспринимал как добрую утреннюю «разминку для голоса», воспринимал с радостью, потом равнодушно, а теперь все эти звуки из кухни раздражают, как надоедливый скрип старого умирающего дерева.
Где-то читал, что наступает такой период в жизни даже самых близких людей, когда их совместное пребывание становится нестерпимым: даже маленький повод, обычная житейская сцена раздражают до боли, до подташнивания. Говорят, космонавтов, которых готовят для длительных полётов, подбирают так, чтоб вот эта раздражительность не стала помехой делу, психологи определяют совместимость характеров, притирают их друг к другу. Нас с Лидией притирать вроде бы не надо было, сами нашли друг друга несколько лет назад, и думалось, что безоблачная и счастливая поначалу жизнь будет нескончаемой.
Теперь я понимаю, что, наверное, мы ошиблись, и если бы не сын Славка, черноглазый малыш, так похожий на Лидию, то трещины наших взаимоотношений стали бы глубокими, как горная пропасть, и перескочить их не хватило бы никаких сил. Он, этот маленький человечек, воркующий, как лесная горлинка, держит нас вместе, защищает нашу зыбкую, как болотина, жизнь, пытаясь склеить в цельное то, что несколько лет ходуном заходило под ногами…
Иногда я задумываюсь, откуда у посёлка такое название, и прихожу к выводу, что кто-то дал это имя в пику собственной грусти, однажды поглотившей этого «кто-то».
С южной стороны подходит к посёлку еловый лес. Замшелые великаны богатырским строем теснят его к реке и даже в солнечный день кажутся мрачными, как снеговая туча. От этого подступающего леса посёлок защищается, как от неприятеля: перед краем его, на песчаной опушке, разбросаны припавшие на угол баньки, почерневшие от времени до дегтярной черноты сараи, тёсовые крыши которых отливают зеленью и бурым налётом мха, высятся холмики погребцов, затянувшиеся редкой седой полынью.
С севера к посёлку подступает река, точнее, даже не река, а старица, широченный плёс, подёрнутый ряской и листьями кувшинок такой необычайной величины, что кажется: это зелёные испанские сомбреро окунуты в стоячую воду.
Когда-то давным-давно ушла река в сторону, в песчанике проложила себе путь попроще, напрямую, без этого хомута, который закладывается около посёлка, и теперь только в половодье в старицу заходит свежая вода, вымывает затхлый запах стоячей гнили. С этим потоком в старицу устремляется ещё не стряхнувшая зимнюю сонливость рыба – длинные прогонистые щуки, стремительные как торпеды, морщат воду, всколачивают пену на мелководье.
За лесной чащобой, километрах в десяти от посёлка, разместился аэродром нашего областного центра и деловитым громом сотрясает округу, наполняя её жизнью.
Ледоходной весной в Светлом царит необычное, точно в праздник, оживление. Все его жители вечерами выходят к разлившейся реке, выстраиваются на берегу, словно отправляя какой-то таинственный обряд, долго наблюдают молча, как ворочаются в свинцовой пучине льдины, которые они почему-то именуют икрами. Потом самые молодые: Антон Зубарь, огромного роста мужик с лицом тёмным, как весенняя еловая чаща, или Гришка Серёгин, энергичный тракторист лесхоза, который, кажется, насквозь пропитался соляркой (бабы толкают Гришку в спину, гонят от себя подальше), – так вот они не выдерживают, ошалелыми прыжками бегут к домам, где с осенних времён лежат посеревшими днищами вверх лодки, несут их к берегу. Но, пожалуй, быстрее всех управляется с этой работой Андрей Семёнович Разин, по-уличному Разиня, бывший лесник.
Дядя Андрей – худосочный, комариной фигуры мужичонка с вытянутым злым лицом и птичьим носом. На лице, кажется, навсегда приклеилась гримаса, передёрнула, как от боли, тонкие губы, ко лбу присохли седые завитушки волос. Ещё снег киснет на огородах, а Разиня уже без шапки, в охотничьих сапогах, завёрнутых чуть ниже колен, в ватнике с длинными рукавами, отчего фигура кажется ещё москлявее, несуразней. К дому своему он направляется бегом, один взваливает крашеную лодку на спину и с прикряхтыванием волочит её к берегу. Затем он ещё раз бежит к дому, под мышкой несёт заготовленные вентери с острыми ольховыми копьями, длинную лопату, весло и под одобрительный гомон сограждан посёлка толкает лодку на волну, на ходу прыгает в посудину. Зубарь и Гришка, запыхавшиеся, сбрасывают с плеч свою плоскодонку, чертыхаются, глядя вслед Разине. Потом и они, загрузив лодку вентерями, принимаются яростно отгребать в два весла от берега, негодующе посматривая на дядю Андрея, который уже метров на сто оторвался от них, правит лодку к узкой потеклине – по ней шершавой гладью стремится в старицу поток с реки. Здесь и поставит он свои вентери-двухкрылки, перегораживая путь щукам в старицу, а Гришке и Зубарю придётся грести дальше, к промоине, тоже рыбному месту, но не такому богатому, как на протоке.
Люди продолжают стоять на берегу, захваченные соревнованием двух лодок, и, когда убеждаются, что опять Разиня захватил самое лучшее место, начинают морщиться, как от зубной боли. Мне непонятно такое отношение к дяде Андрею его соседей: ведь завтра утром он, как и Зубарь, понесёт по домам улов, и тонкий аромат аппетитной ухи будет долго плыть над посёлком.
На другое утро я просыпаюсь от громкого стука в дверь. Темнота ещё не развеялась в комнате, кажется, слоями висит, в окнах качаются смутные тени ёлок, ещё не высвеченных солнцем. Я бегу открывать запорку и на пороге сталкиваюсь с дядей Андреем. Он, как и вчера, без шапки, и седые кудряшки всклокочены ветром, как копна сена, ватник потемнел от воды, на охотничьих сапогах засох белёсый песок. В руках Разиня держит огромную пятнистую щуку. Видать, довольный уловом, дядя Андрей наконец разгладил свою гримасу, оголил ровные белые зубы.
– Долго спишь, хозяин, – говорит он с незлым упрёком и шмякает щуку на стол. Рыбина, ещё живая, жадно хватает воздух жабрами, шевелит плавниками. Оправдываться мне нет нужды: я в самом деле не люблю ранних подъёмов. Даже когда работаю – встаю за полчаса до службы, иногда не хватает времени на завтрак, а теперь сам Бог повелел подниматься поздно, – что ни говори, отпуск. Впрочем, и по деревенским меркам вставать ещё рано – нет и шести часов, радио молчит. Это достижение цивилизации достигло лесного посёлка, а вот электричества ещё нет, хотя щедрое на посул начальство давно заверяет, что Светлый действительно станет светлым, дайте только срок.
Я начинаю благодарить старика, приглашаю дядю Андрея посидеть, но он отмахивается, шмыгает птичьим носом, ребром ладони проводит по горлу – некогда.
И, уже повернувшись к двери, предлагает:
– Давай сегодня вечером на уток махнём. Северная пошла, на реке аж рябит от дичи. Жди, часам к шести зайду…
Он и точно появляется к шести часам, с ружьём на плечах, всё в тех же сапогах, но уже завёрнутых до паха, моей тётке Марье картинно кланяется. Ружьё у дяди Андрея с ржавыми стволами, вытертой самодельной ложей, которую мы с ним стругали в прошлом году из берёзового корневища.
Опять болезненная гримаса перекосила лицо старого лесника, а тут ещё подлила масла в огонь тётка Марья:
– Ты бы пожалел дичь, Андрей! Чай, за столько вёрст к нам летела, чтоб голову сложить, а? Да и какая в ней сейчас корысть – одни струпья, изголодалась, поди, птица.
Разиня начинает нервно потирать руки с длинными, синими от вспухших суставов пальцами, мрачнеет лицом.
– Ничего ты, Марья, не понимаешь! Разве в корысти дело? Охота, говорят, пуще неволи…
Мысленно я с ним соглашаюсь. Тётка у меня человек по натуре жалостливый, и ей, конечно, трудно объяснить все прелести охоты. А что касается меня, так в Светлом привлекает именно охота да ещё грибы. В прошлом году осенью обвальный на них урожай выдался, по целому дню с корзинкой в лесу пропадал. И сейчас ещё дома сушёнки лежат, суп из них – царский! Весной, конечно, грибов не будет, но зато охота – в удовольствие.
Дядя Андрей терпеливо ждёт, пока я натяну резиновые сапоги, куртку, уложу ружьё в чехол. Моя вертикалка его страшно взволновала, даже пот на лице засеребрился, но о ружье спросил только на улице:
– Позавидовал я тебе, Василий Петрович. Где ружьё такое достал, а? Небось, как начальству, штучной работы пожаловали?
– Да нет, – отвечаю я, – самая обычная «тулка», в магазине зимой купил.
Разиня крутит головой, точно его облепили комары, недовольно хмыкает:
– А что ж я такое купить не могу?
Заметил я, что у дяди Андрея это в крови – чёрная зависть и непременно намёки на то, что другим всё возможно, а вот он обделён судьбой и все его прижимают. Наверное, Разиня, сообразив, что вопрос задал неприятный, сказал примиряюще:
– Да оно и не нужно мне, вертикальное. Из своей-то я по чем хошь палю, и всё в точку.
За сутки воды в реке прибавилось, совсем к огородам подкатила водная гладь, только на середине льдин стало меньше, уже не теснят друг друга, а проплывают величаво, как белоснежные корабли. Лодка у дяди Андрея стоит в заливчике, здесь и совсем вода тихая, кружит камышины, прибивает к берегу заплаву. В лодке тихо крякают две подсадные утки, непоседливо вертя своими серыми головами.
Лучше нет охоты с подсадной уткой! Затаишься в скрадке, а она, привстав над водой, страстно хлопнет крыльями – и летит над рекой щемящий до боли птичий крик.
Мы добрались до ольховой заросли, залитой водой, в чащобу затолкнули лодку. Место я определил себе на пеньке, укрытом кустами. Конечно, лучше бы скрадок сделать где-нибудь на сухом бугорке, но это займёт много времени, а весенний день тает, вон уже солнце село на верхушки недалёкого ельника. Дядя Андрей охапку сена, запасливо припасённую, на ветвях над моим пеньком разбросал и утку самую голосистую метрах в пятнадцати посадил.
Дядя Андрей рукой мне помахал, дескать, удачи, а сам по воде зашлёпал к другому ольховому кусту. Как он там устраивался, я не видел, теперь всё внимание было обращено к подсадной. И она словно почувствовала это, закричала истошно, и неистовый любовный призыв понёсся над водой.
Селезень вырвался от леса, со свистом рассекая упругий весенний воздух, два раза над моей головой перечеркнул синеву неба и завис, снижаясь. Я не стал ждать, когда он плюхнется на воду, и выстрелил влёт. Стремительно сложив крылья, селезень с ярко-зелёной бархатной головой ударился о воду рядом со мной.
А утка всё звала и звала, накликав ещё двух селезней. Наверное, так бывает у всякого охотника – больше убивать не хотелось, и я, зачехлив ружьё, позвал дядю Андрея. Тот появился не скоро, когда уже совсем сгустилась темнота.
– Неужто надоело, Петрович? Слышу, стрелять перестал…
– Жалко стало… – признался я.
Дядя Андрей осмотрел меня прищуренным взглядом.
– Чего-то я не пойму тебя, парень. То на охоту с радостью скакал, а то вдруг жалостью запылал, а? В охотничьем деле такое не годится. Самое плохое дело – дичь да баб жалеть.
– Не пойму, при чём тут женщины?
Дядя Андрей вытянул лодку на чистую воду, кряковую посадил в корзину, прикрыл тряпкой и, дождавшись, пока я взберусь в посудину, начал неторопливо, с покашливанием:
– Ты как думаешь, бабы нас жалеть будут? Тебя твоя жена много нажалела?
Мне стало нехорошо. Откуда ему знать, как ко мне жена относится? Он её и в глаза-то ни разу не видел. «Жалость…» Да что о ней говорить, о женской жалости. Любая женщина в мужике прежде всего ребёнка видит. Об этом я и говорю дяде Андрею.
– Сочинять ты горазд. – Разиня начинает, видать, со злости быстрее работать веслом, плюётся за борт. – Я хоть и в лесу всю жизнь кантовался, а насмотрелся на ихнего брата за глаза. И что ни баба, то стерва. В нашем посёлке раньше школы была семилетка, так вот директоршу после войны молодую прислали – стройная, что твоя козочка. Поговаривали, будто бы у заведующего районо в полюбовницах находилась, за то и выдвинули. Ну вот, приходит пора дрова для школы заготавливать – она ко мне, дескать, помогайте, Андрей Семёнович, кроме вас некому. И бумажкой с нарядом, тем заведующим подписанной, тычет. А я, грешным делом, про себя рассуждаю: вот если ты районному начальнику полюбовницей стала, то почему бы и мне с тобой не поамурничать? И начал я волынку с дровами тянуть – то Савва, то Варвара, то сырые, то гнилые. Даром что молодая, а догадалась – бутылочку в сумочку прихватила, сама в лес явилась, меня нашла и угощенье это на пенёк выставила. А я дальше кобенюсь, к угощенью не притрагиваюсь. И что ты думаешь – сдалась! – Разиня весло в лодку втащил, начал руки потирать, продолжая: – Ты думаешь, влюбилась она в меня или жалела, потому что холостовал я в ту пору? Как бы не так. Своё удовольствие она искала, вот что я тебе скажу.
Захотелось вскочить на корму, двинуть так, чтоб полетел Разиня за борт в ледяную воду, но сдерживала какая-то сила, и я только теснее вдавился телом в корму лодки. Наверное, словно угадав моё намерение, Разиня быстрее заработал веслом, направляя лодку к берегу.
Темнота начала окутывать посёлок, казалось, с вершин высоких елей поползла на улицу, начала пеленать кусты на лугу. За дальним лесом глухим весенним громом гудели самолёты – там был аэродром, там торопились люди с чемоданами. Уносят их в дальние края серебристые, как щуки, самолёты. А может, и мне надо подаваться из Светлого?
Уже на берегу Разиня сказал: