19154.fb2 Летят наши годы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Летят наши годы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

ПОСЛЕ ЗИМЫ

1.

Полина, накрывая на стол, поминутно поглядывала на Федора.

В одних трусах он мылся над тазом, пофыркивал, яростно сдирал с кожи госпитальные запахи — лекарств и какой-то неуловимой, но стойкой казенной кислятины. Желтое худое тело, наконец, покраснело, и только шрам на спине, похожий на большую расплывшуюся оспину, оставался белым. Блестели на голове мокрые черные волосы.

Теперь, когда Федор не видел Полины, лицо ее снова было расстроенным. Со стороны на него посмотреть — здоровый человек, кажется, оглянется и заговорит.

Федор обернулся, блеснул веселыми глазами.

— Ладно, ладно, выйду, — улыбнулась Полина. — Мойся.

Она вышла в коридор, прислушалась, как позади щелкнула задвижка. Стесняется, отвык. Разве за пять лет не отвыкнешь, и она отвыкла!.. В голове все плыло, мысли мешались, наскакивали одна на другую. У Полины было такое ощущение, словно она что-то позабыла, подмывало куда-то бежать, что-то делать. Вот ведь: столько раз представляла, как Федор вернется, а все получилось по-другому — неожиданно и вроде не так… Телеграмму принесли перед самым приходом поезда. Полина заторопилась, все валилось из рук. Потом — вокзал, толчея, надвигающиеся огни паровоза, нервная дрожь, и Федор — взволнованный, порывистый, в колючей, пахнущей больницей шинели. Он пытался что-то оказать — Полина поспешно прижалась губами к его холодным, натужно кривящимся губам…

Когда она вернулась в комнату, Федор Андреевич в галифе и рубашке сидел на корточках, неумело подтирал пол.

— Ну-ка, давай сюда!

Полина отобрала у мужа тряпку, быстро подтерла пол, вынесла таз.

Федор Андреевич стоял у зеркала, расчесывал влажные волосы и усы. Усы у него были светлее волос, с рыжинкой, но сейчас, после купания, и они стали темными. Чистый, посвежевший, он снова был прежним Федором, и Полине на секунду показалось, что в жизни ничего не менялось — не было, ни войны, ни разлуки, ни этого убивающего ее молчания.

— Хватит прихорашиваться, идем ужинать!

Улыбаясь, Федор Андреевич подошел к столу, удивленно покрутил головой.

Стол по нынешним карточным временам выглядел необычно. Копченая сельдь, присыпанная сверху колечками лука, желтый ноздреватый сыр, колбаса, соленые помидоры и посредине этого прямо-таки довоенного великолепия — бутылка водки с белой головкой.

«Чудо!» — внятно говорили черные блестящие глаза Федора. Когда-то это было его любимое словечко.

Полина разлила водку.

— Ну, Федя, со встречей!

Она выпила первая. Перехватив чуть удивленный взгляд мужа, засмеялась:

— Научилась! Я же теперь буфетчица, торговый работник!

Корнеев давно не пил и сейчас от первой рюмки захмелел. А впрочем, от водки ли? Война, полтора года в госпитале, гипсовая люлька — все теперь позади!

Забывая об ужине, Федор Андреевич смотрел на жену чуть затуманенными, стосковавшимися глазами и не мог наглядеться.

Она с аппетитом закусывала, влажно блестя ровными зубами. Золотистые, коротко остриженные волосы то и дело скатывались на щеки, и она неторопливым движением головы закидывала их назад. На ее красивом чистом лице играл здоровый румянец; в вырезе платья прохладно белела шея, сбегающая в нежную, волнующую взгляд ложбинку.

— Ты ешь, ешь. — Серые глаза Полины смотрели спокойно и ласково. — Налить еще?

Федор Андреевич покачал головой, поднялся за папиросами.

На комоде, куда он положил начатую пачку, рядом с флаконом духов лежало красное пластмассовое кольцо — такие кольца дают маленьким, когда у них режутся зубы.

Федор Андреевич моментально протрезвел, заученным движением вынул из кармана блокнот, быстро написал: «Как это было?»

Полина прочитала, недоуменно посмотрела на мужа и тут только заметила в его руках красное кольцо.

— Зимой было, — сломавшимся голосом сказала она. — Я тебе писала…

…Сын светил уже первым зубом, потешно гулькал.

В тот день Полина принесла его из яслей больным. И хотя потом заведующая, крикливая особа с двойным подбородком, клялась, что ребенка простудила сама мать по дороге, Полина знала — Сережа простыл в яслях.

Он разбрасывал красные ручонки, в грудке у него клокотало, из запекшихся губ со свистом вырывалось горячее неровное дыхание. Когда Полина начинала настойчиво звать его, он открывал серые обессмысленные жаром глаза и тут же закрывал их снова.

— Пневмония. — Врач осуждающе взглянул на Полину сквозь толстые очки. — В больницу!

Ночью, на третьи сутки, сын умер.

Невидящими глазами смотрела Полина на врачей, вздрагивала от бьющего ее озноба. Потом она укутала синее холодное тельце с фиолетовыми укусами шприца, пошла домой…

Школьный сторож, дядя Максим, сбил гробик. Вдвоем с соседкой Настей Полина пошла на кладбище.

Был морозный солнечный день, ослепительно сверкал снег. Полина шла, прижимая гробик к груди, — так, как носила живого Сережу. Позади, опустив голову, шла Настя. Прохожие оглядывались, провожали взглядами маленькую скорбную процессию.

Кладбище было расположено на горе, посредине города. Оно густо поросло тополями, кленами, березами, на ветвях лежал густой иней, сверкавший сыпучими легкими блестками. Высоко, над деревьями, горел в морозном воздухе крест кладбищенской церкви.

Полина остановилась под старой ивой. Здесь было пусто, тихо, даже озябшие воробьи прыгали на ветках без обычного чириканья.

Настя пошла к кладбищенской сторожке и вскоре вернулась. Следом за ней, с визгом вдавливая в жесткий снег деревянную культяпку, шел старик с лопатой и ломом.

— Сто рублей, — сипло сказал он Полине.

— Дорого больно, — неуверенно ответила Настя.

— Куда уж дороже: полбуханки хлеба, — угрюмо шевельнул седыми косматыми бровями старик. — По карточке — триста граммов отваливают. Служитель!..

Приняв молчание женщин за согласие, старик раскидал лопатой снег, взялся за лом. Железная, промерзшая земля гудела, не поддавалась, словно и она противилась этой бессмысленной маленькой смерти.

Старик вскоре сбросил полушубок, вытертая суконная рубашка на спине дымилась. Он искоса посмотрел на Полину, застывшую с гробиком в руках, кивнул:

— Мужика нету?

— На фронте, — коротко ответила Полина.

И снова долбил лом, гудела неподатливая земля.

Потом Настя отобрала у Полины гробик, старик опустил его в могилу, проворно засыпал, обровнял черный холмик. Кончив, он снял шапку, перекрестился.

Ничего не видя, глотая слезы, Полина протянула деньги.

— Ну те к богу! — сипло ругнулся старик и заскрипел по дорожке деревянной культяпкой.

…Федор слушал жену, поглаживал ее золотистые волосы, пытался представить, каким был сын. Мальчик родился через два месяца после того, как Федор ушел на фронт. Вспомнился сырой апрельский полдень, когда он получил письмо Полины и узнал, что у него есть Сережка, — имя они с Полиной придумали заранее. Командир роты, седой грубоватый лейтенант, увел его тогда в блиндаж, налил полный стакан водки.

— За сына!..

Горько, что Федор Андреевич не видел мальчика даже на карточке: Полина так и не успела его сфотографировать. Осталось только одно красное кольцо. На секунду мелькнула мысль: будь он дома — сын был бы жив…

Обнимая одной рукой сидящую у него на коленях Полину, Федор Андреевич дотянулся до блокнота. Ему хотелось успокоить жену, ободрить, сказать что-то ласковое. «Что делать», — писал он; тут же зачеркивал и писал снова: «Мы еще молоды», «Будет у нас еще сын», «Или дочка…» Остро очиненный карандаш сломался, слова не шли, не находились — видно, никогда бумаге не заменить живого голоса!

Полина читала и зачеркнутое и вновь написанное, тихонько всхлипывала. Только ли о сыне плакала она? Вряд ли. Все слилось в одно: и память о маленьком, и долгие годы ожиданий, и этот чернеющий на бумаге кусочек сломанного графита… Острая жалость к мужу пронизала вдруг Полину; она словно опомнилась, обвила его шею руками.

— Расстроила я тебя, да? Ничего, Феденька, все наладится! Самое главное — вернулся. Отдохнешь, поправишься!

Обволакиваемый теплом голоса жены, только что сам утешавший Полину, Федор Андреевич согласно кивал. Да, да, отдохнет, поправится, ничего ему теперь, кроме покоя и внимания, не надо.

Полина встала, ласково коснулась рукой щеки мужа.

— Ложись, Федя, второй час.

Корнеев набросил шинель, вышел. Во дворе было темно, пусто. Только у ворот смутно белела гора дров.

Пусто было и на улице. Между черными ветвями деревьев тускло мигали редкие фонари, посвистывал свежий октябрьский ветерок. Темная, плохо освещенная улица сбегала вниз, под гору. Если свернуть сейчас вправо и пройти три квартала, — будет школа. Там до войны Федор Корнеев преподавал математику, там он познакомился с молоденькой библиотекаршей Полей Зайцевой. В самый канун войны она стала его женой… Вернется ли он когда-нибудь в школу?

Налетел холодный порыв ветра, Корнеев поежился, круто повернул назад.

Полина домывала посуду. Лицо ее было спокойным, но усталым, задумчивым.

— Погулял?

Федор Андреевич кивнул. Он разделся, лег, блаженно ощущая холодок чистого домашнего белья, уютную мягкость постели.

Сейчас, поглядывая на убиравшую со стола Полину, он ясно видел, как изменилась она за эти годы. Была худенькая, быстрая — девчонка; сейчас по комнате ходила красивая молодая женщина, неторопливо наводящая порядок.

Вот она оглядела комнату, словно проверяя, все ли убрано, помедлила, потом быстро сняла платье.

Корнеев отвел глаза, сердце у него забухало.

Погас свет, и горячее упругое тело Полины обожгло Федора. Он рывком притянул ее к себе и тут же, застонав, выпустил. Свирепая боль ударила в поясницу, замутила сознание.

— Ты что? — обеспокоенно спросила Полина. — Эх ты, солдат!

Боль отпускала медленно, нехотя. Федор Андреевич лежал неподвижно, крепко сжав губы. Наконец боль утихла, он вытер выступившую на лбу испарину, прислушался.

Полина дышала ровно, чуть слышно. Федор Андреевич дотронулся до ее лица, отдернул руку. Лицо жены было мокрым.

Корнеев тихонько скрипнул зубами, закрыл глаза.

Вот он и дома.

2.

Из зеркала на Корнеева смотрело довольно молодое лицо с карими, чуть суженными от внимания глазами, с острым подбородком, краснеющим под туповатым лезвием, и короткими пшеничными усами, делавшими его похожим на донского казака. К лихому казачьему племени, впрочем, Федор Андреевич не имел никакого отношения, усами он обзавелся неожиданно для самого себя. На верхней губе, в мягкой ложбинке, у него росла крупная черная родинка. В детстве его дразнили черногубым. Тогда это нисколько не огорчало, но в восемнадцать лет, когда интерес к собственной внешности резко повысился, Федор возненавидел родинку и однажды решительно отправился в больницу. Старик врач отговорил его от операции, пугая, что он истечет кровью, и посоветовал отпустить усы.

— Попробуйте, юноша, — добродушно гудел он. — Импозантно и ничего не заметно!

Вернувшись домой, Федор отыскал в словаре «импозантно», остался очень доволен объяснением и принялся отпускать усы. Насмешек это ему стоило многих, но своего он добился: к осени, когда собрался ехать в институт, родинки не было видно совершенно. Единственно, что вначале несколько смущало, так это цвет усов: они выдались рыжеватыми, в то время как на голове волосы были темными. Но старик доктор не ошибся: усы Федору шли.

Итак, усатый, чисто выбритый человек с острым подбородком и копной непокорных после вчерашнего мытья волос выглядел в зеркале совершенно обычным. Оглянувшись, Федор Андреевич высунул язык и принялся сосредоточенно разглядывать его. Язык как язык: тысячи слов, которыми он щедро пользовался раньше, висели, кажется, на самом его кончике.

…Ранило лейтенанта Корнеева в ночном бою, за месяц до окончания войны. Этот последний для него бой он запомнил на всю жизнь.

Второй час подряд бушевал ураганный огонь артиллерийской подготовки. В низине, готовясь к броску, накапливалась пехота, как бы прикрываемая сверху яростным победным ветром канонады, — била, казалось, вся артиллерия фронта. Сырой апрельский воздух поминутно окрашивался багрово-тусклыми отсветами взрывов, оседающий на лице моросящий туман забивал ноздри дымом и гарью. Оглохнув от сплошного рева, Корнеев вслушивался в грохот нарастающего боя и, сам того не замечая, подносил к лицу растертую в ладони сосновую веточку. Как она оказалась у него в руках, он не помнил, и сейчас совершенно машинально вдыхал свежий резкий запах хвои.

— Ох, хорош бьет! — приплясывал рядом вестовой Омаров, сухощавый подвижной казах, неотступно следовавший за своим комбатом.

Корнеев в ответ что-то крикнул, хотел пройти ко второму расчету, но не успел. Противник опомнился, открыл ответный огонь. Пофыркивая, словно живое существо, пролетел тяжелый снаряд, ухнул взрыв. Последнее, что Корнеев запомнил, был какой-то тонкий, захлебывающийся крик Омарова; в ту же секунду шинель на Корнееве рванулась, по пояснице стегнуло чем-то острым. Тяжелая упругая волна подняла его в воздух, крутнула, будто норовя сломать пополам, и, озлобясь, обрушила на землю.

Очнулся Корнеев на подвесных покачивающихся носилках. Жгучая боль грызла поясницу. Федор Андреевич застонал, хотел пожаловаться: «больно!», но только натужно выдавил:

— Мы-ы… а-а!

Встревоженное девичье лицо склонилось над ним, ласковый голос уговаривал:

— Спокойно, родной, спокойно. Скоро приедем!

Еще ничего не поняв, Корнеев попытался протереть засыпанные землей глаза, внятно ощутил исходящий от руки пряный запах хвои и снова потерял сознание.

В госпитале Корнееву удалили из спины осколок и через полмесяца положили в гипс — опасались, что поврежденный позвоночник срастется неправильно.

Но больше всего мучил Федора не позвоночник, а потеря речи. Лечащие врачи уверяли, что все это — временное, результат контузии, нервного потрясения. Травма, однако, оказалась тяжелой: речь не возвращалась.

9 мая, когда в палату влетела старшая сестра, упоенно твердящая одно только слово: «Победа, победа!», — Корнеев еще острее почувствовал трагизм своего положения. В коридоре бойко гремели костыли, приподнимались на локтях и взволнованно перекликались «лежачие», и только он один в своей гипсовой колыбели оставался неподвижным, молчаливым, с глазами, полными слез.

Пока шла война, собственное увечье воспринималось не так болезненно: люди гибли тысячами, батарейцы писали, что в ту памятную ночь Омарову оторвало обе ноги, — война. Но война кончилась, и Корнеев все чаще с ужасом думал: неужели так на всю жизнь? Вспышки отчаяния сменились со временем мрачной подавленностью. Но, видимо, пока жив человек, сильнее всех других его чувств самое неистребимое — надежда. Когда, наконец, сняли гипс и разрешили ходить, Федор Андреевич впервые за долгие месяцы испытал ни с чем несравнимое чувство облегчения; с ощущением этой чисто физической легкости начался и некоторый душевный подъем: а вдруг?.. В первый же вечер, когда все ужинали, он заперся в туалете и, стоя перед зеркалом, попытался заговорить. С напряженных губ тянулось что-то долгое и нудное, наиболее отчетливо почему-то получался звук «ы»… В палату Корнеев вернулся мрачный и весь следующий день провалялся на койке.

Несколько дней тому назад, прощаясь со своим пациентом, невропатолог напомнил опять:

— Помните, Корнеев: время, спокойствие, воля! Вот ваше лечение…

Нет, ничего не получалось и сейчас, но Федор отходил от зеркала огорченный менее, чем обычно. Ничего! Времени у него теперь хоть отбавляй, волноваться нечего — он дома, а воля… да он что угодно готов сделать, лишь, бы заговорить!

Федор Андреевич оделся, вышел.

В лицо ударил острый щекочущий холодок. Под утро, оказывается, подморозило. Часа два назад, наверное, все было белым. Сейчас черная мокрая земля посреди двора легонько дымилась, и только теневые стороны крыш, кусты старой бузины у забора да пожухлая трава у сарая холодно посвечивали крупным зернистым инеем. Прохладно сияло солнце, небо было голубовато-белесое, и в его чистой, безмятежной вышине неподвижно висела прозрачная пушинка облачка.

Федор Андреевич стоял у крыльца, с удовольствием вдыхал свежий прохладный воздух, и ощущение покоя наполняло его. Ничего, все должно наладиться…

— Здравствуйте, Федор Андреевич!

Корнеев оглянулся на этот знакомый грудной голос, с улыбкой шагнул навстречу.

Настя, соседка, отставила в сторону ведро с мыльной водой, торопливо вытирала руки о полу старого ватника.

— А я вас сразу и не признала! Гляжу — кто-то в шинели, — пожимая руку Корнеева, говорила Настя. На ее худеньком светлобровом лице выступил легкий румянец. — С приездом вас, вот Поленьке радость! Ну, как вы?

Федор Андреевич показал пальцем на губы.

— Знаю, знаю, — закивала Настя. — Ничего, поправитесь. Самое главное — живы, здоровы. А моего-то Лешу убили…

Легкие, чуть заметные морщинки у глаз Насти обозначились резче.

Федор Андреевич качал головой, с участием смотрел в симпатичное, заметно поблекшее лицо соседки. Горе не красит. Он хорошо знал мужа Насти, широкоплечего добродушного электромонтера, когда-то ходил с ним по субботам в баню. Помывшись и выпив по кружке пива, они неторопливо возвращались домой.

— Заходите когда с Поленькой… — Синие глаза соседки смотрели скорбно, грустно, но ее негромкий, грудной голос звучал уже спокойно и ласково. — Я все там работаю, на часовом… Анку мою поглядите — не узнаете, учиться пошла. Заходите. А я пока побегу — отгул вот взяла, постираться надо.

Корнеев крепко пожал Насте руку, с минуту задумчиво смотрел ей вслед. С непокрытой головой, в зеленом ватнике, в кирзовых сапогах, она легко несла полное конное ведро, крупно шагала по звонкой, посеребренной инеем земле.

Залитая солнцем тихая боковая улица повеселела. Обостренный взгляд Федора Андреевича узнавал и эти палисадники у домиков, и потрескавшийся, сношенный асфальт тротуаров, и колонку с отполированной, отогнутой книзу рукояткой. Только сейчас Корнеев начал понимать, как не хватало ему всего этого пять долгих неуютных лет!

Он шел, то ускоряя шаг, то останавливаясь, часто оглядывался: чудилось, что каждый встречный — знакомый. Вот эта высокая женщина с подрисованными бровями работала, кажется, в филармонии, вот с плетеной сумкой проворно пробежала сухонькая старушка — не Матвеевна ли?.. Продребезжал по выбитой мостовой облезлый автобус — и даже в его немытых окнах мелькнуло, кажется, чье-то очень знакомое лицо.

В сквере по пустым аллеям с легким шелестом катились желтые листья, на буром деревянном постаменте стоял позеленевший бюст Лермонтова, медленно отогревались под холодным солнцем прихваченные заморозком мокрые астры. Под этой старой липой, еще цепко удерживающей багряную листву, Корнеев впервые поцеловал Полю; осенью 1942 года они прошли здесь обнявшись: он — наголо остриженный, с рюкзаком за плечами, и Поля — угловатая, светловолосая, с заметно выдавшимся вперед животом…

Остановился Корнеев только у школы; ноги, кажется, занесли его сюда сами, без его участия. Еще вчера, в поезде, живо представляя возвращение домой, Корнеев давал себе слово не ходить в школу, по крайней мере, в первое время.

Так он решил вчера, а сегодня хотелось, не раздумывая, взбежать по каменным ступеням, кивнуть сидящей под часами сторожихе, разыскать в шумной учительской старых друзей, а потом, когда прозвенит звонок, пойти по притихшему коридору с классным журналом под мышкой. Очень хотелось, но Федор Андреевич неподвижно стоял на противоположной стороне улицы, не решаясь ни войти, ни повернуть назад.

Блеснула солнечным зайчиком широкая застекленная дверь, пожилой человек с белой бородкой в коричневом пальто и шляпе спустился по ступенькам, покачивая разбухшим портфелем.

— Ы-а-а! — вырвалось у Корнеева.

Константин Владимирович Воложский машинально взглянул на бегущего через улицу военного, отвернулся и тотчас посмотрел снова — удивленно, заинтересованно, еще не веря. Корнеев уже был в двух шагах, когда одутловатое большеносое лицо Воложского дрогнуло:

— Федор! Федя! Вот так да!

Стукнув Корнеева по спине тяжелым портфелем, Воложский обнял его и, щекоча мягкими усами и бородкой, трижды поцеловал, смеясь и приговаривая:

— Вот так! Вот так! Вот так!

Корнеев порывался что-то сказать, доставал блокнот, а Воложский, обнимая за плечи, вел его уже за собой.

— Идем, идем, дома наговоримся! У меня сегодня два урока, весь день лодырничаю… Ну, молодец — жив, здоров, все такой же молоденький, хоть картину пиши! Идем, идем! Вот Марья Михайловна обрадуется, она сейчас дома, ей к часу! Вот так сюрприз!

Солнечный осенний день, неяркий и тихий, бросал под ноги багряные листья; старый русский город, протянувшийся вдоль неглубокой в этих местах Суры, не спеша разворачивал свои скромные двухэтажные улицы, ласково шумел дремучими тополями. Размахивая портфелем, лихо сбив на затылок старую выгоревшую шляпу, Воложский поглядывал на Корнеева помолодевшими глазами и, преодолевая одышку, оживленно говорил:

— Почему в школу не зашел?.. Это ты мне брось! Нос тебе вешать нечего! Знаю я про твою болезнь. Не только говорить будешь — еще запоешь! Многие вовсе не вернулись… Савина, литератора, помнишь? Погиб. Мужик-то какой был — талантище!.. Ну, ты там по Германиям разным не забыл, где я живу? Тогда входи, входи.

Мария Михайловна Воложская, высокая, худая, с коротко остриженными седыми волосами, ахнула, увидев, что Константин Владимирович пришел не один, пенсне слетело с ее большого, как у мужа, носа, закачалось под ухом на тонкой золотой цепочке.

— У меня не прибрано! — метнулась она в комнату.

— Манюня, ты посмотри, кого я привел! — зашумел Воложский.

Мария Михайловна оглянулась, точным движением насадила пенсне на переносье, и в ту же секунду улыбка чудодейственно преобразила ее некрасивое лицо — оно стало нежным, женственным.

— Феденька, голубчик! А я и не знала, что вы приехали! Видела на днях Поленьку, пробежала она — ничего не сказала. Ну, хорошо как!

Мария Михайловна подбежала к кровати, смахнула с нее какую-то вещицу, весело закричала на мужа, выгружавшего из портфеля кипу тетрадей:

— Костя, хозяин, ты что же?

Вешая шинель, Федор Андреевич растроганно улыбался.

3.

Мало-мальски благоустроенных, по-настоящему городских улиц, асфальтированных, с большими каменными домами и магазинами, с вывесками учреждений и постовыми на перекрестках, в городе едва насчитать три-четыре. Сверни с них в любую сторону, и потянутся тихие немощеные улицы и переулки, поросшие тополями и ветлами, с низкими деревянными домиками, обнесенными палисадниками. Летом за этими палисадниками алеют пышные георгины, заглядывают в окна голенастые мальвы с белыми и красными бантиками цветов, шумят за крепкими заборами вишневые и яблоневые сады.

Это — летом. Сейчас на улицах крутятся желтые листья; георгины и мальвы побурели, поникли; полыхает за заборами своей последней красотой багряное вишенье.

В одной из таких боковых улиц находилась вторая городская баня, или, как ее упорно называли по имени прежнего владельца, — Сергиевская. Баня небольшая, без парной, но расположена она, не в пример новым, более оборудованным, очень удачно. Купчина был хозяином толковым и дальновидным. Он отнес баню в глубь улицы и засадил просторный двор деревьями, кустарником, расставил скамейки. Со временем деревца разрослись, перед баней поднялся хороший сквер, в котором приятно раскрасневшемуся и умиротворенному человеку покурить, обмолвиться со случайным соседом неторопливым словом.

У выхода из сквера посетителей мужской половины Сергиевской бани подстерегал буфет, в котором даже сейчас, в карточные времена, можно было выпить мутноватого клюквенного вина местного изделия, а иногда и наиболее уважаемой в субботнюю пору «беленькой», закусить жидким холодцом или жилистой колбасой.

Небольшое помещение с обтянутыми клеенкой столиками и стойкой, перегородившей буфет, — владение Поли Корнеевой.

Сегодня день не торговый. Посетителей после выходного в бане мало, значит, пустует и буфет. До обеда обычно бойкую «забегаловку» посетили только два старика. Красные, распаренные, они взяли по стаканчику вина. Сидя за своей стойкой, Полина от нечего делать прислушивалась к бесконечной беседе стариков и удивлялась: господи, какие же скучные люди! Завод, программа, ФЗО, опять завод — и так часа два подряд, словно вся жизнь состоит из завода и программы!

Под конец старики о чем-то заспорили, разгорячились, надумали было взять еще вина, но денег у них не хватило. Постоянным посетителям Полина иногда отпускала в долг, этих же она видела впервые и даже обрадовалась, когда они, повязав полотенцами морщинистые шеи, наконец ушли.

После перерыва заявились трое молодых парней, почти мальчишек. В одинаковых синих ватниках со следами мазута, в крохотных кепчонках, краснощекие и надушенные — видно, прямо из парикмахерской. Эти потребовали водки и закуски, и пока Полина подавала им, воровато загоревшимися глазами смотрели на ее высокую, обтянутую белым халатом грудь. Давно уже привыкнув к таким взглядам, Полина про себя усмехнулась: туда же! А вот тот, синеглазый, славным парнишкой будет, какой-то посчастливится!

Расплатившись и смущенно потолкавшись у стойки, ребята ушли.

Полина подсчитала выручку, прикинула и проворно опустила в карман две десятки. Что же, для такого дня не так уж и плохо!.. Никакого чувства неловкости при этом Полина не испытывала — привыкла.

Началось с того, что Полина, поступив работать в хлебный магазин, проторговалась. Пришлось вырезать талоны из своей карточки. Старшая продавщица, пожалев новенькую, внесла за нее недостающие деньги, осторожно посоветовала:

— Ты, девонька, приглядывайся. На нашем деле и просчитаться недолго, а если с умом — гляди, и дом наживешь. Вот так оно!

Недвусмысленный намек оскорбил Полину, и если она тогда не ответила, то только потому, что продавщица была значительно старше ее. Неужели эта пожилая краснощекая женщина, годящаяся ей в матери, ворует, обвешивает людей, стоящих в очереди за скромными пайками ржаного, плохо пропеченного хлеба?

Полина принялась тайком наблюдать. Ловко выстригая из карточек талоны-дни, продавщица с маху резала широкой хлеборезкой плоские буханки, бросала краюхи на весы и тут же, не дав стрелке устояться, снимала их. Полина недоумевала: как же люди не видят этого, а если замечают — почему молчат?.. Нет, она так работать не будет!

С утра до вечера развешивая хлеб, сама Полина редкий день теперь получала свой хлебный паек полностью. Она еще, очевидно, просто не умела работать, точно взвешивать, хотя и понимала, что просчитывается на довесках. Но как не выдать норму сполна, может быть, даже на кроху больше, если в очереди стояли то мальчишка, нетерпеливо переминающийся с ноги на ногу, то старушка, доверчиво глядящая прозрачными, обведенными синевой глазами, то, наконец, мужчина в промасленной спецовке с желтыми запавшими щеками. Полина похудела, осунулась; по утрам, когда из фанерного фургона сгружали горячие приплюснутые буханки, она вдыхала густой хлебный дух, незаметно глотала вязкую слюну.

К концу месяца недостача у Полины оказалась еще большей; Полина заняла денег у тетки, незаметно, как ей казалось, вложила их, сама три дня просидела без хлеба.

В те дни она нуждалась в добром слове, но сказать его было некому. Старшая продавщица ходила, поджав губы, тетка высмеяла Полину, назвала дурехой.

И Полина начала умнеть.

Вначале, переняв кое-что у старшей продавщицы, она постаралась просто быть осторожней, чтоб не проторговаться. К ее удивлению, собралась незначительная сумма денег и, что самое существенное, лишние талоны. Сдать их — значило самой напроситься на объяснения и неприятности; старшая продавщица, видимо, все заметив и поняв, словно оттаяла, принялась к месту и не к месту похваливать поминутно бледнеющую и краснеющую Полину; та смолчала.

Постепенно Полина начала привыкать ко второму заработку, успокаивая себя тем, что ощутимого вреда от этого никому нет, а то попросту отмахивалась от неприятных мыслей. Когда же все-таки они приходили, она, обманывая уже самое себя, словно щитом, прикрывалась заботливыми наставлениями Федора. Не жалей ничего, писал он, только чтоб не болела, была сыта и здорова. Сам он в ту пору был еще солдатом и ничем ей помочь не мог.

К тому времени, когда Полину перевели в буфет, она «освоилась» уже настолько, что перестала испытывать даже легкие укоры совести. Много ли значил в войну, да и теперь еще, после войны, пятак или гривенник? А они, эти пятаки и гривенники, бегут один за другим, складываются в рубли, рубли — в десятки, и не глупо ли не причиняя никому вреда, отказываться от них? Так, незаметно, Полина стала смотреть на «приработок» как на нечто само собой разумеющееся. Увидев на племяннице новое платье, тетка одобрительно подмигивала; бывшие товарки по хлебному магазину изредка заглядывали в буфет, завистливо спрашивали: тут ты, наверно, как сыр в масле катаешься?.. И если Полине нравилось делать покупки, не экономя по крохам из зарплаты, то еще больше полюбилось ей ходить в сберегательную кассу. Там хорошо знали ее — жена офицера-фронтовика (Федор к этому времени стал уже лейтенантом) ежемесячно сдавала на хранение деньги, получаемые по аттестату мужа. То, что Федор присылал тысячу рублей, а она сдавала больше, никого не касалось. «Что же, в конце концов, не для одной себя стараюсь, — думала Полина, — вернется Федор — не все же кое-как жить!»

Полина убрала со столиков, присела. Скорей бы уж день кончался — да домой! Федор хотел зайти, а все не идет. Не утерпел — ушел, наверно, к Воложским; не понимает, что в школу теперь ему дорога закрыта. Вчера обещался никуда не ходить, лежать да отдыхать, а сам в первый же день не утерпел. Все такой же, как был, — непоседа, знает она его!

Полина тихонько засмеялась. Вчера ночью, дуреха, наплакалась — думала, совсем уже калека!

Нет, хорошо, что Федя, наконец, приехал! Она ведь совсем молодая, двадцать пять лет, жизни еще не видела. Перед войной только два года и пожили; в войну многие вон как крутили, монашенкой ее звали! Ну и пусть монашенка, зато она Федору в глаза может смотреть прямо. Ни одной мыслью не повинна!

Лицо Полины неудержимо залилось краской, загорелись даже мочки маленьких ушей.

Ой, не хитри, Полька, была и ты на волосок от греха!

Прошлой осенью весь их пищеторг выезжал в совхоз на воскресник. Убирали сено, за день намахались, устали, спать вповал улеглись на сухом, пряно пахнувшем сене. Сквозь забытье Полина почувствовала, как по груди скользнула рука, быстрый отчетливый шепот Полякова, начальника пищеторга, обжег ухо:

— Это я, не бойся…

Цепкие сильные руки притягивали ее к себе, крепкие губы с горьковатым привкусом табака находили ее отворачивающееся лицо, губы.

Полина сопротивлялась молча, стиснув зубы, и, чувствуя, что еще минута — и она уступит, безвольно, со стоном прильнет к этому горячему требовательному телу, громко окликнула спящую соседку.

Поляков сразу выпустил ее, в темноте прозвучал легкий беззлобный смешок.

— Спи, недотрога!

Прошуршало сухое сено, все стихло. Почти до рассвета Полина пролежала с открытыми, полными слез глазами, горько думала: молодость проходит, Федор в госпитале, в гипсе, немой, а она ни вдова, ни жена.

Утром, столкнувшись с Полиной, Поляков усмехнулся, легко пронес на вилах огромную охапку сена, — разгоряченный, ловкий, в щегольских хромовых сапогах, синих галифе, в тонкой шелковой безрукавке…

Полина ждала, что теперь начальник начнет придираться к ней, — в торговой сети такие случаи бывали. Но ничего подобного не произошло, и даже больше: из магазина, где Полина работала продавцом, ее вскоре перевели заведовать буфетом при бане. Такое место считалось «золотым дном».

Краснея под взглядами сослуживиц, Полина получила в магазине расчет и приняла буфет. Теперь она была уверена, что Поляков не оставит ее в покое, и, страшась, обманывая самое себя, ждала его появления.

Поляков и в самом деле вскоре зашел. Он поинтересовался, как идет торговля, пообещал при первой же возможности подбросить товару. Потом он заходил еще несколько раз, от предложения выпить всегда отказывался и, поблестев глазами, с улыбкой кивал:

— Ну, будь здорова, недотрога!..

Редкие и непонятные эти посещения волновали и сердили Полину; каждый раз после его ухода она давала себе слово на чем-нибудь одернуть его. Но стоило Полякову прийти снова, как вся решимость Полины улетучивалась: повода одернуть его не находилось, и она, чувствуя на себе его пристальный взгляд, крутилась между столиками.

…За окном быстро смеркалось. Полина включила свет, прошлась по пустому буфету, додумывая свои мысли, словно торопилась перед кем-то оправдаться.

Что же, ведь ничего и не было! Теперь приехал Федя, и тем более ничего не может быть. Глупости все это, лезли всякие дурные мысли от скуки!

Дверь приоткрылась, но никто не входил. Полина, прибиравшая за перегородкой, выглянула. Недоуменно рассматривая пустой буфет, в дверях стоял Федор. Увидев жену, он широко заулыбался.

— Входи, входи! — Полина проворно выбежала из-за стойки. — Где загулял?

Федор Андреевич потрогал щепоткой бороду, разгладил усы.

— У Воложского?

Корнеев засмеялся, утвердительно закивал.

— Налить немножко? — показала Полина на бутылки.

Муж покачал головой и неожиданно обнял Полину.

— Ну, ну! — вывернулась она, смеясь и грозя пальцем. — Я на работе. Сиди смирно, скоро пойдем.

Полина вернулась за стойку, лукаво и строго поглядывая на мужа.

Федор прошелся по буфету, с любопытством осматривая его, потрогал весы, ткнул пальцем себе в грудь и тут же показал на стойку — можно туда?

— Иди, посмотри, — улыбнулась Полина.

Впервые в жизни Корнеев оказался по другую сторону стойки.

Помещение буфета выглядело отсюда по-другому, как с капитанского мостика, — все на виду.

Федор Андреевич попытался представить себя за стойкой со стороны — забавно, словно на выставке! А то, что за стойкой стояла Поля, казалось обычным, и, секунду поразмыслив, Федор Андреевич понял, в чем дело: с первого же дня знакомства он привык видеть Полю, отделенную от других примерно такой же деревянной стойкой, в школьной библиотеке. Тогда, правда, на ней не было белого халата. В халате Поля была похожа на молодого врача. До войны, кстати, Корнеев советовал жене поступить в медицинский институт. Поля не захотела: учись да учись, а жить когда?..

— Ну, иди, а то кто войдет, — погнала Полина.

И вовремя.

Едва Корнеев уселся за крайний столик, как в буфет вошел высокий широкоплечий детина в защитном бушлате, который был ему явно узок: казалось, что зеленые металлические пуговицы вот-вот брызнут напрочь.

— Налей-ка, хозяюшка, чего покрепче, — скользнув взглядом по Корнееву и шлепнув на стул авоську с бельем, попросил он. Разглядев Полину, посетитель восхищенно щелкнул языком, двинулся к стойке: — Вот это хозяюшка, тут не хочешь, а выпьешь!

В груди у Федора Андреевича что-то неуклюже шевельнулось. Настороженно прислушиваясь к шутливым и грубоватым комплиментам человека в бушлате, Корнеев хмурился. Полину, вероятно, ежедневно одолевают таким вниманием, любителей выпить и поухаживать много. Напрасно она ушла из школы: люди там культурные. Писала, что трудно жить, плохо с питанием. Тогда, вдалеке, и ему такое решение казалось правильным: только бы выжила, не болела, была сыта!.. Запоздалая ревность, которая там, на фронте, а потом в госпитале, казалась смешной и беспредметной, теперь, когда Поля снова стала близкой, вспыхнула в сердце и остро, неприятно посасывала.

— Был бы помоложе, приударил! — продолжал балагурить человек в бушлате.

— Он тебе приударит, — слегка порозовев и показывая на Федора Андреевича, засмеялась Полина. — Муж вон сидит!

Мужчина оглянулся, добродушно посмотрел на Корнеева.

— А я такое говорю, что и мужу слушать приятно. Верно, товарищ?

Федор Андреевич молчал.

Человек заметно смутился:

— Ничего плохого я не сказал, пошутил, и все.

Буфетчица отошла, ее муж, в офицерской шинели и фуражке, сидел молча.

— Подумаешь, гордый какой! — рассердился человек в бушлате. — Слово ему сказать трудно! Немой ты, что ли?

Корнеев кивнул.

— Что? — ошеломленно переспросил человек и, увидев, как побледнело лицо буфетчицы, кажется, готовой вцепиться в него, густо побагровел.

— Прости, товарищ! Не знал. Фронтовик?

Корнеев снова кивнул.

Посетитель крякнул, удрученно посмотрел на Корнеева.

— Видал, как ненароком обидеть можно своего же брата! У меня, знаешь, у самого живого места нет, весь побит. Вот! — Он вытянул левую руку. Пальцев на руке не было, раздавленный лиловый шрам начинался с запястья и скрывался под коротким рукавом бушлата.

Перекинув авоську, человек протянул Корнееву правую, здоровую, руку, дрогнувшим голосом сказал:

— На, браток, пять и не обижайся!

Федор Андреевич поднялся, крепко пожал широкую ладонь фронтовика.

Сутулясь, громко стуча тяжелыми солдатскими сапогами, тот вышел.

Полина сердито убирала посуду, бутылки. «Чего она сердится?» — с удивлением думал Федор Андреевич, пытаясь поймать ускользающий взгляд жены. У самого Корнеева вся только что разыгравшаяся сцена оставила лишь немного грустное чувство.

4.

После приезда Корнеева прошло уже пять дней, но каждое утро, пробуждаясь, он с изумлением обнаруживал, что под ним не госпитальная койка, а мягкая постель. Ох, и здорово же это!

Трофейные наручные часы с черным циферблатом показывали без двадцати восемь. Полина спала, подсунув руку под щеку; волосы с виска скатились на лицо. Почувствовав взгляд мужа, она сонно улыбнулась сквозь золотистую, пронизанную солнцем россыпь волос и снова закрыла глаза. Федор Андреевич поправил сбившееся одеяло, отошел. Пусть поспит, сегодня у нее выходной.

Погода установилась теплая, ясная; лето, говорят, замучило здесь дождями, пасмурным выдался и сентябрь, и теперь, словно возмещая, осень досылала земле свое нежаркое, недоданное за лето солнце.

Шла пора заготовок. В сараях гремела по днищам ведер перебираемая картошка, зеленели оброненные капустные листья, едва уловимый аромат исходил от аккуратно уложенных, поленниц. Удивительно, что раньше Корнеев не обращал внимания на такие мелочи, просто не замечал их; ныне самые обыденные проявления жизни приобретали в его глазах особый смысл и значимость.

Прохаживаясь от ворот до угла и обратно, Федор Андреевич прикидывал, что нужно сделать в ближайшее время. Получить паспорт, записаться в библиотеку — дел не густо. Вчера побывал в военкомате: временно сняли с учета. Опять временно, словно жизнь человека вечна!

Из ворот вышла Настя с дочкой. В первую минуту Корнеев не узнал ее: в синем пальто, в белом шерстяном платке, в туфлях на высоком каблуке, она была совсем непохожа на ту Настю, в сапогах и ватнике, которую он видел несколько дней назад. Вблизи, впрочем, праздничный наряд соседки выглядел скромнее: пальто старенькое, выношенное, на туфлях, даже сквозь крем, видны кружочки заплат.

Настя остановилась, ее простое открытое лицо было сегодня спокойным, светлым.

— Гуляете, Федор Андреевич? Хорошая погода. А мы с дочкой в кино ни свет ни заря — на детский сеанс. — Настя тронула полную щеку девочки, поправила вязаную шапочку. — Помнишь дядю Федю? Это он.

Девочка взглянула синими, как у матери, глазами, косички с красными бантами на концах качнулись.

— Нет, не помню.

Не узнавал девочку и Федор Андреевич. Когда он уходил на фронт, ей было года три; круглая, словно шарик, она с утра до вечера носилась по двору, с визгом залетала в расставленные руки Корнеева, охотно показывала, какие красивые туфельки купил ей папа. У нее были пухлые, со складочками ручонки, ярко-синие глаза. Корнеев и Поля часто затаскивали девочку к себе, угощали конфетами. Тогда они уже ждали своего Сережу… За эти дни ни Настя, ни ее дочка не были у них еще ни разу.

— Выросла, большая уже, — улыбалась Настя. — Ну, пошли, дочка. Гуляйте, Федор Андреевич!

Попрощавшись, Корнеев медленно двинулся к дому. Да, хороший человек электромонтер Павлов погиб, а след на земле остался — синеглазая Анка. Только сейчас Федор Андреевич подумал, что девочка очень похожа на отца. От матери только цвет глаз, а взгляд внимательный и спокойный, полные губы, округлый подбородок и темные, в крестик брови — все от отца…

Пока Корнеев гулял, к ним пожаловала гостья, Полинина тетка.

Агриппина Семеновна с красным лоснящимся лицом и складчатым подбородком, упавшим на рыхлую шею, поставила блюдечко с чаем, обхватила Федора Андреевича толстыми руками.

— Слыхала, слыхала, все вырваться не могла, — целуя Корнеева мокрыми мясистыми губами, говорила сна. — Здравствуй, племянничек, здравствуй!

Корнеев снял шинель, подсел к столу, посмеиваясь, написал в блокноте: «А вы все полнеете», — и подвинул Агриппине Семеновне.

— Чевой-то? — с интересом спросила она Полю. — Очки позабыла, как на грех.

Полина едва заметно усмехнулась — про очки тетка врала, она была неграмотной, — прочитала.

— А что мне! — довольно хохотнула Агриппина Семеновна. — Живем, хлеб жуем!

Она внимательно оглядела Федора Андреевича, одобрила:

— А ты, служивый, Ничего, не больно уж и изъезженный! Она вон тебя подкормит! А что онемел — опять не страшно. Ей, — показала она на Полю, — не с языком жить, а с мужиком.

— Тетя! — укоризненно остановила Поля.

— Что тетя? Ай не правда? У меня вон Степан на что уж плюгавый, не чета Антону-покойнику, царство ему небесное, а все мужик! И по дому, и за свиньями, и по своему делу, когда может.

Полина покраснела, отвернулась. Федор Андреевич возмутился, чиркнул в блокноте.

— Чевой-то? — дернула Агриппина Семеновна за рукав Полину.

— «Нельзя ли без глупостей!» — со скрытым удовольствием прочитала Полина.

— Это какие же глупости? — Агриппина Семеновна снисходительно смотрела на Корнеева. — Без глупости этой и дите не сделаешь, мир на том стоит!

Не желая слушать, Федор Андреевич отошел к окну, взял книгу.

Что-то негромко сказала Полина.

— А что больно поддаваться, — донесся громкий обиженный голос Агриппины Семеновны, — он мне, чай, в сыновья годится!

«Чертова баба! — раздраженно думал Корнеев. Он всегда недолюбливал ее за этот отвратительный цинизм. Забылось за эти годы, так вот — напомнила! — У Полины скверное окружение. Работает в каком-то кабаке, тут еще тетка эта преподобная! Надо что-то предпринимать. Полина и так замкнулась в своей скорлупе: придет, поест и спать. Ни разу за эти дни книжку не взяла. Новых платьев нашила, а книжки ни одной не прибавилось… Хотя насчет книжек зря: он ведь только приехал, она с ним побыть хочет, нельзя все в одну кучу валить. Тетка, наверно, и надоумила ее из школы уйти, очень похоже! С Полей нужно будет поговорить, не лучше ли ей все-таки сменить работу?»

До слуха снова донесся голос Агриппины Семеновны. Она о чем-то просила, говорила негромко, заискивающе:

— Ты уж постарайся. Скотина она скотина и есть, корма просит. А я тебе на праздник окорок уважу, копчененький.

— Ладно, тетя, ладно, — нетерпеливо отвечала Полина.

— Вот и славно! Пойду я, Поленька.

Прозвучал смачный поцелуй, тетка насмешливо и громко попрощалась:

— Не серчай, порох!

Полина подошла к мужу, взгляд у нее был укоризненный. Ну, вот сейчас и она упрекнет: старый, мол, человек, зачем ее обижать?

— Нужно тебе расстраиваться, мало ли чего она мелет! — сказала Поля.

Федор Андреевич отшвырнул книгу, засмеялся, привлек Полю к себе. Все занимавшие его сегодня мысли: о войне, о жизни, встреча с Настей — все это вылилось в ясное, совершенно определенное желание. Дотянувшись до блокнота, он энергично написал: «Пора думать о работе, хватит лодырничать!»

— Так и знала! «Буду отдыхать, поправляться, тишина, покой!» — смеясь, передразнила Полина.

— «Отдохнул».

Полина с любопытством спросила:

— Куда ж ты пойдешь работать?

— «А все равно куда.. — Карандаш повис в воздухе и снова побежал по бумаге: — Допустим, банщиком».

Полина не поняла, шутит Федор или говорит всерьез, улыбнулась:

— Там тоже надо… говорить.

— «Тогда в какую-нибудь артель, ремеслу учиться. Например, сапожничать».

Этого Полина не могла принять даже в шутку. Она отобрала у мужа карандаш и бумагу, словно прося не спорить, пытливо посмотрела на него.

— А зачем тебе сейчас работать? — Полина ласково погладила щеки мужа. — С нас хватит, и с одной моей работы проживем…

Веселые глаза Федора изменили выражение, и этот внимательный спрашивающий взгляд мгновенно заставил Полину как-то внутренне подобраться.

— Много ли нам надо? — Поля продолжала гладить щеки мужа, но теперь это были другие движения, не столько ласковые, сколько осторожные. — Зарплата да пенсия, а купить у меня все можно.

«Да разве дело только в этом!» — хотелось сказать Федору. Он покосился на блокнот, лежащий на подоконнике, но Полина уже отошла к столу.

— Смотри, Федя, дело твое. Иди-ка завтракай.

Поля тихонько вздохнула, подумала о муже тепло, с невольным уважением: разве он согласится сидеть дома, знает она его! И все-таки какой-то холодок, досада в душе у нее остались: настроение сразу изменилось.

5.

В заключении медицинской комиссии госпиталя, в офицерском билете, а теперь в свидетельстве о снятии с воинского учета основная болезнь Корнеева называлась коротеньким греческим словом — «афазия». В переводе это означало полную или частичную утрату способности речи.

Однажды, еще в госпитале, Федор Андреевич попросил наблюдающего за ним невропатолога Войцехова дать что-нибудь почитать об этой болезни. Тот отшутился.

— Вы что, думаете, у нас тут дом санитарного просвещения?

Корнеев помрачнел, понимая, что ему просто отказывают.

Войцехов присел прямо на койку, заговорил грубовато и дружески:

— Послушайте меня, батенька! Зачем вам всякой дребеденью голову забивать? Думаете, от этого лучше бывает? Черта с два!

Врач оживился, рассказал под дружный смех обитателей палаты, как один впечатлительный человек, начитавшись описаний болезней, начал поочередно находить их у себя и в результате сошел с ума; потом искренне и очень убежденно посоветовал:

— Так что лучше высуньтесь в окно и дышите свежим воздухом. Полезнее!

Корнеев понимал, что в какой-то мере врач был прав, но теперь он отдохнул, окреп, и мысль о необходимости почитать об афазии возникла снова. «Чтобы бороться, надо знать врага», — пришла на память многократно слышанная истина; сейчас она прозвучала как некое теоретическое обоснование вспыхнувшего любопытства, и решение было принято.

Моросил мелкий холодный дождь; Корнеев обходил тусклые лужи, старался держаться ближе к домам. До библиотеки было недалеко, но пока он добежал, шинель на плечах и фуражка набрякли.

В полутемном коридоре Федор Андреевич минуту помедлил (он заранее испытывал чувство неловкости, предвидя объяснение с библиотекарем и откровенно сочувствующие, с примесью любопытства, взгляды), приоткрыл дверь.

В библиотеке было пусто. На решетчатом барьере высились стопки книг, дальше начинались ряды высоких стеллажей, отделенных друг от друга узкими проходами.

Маленькая сухонькая старушка в темном платье с белым кружевным воротничком, остроносая и седая, появилась откуда-то справа, кольнула Корнеева быстрым, каким-то пронизывающим взглядом и неожиданно звучным голосом сказала:

— Здравствуйте!

Федор Андреевич поспешно кивнул, полез за блокнотом; старушка выжидательно смотрела на него, поджав тонкие губы. А, шут возьми, надо бы заранее написать, думает, невежливый, входит — не здоровается.

— Что вы хотите?

Корнеев уже писал и через секунду протянул библиотекарше свой блокнот. Осуждающее выражение в ее глазах исчезло, но не появилось в них и жалости — так, самая малость любопытства и внимания, ничего больше.

— Прочесть об афазии? — Старушка уверенно определила: — Это по нервным. Ладно, посмотрим, что есть. Вы присядьте.

Библиотекарша исчезла за полками, и не успел Корнеев оглядеться, как она вернулась со старым словарем.

— Пожалуйста.

Корнеев просмотрел коротенькую, не много сказавшую ему заметку, разочарованно захлопнул книгу.

— Мало? — поняла библиотекарша. Ее голубоватые в мелких морщинах глаза, издали, как у всех дальнозорких, острые и холодные, оказались вблизи мягкими, немного беспомощными. — Голубчик, а надо ли вам об этом читать?

Корнееву снова вспомнились слова невропатолога, но он, не колеблясь, написал: «надо» и для большей убедительности поставил большой восклицательный знак.

— Ну, смотрите, — словно подчиняясь только своей обязанности выдавать книги, согласилась библиотекарша.

Она ходила вдоль полок, зорко всматриваясь в плотно сдвинутые корешки, и безошибочно, короткими скупыми движениями, точно поклевывая, снимала один том за другим.

— Проходите сюда, — окликнула библиотекарша. — Читальня еще закрыта, посидите тут у меня в закуточке.

За стеллажами, в самом углу, у окна, стоял письменный стол, обступившие его с трех сторон полки с книгами образовывали укромный уголок. На столе лежали журналы, стопка перевязанных шпагатом, должно быть, только что полученных книг; в стороне совсем по-домашнему синело вышитыми цветочками вязанье.

— Устраивайтесь, смотрите.

Федор Андреевич благодарно кивнул, нетерпеливо взялся за книги.

Их было три. Пухлые, аккуратно подклеенные «Справочник практического врача» и «Терапевтический справочник», оба, кажется, попахивающие больницей, и хорошо сохранившийся, должно быть, мало бывавший в руках, выцветший бледно-розовый том большого формата — «Невропатологические синдромы».

За спиной бесшумно ходила старушка; обостренный слух Корнеева вначале чутко фиксировал каждый ее шаг, потом естественное чувство неловкости исчезло, шаги за спиной становились все неслышнее и замерли вовсе.

Первый же прочитанный абзац поразил Корнеева.

«Афазия, — начиналась статья, — расстройство речи при повреждении определенных отделов коры левого полушария мозга». Так, значит, все гораздо серьезнее, чем он предполагал; какие-то органические изменения, связанные с мозгом, неладно что-то в черепке!

Взгляд опережал мысль, хватал следующие строки:

«Больной не говорит, но понимает обращенную к нему речь». — Правильно, так! — «Двигательный аппарат, участвующий в механизме речи — нервы и мышцы гортани, неба, рта, губ, языка, — сохранен, больной в состоянии произносить звуки, но он не умеет разговаривать; интеллект у больного сохранен». Верно, сохранен: он все понимает, все чувствует!

Федор Андреевич перевернул страничку, пробежал несколько строк и вздрогнул.

Его болезнь называется двигательной афазией, другие ее виды, оказывается, пострашнее!

При сенсорной афазии утрачивается способность понимания речи; при некоторых иных формах болезни наблюдается расстройство письма (аграфия) и чтения (алексия). Корнеев возбужденно потер лоб. Вот почему в госпитале его дважды просили что-нибудь прочесть, а затем написать о том, что он прочитал. Тогда, помнится, его удивляли и сердили глупые опыты — что он, идиот, что ли? Теперь все стало понятно, как понятен стал и возмутивший его в то время наигранный, как тогда казалось, оптимизм невропатолога: «Вам еще повезло, Корнеев!» В самом деле — могло быть и хуже: ни говорить, ни читать, ни писать!

Ошеломленный своими открытиями, Федор Андреевич сидел несколько минут неподвижно, ни о чем не думая, машинально наблюдая, как по серому стеклу окна ползут капли дождя; шаги за спиной снова стали слышаться явственнее, и звук их медленно возвращал Корнеева к действительности. Да, могло быть и хуже!..

Невразумительнее всего говорилось о лечении афазии; чаще всего упоминалась восстановительная терапия. Это было то самое, что Корнеев, оставаясь наедине, без малейшего успеха пытался делать; натужные попытки заговорить и тянущееся с губ длинное нудное «ы-ы» — звук, с которого не начинается в русском языке ни одно слово!

Оставалась еще глава об афазии в «Невропатологических синдромах».

Загадочное слово «синдром» означало, оказывается, сочетание ряда симптомов. Федор Андреевич бегло прочитал об афазии то, что ему уже было известно, нахмурился. Пошли фразы, ясные по начертанию, но неведомые по смыслу: учение о локализации функций Галля, учение Брока и Вернике, «словесная слепота» Кусмауля. Корнеев попытался определить, где находится так называемый центр Брока, при нарушении которого и возникает двигательная афазия, с минуту ощупывал собственный лоб, потом решительно захлопнул книгу. Здесь начиналась область, требовавшая специальных познаний.

— Прочитали? — поинтересовалась библиотекарша.

Корнеев кивнул, улыбнулся; заметив, что несколько необычный посетитель против ожидания не подавлен, старушка повеселела, присела рядом.

— Не хотела я вам эти книжки давать. Вы не думайте, я ведь по себе знаю… — Мягкая усмешка снова осветила восковое лицо женщины. — У меня когда-то с сердцем плохо было. Ну и, как вы вот, давай все подряд читать, книжница ведь! То одно мне кажется, то другое. Чуть что — пульс считать начинаю. Считаю, а сама жду: вот сейчас перебой. И что вы думаете, правильно — перебой! Забудусь, бегаю — ничего; начну считать — и опять плохо. Рассказала знакомому врачу, наругала на всю жизнь и лучше стало. Больше двадцати лет прошло, — живу, видите!

И, не меняя тона, спросила:

— Это у вас с фронта?

Корнеев наклонил голову, невольно отметив, как просто, ненавязчиво прозвучал вопрос: праздное любопытство и участие похожи, но Федор Андреевич всегда чутко различал их.

— Да, много беды от войны. — Старушка вздохнула. — Ну, ничего, поправитесь. Некоторые виды этой болезни посложнее бывают.

Федор Андреевич удивленно посмотрел на нее.

— Откуда, думаете, старуха знает? — Голубоватые глаза светились мягко и добродушно. — За жизнь чего только не начитаешься.

Чувствуя, что уходить сразу, только поблагодарив кивком, неудобно, Корнеев написал: «Тихо у вас».

Далеко отставив блокнот — взгляд старушки снова казался остро-пронзительным, — она прочитала, усмехнулась.

— Библиотека еще закрыта. Придите через часок, посмотрите!

Корнеев хотел было извиниться за то, что пришел в неурочное время.

— Что вы, голубчик, что вы! — догадалась библиотекарша. — Когда надо, так вот и приходите — пораньше, без спешки.

— «А почему вы так рано?» — поинтересовался Корнеев.

— Да так, по привычке… Не сидится дома.

Старушка усмехнулась, по ее суховатому подвижному лицу прошла легкая, словно облачко, тень.

Приятно было встретить знакомых учителей, уже знавших от Воложского о его возвращении, снова оказаться в обстановке равномерного чередования тишины и гула, заливистых звонков и стремительного топота ног.

Но тем грустнее понимать, что жизнь эта не для него, и совсем уж горько было замечать в дружелюбных взглядах учителей сочувствие и жалость. Их-то еще выручал такт, сочувствие прорывалось у них невольно. А люди попроще, простодушнее, вроде завхоза или школьной сторожихи тети Глаши, этой обидной для него жалости и не пытались скрывать. Тетя Глаша, увидев его, всплеснула руками, заплакала.

Впрочем, старых знакомых в школе оказалось немного. Ровесник Корнеева преподаватель литературы Савин погиб на фронте, физик Каронатов уехал в Смоленск, прежний директор, недолюбливающий, кстати, прямолинейного Воложского, удалился на пенсию. Очень жалел Федор Андреевич и о том, что почти ничего не удалось узнать о своих бывших учениках.

Потом большая перемена кончилась, учительская опустела, и Воложский оттащил Корнеева от вывешенного на стене расписания уроков.

— Опаздываем, Федор.

Вслед за Воложским Корнеев пробежал по коридору, волнуясь, прочел на дверях знакомую табличку — 10 «А».

Ученики дружно поднялись, словно ветерок прошел; взгляд Корнеева затуманился, и он не сразу увидел свободную парту, на которую указал Воложский.

Как чудесно чувствовал себя Федор Андреевич все эти короткие сорок пять минут! Когда Константин Владимирович объяснял, Корнееву, сидящему позади всех, казалось, что он ученик; когда кто-то поднимался для ответа, он видел себя на месте Воложского — педагогом.

Ведя урок, Константин Владимирович незаметно наблюдал за приятелем. То хмурится, то светлеет. Да, школу ему ничем не заменить; педагог до мозга костей! За сорок лет, проведенных в школе, Константин Владимирович на десятках примеров убедился: не всякий закончивший пединститут — педагог. Дар учителю нужен так же, как поэту и скрипачу, без него учительство становится только ремеслом. А Федор обладал таким даром, вне всякого сомнения. Воложский помнил его первые уроки: начинающий, неопытный, а математику подавал, как поэму!

Но не только это сблизило несколько лет назад Воложского и Корнеева. Федору сейчас тридцать три — столько, сколько могло бы быть сыну Воложских. Возможно, думалось иногда старику, что нечто подобное ответному сыновнему чувству испытывал к нему и Федор, не помнивший рано умершего отца.

Рослый парень с симпатичным лицом и беспечными глазами, стоя у доски, отвечал все неувереннее, свежие мальчишеские щеки медленно розовели.

— Ну, а дальше? — с любопытством спросил Воложский.

Серые глаза учителя смотрели выжидающе и насмешливо, белые густые волосы, легким чистым пухом лежащие на крупной голове, серебрились.

Он ходил по классу, удивительно подвижный для своих лет, мимоходом заглядывал в раскрытые тетради, шутил. На уроках Воложского никогда не было абсолютной тишины, иные инспектора-педанты даже упрекали его за то, что на уроках у него шумно. Но в этом легком шумке; то затихающем, то снова вспыхивающем, в зависимости от того, что делалось в классе у доски, работала пытливая живая мысль трех десятков молодых людей.

— Дальше можно так, — выдавил паренек и, зная, что добавить он уже ничего не сможет, окончательно умолк, потупился.

— Садитесь, Ткачук, — спокойно разрешил Воложский. На секунду его белая голова склонилась над классным журналом и снова, серебрясь, поплыла по проходу.

Последней отвечала рыженькая девушка в больших очках. Она уверенно стучала мелком, черная поверхность доски покрывалась белыми убористыми знаками. По тишине, стоящей в классе, Корнеев понял: здесь гордятся этой худенькой некрасивой девчушкой с большим выпуклым лбом и толстыми очками на худом с горбинкой носу.

Воложский на ходу усложнил задачу, отошел в сторону. Рыженькая минуту подумала, дернула плечом и легко закончила решение…

Из школы Корнеев вернулся, полный противоречивых чувств.

Повесив шинель, прошелся по комнате, все еще полный школьных впечатлений.

Полина убежала, не успев прибрать постель. Федор Андреевич привычно застелил кровать солдатским «конвертиком» и остался недоволен: жена делает это как-то по-другому, с этим «конвертиком» комната сразу стала похожа на казарму. Ну, ладно, все-таки лучше, чем не прибрано.

Теперь, очевидно, надо перемыть посуду. Нужно, наверное, привыкать к хозяйственным делам.

Корнеев снял гимнастерку, звякнули ордена и медали. Ах, да, вот что еще он вынес сегодня из школы: ордена в будни уже не носят. У историка Королева, с которым Корнеев сегодня познакомился, на гимнастерке были приколоты два ряда разноцветных орденских колодок. Такие же колодки он видел и у офицеров военкомата. А он заявился во всем своем великолепии, разукрашенный, как павлин!

Хотя разве это его вина: те, другие, вернулись домой давно…

Вообще, уважаемый, пора привыкать к тому, что ты теперь штатский!

Федор Андреевич откинул простыню, которой была прикрыта висевшая на стене одежда, снял синий, в крупную полоску костюм. Купил он его незадолго до войны, почти не носил. Костюм слегка попахивал нафталином. Уберегла Поля, а он несколько раз писал: если трудно жить — продай.

Корнеев смахнул с костюма белую ниточку, надел пиджак: как в балахоне! Полы болтаются, в рукава можно было всунуть еще по руке. То ли дело гимнастерка и галифе — все плотно облегает, все пригнано, ничего лишнего. Забавно: сначала, после костюма, скверно чувствуешь себя в гимнастерке — подпоясан, затянут, дохнуть нечем! — а теперь, как мешок, надеваешь свой прежний костюм.

Агриппина Семеновна вошла без стука, не спрашивая разрешения, и, застав смущенного Корнеева в странном наряде — в войлочных туфлях, в трусах и пиджаке, накинутом на нижнюю рубашку, — качнула от смеха выпиравшей из-под плюшевого жакета грудью.

— Чевой-то ты так вырядился? Ладно, ладно, не пиши, очки-то я опять позабыла. Дома-то и без штанов можно.

Положив на табуретку тяжелый, завернутый в мешковину сверток, кивнула:

— Поле передашь.

Она подождала, пока Федор Андреевич повесил пиджак и оделся, с интересом спросила:

— Сердиться-то перестал? Так-то оно лучше. А и сердился — все равно бы пришла. Я ведь ей, Поле-то, родная, одна на целый свет, это ты понять должен. Сестра матери, посчитать, так куда роднее, чем ты ей, выходит!

Агриппина Семеновна торжествующе посмотрела на Корнеева и, заметив, что он снова потянулся за блокнотом, поднялась.

— Пойду, недосуг мне нынче разговоры разговаривать.

Федор Андреевич проводил гостью до дверей, ловя себя на непреодолимом желании двинуть коленкой под этот необъятный плюшевый зад.

В мешковину была завернута половина окорока, обтянутого темно-вишневой кожицей.

«Напрасно Полина одалживается у тетки», — поморщился Федор Андреевич, перекладывая окорок с табуретки на кухонный стол.

Ровный срез шириной в две ладони розовел сочной мякотью. Проглотив слюну, Корнеев, отошел от стола и тут же вернулся. Сердясь и краснея, он отрезал большой ломоть, положил на хлеб, вонзил зубы в нежное, попахивающее дымком мясо…

Через полчаса Федор Андреевич подходил к бане, и едва вошел в буфет, как сразу понял: у жены неприятность. Еще в дверях Корнеева поразил ее грубый, какой-то незнакомый голос.

Красная, со злым, исказившимся лицом, Полина кричала:

— Придрался! Испугалась я тебя!

— А вы не грубите, — сдержанно говорил немолодой человек в очках. — Вешаете вы неправильно, обманываете, я…

— На, пиши! — швырнула Полина тетрадку и, увидев пробирающегося к стойке побледневшего Корнеева, осеклась, громко заплакала.

— Каждый тебя жуликом считает! Каторга, а не работа!

Человек в очках махнул рукой и, толкнув Корнеева, вышел.

— Уйду я отсюда, сил моих больше нет! — всхлипывала Полина, и ее сузившиеся потемневшие глаза настороженно следили за мужем.

Переполненная «забегаловка», не обращая внимания на причитания буфетчицы, весело галдела.

6.

Накануне праздника, холодным ноябрьским вечером, Полина пришла домой оживленная, разрумянившаяся, с двумя большими пакетами.

Не раздеваясь, она вывалила на стол их содержимое, взъерошила густые волосы мужа.

— Вот, а ты говоришь: смени работу. Где ты это сейчас купишь? Ну?

На столе, под ярким снопом электрического света, лежали круги колбасы, глянцевая головка сыра, коробки консервов с разноцветными наклейками; в другом пакете оказались две бутылки вина, печенье, конфеты.

Что же, выглядело все это действительно здорово, такого количества вкусных вещей Федор Андреевич не видел давно. Серые глаза жены искрились, на полных губах играла довольная улыбка.

Сняв пальто, Полина вынула из кармана платья пачку денег.

— Премия, — небрежно кивнула она.

Скользнув взглядом по небольшой пачке тридцатирублевок, Федор Андреевич отодвинул в сторону учебные программы по математике, внимательно взглянул на жену. Тяжелые оскорбительные слова, брошенные в буфете человеком в очках, поразили Корнеева, кажется, больше, чем Полину. Невольно он стал присматриваться, мучаясь от собственной подозрительности. После того случая Полина дома горько плакала, обижалась на его прямые вопросы, звучавшие на бумаге еще обиднее, и клялась, что она ни в чем не виновата.

Сейчас Полина спокойно встретила взгляд мужа, охотно пояснила:

— Двести рублей, премировали за перевыполнение плана.

Полина говорила правду. На торжественном заседании в пищеторге, когда оглашали приказ о премировании, Полина услышала и свою фамилию. Председатель месткома подал ей конверт с деньгами, сидящий в президиуме Поляков незаметно подмигнул ей и первый захлопал. Ну что же, премию она заслужила.

Федор Андреевич ласково погладил золотистые волосы жены, поцеловал ее. «Молодец!» — говорил его успокоенный, просветленный взгляд.

Он тут же сорвался с места, торжественно поставил на стол пофыркивающий чайник. Поджидая Полю, Федор Андреевич держал чайник на плитке больше часа: как только вода начинала булькать, он вынимал штепсель из розетки, а через несколько минут, боясь, что чай остынет, включал плитку снова. И все-таки угадал!

— Спасибо, — благодарно кивнула Поля.

Налив себе чаю и тут же позабыв о нем, она начала планировать:

— Вот слушай, гостей мы примем так…

За окном хлестал холодный ноябрьский ветер, а в комнате было тепло, ярко горел свет, звучал веселый молодой голос.

Первой, задолго до назначенного срока, пришла. Агриппина Семеновна.

— С праздником вас! — запела она с порога и, не меняя умильного выражения лица, властно прикрикнула: — Иди ты, что ли, морока!

Она протянула назад руку и выдернула из-за своей широкой спины маленького человечка в большой кепке и суконной поддевке.

Человек смахнул с головы кепку, показав чистую, без единого волоска лысину, робко, без всякого выражения поздоровался.

— Сымай бекешку, вешай, — командовала Агриппина Семеновна.

Это, значит, и был ее Степан, о разносторонних способностях которого тетка рассказывала в прошлый раз. Покойного мужа Агриппины Семеновны Корнеев знал. Молчаливый жилистый кузнец держал свою «половину» в ежовых рукавицах. Помер кузнец перед самой войной, и теперь, обзаведясь в пятьдесят лет вторым мужем, тетка, видимо, наверстывала за долгие годы своего безропотного послушания.

Помогая гостям раздеваться, Федор Андреевич с интересом разглядывал своего новоявленного родственника и невольно сочувствовал ему. Рядом с пышущей здоровьем Агриппиной Семеновной маленький лысый человечек с морщинистыми, порезанными бритвой щеками казался совершенно незаметным. Неуверенный взгляд его водянистых глаз все время уходил в сторону. Серый пиджак с острыми загнутыми лацканами был ему явно велик, и человечек, словно чувствуя это, ежился, становился еще меньше.

— Проходите, Степан Павлович, — любезно говорила Полина, проводя гостя в комнату и тайком озорно косясь на мужа.

Тетка, нарядная и краснощекая, замыкала шествие.

— Садись, поговори вон с человеком, — распорядилась она и тут же всплеснула руками: — Платьице-то, батюшки мои! Ну-ка, повернись, повернись! Картинка!

Корнеев оглянулся — Полина оделась перед самым приходом гостей — и невольно залюбовался. Поле шел любой костюм — у нее в этом отношении была счастливая внешность, — но в новом темно-вишневом платье она выглядела совершенной красавицей. Серые, обнесенные темными ресницами глаза смотрели на Федора лукаво, точно спрашивая: хорошо?

— «Хорошо!» — незаметно кивнул Корнеев, и Полина, словно только и ждала этого одобрения, легко крутнулась на каблуке.

— Пойдемте, тетя, хозяйничать.

Степан Павлович сел на место, указанное супругой, положил на острые коленки длинные, с красными кистями руки и смотрел куда-то на пол.

— «На демонстрации были?» — написал Корнеев.

Тот прочитал и, не поднимая глаз, покачал головой. Потом показал на Агриппину Семеновну, пояснил:

— Она к вам велела собираться.

О чем спросить гостя еще, Федор Андреевич не знал. Он встал, включил репродуктор. В комнату хлынули песни, раскаты оркестров — транслировали парад с Красной площади. В комнате сразу стало весело, празднично.

— Степан, носи!

Маленький человечек вздрогнул, послушно вскочил. Он бесшумно скользил по комнате, принимая от Агриппины Семеновны тарелки, ножи, вилки, и только когда в его руках оказывалась бутылка с вином или водкой, робкие водянистые глаза его на минуту оживлялись, в них появлялось что-то осмысленное.

Воложские задерживались. Корнеев порывался уже сбегать за ними, когда они, наконец, пришли.

Мария Михайловна поцеловалась с Полей и, придерживая пенсне, залюбовалась ею:

— Вы еще красивее, Поленька, стали!

— А ты на него полюбуйся, — добродушно гудел Воложский, показывая на Корнеева. — А? Орел!

Теперь на минуту в центре внимания оказался Корнеев. В синем костюме, заметно посвежевший, он смущенно посмеивался и тянул Воложского к столу. На него и на Полину в самом деле любо было посмотреть: оба молодые, красивые, они очень подходили друг другу и даже чем-то неуловимым были похожи — может быть, своей молодостью.

— Знакомьтесь: мои тетя и дядя, — представила Поля.

И без того красное лицо Агриппины Семеновны от общего внимания побагровело; она поочередно подала обеим Воложским сложенную лодочкой руку и, к удовольствию Федора Андреевича, промолчала, часто кланяясь. Здороваясь с ней, Константин Владимирович с веселым изумлением посмотрел на эту гору живого мяса, обвернутого в яркую желтую материю, галантно поклонился. Затем он любезно потряс руку Степану Павловичу; тот косился на свою притихшую супругу, конфузился.

— К столу, к столу! — распорядилась Полина, стараясь шутками разрядить обычную неловкость первых минут, в этот раз еще более затяжных, так как компания собралась слишком разная. Полина хорошо понимала это, но не огорчалась: посидят, выпьют, разговорятся.

Константин Владимирович пригладил белые пушистые волосы, подошел к столу, восхищенно шлепнул ладонями:

— Тысяча и одна ночь! Манюня, садись рядом, удерживай меня!

— Мария Михайловна, тетя! — хлопотала Полина.

Звякнули ножи, вилки. Федор Андреевич разлил вино и развел руками.

— Выручу, — понял Воложский.

Он поднялся с рюмкой в руке, плотный, седоусый, привлекательный той редкой свежестью, которая сопутствует иным старым людям до последнего дня.

— Что же, с праздником, друзья! И с другим праздником — возвращением нашего дорогого Федора Андреевича!

Константин Владимирович выпил, потряс пустой рюмкой. Корнеев благодарно кивнул старому другу.

За столом зашумели, заговорили.

— Нет, так не годится! — протестовал Константин Владимирович, заметив, что Агриппина Семеновна только пригубила вино и отставила почти полную рюмку. Он безошибочно определил, что по части спиртного она заткнет за пояс любого. — До дна, до дна!

Агриппина Семеновна маслено улыбнулась Воложскому и, не жеманясь, допила. «Вот кавалер!» — одобрительно подумала она и тут же с неудовольствием перевела взгляд на сутулого узкоплечего мужа. Под шумок, ловко орудуя длинными цепкими руками, Степан Павлович пил уже третью или четвертую стопку, блаженно помаргивал редкими бесцветными ресницами.

Через час за столом стало совсем весело. Женщины оживленно разговаривали, Корнеев и Воложский переглядывались, слушали расхрабрившегося Степана Павловича. Зажав двумя пальцами потухшую папиросу и покачиваясь, он тыкал Воложского в грудь, тянул:

— Вот ты ученый, я вижу… А почему? Достиг! Понимаешь — достиг! А ты думаешь, я не достиг? Достиг!.. Знаешь, я кто был? Не знаешь? И не узнаешь. Бухгалтером, вот!..

Он тщетно пососал потухшую папиросу, продолжал:

— На руках носили!.. Я!.. А потом она, водка, — все. Аннулировали меня — под корень!.. Теперь я кто, скажи? Свинарь, у бабы под…

— Степан! — грозно окликнула Агриппина Семеновна.

Степан Павлович вздрогнул, съежился, заелозил вилкой по тарелке.

Прислушиваясь к бравурной музыке, несущейся из репродуктора, Воложский негромко говорил:

— Вот так, Федя, двадцать девятую годовщину празднуем. Как время летит! Для тебя это история, а у меня все на глазах проходило. Собрал нас однажды директор гимназии, некто Иерихонов, и объявляет: «Господа, власть в нашем городе захвачена большевиками. Мы, учителя русской гимназии, можем ответить на это только одним: бойкотом. Будем несгибаемы, господа! Больше месяца мужичье не продержится». — Воложский развел руками. — И представь себе: некоторые так и сделали, по году выжидали.

— «А вы?» — написал Корнеев, с интересом ожидая ответа.

— Я? Поднялся и сказал: «Господин Иерихонов, я из мужичья». — Представив, должно быть, памятную сцену, Константин Владимирович засмеялся, снова заговорил негромко и задумчиво: — И вот видишь: почти тридцать лет, такую войну выстояли? Знаешь, и я ведь не все сначала понимал. Не нравилось кое-что, ломки в школе сколько было, и нужной и ненужной… А теперь, — глаза старика засветились гордостью, — вижу, Федя, не зря живем!

В дверь постучали. Не вставая с места, Полина крикнула:

— Да-да!

Вошла соседка Настя. Увидев, что у Корнеевых гости, она растерянно подалась назад.

— Штраф, штраф! — поднялся Воложский, решив, что соседка Корнеевых просто-напросто опоздала. А то, что она соседка, не требовало объяснений: Настя была в сереньком платье, без пальто, и только на голове белел шерстяной платок.

Корнеев выскочил из-за стола, тянул Настю за руку. Смущенно и благодарно кивая, соседка быстро шептала Поле:

— С завода пришли, а у меня ни копейки. Пятнадцатого отдам…

Полина принесла Насте пятьдесят рублей, суховато упрекнула:

— Чего же не подойдешь? Видишь — просят.

Отказавшись от предложенного Марией Михайловной стула, Настя взяла из рук Воложского рюмку вина, выпила и ласково блеснула синими, все еще смущенными глазами.

— Спасибо вам, побегу. Пришли ко мне.

Корнеев попытался удержать ее, но Поля остановила:

— К ней же пришли, слышал?

— Хорошая девушка, — сказал Воложский, когда Настя торопливо вышла.

— У этой девушки дочка с меня! — тяжеловесно пошутила Полина. Федор Андреевич удивленно посмотрел на жену: в ее голосе отчетливо слышались неприязненные нотки. Почему, в чем дело? Ведь раньше они были подругами. Выходит, Поля не пригласила ее.

— Кто она? — поинтересовалась Мария Михайловна, — Очень хорошее лицо, скромное, приятное.

— Работает на часовом заводе. Сборщица, кажется, — ответила Полина.

Включили свет, разговором завладела теперь Агриппина Семеновна, Дань приличиям была отдана в начале вечера, выпила она, пожалуй, побольше своего раскисшего супруга, но не захмелела и была, как говорят, в самом настроении.

— Чудно! — громко и самодовольно говорила она. — Гляжу на эту самую Настю — чевой-то она за свой завод держится? Места потеплее не найдет и мается!

— Разве это плохо — часы делать? — вмешался Воложский.

— Край как интересно: часы делай, а есть нечего. Да еще с дитем!

— А вы где работаете? — поинтересовался Воложский.

— Я-то? — хохотнула Агриппина Семеновна. — В хлеву у себя!

— Непонятно.

— А ты приди ко мне — и поймешь. Ветчину-то вот мою ели. Четыре борова ходят, поздоровше меня! Вона окороков сколько!

— Так вы их продаете? — удивленно спросила Мария Михайловна.

Полина второй раз подтолкнула тетку, но та уже вошла в раж, не могла остановиться. Настал миг ее торжества!

— Нешто такую прорву съешь! — насмешливо взглянула она на учительницу. — Одного зарежу, продам — десять тысяч в кармане! Вот тебе и денежки!

Воложский крякнул, с подчеркнутым вниманием начал крутить ложкой в стакане.

Горячая краска стыда обдала лицо Корнеева. Он зло царапнул в блокноте и швырнул его.

— Чевой-то? — все еще победно улыбаясь, но чуть обеспокоенно спросила Агриппина Семеновна.

Икнув, Степан Павлович поймал блокнот, старательно прочитал:

— «Спекуляция!»

Слово, как камень, тяжело упало в притихшей комнате:

— Чевой-то? — осекшимся голосом переспросила Агриппина Семеновна и, тяжело багровея, зло обрушилась на Корнеева. — Это кто спекулянтка? Я? Зеленый ты мне такие слова говорить! Сопляк!

— Тетя!

— Вот она, моя спекуляция! — Агриппина Семеновна совала красные широкие руки чуть ли не в лицо Корнеева. — Ими вот и сало рощу и дерьмо убираю, ночей не сплю! Хребтиной своей! Спасибо надо сказать — кормлю! А дорого — так не моя вина! Что дешево-то? Ты его дай в магазин, я, может, попрежде тебя в очередь встану — за дешевеньким-то!

Корнеев, проклиная свою немоту, вскочил.

— Тетя! Тетя! — пыталась остановить Полина.

— Что — «тетя»! — бушевала Агриппина Семеновна. — Не правда? Один он блаженненький, ни себе, ни людям. Правильно тот живет, кому попользоваться нечем! Все одним рыском живут!

Агриппина Семеновна махнула рукой, сбила рюмку — на скатерти, растекаясь, заалело пятно.

Поминутно снимая и надевая пенсне, Мария Михайловна мучительно краснела, твердила усмехавшемуся мужу:

— Пойдем, Костя, пора уже. Пойдем.

— Куда же вы, чай еще не пили! — досадовала Полина.

— Со спекулянткой сидеть не хотят, — насмешливо, тяжело дыша, вставила Агриппина Семеновна.

— Да замолчите вы! — крикнула Поля.

Тетка обиженно шмыгнула носом и, трезвея, замолчала. Кажется, и в самом деле зря она тут толковала: народ не тот.

Толкнув в бок клевавшего носом мужа, она зло зашипела:

— Не спи!

Одеваясь, Мария Михайловна успокаивала расстроенную хозяйку:

— Ничего, Поленька, все хорошо. Ну, пошумели немного, бывает. Спасибо вам. Приходите с Федей, обязательно приходите. Вы у нас не помню уж сколько не были.

— Ох, как нехорошо! — огорчалась Полина, прижимая к горящим щекам руки.

— А ты не кипятись, подумаешь! — успокаивал Воложский Корнеева, решившего проводить гостей, и со стороны, должно быть, в другую минуту это выглядело бы смешно: гость подавал хозяину шинель, помогал ему найти рукава. Только усилием воли Корнеев сдерживал себя: ему хотелось в шею вытолкать и тетку и ее нового благоверного. Руки у Федора Андреевича дрожали.

На улице, дохнув свежего воздуха, Константин Владимирович засмеялся:

— Да, развернулась баба! Гони ты ее от себя подальше.

В воздухе потеплело, и, немного успокоившись, Корнеев заметил: шел снег.

Мягкие белые хлопья, тускло мерцая, кружились, бесшумно падали на землю, прохладно и успокаивающе ложились на горячее лицо.

7.

Снег шел целую неделю — то отвесно, прямо, густой и непроницаемый, то, когда задувал ветер, косо и хлестко. Шел не переставая, и только в глухие часы, когда город забывался непробудным предутренним сном, стихал, кружил редкими, тоже сонными пушинками, словно набираясь сил. Свидетелями этих недолгих передышек были случайные прохожие, торопливо, с оглядкой бегущие с вокзала по пустым улицам, рабочие ночных смен да постовые милиционеры. А к утру, когда город просыпался, курил первые папиросы и спешил на работу, снег валил снова, засыпая глубокие следы белым пухом.

Сегодня утро выдалось солнечное, ясное; снег лежал золотисто-голубой, такой прозрачный, пушистый, невесомый, что его, казалось, можно сдуть одним дыханием.

Поглядывая в окно, Федор Андреевич торопливо перетер посуду, убрал кровать: с того дня, когда он впервые застелил постель солдатским «конвертом», по какой-то молчаливой договоренности утренние хозяйственные дела перешли к нему. Поля прибирала теперь только по выходным дням, в среду. Корнеев не обижался, но каждый раз, проводив жену и принимаясь за свои нехитрые обязанности, с горечью усмехался: такова она, пенсионерская жизнь!

На крыльце Корнеев зажмурился: рыхлый снег играл веселыми искрами. Дома стояли с белыми шапками на крышах, подслеповато поглядывая заснеженными окнами. Широкий двор весь был занесен, и только наискосок, к воротам, тянулись глубокие ямки — обитатели квартир шли гуськом, след в след, боясь оступиться и по пояс ухнуть в белую мякоть.

С минуту Федор Андреевич постоял на крыльце, с радостным изумлением разглядывая сугробы, вернулся домой. В чулане отыскал кусок фанеры, прибил его к черенку от старой лопаты, надел ватник.

До обеда он таких траншей отроет, что любо-дорого.

Снег еще не затвердел и легко осыпался с лопаты, было удивительно, что этот пух имел какую-то тяжесть. Иногда, по ошибке, Федор Андреевич бросал снег влево, против ветра, и тогда легкий мокрый дымок оседал на разгоряченном лице, мгновенно таял. Корнеев довольно пофыркивал.

Хорошее это занятие — убирать снег! Наклон — взмах, поднял — бросил. Подчиняясь точному ритму, сердце стучит могучими ровными толчками, с силой гонит по телу горячие, упругие струи. Никаких болей, никаких тревог — ощущение бодрости и здоровья переполняет все существо. Широкий проход все дальше врубается в сугробы прямыми острыми краями; легко и беспечально, подчиняясь каким-то своим, неуловимым законам, плывут мысли… Вот Федяшка Корнеев в больших подшитых валенках, оставшихся после отца, крутится у ног матери — маленький, весь облепленный снегом. Мать в потертом рыжем полушубке широкими движениями откидывает снег лопатой, посмеивается. Потом она отдыхает, присев на завалинку, довольно блестит черными глазами:

— Урожай, сынок, с небушка падает.

— Какой урожай? — спрашивает Федя. — Это снег.

— Нападает снег — хлебушко уродится, вот он урожай и будет.

Мать говорит что-то еще, поправляет большой рукавицей платок и снова берется за лопату. Федяшка задумывается: если снег — это хлебушко, то зачем мать швыряет его в сторону?..

— Помощников берете?

Корнеев обернулся. Прижав к боку лопату, Настя натягивала варежки, улыбалась.

Федор Андреевич показал на сугробы — работы хватит!

— Благодать какая! — по-своему поняла соседка. — С урожаем будем. Ох, как урожай-то нужен, сразу бы на ноги встали!

Федору Андреевичу снова припомнились слова покойной матери: как и она, Настя говорила о снеге хозяйственно, удовлетворенно.

Ловко отбрасывая снег, Настя рассказывала:

— Нынче я во вторую смену, вышла — думаю, покидаю малость, соседи почти все на работу с утра, некогда. А тут вижу — опередили вы меня… Лопата вот только у вас неудобная. У меня половчее будет — Лешина память еще.

Лопата у нее в самом деле была удобнее — с широким фанерным штыком, обитым по острию белой жестью.

Дело пошло быстрее. Настя расширила прорубленный Корнеевым проход еще на лопату, догнала его и пошла вровень. Федор Андреевич невольно приналег, соседка легко приняла новый ритм и успевала еще наискосок подрезать кромку траншеи. Став округлыми, края теперь не обваливались и придавали линии прохода какую-то законченность, даже изящество..

Наклон — взмах, поддел — бросил. Концы старенького Настиного платка то спадали вниз, то взлетали за спину. Поглядывая на оживленное зарумянившееся лицо соседки, Федор Андреевич со смущением замечал, что он начинает отставать. Заныла поясница, участилось дыхание, а Настя все так же ровно взмахивала лопатой. Отставать было неудобно.

Выручила его Анка. Она влетела во двор так стремительно, словно там, на улице, за ней гнались, крутнула клеенчатым портфельчиком.

— Мам, дай я!.. Здравствуйте, дядя Федя!

Щеки у девочки были красные, словно натертые свеклой, на вязаной шапочке и пальто дрожали крупные снежинки. Не прерывая работы, Настя строго отозвалась:

— Положи сначала портфель. — И тут строгий голос дрогнул: — Вон как распалилась, горячая!

Анка сбегала домой и тут же вернулась.

— Теперь давай.

— У дяди Феди попроси, он раньше начал.

Анка уверенно подошла к Корнееву, взглянула на него чуть настороженными глазами.

— Дайте мне, дядя Федя.

Корнеев протянул Анке лопату, с наслаждением выпрямился.

— Перекур! — свеликодушничала Настя, втыкая свою лопату в снег. — Умаялись, поди? С непривычки всегда так, а по мне-то все одно, что в игрушки играть.

Дышала она ровно, спокойно, и только щеки розовели широким ярким румянцем хорошо поработавшего человека.

— Не торопись, сомлеешь, — останавливала она заспешившую Анку, глядя, как та старательно и неуклюже ворочает длинным черенком.

Пережидая, пока Корнеев докурит, и, может быть, умышленно продлевая для него передышку, Настя принялась рассказывать о заводских новостях.

— С января план нам прибавляют, народу напринимали страх сколько! Часы новые выпускать будем, «Победа» называются. Показывали вчера образец — красивые! На пятнадцати камнях. И ведь как хорошо назвали: «Победа», — правда?

Корнеев кивал, завидуя тому, с какой заинтересованностью говорит Настя о своей работе, и снова задавался вопросом: почему Поля перестала дружить с ней? Вопрос этот возникал почти при каждой встрече с Настей и потом ускользал из памяти. А то, что дружба у них прервалась, было очевидно. И жаль.

— Ну что, может, еще до сарая дочистим? — засмеялась Настя. — Или уж устали, хватит?

Корнеев энергично потряс головой, отобрал у Анки лопату.

— Начали, коли так! — скомандовала Настя и с маху вогнала лопату в сахарную маковку сугроба.

Анка домой не ушла, Корнеев с удовольствием прислушивался к ее звонкому голосу. Девочка, освоившись, озорничала, пыталась отнять у матери лопату и с визгом отскакивала в сторону, когда та шутливо замахивалась на нее.

— Анка, не балуй! — покрикивала Настя, но было видно, что и она рада этой возне.

Широкий ровный проход к дровяному сараю был уже почти готов, когда Анка начала швыряться снегом. Федор Андреевич поймал девочку и подкинул ее вверх. У самых его глаз мелькнули испуганные и восторженные синие глаза; в эту же секунду острая боль ударила в поясницу.

Корнеев поспешно опустил Анку, с силой, чтобы не закричать, закусил губу.

Анка аккуратно одернула пальто и, проникнувшись доверием, с любопытством спросила:

— Дядя Федя, вам очень говорить хочется?

Превозмогая боль, Корнеев усмехнулся, кивнул. Губы у него невольно покривились.

— Анка, бессовестная! — оглянулась Настя и, увидев побледневшее лицо Корнеева, ахнула: — Что с вами, Федор Андреевич? Нехорошо? Домой идите, домой, и ложитесь. Не надо было вам возиться, а тут я еще, дуреха, втравила! Может, помочь вам чем?

Корнеев слабо улыбнулся, ободряюще помахал рукой и двинулся к дому, бессильно волоча следом лопату.

В комнате он с трудом разделся, сбросил валенки и, придерживаясь за стул, лег на кровать. Кто-то жестокий и неумолимый часто и зло долбил по пояснице, не давал передышки; прислушиваясь к этой всепоглощающей боли и не находя сил отвлечься, Федор Андреевич глухо застонал, закрыл глаза.

В таком положении — пригвожденным к постели, посеревшим — и нашла его Полина, прибежавшая на обед.

Румяная, свежая, она вошла в комнату и, увидев лежащего на кровати мужа — одетого, в неестественной, напряженной позе, — нахмурилась. Расчищенный двор и лопата в коридоре все ей объяснили.

— Схватило? А просили тебя туда лезть? Кому надо, пусть тот и чистит! Свалишься, думаешь, кому нужен будешь? Как бы не так, жди!

Улыбка, вымученная Корнеевым, когда Поля вошла, медленно таяла и наконец погасла в глубине удивленных потемневших глаз. Эта улыбка только подхлестнула раздражение Полины.

— И еще смеешься! Всегда ты такой — добренький! Вон она, доброта, боком и выходит, больше всех нужно!

Полина ходила по комнате, гремела тарелками.

Следя за женой, Федор Андреевич с горечью думал: нет, это уже не просто раздражение, а какой-то взгляд, убеждение.

— Обедать будешь?

Федор Андреевич отказался. Полина неторопливо поела и, по-прежнему не глядя на мужа, оделась.

— Пойду. Некогда.

Уже на пороге она оглянулась, быстро подошла, скользнула рукой по волосам мужа:

— Ну, не хворай. Скоро приду.

Хлопнула дверь. Прислушиваясь к удаляющимся шагам, Корнеев вздохнул. Да, в чем-то он в своих невеселых предположениях прав. Конечно, каждый проявляет участие по-своему, некоторые, возможно, и так вот — раздражением… Не встревожилась, не захлопотала, не попыталась задержаться, хотя бы на секунду забыв о своем буфете, — не сделала ничего из того, что сделал бы он, будь Полина больна. Что же это — сдержанность зрелости, не терпящей порывистых и непосредственных проявлений? Да, но ведь и он давно не юноша…

А может быть, он преувеличивает? Разве ему в самом деле нужно, чтобы Полина ахала, бегала, плюнула на работу и сидела рядышком? Конечно, нет. Но всего этого понемножку — надо, обязательно надо! Война научила Федора относиться к людям мягче, сердечнее; он столько видел горя, смертей, искалеченных жизней, что по-иному относиться к человеку уже не мог, не умел. Тогда почему эти же годы по-другому повлияли на Полю? Откуда у нее эта прорывающаяся черствость, эгоизм? Тоже от войны?

Война… Охватывая ее мысленным взором, от первых часов на пересыльном пункте до заключительной комиссии в госпитале — с размятым в кровавое месиво лицом впервые увиденного убитого и прозрачным подснежником, сорванным на дымящейся лесной поляне, у пушечного колеса; с тяжелым бурым дымом подожженных при отступлении зерновых складов и стремительными, словно окрыленными взлетами победных маршей, с уродливым и прекрасным, с подлинно великим и тут же, в кровном родстве, с трогательно малым, незначительным, — вспоминая все это, Корнеев всем существом понимал, чувствовал, какой неизгладимый след оставила война, как незримо поделила она жизнь надвое — до и после… В том далеком «до» он видел себя и Полю одинаковыми — с полуслова понимающими друг друга, опьяненными первой близостью, чуточку легкомысленными, как простительно легкомысленна всякая счастливая молодость, не прошедшая еще испытаний. В нынешнем «после» они встретились какими-то другими, словно разными вышли из войны, и разность эта не в пустяках и мелочах, а в самом главном — в отношении к людям, к жизни, наконец друг к другу. Что же он проглядел?

Федор Андреевич попытался подняться и тут же, охнув, лег опять. Боль только притаилась и при первом же движении набросилась снова. Несколько минут он лежал, ни о чем не думая, часто дыша. Потом дышать стало легче, можно было опять сравнительно спокойно размышлять, но к прежним мыслям возвращаться не хотелось.

На этажерке лежала стопка самодельных блокнотов — осьмушки бумаги, сшитые на середине ниткой. Это были его «разговоры»; с десяток таких блокнотов он уже выбросил, последние почему-то сохранились. Федор Андреевич дотянулся до этажерки, наугад раскрыл первую по порядку книжечку.

Слова в ней — его вопросы и ответы, преимущественно короткие, — были написаны столбиком, как в словаре, и потом, чтобы не мешали следующему «разговору», перечеркнуты. Впрочем, почти все можно было прочесть.

Многие записи, как ни напрягал Федор Андреевич память, уже ни о чем не говорили: «Почему?», «Я не знаю», «Хорошо, понял». Зато другие по каким-то незримым, но безошибочным признакам мгновенно воскрешали в памяти не только их смысл, но и подробности обстановки, время, настроение, при которых они были сделаны.

«Скорее!» — размашисто и нетерпеливо написал Корнеев, когда сестра сказала ему, что приехала Поля.

— Спокойно, помните, что вы в гипсе, — предупредила сестра. — Сейчас она придет.

И в ту же минуту Поля вошла — в длинном белом халате, взволнованная, с растерянными глазами. Кажется, она готова была к худшему.

Вот она увидела Федора, бросилась на колени, припала к нему мокрым лицом:

— Федя! Федя!

Он целовал ее губы, глаза, жадно вдыхая свежие запахи зимы, волос, дома — всего того, чего по самой своей природе лишена госпитальная палата.

Потом следовали вопросы, десятки торопливых и жадных вопросов человека, который любил, волновался, хотел все знать и не мог говорить.

А вот другая запись: «Не верю!» Это короткое, как вопль, слово вырвалось у Корнеева через месяц после отъезда Полины, когда он отчаялся в своих попытках заговорить.

— И напрасно, — ответил ему невропатолог Войцехов. — Надо верить!..

Да, верить надо. И чем меньше надежд, тем, вероятно, сильнее надо верить. Интересно, верит ли Поля? Нет, наверно.

За окном быстро смеркалось, комнату залил синий сумеречный свет, углы мрачно и неразличимо чернели. Вспомнилось: в один из таких ранних зимних вечеров лежащий на соседней койке летчик Свиридов вдруг сказал:

— Вот и на том свете так — сине.

— А ты там был? — насмешливо спросил третий долгожитель их палаты, капитан Москаленко, человек раздражительный и неприятный.

— Скоро буду, — с мрачной убежденностью отозвался Свиридов и засвистел что-то веселое и легкомысленное.

И по этому наигранно-легкомысленному свисту Корнеев понял: летчику очень худо, Неделю тому назад ему сделали сложную операцию, третью за последний год. Поражающий своей выносливостью и мужеством, летчик только сегодня сострил так мрачно и тоскливо.

Через два дня его перевели в другую палату, а еще через день, когда капитан Москаленко спросил у сестры, как дела у летчика, та промолчала и вышла.

Капитан крякнул, затем после долгой паузы грязно выругался и всхлипнул.

— …Передаем областной выпуск последних известий, — отчетливо и громко прозвучало в темном углу, и Корнеев от неожиданности вздрогнул. Задремавшая боль не преминула напомнить о себе.

Два голоса — строгий мужской и звонкий девичий — сообщали о том, чем жили сегодня город и область. Велосипедный завод досрочно выполнил декабрьскую программу, швейная фабрика изготовила новые фасоны зимней одежды, увеличивается выпуск одежды для детей, в концертном зале начались гастроли московских артистов… Вяло, не задерживаясь, прошла мысль: не вернись он с фронта, ничего бы не изменилось, все вот так же текло бы своим чередом.

Федор Андреевич несколько раз забывался — не сном, а каким-то непрочным забытьем, зябким и чутким. Не было даже желания укрыться, лечь удобнее; хотелось одного — чтобы скорее пришла Поля, сломала гнетущую тишину, наполнила комнату движением, живыми звуками.

Наконец донеслись легкие шаги, прозвучал удивленный Полин голос:

— Что ты в темноте?

Громко щелкнул выключатель, яркий свет резанул по глазам.

— Все лежишь?

Поля разделась, прошла по комнате, постукивая озябшими ногами, скользнула взглядом по неубранному столу.

Было уже десять, обычно Поля возвращалась гораздо раньше. Заметив, что муж посмотрел на часы, объяснила:

— Собрание было, задержалась.

Набросив ватник, она сходила за дровами, и вскоре в печке весело загудело пламя. Прикрыв дверцу, Полина выпрямилась, в тишине отчетливо прозвучал сочный зевок.

Корнеев понял: Поле дома скучно.

8.

Полине и в самом деле было скучно дома. Словом не перекинешься! В последнее время она и говорить стала меньше: один вид этих блокнотиков нагонял на нее тоску. Никто этого не знает, не поймет — не жизнь, а каторга какая-то! Приласкаться и то боязно: схватится за поясницу и будет потом смотреть виноватыми беспомощными глазами…

А глаза, живые, тоскующие, следят за каждым ее шагом, так и зовут, спрашивают. Временами глухая и несправедливая обида — знала Полина и это — сменялась у нее чувством податливой бабьей жалости, да такой непреодолимой, жгучей, что слезы из глаз сыпались! Подбегала она тогда к Федору, обвивала его шею руками и твердила про себя, словно себя же и уговаривая: вот он, Федя, все такой же — родной, любимый, твой, никого другого не нужно! Потом это проходило, и опять она с трудом удерживала раздражение и обидные горькие слова. Засиявший было Федор мрачнел, брался за книжку, искоса следя за Полей тревожным, испытывающим взглядом. И как ни ругала себя Полина, а ничего поделать не могла.

Нет, это не она изменилась — Федор изменился. Разве до войны такой был? Веселый, общительный, озорной! Один раз, еще до женитьбы, он поцеловал ее прямо на улице, днем, на виду у всех — засмеялся и дерзко поглядел на ухмыляющихся прохожих. А сильный какой был! Зимой раз, когда она неловко оступилась и захромала, он вскинул ее на руки и, как она ни вырывалась, понес домой.

Куда все это делось? Куда?

И неужели так теперь на всю жизнь — еще много, много лет? Врачи говорили ему, да и ей, когда она приезжала в госпиталь, — временно. Но она не маленькая, вот уж и дома он скоро три месяца, а что изменилось? И не изменится, не надо себя обманывать. Когда ехала в госпиталь — боялась, что всего его изуродовало; хоть и писал в письмах только о пояснице и немоте — не верила. Мало ли с войны всяких калек пришло. А увидела его в палате, обрадовалась: ничего страшного. Не понимала тогда, что без языка, может, пострашней всякого уродства!

Иногда, словно опомнившись, Полина пугалась своих мыслей. Откуда они, когда она стала такой жестокой и бесстыдной? Что с тобой, Полька? Разве не ты сама возмущалась, услышав, что какая-то женщина отказалась взять из госпиталя мужа без ног? И не ты ли, никогда не видавшая этой женщины, называла ее самыми последними словами? А разве ты сама не шептала, как заклятье: только бы жив был, только бы вернулся — без рук, без ног, какой угодно!

Щеки Полины пламенели от стыда, в такие мгновенья она готова была бросить работу, побежать к Федору, рассказать обо всем, что ее мучает, выплакаться, чтобы, как раньше, вздохнуть свободно и радостно. Но стоило секунду помешкать, и решимость ее исчезала. А зачем бежать? Что толку-то?

Полина в отчаянии хваталась за последнее: нужно, чтобы у них был ребенок — и тогда все наладится, устроится. Она так любила сына! Стоило ей на секунду закрыть глаза, и она чувствовала, как его маленькие горячие губы мнут сосок груди, слышала его беззубое гульканье, вздрагивающими ноздрями вдыхала теплый неповторимый запах сонного тельца! И снова ниточка ее надежд обрывалась. Новая жизнь, призываемая не столько страстью, сколько сознанием, не завязывалась. Незримые руки досады клали на прогнувшуюся полочку обид и эту вину Федора — маленький, но очень тяжелый камешек.

Занятая своими мыслями, Полина работала невнимательно, по нескольку раз переспрашивала, все путала. А когда один покупатель, рассерженный тем, что вместо фруктовой воды буфетчица подала сначала вино, а потом хлеб, сделал замечание, Полина наговорила ему грубостей.

— Да какое вы имеете право! — возмутился человек. — Немедленно дайте жалобную книгу! — И, заикаясь от негодования, попросил присутствующих подтвердить его жалобу.

Полина опомнилась, заплакала. Ни за что обиженный ею человек смущенно вышел. Хорошо еще, что вовремя извинилась, — коллективная жалоба могла грозить серьезными неприятностями.

Закрыв буфет на перерыв, Полина направилась домой и уже по дороге решила зайти к тетке. Дела к ней, правда, никакого не было, виделись они недавно — тетка снова приходила за отходами, которые Полина выписывала в торге за бесценок, — но после каждой встречи с ней на душе становилось спокойнее. Вот у кого все ясно, все просто, никаких загвоздок! Умер дядя Антон — ну что ж, царство ему небесное, пожил! Началась война — ничего, проживем, немец до нас не дойдет; кончилась — слава богу, жить повольготнее будет!.. Вначале Полину отпугивали цинизм и грубость тетки, потом она привыкла пропускать все это мимо ушей, — не это главное. Вот Федор не любит тетку, назвал ее спекулянткой — тогда она, правда, не к месту разошлась, — но разве она не права? Возится со своими свиньями от зари до зари, никому вреда не делает, а то, что жить лучше хочет, — так кто против этого, и разве не в этом смысл жизни? Каждый устраивается по-своему, на одну зарплату не проживешь… Жаль, что Полина плохо помнит мать, — вот кого ей не хватает до сих пор. В памяти остались только ловкие руки портнихи, длинные косы, ласковые глаза да непрерывное стрекотание машинки…

Теткин двор встретил Полину визгом и хрюканьем. Три огромных борова, розовея широкими спинами, терлись у крыльца, взывали заплывшими глотками к своей кормилице. Одно из этих чудищ, кстати, было записано на имя Полины. С помощью такой нехитрой уловки тетка успешно ладила с финагентами. Официальная сторона теткиного хозяйствования выглядела вполне прилично: бывший бухгалтер Степан Павлович работал сторожем на пункте «Заготзерно», тетка значилась домохозяйкой и жила, не таясь, не запираясь на семь засовов. «Прятаться мне нечего, — говорила она, — не ворую!»

С Агриппиной Семеновной Полина столкнулась в дверях и поспешно уступила дорогу. Окутанная паром, с багровым от напряжения лицом, тетка несла перед собой тяжелый двухведерный чугун с дымящимся месивом.

— Заходи, заходи, — прохрипела она, спускаясь по ступенькам и отбиваясь от бросившихся под ноги боровов.

В доме все сверкало чистотой. Шесток широкой русской печи был задернут занавесочкой, на обеденном столе сухо сверкала цветастая клеенка. Тетка была чистюлей и, вечно занимаясь варевом корма и другими подобными делами, ухитрялась содержать свой небольшой, любовно сработанный покойным кузнецом дом в образцовом порядке. «Глаз чистоту любит», — часто повторяла она.

Вернулась Агриппина Семеновна минут через пять.

— Чевой-то ты гостьей сидишь? — удивилась она. — Раздевайся, полдничать будем.

Сунув куда-то в угол засаленный ватник, она подошла к умывальнику, обнажила по локоть полные нестарческие руки.

— Квелая ты какая, как погляжу. Ай стряслось что?

Неохотно снимая пальто, Полина вяло отозвалась:

— Скучно мне что-то.

Собирая на стол, Агриппина Семеновна усмехнулась:

— Ежели молодой бабе скучно — значит, с мужиком в постелях ладу нет.

— Вы уж скажете! — вспыхнула Полина.

— Не любо — не слушай, матушка. Так говорят.

Агриппина Семеновна налила в тарелки щей, подернутых жиром, с кусками сала, поставила четвертинку водки.

В эту же минуту дверь из второй комнаты открылась; кланяясь, Степан Павлович бросал выжидающие взгляды на супругу — на зелье нюх у него был изумительный.

— Сгинь, — коротко скомандовала Агриппина Семеновна и уже вдогонку, в закрытую дверь, успокоила: — Оставлю!

— Мне не наливайте, — предупредила Поля.

— Кровь у тебя и так горячая, — согласилась тетка, — это мне пользительно.

Она выплеснула в рот граненый стаканчик, хлебнула горячих, как огонь, щей, губы у нее залоснились.

Искоса поглядывая на племянницу, тетка исподволь принялась выпытывать:

— Сам-то как?

— Болеет, поясницу опять схватило.

— Отлежится. Калякать-то не начал?

Глаза Полины блеснули обидой.

— Зачем вы смеетесь? Вы вот не поймете, а знали бы, какая это тоска — ведь хоть бы одно слово! Как в тюрьме какой!

— Ну, уж тюрьма! — хмыкнула тетка.

И, словно нащупывая цель, закинула:

— Ребеночка тебе надо, всю твою скукоту рукой и снимет.

Полина снова покраснела и, преодолевая смущение, призналась:

— Не беременею я.

Прожевывая кусок сала, Агриппина Семеновна понятливо и снисходительно ухмыльнулась:

— Эх ты, зеленая, как погляжу. — Тетка громко рыгнула. — Он что — с тещиных блинов вернулся? Или с войны? Вот то-то и есть. Больной он у тебя еще, побитый. Ты дай ему в силу войти…

Пригнув к самому столу пунцовое лицо, Полина слушала нехорошие, стыдные речи, не пропуская ни одного слова.

— А уж если опостылел, — круто перевела тетка на другое, цепко и выжидающе глядя на Полину, — тогда брось! Одна не останешься.

— Ну, хватит! — сухо бросила Полина. — Пойду я.

— Вот-вот, вся в мать, — кольнула тетка. — Мяска-то дать?

— Не надо. Спасибо.

— Чего спасибо? Надо будет — скажи, чай, не даром берешь.

Следя за одевающейся племянницей — молодой, стройной, грустной и оттого еще более красивой, — Агриппина Семеновна вздохнула не то с завистью, не то с сожалением:

— Цены ты, девка, себе не знаешь!

Полина вышла на улицу, быстро пересекла площадь. Засиделась она, а Федя ждет. Но чем ближе подходила она к дому, тем медленнее становились ее шаги.

Обрадованный новостью, Корнеев никак не мог сосредоточиться, делал непростительные промахи и уже потерял две пешки. Э, да что там! Скоро у него будет работа, пусть непостоянная, но будет! Последние дни он совсем измучился от безделья. И теперь такая удача: с нового года конструкторское бюро механического завода обещает дать чертежную работу. Чертит он вполне сносно, попрактикуется. Пожалуй, не плохо и то, что работать придется дома, — удобнее.

Устроил все секретарь школьной парторганизации Королев. Об этом только что и сообщил Воложский. Дело, конечно, не обошлось без его участия, — сам сидит, как будто ни при чем, и усом не поведет!

— Сияешь? — оторвался от шахматной доски Воложский. — Все мы так, служивые кони! Бурчишь по утрам, вставать неохота, кости ноют, дня спокойного нет, а оставь нас без дела — нытьем изойдем!.. Так, слоником, значит, думаешь укрыться? Поглядим, поглядим!

Константин Владимирович задумчиво помял бородку, удовлетворенно хмыкнул и сделал очередной ход.

— Ты как — газеты внимательно читаешь? Любопытное, брат, время, весьма любопытное! У нас новая пятилетка, заводы восстанавливаются, в Грузии вот новые виноградники закладывают, а там опять о войне говорят. Ты следишь за процессом в Токио? Следишь? Комедия! Все ясно, как божий день, судить надо, а они все тянут, белого света при огне ищут! А Китай-то бурлит, а?

Удивительно хорошо чувствовал себя Корнеев с Воложским, и они подолгу разговаривали. Да, именно разговаривали: Константин Владимирович безошибочно, по жестам, понимал его ответы, по глазам, по выражению лица — его мысли и вопросы.

Корнеев проиграл, Воложский добродушно рассмеялся:

— То-то! Впрочем, не огорчайся, ты нынче в приподнятых чувствах, простительно. Хватит, наверно, на сегодня?

Старик прошелся по комнате, взял с тумбочки зеленый томик «Монте-Кристо».

— Ты читаешь?

Федор Андреевич оглянулся, отрицательно покачал головой. Книгу принесла Поля и вот уже третий вечер подряд зачитывалась ею. Когда-то таинственный граф Монте-Кристо поражал и воображение Федора; вчера, перелистав несколько страниц, Корнеев равнодушно отложил книгу, удивляясь, чем она так захватила Полю.

— Не ты, значит, — Воложский снисходительно усмехнулся. — Ну что же, приятное чтиво. А я, грешным делом, подумал, что это тебя на красивую жизнь потянуло.

Воложский положил томик на место, вернулся к столу.

— Полю, наверно, не дождусь. Пойду, Федя. Значит, передашь: Мария Михайловна и я покорно просим прибыть для встречи Нового года. Форма одежды — парадная и все прочее, как пишется в военных приказах. Насчет парадной одежды, конечно, не обязательно. Из гостей будут у нас — вы и мы. А в школу почаще заходи.

В дверях Константин Владимирович встретился с Полей; Корнеев заметил, как ее рассеянные, занятые какой-то внутренней работой глаза оживленно блеснули.

— Куда бежите? Не пущу, не пущу! И слушать не хочу!

Говорила она настойчиво, просительно, чуть бессвязно, и Федор Андреевич понял — Полина рада, что он не один дома.

Константин Владимирович, сдаваясь, расстегивал пальто, добродушно ворчал:

— Ну и народ! Ладно, ладно, сдаюсь — на десять минут.

9.

Любовь Михайловна Казанская, библиотекарша, встретила Федора Андреевича как старого знакомого.

— Здравствуйте, голубчик, здравствуйте, — приветливо говорила она, еще издали окидывая раскрасневшегося с мороза Корнеева зорким взглядом. — А знаете, вы посвежели!

Воспользовавшись разрешением, Федор Андреевич пришел пораньше, до открытия. Библиотека была еще пуста. Он проследовал за Казанской в ее «закуток», повесил на гвоздь шапку.

— Только не раздевайтесь, — предупредила хозяйка. — Прохладно. У меня тут по поговорке: наша горница с богом не спорится. Зябко, наверно, в шинельке? О, да я вас чаем сейчас угощу!

Корнеев энергично закачал головой. Любовь Михайловна, не слушая, сняла с плитки чайник, на минуту задержав узкие сухие руки на его горячих боках, налила два стакана. Она была все в том же темном платье с белым воротничком, без кофточки. Перехватив взгляд Корнеева, объяснила:

— Сама не мерзну, а руки вот стынут.

Корнеев неловко крутил в стакане ложечкой. Любовь Михайловна, как истая любительница, пила чай редкими мелкими глотками, подтрунивала над собой:

— Грешна насчет чая, слабость моя. — На ее восковых щеках проступал легкий старческий румянец. — Да ведь и то — потом до самого вечера забегаешься.

— «Много ходят?»

— Как сказать? Много, не много, а весь день идут. В войну поубавилось, теперь опять потянулись. — Легкая улыбка скользнула по лицу Казанской. — Живу я в коммунальном доме, дом большой, народу много. До войны, помню, иду по двору, только и слышу: «Любовь Михайловна, Любовь Михайловна!» Все знакомые, все читатели мои. А война началась — потише у меня тут стало. И знаете, начала я замечать: поубавилось ко мне во дворе внимания. — В голубоватых глазах Казанской светилась веселая мудрая смешинка. — Мы, старики, насчет этого ой как ревнивы, все чувствуем! Здороваться, конечно, все так же здороваются, а чтоб, как раньше, — поболтать, книжку без очереди попросить — этого нет. Жила у нас по соседству продавщица из продмага. Скромная женщина, плохого о ней ничего не скажешь. Так вот словно нас с ней перепутали. Все к ней, все за нею: Анна Петровна, Анна Петровна! Я сначала удивлялась, обижалась даже. Потом поняла: в магазине работает, карточки отоварить может.

Корнеев, решившись наконец отхлебнуть остывшего чаю, поперхнулся, мучительно покраснел. Ему показалось, что библиотекарша говорит о Поле.

— А теперь опять все меняться начало! — Лукавая усмешка снова осветила сухое подвижное лицо старушки. — Вечером вот домой являюсь, и опять, как раньше: Любовь Михайловна, Любовь Михайловна!

Упрекнув Федора Андреевича за невнимание к чаю, Казанская проворно убрала стаканы, оседлала нос роговыми очками. Массивные, с черными ободьями, они неузнаваемо изменили ее. Сейчас она была похожа на профессоршу из какого-то полузабытого фильма. На миг такое внезапное превращение словно отдалило Корнеева от нее; чопорная сухонькая профессорша холодно блестела стеклами, деловито спрашивала:

— Что же вам дать почитать? Об афазии больше не хотите? Ну и чудесно! — Глаза под стеклами тепло заголубели; возникшее чувство неловкости, отчуждения исчезло у Корнеева так же мгновенно, как и появилось. — Посмотрите вот новинки.

Библиотекарша разложила на столе несколько книжек в скромных бумажных обложках; Корнеев бережно перебирал их, не зная, на какой остановиться. Фамилии многих авторов были ему совершенно незнакомы — за войну он, должно быть, основательно поотстал.

— Самая интересная, по-моему, вот эта — «В окопах Сталинграда». Знаете, как-то очень просто, спокойно. Читаю и все вижу, как там у вас это было. — Казанская вдруг спохватилась, пытливо взглянула на Корнеева. — Может быть, о войне не хотите? Ничего? Тогда советую, талантливой рукой написано!

Корнеев заполнил абонементную карточку, Казанская с интересом начала просматривать ее — о своем новом знакомом она, по сути дела, ничего не знала. Вот она дошла до графы «профессия» — учитель, — в глазах на секунду мелькнуло изумление, потом огорчение. Сдержанно и прямо сказала:

— Да, трудно вам, голубчик.

— «Одиноко!» — вырвалось у Корнеева.

— Вот это уж нет! — живо возразила Любовь Михайловна. — Да разве человек может быть одиноким? А люди? — Секунду, колеблясь, старушка пытливо смотрела на Федора Андреевича и, заметив, что он взялся за карандаш, прикрыла блокнот узкой рукой, словно убеждая не спорить. — Когда-то я потеряла всех, кто у меня был, осталась одна. И мне тоже показалось — никому не нужна. А спасли меня люди. У вас, конечно, все это острее, больнее, у меня — давнее. Так давно это было, что иногда кажется: а было ли?

Корнеев нерешительно повертел карандаш и положил его; Казанская загляделась в окно, и когда ее взгляд снова остановился на Федоре Андреевиче, лицо ее по-прежнему было спокойным.

— Работу вам нужно находить. Хоть что-нибудь подходящее.

— «Обещают, — написал Корнеев. — Буду чертежником».

— Вот это хорошо! — порадовалась Любовь Михайловна. — По себе знаю, как это много значит.

Казанская завернула отобранные книги в газету, крепко пожала Корнееву руку.

— Ну что же, голубчик, — с наступающим Новым годом! От всей души желаю вам здоровья, счастья!

Федор Андреевич полез за блокнотом. Любовь Михайловна остановила его:

— Понимаю. Спасибо, голубчик, спасибо! Мне уж много не надо: год какой-нибудь побегать — и то славно!

Говорила она бодро, шутливо, но глаза, следуя за какой-то иной, недосказанной мыслью, были задумчивыми и грустными.

Федор Андреевич попытался вручить Марии Михайловне сверток, та громко, запротестовала:

— Это что за новости? У нас все есть. Никаких подарков, нет, нет!

— Мария Михайловна! — вступилась Поля.

— Гости со своими запасами, — продолжала сопротивляться Воложская, — богатеи!

— Манюнь, сломи гордыню! — весело вмешался Константин Владимирович, взяв у Корнеева злополучный сверток. Он галантно помог Поле раздеться, балагурил. — Какие они гости, они свои люди!

Федор Андреевич и в самом деле был здесь своим человеком, может быть, поэтому он сразу же заметил, что комната Воложских несколько изменила вид. Квадратный стол выдвинут на середину, на железном каркасе абажура голубеет свежий кусок шелка, книги на этажерке тщательно уложены.

Зато Полина, поправлявшая у зеркала новое синее платье и уже успевшая опытным взглядом окинуть комнату, нашла, что у Воложских ничего не изменилось, ничего не прибавилось. Последний раз она была здесь года два назад — и все то же, разве только книг стало больше. Нет, они с Федором живут лучше, и пожелай она — так бы обставила квартиру, что все бы ахнули!

Воложская в старомодном черном платье с белой пышной отделкой, подчеркивающей ее сухую плоскую фигуру, ставила на стол все новые и новые тарелки, на ходу развлекая гостей. Ее большеносое лицо было ласковым и озабоченным, коротко остриженные седые волосы развевались, пенсне то и дело срывалось и смешно побалтывалось на блестящей цепочке.

— Мария Михайловна, давайте помогу.

— Что вы, девочка, что вы! Вы и так у меня редкая гостья. Садитесь, отдыхайте, смотрите журналы. Вот там свежий «Огонек».

Поля раскрыла журнал и вздохнула. У Воложских ей всегда было скучно. А в торге сегодня вечер, баянистов пригласили, пляшут. Надо бы, конечно, сходить, но Федор пообещал прийти сюда. А ее на вечер звали! Вчера, когда она подписывала у Полякова фактуру, он, понизив голос, чтобы не услышали за фанерной перегородкой, спросил:

— На вечер придешь?

Полина сказала, что не придет, и объяснила, почему. Поляков сказал еще тише:

— А все-таки ты от меня не уйдешь, царевна-недотрога!

И повел подбритыми бровями.

Конечно, все это глупости. Но побыть на вечере хотелось бы. Вот и платье новое сшила — даже не заметили!

Воложский гремел шахматами, рассказывая Федору о школе.

— Мы ведь только-только оттуда. Поздравили своих мальчишек и девчонок и сбежали. Отпустили нас, стариков, дескать, куда им до утра! А того и не знают, что старики к гостям сбежали! Ну, на реванш не надеешься?

— Мужчины, вы же Полю забыли! — упрекнула, пробегая, Мария Михайловна. — Костя!

— Ох, и правда! — спохватился Воложский. — Поленька, простите невеж. Вот!

Он смешал на доске шахматы, проворно сбросил пиджак.

— Сейчас я вас позабавлю!

Константин Владимирович подвернул рукава сорочки и жестом заправского фокусника положил на левую ладонь две монетки.

— Внимание! У меня в руке две монеты по пятнадцати копеек. Прошу убедиться, — Воложский подкинул звякнувшие монетки. — Теперь небольшая манипуляция, корни которой уходят в древнейшие времена черной магии.

Посмеиваясь, Константин Владимирович прикрыл монетки другой рукой, несколько раз, словно намыливая, потер ладонь о ладонь, для чего-то дунул в щелочку и широким театральным жестом развел руки в сторону. Монетки исчезли.

— Нет! — торжествующе оглядел он своих зрителей. — Вы, может быть, думаете, что они у меня в рукавах или между пальцами, — пожалуйста. — Константин Владимирович старательно потряс руками. — Убедились? Теперь силой духа я заставлю их вернуться на место. Прошу!

Воложский повторил все, что он только что проделал, — потер, подул, — на ладони, поблескивая, лежали монетки.

Корнеев, догадываясь о механике фокуса, улыбался, заинтересованная Полина смотрела на Константина Владимировича с возросшим уважением.

— Почти сорок лет живем вместе, — пожаловалась Мария Михайловна, — но так и не могу узнать, как он это делает.

Надевая пиджак, Константин Владимирович хитро подмигнул:

— Манюнь, я тебе говорил: боюсь, что как только открою тайну — ты перестанешь меня любить!

И, качнувшись, поцеловал жену в щеку. Пенсне у Марии Михайловны слетело, близорукие глаза засияли смущенно и счастливо.

Когда сели за стол, Полина, испытывая чувство превосходства, подумала: разве бы она такой накрыла стол! Простая селедка, капуста, студень, тушеная картошка и два графинчика. Хорошо еще, что принесли вино и колбасу!

После двенадцати, когда выпито было и за старый год и за новый, 1947-й, за встречи и за обязательное в тостах счастье, Константин Владимирович, сбросивший, кажется, с плеч лет сорок, торжественно объявил первый вальс.

Старенький патефон трудился безотказно. Воложский и Корнеев менялись дамами, независимо от смеха, шуток, разговора, независимо от того, что выражали их лица, в каждом из танцующих вальс будил свои, несхожие, мысли и чувства.

Возбужденной, раскрасневшейся Поле, сияющей глазами то мужу, то Воложскому, то, по инерции, Марии Михайловне, вспоминалось, как она познакомилась с Федором, как он сбегал с педсовета, чтобы встретиться с ней, какой он был веселый и здоровый. И где-то сквозь эту грустинку пробивалась мысль о том, что она-то еще молода и красива…

Легко, против обыкновения, было сегодня на душе у Федора Андреевича. Старинная мелодия грустила, а он, оживленный, чуточку захмелевший, бойко кружился, лихо покачивал головой. Встречаясь взглядом с блестящими глазами Поли, Федор Андреевич понимал: как ни трудно досталась война, ему все-таки повезло больше, чем многим его фронтовым друзьям, которые так и не вернулись. И особенно верилось — ведь может, должен же он когда-нибудь выздороветь!..

Чуточку старомодно танцевали Воложские. Константин Владимирович ласково кивал жене, и она в ответ понимающе и задумчиво улыбалась, и виделось им примерно одно и то же: маленький уездный городок на Волге, тенистый парк с гирляндами разноцветных китайских фонариков, медные трубы полкового оркестра и, наконец, они сами — молодые, застенчивые, полные радужных надежд. Он, в новеньком мундире учителя гимназии, и она, худенькая учительница в узком форменном платье, длиннокосая, что греха таить — не очень красивая, но с золотым сердцем, о подлинных богатствах которого знал только он, Константин Владимирович Воложский. Далекое это видение, подступив к самым глазам, тут же ускользало, тускнело, и тогда обоим думалось о том, что все это невозвратимо, и хотя они всегда были счастливы и жалеть им не о чем, — жизнь, в сущности, прожита…

— Антракт! — объявила Мария Михайловна, сняв пластинку. Она убежала готовить чай. Поля вышла вслед за нею.

Корнеев закурил, протянул папиросу Константину Владимировичу. Курил Воложский очень редко, один-два раза в год — сегодня был такой редкий день.

— Так-то, брат, — Воложский сосредоточенно пососал папиросу, как-то неумело, по-женски держа ее в вытянутых пальцах. — Новый год, новое счастье… А я себе, по-стариковски, знаешь, чего хочу? Чтоб не хуже он был, этот новый, чем старый. Не понимаешь? Бегал, работал, особо не болел.

Федор Андреевич хотел возразить, но, уже нащупав блокнот, оставил руку в кармане. Задержав взгляд на задумчивом лице своего пожилого друга, он невольно вспомнил погрустневшие глаза старушки Казанской и вдруг впервые отчетливо понял, что, одолев какой-то жизненный перевал, человек, очевидно, вместе с усталостью начинает чувствовать некоторую робость, устоявшееся настоящее кажется ему надежнее, чем неумолимо сокращающееся с каждым днем будущее.

Собирая на кухне чайную посуду, Воложская в это время спрашивала:

— Что, Поленька, по школе не скучаете?

— По школе? — поправляя прическу, удивилась Полина. — Что вы! Разве на такой работе теперь проживешь?

— Но мы-то живем, — улыбнулась Мария Михайловна.

— Вы — другое дело, вы — педагоги. Да ведь, Мария Михайловна, — откровенно и доверительно заговорила Полина, — а разве так легко жить? Я вот прямо скажу: поглядела я на вас — у вас тряпки лишней нет, вы это платье сколько носите? Сколько я вас помню. А работаете всю жизнь!

— Я работаю не для тряпок.

— Все мы так говорим, — усмехнулась Полина и, увидев, как у старушки некрасиво покривились губы, испугалась: — Мария Михайловна, что вы? Я не думала вас обидеть!

Когда женщины вошли в комнату, Константин Владимирович сразу же заметил, что между ними что-то произошло. Повлажневшие глаза жены смотрели сквозь стекляшки пенсне обиженно и беспомощно, лицо у Поли было смущенным.

Домой Корнеевы вернулись в четвертом часу утра.

Разбирая постель, Полина засмеялась. Федор Андреевич, расшнуровывавший ботинок, недоуменно оглянулся.

— Вспомнила, как твой Воложский про фокус сказал, — снимая с полной ноги тонкую паутинку чулок, объяснила Полина. — Боюсь, говорит, разлюбишь. Господи, и как он только с ней всю жизнь прожил — ни кожи, ни рожи!

Возмущенный Корнеев резко выпрямился. Так говорить о близких им людях?! Он взял блокнот, тут же швырнул его и, забыв про расшнурованный ботинок, заходил по комнате.

Полина удивленно дернула розовым плечом, отвернулась к стене.

10.

На душе было нехорошо.

Полина, как теперь это случалось нередко, задерживалась. Федор Андреевич сидел у печки, сосредоточенно следя, как потрескивают, изредка вспыхивая летучим синим огоньком, угли.

Подозрения Корнеева, в последнее время совсем было утихшие, вспыхнули с новой силой.

Дней через пять после Нового года Федор Андреевич зашел к Поле. Буфет шумел, была суббота — самый людный день.

Поля весело кивнула:

— Посиди, скоро пойдем.

За окном взвизгнули полозья; распахнув дверь, в буфет вошел припадавший на левую ногу человек в брезентовом фартуке, надетом поверх овчинного полушубка. Он нес перед собой ящик с бутылками.

— Хозяйка, принимай товар.

— Федя, отпусти людей, — попросила Поля, — Я сейчас…

Испытывая чувство неловкости — взгляды всех присутствующих устремились на него, — Корнеев встал за стойку, вопросительно посмотрел на ожидавшего человека.

— Стаканчик плесни.

Федор Андреевич налил стакан вина, закопался в грудке мелких монеток.

— Ладно, — отмахнулся покупатель. — Ты вот у жены поучись. — И заключил не то восхищенно, не то осуждающе: — Ловка!

Уши Корнеева загорелись. «Вот опять то же!..» Раздумывать, однако, было некогда: подошел следующий.

Полина ничего не слышала. Возчик носил все новые и новые ящики, составлял их у стены один на другой, а она быстро пересчитывала зеленые бутылки, закрытые обжатыми металлическими колпачками.

Наконец сто сорок бутылок «Театрального напитка» — ядовито окрашенной жидкости — были приняты. Полина расписалась в накладной, нырнула под стойку, засмеялась:

— Ну, продавец, можешь быть свободен.

Федор Андреевич взвешивал полкилограмма колбасы. Длинная узкая стрелка механических весов не дотягивала до цифры 500. Корнеев положил на чашку большой довесок. Полина отстранила мужа; широкий нож отхватил от довеска почти половину, тонкий ломтик, с маху шлепнувшись на чашку весов, заставил стрелку перемахнуть за контрольную цифру.

Пораженный Федор Андреевич перебрался в угол и стал наблюдать за женой. Ловкие руки Полины проворно разливали вино, мелькали у весов, отсчитывали сдачу — работала она быстро, даже красиво. Небольшая очередь у стойки исчезла.

Полина снова взвесила колбасу, как всегда недовесив несколько граммов, и случайно встретилась со взглядом Федора. Он смотрел на нее, широко раскрыв глаза. Внутри у Полины все закипело: не сидится дома, контролер какой! Нет, надо его отвадить отсюда, делать нечего!

— Перерыв! — зло крикнула Полина.

Не слушая двух стариков, она надела пальто, подошла к Федору.

— Идем.

Дома, едва раздевшись, Федор Андреевич присел к столу, широкий тетрадный лист покрывался торопливыми строчками.

— Строчишь уже? — проходя мимо, раздосадованно спросила Полина. — Не старайся, я тебе и так отвечу. Слышишь?

Корнеев продолжал писать.

Сдерживая себя, Полина старалась говорить как можно спокойнее и убедительнее.

— Пойми ты самое простое: нельзя так вешать, как ты! Одному десять граммов передашь, другому — ты знаешь, сколько за день наберется? А чем я покрывать должна? Зарплатой? Она у меня триста рублей, не хватит!

Заметив, что муж придержал карандаш, Полина заторопилась, голос ее звучал мягче:

— Тебе что-то сегодня сгоряча показалось, ты уж и на дыбы! А ведь ты самого простого не знаешь. Вот дали мне двадцать килограммов колбасы, десять кругов. А они шпагатом перетянуты, концы я срезать должна — это все вес. Откуда я его должна брать? Чем вот так обижать — пройди по магазинам, посмотри — все ведь так делают.

Федор Андреевич перечеркнул написанное, перевернул лист, быстро написал: «Почему не даешь сдачу?»

— С чего ты взял?

— «Сказали».

— Не знаю, кто тебе сказал, — пожала плечами Полина. — Бывает, одному гривенник не сдашь, когда мелочи нет, с другого когда и рубль недополучишь. Раз на раз не приходится, это торговля.

Ответы жены звучали естественно, и, снова заколебавшись, Корнеев пошел напрямую:

— «Поля, ты обманываешь меня».

Резкая гримаса исказила Полино лицо. Она смяла лист, судорожно порвала его, срывающимся голосом повторяя:

— Вот! Вот!

И, дав вылиться своему гневу, упала на кровать, заплакала злыми слезами.

— Мука какая-то!.. Люди худого слова не скажут, премии дают, а муж воровкой считает! Господи, за что, за что!

Бледный, с подергивающимися губами, Федор Андреевич гладил вздрагивающие плечи жены, но на душе у него легче не становилось.

В этом положении и застала их Агриппина Семеновна.

— Ай не поладили? — молниеносно оценила она обстановку. — Чевой-то?

— Тетечка, — Полина подняла мокрое, припухшее от слез лицо. — Житья нет! Воровкой считает. Ни днем, ни ночью покоя нет, все попреки! Жизни не рада!

Она рыдала все горше.

— Это ты чевой-то? — шумно задышав, двинулась Агриппина Семеновна на Корнеева. — Тебе что тут — война? Там не намахался, так дома надо? Так, что ли?

Корнеев сидел, не поднимая головы и не слушая, что говорит Агриппина Семеновна.

— Ты мне в молчанку не играй, — негодовала тетка: — Воровка! Ты кому такое слово, бесстыдник, сказал? Она тебе кто — жена или сучка какая? За что срамишь? Другая на ее месте в золоте бы ходила — вот та и воровка! А она, может, там какой кусок уберегла, так опять же тебе его, дураку, и принесла! Что она — для себя старается? Тебе бы ей в ножки поклониться, а ты ее за горло хватаешь. Умник!

— Да ничего я и не беру! — плакала Поля.

— А и взяла бы — грех небольшой! — разошлась Агриппина Семеновна. — Нынче только одни никудышники не берут — жить надо! — Тетка снова набросилась на Корнеева. — Ты что, вагон с войны привез? Блюда рассеребряные да ковры шемаханские? Да если б не она — ты бы уж кулак свой догрызал! Привалило дураку счастье, а он кобенится — тьфу!

Федор Андреевич написал несколько слов, резким движением протянул листок Агриппине Семеновне.

— Давай, давай, — ухватилась она и понесла листок Полине. — На-ка, читай, очки я поломала. Да не хлюпай, не стоит он еще слез-то твоих! Чести больно много!

— «Она получает зарплату, а я пенсию. С нас хватит», — всхлипывая, прочитала Полина.

— Богатей! — круто повернулась Агриппина Семеновна. — Да на твои калечные кошку не прокормишь! Вот!

Рывком поднявшись, Корнеев двинулся на Агриппину Семеновну, бледный и страшный.

Она взвизгнула, метнулась к дверям и поняла, что угроза миновала: Корнеев сидел уже на стуле, уцепившись за спинку, часто дышал.

— Не казни девку, — кричала Агриппина Семеновна. — Слышишь — не казни! А не послушаешь — к себе уведу, вот те крест святой — уведу!

И она так хлопнула дверью, что стекла в двойных рамах зазвенели.

Вернувшись на работу, Полина все спокойно обдумала. Работать, конечно, она будет так, как работала до сих пор, — от добра добра нечего искать. Сам же когда-нибудь похвалит. Главное — надо быть осторожнее и здесь, и дома.

Придя к такому хладнокровному выводу, Полина горько вздохнула: вот жизнь — от своего мужа скрываться приходится!

С этого дня Полина притаилась. Она отказалась от намерения купить Федору присмотренное в комиссионном магазине пальто, питаться стали скромнее, и Федор — вот чудак-то! — был доволен. Полина, правда, стала к нему ласковее и внимательнее. Лишь бы все было спокойно и тихо.

Однако Полина ошибалась, думая, что муж обо всем забыл. Следить за женой Федор Андреевич, правда, перестал — было в этом что-то непорядочное, нечистоплотное, но не так-то легко отмахнуться от неприятных, не дающих покоя мыслей.

Ведь он никогда не называл Полю этим страшным словом — воровка. Почему же она сама выкрикивала его? Если ни в чем не виновата, почему так легко простила она его подозрения? Неужели он всегда ошибался в ней? В чем?..

Перебирая мысленно пережитые годы, Корнеев пытался найти ответ на свои вопросы, отыскать в прошлом то, что тревожило его в жене теперь. Он был честен, даже придирчив в этом анализе, но не подозревал, что он не мог еще стать беспристрастным судьей хотя бы потому, что слишком близкое и дорогое судил.

Полина всегда была практичнее его — ну и что же, разные характеры… Однажды она рассердилась, когда он много потратил на газеты и журналы. Да — хозяйка, сам он был всегда беспечным. Когда-то Поля мечтала скопить или выиграть на дом, Федор еще подтрунивал, слыша, как молоденькая жена вдохновенно фантазировала о доме с садом. И в этом ничего худого нет, живут же люди и в своих домах..

Прислушиваясь к ровному, спокойному дыханию жены, Федор Андреевич поднимался с кровати, подходил к окну. Разгоралась и тускнела папироска; от теплого дымка на стекле, затканном морозными узорами, протаивало пятнышко и расползалось все шире и шире.

С утра окна задергивало мутно-серой пеленой метели, разгульный ветер хлестал по стеклу ледяной крупкой. За ночь комнату основательно выдувало; проводив Полю, Федор Андреевич сразу же затапливал печь и усаживался за стол.

Работу Корнеев получил только теперь, в феврале. Она оказалась несложной, но Федор Андреевич несказанно был рад и ей. С мыслью о работе Корнеев ложился спать, а утром, прибирая в комнате и затапливая голландку, нетерпеливо поглядывал на стол, придвинутый теперь к самому окну. На столе синела приколотая кнопками калька, поблескивала никелем раскрытая готовальня. Впрочем, готовальня блестела только издали — никель на циркуле шелушился, местами проступали пятнышки ржавчины. Готовальня — подарок матери; когда-то в сельской семилетке эта готовальня была гордостью всего старшего класса…

Пламя в печке гудело, поленья потрескивали. Машинально прислушиваясь к этим уютным звукам, Федор Андреевич чертил неторопливо и тщательно. Нет, он не обманывал себя в значении этой чисто механической работы — с нею, пожалуй, справился бы любой десятиклассник, — и если он вкладывал в нее столько старания, то только потому, что вообще любил делать все основательно. Немножко, правда, он и хитрил, просто-напросто продлевая удовольствие сидеть за столом и быть занятым. Вот почему Федор Андреевич не огорчался, когда старенький рейсфедер немощно выливал на бумагу всю тушь и приходилось начинать сначала. Правда, когда черная капля шлепнулась на готовый чертеж, Корнеев подосадовал, но к помощи резинки и лезвия прибегать не стал. Взял чистый лист.

Ничего, Воложский обещал достать ему настоящую готовальню. Что бы он делал без Воложского? Вот старик — всегда бодр, полон энергии. Аккумулятор! — нашел Корнеев подходящее слово.

Чертежи занимали руки и зрение, но не мешали думать. Почему вчера ему показалось, будто Мария Михайловна чем-то обижена? Впервые эта мысль мелькнула у него, когда он вечером возвращался от них домой. Так почему же?

К Воложским он зашел в третьем часу. Они собирались обедать, и Константин Владимирович, как обычно, пригласил его. Корнеев отказался. Воложский, не слушая, начал подталкивать его к столу.

— Костик, что за манера неволить! — одернула Мария Михайловна.

Поджидая, пока Воложский пообедает, Федор Андреевич просмотрел тетради восьмого класса, неожиданно для себя попыхтел над очень несложной, как оказалось, задачей. Потом они играли в шахматы, Мария Михайловна вскоре ушла на уроки.

Вот, собственно говоря, и все. Так отчего же возникла мысль, что Мария Михайловна обижена?

Да, конечно, поэтому не стала настаивать, чтобы он сел с ними за стол. Обычно они оба не слушали никаких возражений.

Федор Андреевич прислушался, узнал шаги Полины — вот она постукала ботинками, сбивая снег, — и протер рейсфедер.

— Работаешь? — Полина пытливо посмотрела на мужа и осталась довольна: увлекшись своими чертежами, Федор стал спокойнее, все прежние разговоры забыты. Да мало ли что бывает между мужем и женой, напрасно она тогда так перетрусила!

— «Ты чем-нибудь Марию Михайловну не обидела?» — написал Корнеев.

— Я? — искренне удивилась Полина, о разговоре в кухне она давно забыла. — Нет. А что?

— «Какая-то она не такая».

Поля прочитала, усмехнулась.

— Чудной ты! То про Настю спрашивал, теперь про Воложскую. Что ты все о чужих беспокоишься? Ну, не такая — и ладно, тебе-то что? Идем вот сегодня в кино. Хорошая, говорят, картина — «Во имя жизни».

Федор Андреевич кивнул, показал на себя пальцем.

— За билетами? — догадалась Полина и засмеялась. — Я уже купила.

Улыбнулся и Корнеев.

Семейная жизнь, как погода: то безоблачно, то пасмурно. Последнее время у Корнеевых светило осеннее солнце: ясное и прохладное.

11.

Лиловый туман окутывал землю, в сырой тишине внятно журчали ручьи. Если вслушаться, можно уловить, как в веселом лопотанье талой воды звенят льдинки: вот булькнул подтаявший ледышок, вот он, должно быть, снова вынырнул из маленькой горластой пучины и зазвенел, заликовал!

Весна…

Полина сидела на лавочке у дома, невольно прислушиваясь к приглушенным звукам мартовского вечера. В душе у нее творилось то же, что и в природе: и туман стелился, и ручьи звенели. Весны всегда тревожат человека.

Только что Полину проводил Поляков.

Своего начальника она не видела больше месяца. В последний раз они встретились в кино. Поляков мельком, но внимательно оглядел Федора, Поля таким же быстрым оценивающим взглядом окинула жену Полякова — худую некрасивую женщину в коричневой дохе. Почему-то, точно по сговору, Поляков и Поля тогда не поздоровались. Вскоре Поляков выехал в командировку в Москву, несколько дней назад вернулся и сегодня, под вечер, зашел в буфет.

В новом сером пальто и кепке, он с минуту постоял в дверях, разглядывая похудевшее лицо Полины, зардевшееся при его появлении, затем — когда последний покупатель вышел — подошел к буфету.

— Здравствуй, царевна-недотрога! Ты что это похудела? Болела?

— Нет, что вы! Здравствуйте, — невпопад отвечала Полина, и ей казалось, что Поляков стиснул ей не руку, а сердце: так часто оно колотилось.

— Ну, как живешь?

— Спасибо, ничего. — Поля одергивала, халат и старалась не встречаться с черными, обжигающими ее глазами.

— Да, давненько мы не виделись. Ты тогда в кино была с мужем?

— Муж.

— Так и не говорит, значит?

— Нет.

— А я с женой был. Видела?

Поля промолчала.

Заглядывая ей в лицо, Поляков усмехнулся, понизил голос:

— Вот мою да твоего бы — вместе.

— Семен Авдеевич, вы что! — вспыхнула Поля.

— А что? — продолжал посмеиваться Поляков. — Мы-то с тобой разве не пара?

Губы у Полины дрогнули, Поляков заметил, заговорил громко, привычно:

— За работой твоей слежу — молодец! К маю снова премируем.

— Спасибо.

— Чего спасибо — за дело! Был я вот в Москве — знаешь, как скоро разворачиваться будем? Карточки отменят, свободная торговля! Завалим тогда товарами, только торгуй! Жалобы пишут? — кивнул Поляков на клеенчатую тетрадь, висевшую на шнурке сбоку от витрины.

— Есть, мелочь всякая, — приходя в себя, отозвалась Полина. — Спасибо не скажут, а это разве долго.

— Покажи.

Поляков бегло просмотрел записи и, оглянувшись, разорвал тетрадь, сунул в карман.

— Семен Авдеич! — ахнула Полина.

— Спокойно, спокойно! — остановил Поляков. — Завтра получишь чистую.

Он взглянул на часы, преувеличенно громко удивился:

— Смотри — семь! Закрывай, чего же ты? Провожу немного — не прогонишь?

— Как хотите, — осторожно ответила Полина.

На улице она оживилась, скованность ее исчезла. Наедине с Поляковым Поля всегда чувствовала себя неловко, неуверенно, словно опасаясь чего-то. А здесь шли люди, ранние сумерки были полны голосами, движением, скороговоркой ручейков.

— Весна! — взволнованно вглядывался Поляков в этот беспечальный весенний мир. — Душа поет!

Он взял Полю под руку, она, словно невзначай, отстранилась.

— Осторожно! — тут же воскликнул он.

Поднимая брызги, прошла машина. Поляков потянул Полю в сторону, крепко зажав ее локоть, да так и не отпустил. Поля снова попыталась высвободить руку — Поляков, беспечно рассказывая о Москве, прижал локоть крепче.

Поля свернула в сторону — по этой улице ни она, ни Федор обычно не ходили, вряд ли здесь могли встретиться и знакомые. Да ничего в этом плохого нет, немного пройдет, поговорит с человеком — и все.

На перекрестке ручей растекся, синий снег предательски набух. Прежде чем Поля успела оглядеться, Поляков подхватил ее под мышки, стиснув грудь, и рывком перенес на мостовую. На какую-то секунду Полину обдало запахом табака, одеколона, теплом сильного тела. Хорошо еще, что было темно, — лицо ее горело.

— Закурю! — хрипловато сказал Поляков, ломая одну спичку за другой.

Несколько минут шли молча.

— Ну, как работаешь? — спокойно и просто спросил Поляков. — Накопила немножко?

Поля вздрогнула, мысли заметались.

— Ну, уж и перетрусила! — тихонько засмеялся Поляков. — Я ведь с тобой не как начальник говорю, а как друг. Человек я такой — всем жить даю. Разве мы малое дело делаем? Ого! Народ кормим. И греха тут нет, когда сами кормимся. А как же иначе!.. Хищение, растрата — тут я жесткий, в бараний рог согну! А легонько прикопить, никому вреда не делая, — пожалуйста. Копи, экономь, возможности нечего терять. Только с головой все надо, понятно? Да мужа в свои дела не мешай — незачем!

Поля ошеломленно молчала. Покосившись по сторонам — они проходили переулком, — Поляков притянул Полину к себе, жарко дохнул в лицо.

— Да ты не бойся меня, слышишь! По-плохому не хочу, а руки пока связаны. Понятно?

И не ожидая, пока Поля что-нибудь скажет, легонько оттолкнул ее.

— Ну, прощай, царевна!..

Сразу почувствовав усталость, Поля медленно дошла до дома, тяжело опустилась на лавочку.

Туман опускался все ниже; ручейки, вдоволь наговорившись за день, утихали, и только бессонные льдинки продолжали переговариваться ломкими стеклянными голосами.

Полине захотелось отдохнуть, ни о чем не думать, но мысли не давали покоя, ставили прямые, требовательные вопросы.

«Что же все это — сон или правда? Насмешка или всерьез?.. И какое он имеет право так говорить, не спрашивая ее?! А жена у него некрасивая, разве ему такую жену надо?..»

Скрипнула дверь, выронив на секунду полоску света; приветливый голос Насти окликнул:

— Ты, Поля?

Полина подвинулась. Настя присела рядом, глубоко вздохнула:

— Хорошо как — весна!

Полина продолжала молчать, с трудом удерживая желание рассказать обо всем Насте и понимая, что делать этого не следует.

— Ты что сегодня какая? — удивилась Настя. — Слушай, Поля! Давно я хотела тебя спросить: за что ты на меня сердишься?

— Ничего я не сержусь, — поморщилась Поля.

— Вижу ведь я — зря ты говоришь. Как ушла в этот самый буфет, — словно подменили тебя, лучше ты раньше была!

— Все мы раньше лучше были… Трудно мне, Настя, с Федором! — тоскливо вырвалось у Поли.

Настя круто повернулась, вблизи смутно блеснули ее глаза:

— Что ты, Поля! Вернулся с войны, живой — да что тебе еще надо? А не говорит — так это пока, пройдет, верь слову!..

— Пройдет! — горько усмехнулась Полина. — А кто тебе сказал, что пройдет? Сколько месяцев в молчанку играем — ты не знаешь, что это такое. Со стороны все просто, а помучилась бы, как я!

— Что ты говоришь! — поразилась Настя. — Ну, даже не пройдет, так что — разве он от этого хуже стал? Ему-то потяжелее твоего. Неладно ты думаешь! Да если бы мой Леша… — голос Насти задрожал, — какой угодно пришел, только пришел бы — рада бы была, вот как рада!

Полина уже раскаивалась, что не сдержалась и начала этот разговор — все равно ничего путного из него и не могло получиться, — и теперь досадовала на себя и на Настю.

— Не поймем мы друг друга, ты всегда была другая, а сейчас и вовсе, — Полина не удержала раздражения: — пришибленная!

Настя слабо ахнула.

— Ну, спасибо, подружка! — тяжелая холодная обида медленно овладевала Настей. — Только ошиблась ты! Не пришибленная я, крепкая, покрепче тебя буду! И никогда не стану, как ты, человеку на язык да на зубы смотреть — не лошадь он!..

Белый Настин платок помаячил в темноте и исчез.

Полина медленно поднялась на крыльцо, держась за влажные перила, вошла в коридор. Из-за дверей донесся громкий голос Воложского:

— А если атомная бомба есть и у нас, то ничего они не посмеют! Это самая лучшая узда, согласен?.. Вот видишь!.. Я вот всю жизнь физикой интересуюсь и вот что тебе скажу: сволочнейшая эта атомная штуковина! Начать легко, а концы не соберешь!..

«Со стороны послушаешь — можно подумать, что оба разговаривают, только один громко, а другой неслышно, вроде осипший!»

Воложский сидел за столом, размахивая газетой. Федор ходил из угла в угол, возбужденный, с расстегнутым воротом, в комнате висел густой табачный дым.

Увидев Полину, Воложский отложил газету, поднялся.

— Засиделись мы, Федор. Пойду.

Старик избегает ее, отметила про себя Полина. Стоит ей прийти — он уходит. С чего бы это? А, не все ли равно — скатертью дорожка!

Проводив Воложского, Федор Андреевич открыл форточку, виновато развел руками — накурил так, что не продохнешь.

Полина скользнула по комнате рассеянным взглядом, прошла к умывальнику.

Господи, до чего же надоели ей все эти разговоры — о холодной войне, об атомной бомбе и еще черт знает о чем! Она молода, и ей нужно только одно — счастье. Свое, маленькое, но счастье!

12.

Итак, с чертежами покончено.

Полчаса назад, приняв от Корнеева последние копии, начальник конструкторского бюро объявил, что работы больше нет. Протирая платком стекла очков и помаргивая добрыми, как у телка, глазами, он оправдывался, точно был виноват, обещал при первой же необходимости подать весть. Потом этот лысый симпатичный человек долго тряс Федору Андреевичу руку и в довершение сам проводил его в бухгалтерию.

Старик кассир выдал Корнееву тысячу сто рублей, Федор Андреевич сдал временный пропуск, вышел из заводоуправления. Вот и еще одна короткая страничка жизни перевернута.

Ничего, работа найдется! Сейчас он зайдет в коммерческий магазин, купит бутылку вина и пирожных, остальную тысячу рублей преподнесет Поле. Пусть купит себе на платье, скучна что-то она в последнее время. Конечно, не мешало бы приобрести зимнее пальто ему, но, во-первых, за тысячу рублей пальто не купишь, а во-вторых, можно еще проходить и в шинели. Поля рассказывала, будто скоро отменят карточки, легче будет…

Корнеев решил пройти по Пушкинской — сократить путь, а заодно и посмотреть, как выглядит эта часть города теперь. До войны он часто ходил здесь и хорошо помнил прямую широкую улицу, застроенную деревянными домами и поросшую по обеим сторонам густыми ветлами.

Федор Андреевич повернул за угол и едва не попятился.

Широкая улица сплошь была залита жидкой грязью. Масляно блестя на солнце, бескрайнее море грязи было недвижимо и терялось где-то вдали, за много кварталов отсюда. Да!..

Девочка в белой шапочке, издали очень похожая на Анку, только пониже ее ростом, бесстрашно перебиралась через это зловещее море. Ее резиновые сапожки тонули в грязи; осторожно ступая, девочка бережно несла в высоко поднятой руке сверкающий замком портфель. Вот она наступила на кочку — сапожки показались из воды почти до щиколотки, вот, обрадовавшись, шагнула смелей и, потеряв равновесие, упала.

Корнеев бросился к девочке, вынес ее на сухой пятачок у завалинки. Всхлипывая и не обращая ни малейшего внимания на выручившего ее из беды человека, курносая девчушка принялась оттирать полой измазанного пальтишка свой портфель.

— Страх господний! — певуче заговорила вышедшая из дома женщина с ведрами. — Тут не то что дите — взрослый утопнет! Летом-то у нас тут дача, а как весна или осень — ну, скажи, спасу нет!..

Кое-как отчистив свой портфель, девочка убежала по узкой сухой тропке.

— Вон как перемазалась, — кивнула вслед женщина. — Гляди, еще до занятиев не допустят, домой пошлют. А дома-то мать трепку даст!

Заметив, что Корнеев не отвечает, и по-своему истолковав его молчание, женщина метнула на него подозрительный взгляд, сердито громыхнула пустыми ведрами.

Вернувшись домой, Корнеев написал в городской Совет письмо. «Когда дорога по Пушкинской улице будет приведена в порядок?» — спрашивал он.

Ответ пришел очень быстро, на третий день. За хвостатой подписью инструктора на плотном листке бумаги со штампом горисполкома значилось:

«На Ваш запрос отвечаем: на текущий год ремонт дороги по Пушкинской улице сметой не предусмотрен».

— И надо тебе ввязываться! — пожала плечами Поля.

Федор Андреевич, однако, решил по-другому. Какие им нужны сметы, подумаешь — капитальное строительство! Взять да засыпать шлаком. Проходил он как-то мимо депо, там этого шлака — горы!

На следующий день утром Корнеев тщательно побрился, надел гимнастерку, прикрепил все свои ордена и медали — иногда это действует! В новом блокноте он заранее написал первую фразу. «Мне нужно повидать председателя горсовета».

Было тепло, Федор Андреевич отправился без шинели. В начищенных сапогах, перетянутый офицерским ремнем, в фуражке, с артиллерийской лихостью слегка сдвинутой набок, стройный, с короткими усами, он и впрямь смахивал на бравого донского казака. Встречные женщины бросали на него быстрые взгляды; невольно отвечая сдержанной лукавой полуулыбкой, Корнеев четко отбивал шаг, с удовольствием вдыхая сладковато-терпкий запах набухших тополиных почек. Было такое ощущение, словно он шел по вызову в штаб.

В просторной приемной было пусто. Немолодая секретарша проворно сунула в ящик стола зеркальце и пудреницу, вопросительно взглянула на Корнеева.

Федор Андреевич подал ей раскрытый блокнот.

— По какому вопросу? — деловито осведомилась секретарша и замялась: — Вы что… не говорите?

Корнеев кивнул.

Видавшая всякие виды секретарша смутилась, случай был необычный — немой, грудь в орденах! — и побежала докладывать.

Через минуту она вернулась, широко распахнула тяжелую, обитую дерматином дверь.

— Пожалуйста!

Председатель горсовета вышел из-за стола, крепко пожал Корнееву руку.

— Проходите, садитесь, очень хорошо, что вы к нам зашли! Фронтовики — гордость наша! Давно прибыли? Недавно? Очень хорошо! С квартирой как, есть?.. Замечательно!

Вернувшись за свой массивный стол, председатель доверительно наклонился, не сводя завороженного взгляда с корнеевских орденов.

— Итак, слушаю вас.

Федор Андреевич протянул полученный вчера ответ на свое письмо. Председатель внимательно прочитал бумажку.

— Тут все правильно. Вы что, на Пушкинской живете? Ах, нет, так сказать, по гражданскому долгу? Да, Пушкинская, Пушкинская, вот она у меня где! — он энергично похлопал себя по розовому затылку. — И поверьте, ничего сделать пока не можем. Трудно! Смета маленькая, подлатаем кое-где в центре, сами понимаете — лицо города, — и все.

— «Там дети в школу ходят», — написал Корнеев.

— Да, да, — согласился председатель. — Дети, цветы жизни!.. Но поверьте — ничего пока не сможем. Сами понимаете — перенесли такую войну, только-только начинаем на ноги вставать. На все не хватает.

— «Надо засыпать шлаком».

Председатель развел руками.

— А что шлак — надолго? Размоет, снесет, и опять все то же. Это — паллиатив. Да, паллиатив! — аппетитно повторил он иностранное слово.

— Николай Никитич, звонят, — заглянула в дверь секретарша.

— Вы видите — занят! — недовольно покосился председатель и снова любезно наклонился к Корнееву: — Вот так, дорогой товарищ! Могу сказать только одно: начинаем разрабатывать генеральный план реконструкции города. По этому плану Пушкинская улица станет одной из главных улиц-магистралей. Асфальтированная, прямая, с троллейбусом. Вот это решение вопроса!

Корнеев, утонувший в глубоком мягком кресле и вынужденный поэтому смотреть на председателя, неловко задирая голову, мрачнел все больше. Понимая, что сидеть ему здесь больше незачем, он поднялся.

Председатель проводил Корнеева до дверей.

— Заходите, непременно заходите, — радушно жал он руку. — Актив — наша опора!

Выйдя из горсовета, Федор Андреевич усмехнулся. Поговорил! Нет, надо начинать с другого конца.

Вечером Корнеев принялся сочинять заметку в газету. И удивительно: если по дороге домой он мысленно написал ее всю, то теперь нужные слова исчезли, а те, что подвертывались, звучали вяло. Нелегкая, должно быть, это штука — писать, не случайно в школе ему за сочинения больше тройки не ставили.

Полина уже дважды спрашивала, чем он так увлекся. Придавив недокуренную папиросу и тут же зажигая новую, Федор Андреевич отмахивался: погоди, погоди!

Наконец заметка была готова. В пепельнице высилась горка окурков, клочки бумаги. Корнеев перечитал и остался доволен. Ах, да, еще заголовок. Федор Андреевич задумался и, вспомнив слова председателя о цветах жизни, крупно написал: «Цветы жизни — в грязи». Здорово! Вот теперь можно и показать.

Поля прочитала, разочарованно произнесла:

— Опять ты об этом!.. Не пойму я тебя — зачем тебе все это надо? Председателя назвал бюрократом, наживешь еще неприятность, а толку что? Чудишь ты все, Федор.

Федор Андреевич рассердился. Вот уж рыбья философия! Ему нет дела, другому нет дела, кому тогда дело?

— «Это касается всех — и тебя, и меня в том числе!» — написал он.

— Смотри, — равнодушно отозвалась Полина. Она наклонилась над тазом, взбивая воздушные горы мыльной пены, и больше не заговаривала.

Расхаживая по комнате в нижней рубашке, с воинственно засученными рукавами, Федор Андреевич с неприязнью посматривал на жену. Ах, да разве дело только в заметке! Он чувствовал: Поля отходит от него все дальше и дальше, не стало между ними той близости и понимания, которыми он раньше так гордился. Он знал: нужно ворваться в Полин мирок, бороться за нее, но что он мог сделать, если главное оружие в этой борьбе — слова, язык! Писать? Но как выразить на бумаге все, что ему нужно сказать, если он целый вечер промучался над простой заметкой! Вот он напишет сейчас: «Поля, ты стала не такая», — она обернется и удивленно спросит:

— Ну, чего выдумываешь, какая еще не такая?

И тысячи прямых убедительных слов, которые кипят в нем, рассыплются, и только жалкие остатки их лягут на бумагу, ничего не выразив, ни в чем не убедив!

Заметку напечатали в воскресном номере под рубрикой «Письма в редакцию».

Прежде всего Федор Андреевич увидел свою фамилию, короткую и какую-то непохожую. Перескакивая через строки, он пробежал заметку раз, другой и, только начав читать в третий раз, обнаружил, что кое-что в ней изменено. Прежде всего заголовок. Вместо его названия, которым он так гордился, — «Цветы жизни — в грязи», — теперь деловито стояло: «Улица тонет в грязи». Добавлен был и первый, общий абзац о значении благоустройства. А внизу, после его подписи, черным шрифтом набрано:

«От редакции. В последнее время редакция получила несколько писем, авторы которых справедливо сетуют на неблагоустроенность улицы им. Пушкина. Публикуя письмо тов. Корнеева, редакция ждет от исполкома городского Совета депутатов трудящихся и его председателя тов. Рогова принятия конкретных мер».

Здорово!

Прочитав заметку мужа, Поля усмехнулась: радуется, как маленький! Но уже через три дня, придя на обед, она с плохо скрываемым удивлением, как бы между прочим, сказала:

— Проходила сейчас по Пушкинской — шлак там возят.

Федор Андреевич отшвырнул книгу, выбежал.

На Пушкинской, почти вплотную друг к другу, стояло несколько автомашин. Перешучиваясь и поднимая рыжие облака пыли, рабочие сбрасывали прямо в жирную загустевшую грязь серый ноздреватый шлак.

У домов, словно воробушки, звонко гомонили ребятишки.

13.

Федор Андреевич проснулся взволнованный, с сильно бьющимся сердцем.

Обычно с пробуждением сны ускользают, память на какое-то короткое время удерживает только отдельные детали их. В этот раз видение сохранилось полностью и стояло перед глазами четкой, словно только что пережитой явью.

Он говорил!

Поля сидела на корме лодки, Федор резал веслами упругую воду и в такт ровным сильным взмахам громко пел:

Будет буря — мы поспоримИ поборемся мы с ней!

Но какая там буря! Рядом сияли счастливые глаза Поли, пылало солнце, дремотно плескалась Сура, на противоположном пологом берегу негромко позвякивала цепью старая моторка.

Вдруг лодка обо что-то ударилась. Федор подхватил вылетевшее из рук весло, оглянулся.

Поли в лодке не было. Спокойно струилась ровная зеленоватая поверхность реки.

— Поля! Поля! — закричал Корнеев и… проснулся.

Осторожно, чтобы не разбудить жену, Федор Андреевич поднялся с кровати, отошел к окну. Оглянувшись, он быстро произнес: «Я говорю!» Губы покривились, в тишине прозвучал бессвязный звук.

Корнеев вытер вспотевший лоб, взял вздрагивающими пальцами папиросу и тут же позабыл о ней. Перед глазами все еще стояла Поля — счастливая, доверчивая, стыдливая. Поля прежних лет… Федор Андреевич посмотрел на спящую жену и, пожалуй, впервые так остро почувствовал, как она изменилась. Нет, скорее даже не внешне. Она и сейчас была все такой же молодой и красивой, разве только чуть отяжелел подбородок, когда-то округлый и нежный. Изменилось выражение ее лица — даже сонное, оно оставалось замкнутым, настороженным. Вот и ей, должно быть, что-то снится: на спокойном лице, освещенном неверным светом раннего утра, надломились, словно в мучительном раздумье, пушистые брови, кровь прилила к щекам и, побродив беспокойными горячими пятнами, отхлынула снова. Поля забормотала, повернулась на бок и затихла.

Волна нежности, да такой необычной, сладостной и горькой, обдала Корнеева. Ему захотелось склониться над Полей, прижаться к ее теплым, размягченным сном губам, уловить миг пробуждения, когда не заполненные еще неведомыми ему заботами и думами глаза так чисты и доверчивы, и, ничего не спрашивая, не дожидаясь слов, только взглядом, сердцем вдруг ощутить, что все чужое и холодное, как трещина, растущее между ними, вдруг исчезло и больше не возникнет! Федор Андреевич нерешительно потоптался возле кровати, чувствуя, что с каждой секундой надежда на такое молчаливое, всеискупающее объяснение улетучивается, и вышел из комнаты. Пусть поспит…

Во дворе было пусто и тихо. Шел тот самый час, когда природа в ожидании солнца полна чуткой, прислушивающейся тишины. Западная часть неба была еще заткана легкой дымкой, восточная, играя чистейшей лазурью, уже окрашивалась мягкими розовыми струями.

День рождался на глазах, ясный и влажный, умытый ночными росами.

Корнеев всегда любил природу, но все последние годы она была отодвинута от него то суматошными буднями войны, то скучными квадратами госпитальных окон. И теперь, дома, он заново, как добрую старую книгу, перечитывал ее: вот уже прожита свистящая ветрами осень, вьюжная зима, и теперь идет его первая послевоенная весна.

Восток между тем набухал алой краской. Корнеев смотрел, не отрываясь, и все-таки проглядел — малиновая кромка солнца выскочила из-за горы неожиданно и полыхнула по небу горячим живым золотом.

Федор Андреевич засмеялся, легко вздохнул. Все. Теперь можно заниматься своими делами.

У сарая лежали прикопанные с вечера саженцы, сегодня нужно посадить. Поеживаясь от утренней свежести, Корнеев сходил за лопатой, наметил, где копать ямки.

Земля была сухой только сверху, лопата легко входила в сырую мякоть и выворачивала жирные черные пласты. Федор Андреевич расправил коричневые корни саженца, присыпал их сухим верхним слоем и забросал ямку. Расти! На востоке говорят: жизнь не полна, если человек не воспитал ребенка и не посадил дерева. Деревьев за свою жизнь Корнеев посадил немало, тополь у ворот, например, давно перерос его…

Солнце забирало все круче и начинало основательно пригревать. Город проснулся: шумели на улице автомашины, хлопали окна, у колонки звякали ведра.

— Бог в помочь, — раздался за спиной голос Агриппины Семеновны.

Корнеев оглянулся, кивнул.

В старинном вязаном шарфе из черного шелка, с камышовой сумкой в руках, тетка снисходительно разглядывала тоненькие прутики с узкими зелеными листками.

— Никак кленки? Чевой-то ты их выбрал? Посадил бы вишню али там малину — все какой ни на есть, а прок. Хотя, — Агриппина Семеновна махнула рукой, — у вас тут и не попользуешься: на всех все едино не напасешь! Поля-то встала?

Через полчаса тетка вышла с Полиной. Позевывая, Поля безучастно скользнула взглядом по торчащим кленкам, предупредила:

— Я на толкучку, оттуда прямо в буфет.

После завтрака посадку закончить не удалось. Нарочный вручил Корнееву повестку: явиться к одиннадцати часам в военкомат, на гарнизонную комиссию.

…Маленькая седая женщина в белом халате, узкоглазая и громкоголосая, долго выслушивала и выстукивала Корнеева. Глядя, как под ее жестким пальцем краснеет его кожа, как высоко подпрыгивает от удара по коленке нога, она сердито выговаривала:

— Что же это вы, Корнеев, — нервы совсем разболтаны! А я прошлый раз предупреждала: все зависит от нервов! У вас что — в семье какие-нибудь непорядки? Нет? Ну, вот видите — надо следить за собой! Сон, воздух, спокойствие! Вы чем-нибудь занимаетесь? Ничем? Тоже плохо. Займитесь, например, рыбной ловлей с удочкой. Очень хорошо действует на нервы! Ну, ладно, одевайтесь, заключение я напишу.

Через полчаса дежурный офицер выкликнул фамилию Корнеева и провел его к военкому. Грузный бритоголовый полковник с глубоким шрамом на подбородке внимательно посмотрел личное дело Корнеева, помолчал, что-то обдумывая.

— Врачи, товарищ Корнеев, настаивают на курортном лечении. По формальным признакам вам надлежит обращаться в органы собеса, но меня предупредили: история эта сейчас очень долгая. Попробуем заняться мы. Как только выясним — известим. А пока отдыхайте.

Полковник поднялся, сочувственно пожал Корнееву руку.

Потолкавшись в коридоре, Федор Андреевич встретил знакомого — длинный, как жердь, шофер несколько раз подвозил на батарею Корнеева снаряды и хорошо запомнился. Оба обрадовались.

— Гляжу — вроде знакомая личность, а сразу не признал, — оживленно говорил Васильев, пробиваясь к выходу. — Только по усам и узнал.

Они сели во дворе военкомата на скамейку, закурили махорки.

— Фронтовая, ядреная! — скалил сахарные зубы Васильев. — Вот и правда — гора с горой не сходится!.. А вы так ничего — на лицо справный! А что не говорите — так это ладно, живы мы вот — и то счастье великое! Язык-то когда и лишнее сболтнуть может. У меня вот похуже: легкое гниет — и то не загибаюсь!

— Ты знаешь что? — просто перешел он на доверительное «ты». — Приходи ко мне в гости. Пацанов покажу. Живу, сказать по совести, хреново, а по маленькой найдется, а?

Через полчаса, обменявшись с Васильевым адресами, Федор Андреевич шел домой. Поля часто говорит — чужие, чужие! Да, и полковник, и врач, и этот длинный Васильев — все они не родня. Тогда почему веселее на сердце? Неправда, люди не должны быть друг другу чужими!

Свои посадки Федор Андреевич заканчивал уже вечером, когда солнце нехотя шло к закату. Дело в этот раз подвигалось быстрее: помогала Анка.

— Дядя Федя, это яблонька? А когда на ней яблоки будут? — Корнеев улыбаясь, показывал три пальца. — Через три года? Ой, я тогда уже в пятом классе буду! А мы завтра в школе тоже сажать будем, называется — «Неделя сада».

Анка не умела стоять спокойно. Придерживая опущенный в ямку саженец, она оглядывалась, садилась на корточки, опять вскакивала, и красные банты на ее светлых косичках летали по воздуху.

— Дядя Федя, а что быстрее вырастет — яблонька или вон кленики? Кленики? А нельзя сделать наоборот?

Корнеев посмеивался, с удовольствием прислушивался к ее звонкому голосу. С Анкой ему было хорошо.

Пока Корнеев носил воду и поливал деревца, Анка, как заправская хозяйка, сгребла граблями сор, щепки. Федор Андреевич сунул в кучку зажженную спичку, и, к удовольствию Анки, во дворе запылал настоящий костер.

Сидя рядом с Корнеевым на бревне, девочка потемневшими глазами следила за красным языком пламени, мечтательно вспоминала:

— Как в лагере! В этом году я опять в лагерь уеду. Ох, и хорошо там!

Показавшаяся в воротах Полина внимательно посмотрела на мужа и прижавшуюся к нему Анку, в лице у нее что-то жалко дрогнуло.

— Беседуете? — обронила она, проходя мимо. — Домой пора.

Дослушав восторженный рассказ Анки о лагере, Федор Андреевич притоптал почти догоревший костер, начертил на земле прутиком: «Идем в гости».

— К вам? — Анка почему-то замялась, затем решительно крутнула косичками: — Идем!

В комнате было темно, и Федор Андреевич не сразу разглядел в сумерках Полю. Она лежала на кровати, уткнувшись в подушку, глухо плакала.

Анка деликатно высвободила свою руку из обмякшей ладони дяди Феди и выскользнула в дверь.

14.

— Вот, — начал Константин Владимирович вместо приветствия. — Ты включен в экзаменационную комиссию, есть решение гороно.

В белой рубахе, подпоясанный плетеным пояском, в сандалиях, седой и благообразный, Воложский был похож сейчас на профессора-дачника, и только возбужденное лицо и частая одышка нарушали это впечатление.

— Расписание я тебе принес, — Константин Владимирович выудил из кармана брюк сложенный листок и шлепнул им по столу. — Завтра — геометрия, быть к десяти без опоздания! Да, и разумеется — работа будет оплачена.

Корнеев не видел Воложского больше недели, дважды забегал к нему, но не заставал, и сейчас очень обрадовался. Вдобавок еще такая приятная новость!

— Да не усаживай ты меня, некогда! — сопротивлялся Воложский. — И не пиши: нечего меня благодарить, это не я, не я! Так смотри — не опаздывать!

Он стукнул Корнеева по плечу и убежал, так и не успев отдышаться.

Вечером Федор Андреевич заставил Полину пересмотреть весь свой гардероб: костюм, галстук, сорочка были отглажены, в манжеты заранее продеты запонки.

— Ты как на свидание собираешься! — усмехнулась жена.

— «Важнее!» — ответил Федор Андреевич.

— Тебе это всегда важнее, — не сдержавшись, кольнула Поля, но Корнеев даже не расслышал.

Ночью Федор Андреевич несколько раз просыпался — по-мальчишески боялся проспать — и поднялся рано. До семи он успел полить деревца — кленки и яблоньки прижились, зеленели крохотными листиками, — потом брился, нетерпеливо поглядывая на часы. Чернобровый человек с пшеничными усами и посвежевшим после бритья лицом выглядел в зеркале молодым и здоровым, абсолютно здоровым!

Поля заботливо осмотрела мужа, сняла с костюма какую-то ниточку и даже, как когда-то давно, дотронулась до его щеки губами:

— Иди, хорошо.

Стоя на крыльце и глядя, как Федор Андреевич пересекает двор, размахивая правой рукой, Поля с неожиданной теплотой подумала: все такой же — чудной, беспокойный. Побегает несколько дней в школу, а потом затоскует еще больше…

Совсем не надо быть педагогом, чтобы заметить, как нарядны в этот майский день спешащие к школе ученики, как сосредоточенны их лица, как бережно несут девчата большие праздничные букеты цветов! Милая, незабываемая пора, незримая грань детства и юности, забавы и ответственности! Голубое небо над головой, на час позже обычного прозвучавший звонок, белые четвертушки экзаменационных билетов на черном столе — твоя удача или твое первое горе! Нет, никогда не забыть тех минут, когда в дверях показалась строгая комиссия, когда твой любимый учитель волнуется не меньше, а может, и побольше, чем ты, когда с ужасом обнаруживаешь, что позабыл бином Ньютона, и внезапно, в последнюю секунду, все вспомнив, уверенно идешь к доске!..

Экзамены в десятом классе «А» шли своим чередом. Ученики отвечали уверенно, спокойно, и Корнеев, ставя у себя в блокноте почти рядом с каждой фамилией пятерку, с гордостью смотрел на своего друга. А Константин Владимирович сидел за столом с каким-то равнодушным, словно отсутствующим взглядом. «Я свое сделал, теперь судите вы», — словно говорил он своим видом, и только когда ученик или ученица заканчивали ответ по билету и члены комиссии единодушно кивали, — оживлялся, быстро задавал новые, дополнительные вопросы. Члены комиссии недоуменно переглядывались, но Воложский упорно поступал по-своему. Они, эти дополнительные вопросы, были самые разные: иногда простые, требующие нескольких коротких объяснений, иногда — обстоятельных доказательств, и Корнеев, кажется, правильно понял их назначение: педагог, не полагаясь на лотерейное счастье экзаменующегося, проверял — для себя, — знает ли ученик то, на чем он когда-то «плавал».

Выслушав ответ, Воложский кивком отпускал ученика от доски, гмыкал, и было непонятно, что выражал этот неопределенный звук — удивление или удовлетворение, скорее всего и то и другое одновременно.

Особенно долго Константин Владимирович экзаменовал Ткачука — рослого паренька с симпатичным лицом и беспечными глазами, который запомнился Корнееву с первого посещения. Впрочем, сегодня глаза Саши Ткачука не были беспечными. Он внимательно выслушивал уже третий дополнительный вопрос, взмахивал белокурыми волосами и уверенно начинал снова:

— Требуется доказать…

От новых вопросов Ткачука спасло только энергичное вмешательство председателя комиссии:

— Достаточно, Константин Владимирович!

— Да, пожалуй, — согласился Воложский.

Саша Ткачук облегченно вздохнул и не мог удержать лукавой победоносной улыбки.

Корнеев покосился на лежащий против Воложского листок: там стояла четверка. «Ну, это уж слишком!» — вознегодовал Федор Андреевич и поставил у себя большую пятерку, подкрепив ее двумя восклицательными знаками.

От вопросов Воложский избавил одну, кажется, Веселкову — рыженькую девочку в больших очках. Под ее рукой черная поверхность доски быстро покрылась мелкой вязью цифр и знаков. Константин Владимирович бегло просмотрел написанное и, узнав у членов комиссии, нет ли вопросов у них, отпустил ее. Федор Андреевич правильно понял Воложского: он не собирался хвастать своей лучшей ученицей.

Экзамены по геометрии затянулись: в учительскую измученные члены комиссии пришли только в четвертом часу, когда школа давным-давно уже была пустой.

Попивая мелкими глотками воду, уставший Воложский сердился:

— Дело не в доброте. Сашу Ткачука я побольше вашего люблю. Способный, очень хороший хлопец, но математику на пять он не знает, мне же это лучше известно. За год я ему все равно больше тройки не поставлю. Помилуйте, поедет он с вашей пятеркой в институт, а там и скажут: хорош у тебя учитель! Краснеть мне на старости лет прикажете? — Воложский широко, добродушно, как это получалось только у него, улыбнулся. — А вот с такой тройкой парень никогда не пропадет!

На улице Константин Владимирович взял Корнеева под руку и, не спрашивая согласия, повел к себе.

— Пошли, пошли! Посидим, узнаем, как там нынче Мария Михайловна воевала — у нее в шестом…

Экзамены длились почти три недели. Корнеев за это время заметно осунулся, устал, но чувствовал себя лучше, чем когда-либо. Возвращался он обычно к вечеру, и как-то получалось, что по пути всегда заглядывал к Воложским.

— И чего людям надоедаешь? — ворчала иногда Поля. — Медом, что ли, они тебя там кормят?

В такие минуты Корнеев сердился, его одинаково удивляли и неприязнь жены к Воложским, и то, что сами Воложские очень редко, явно ради вежливости, справлялись о Поле. Наступал, однако, новый день, Федор Андреевич уходил в школу и забывал обо всем. Жаль, что на днях его кратковременное приобщение к школе закончится, начнутся каникулы, и Воложские на все лето уедут на Украину — там жил брат Марии Михайловны, которого она давно не видела.

…Федор Андреевич открыл окно, снял рубашку, умылся. Дни пошли жаркие, пока он доходил от школы до дома, майка становилась мокрой, прилипала к спине. Не забыть бы отыскать диплом — бухгалтерия гороно, выписавшая ему за участие в экзаменах месячную зарплату, просила сообщить дату выдачи диплома.

Комод был заперт, ключи Корнеев нашел в шкатулке. В правом ящике оказались носовые платки и белье — аккуратно сложенное, попахивающее прохладной свежестью.

Ага, вот здесь, наверно. В левом ящике лежали оплаченные счета за свет, за квартиру, бумажки, вот целая пачка его писем, перевязанная ленточкой, — на досуге надо будет посмотреть; вот какой-то странный, округлой формы сверток. Любопытствуя, Федор Андреевич развернул его. В шелковом платочке лежало красное пластмассовое кольцо, недавно исчезнувшее с комода, и желтая резиновая соска, тонкая и прозрачная.

Корнеев сел, разложил перед собой эти грустные вещицы, глубоко задумался. Это было все, что осталось от маленького незнакомого и родного человечка…

Документы — плотные глянцевые листы аттестатов и диплом в коричневой корке — нашлись на самом дне ящика. Из Полиного аттестата выпала серая книжечка с гербом. Ого, а он и не знал, что Поля — владелец сберегательной книжки, вот молчунья!

Посмеиваясь, Федор Андреевич раскрыл обложку: Корнеева Полина Тимофеевна, трудовая сберегательная касса № 99/01, — перевернул страницу. Пятьдесят восемь тысяч семьсот рублей, последние двести рублей внесены пять дней назад… Та-ак!

Напевая, вошла Поля. Корнеев машинально оглянулся, ошеломленный, полный вновь вспыхнувших подозрений.

Увидав в руках мужа сберкнижку, Поля побледнела, выхватила ее, натянуто засмеялась.

— Что так смотришь, книжки никогда не видал?

И, окончательно овладев собой, заперла комод, спокойно повернулась к мужу.

— Все сказать забывала, я уж давно откладываю. Положила на срочный. Ну, чего ты уставился?

— «Откуда у нас столько денег?» — написал Федор Андреевич.

— Началось! — досадуя, поморщилась Поля. — А ты сам не знаешь? Твои же, что по аттестату получала.

— «Почему ты их копила, а не расходовала?»

— Почему да почему. На черный день берегла! Другой бы радовался.

Другой бы, возможно, и радовался, но у Федора Андреевича на душе было отвратительно. Только что переполненный нежностью к жене, он снова сейчас не верил ей, хотя все ее объяснения звучали правдоподобно. Вспыхивали и нагромождались вопросы: зачем Поля занимает иногда деньги, почему ни разу не обмолвилась о книжке, почему, наконец, он всю зиму мерз в шинели, если у них такая куча денег?.. Криво усмехнувшись, Корнеев написал:

— «Черный день у меня уже был, чернее некуда!»

— Ay меня не было! — раздраженно крикнула Поля. — Опять за старое?

Федор Андреевич махнул рукой и взял диплом — до сих пор это было самым большим его богатством.

15.

Машина, набирая скорость, вырвалась из города, горизонт сразу раздался. Слева и справа, насколько хватало глаз, стелились желтые поля, прямо — то сбегая в ложбинку, то выскакивая на бугор — мчались телеграфные столбы, исчезающие далеко впереди, где еле угадывалась сизая зубчатка леса. Августовские дали были прекрасны, смутно-беспокойны и влекущи.

Поляков ехал вместе со всеми в кузове, подтрунивая над розовощекой официанткой Шурой Климовой.

— Так ты расскажи, как замуж-то выходила. Ну, вышли из загса, а потом?

Климова прятала лицо за плечи, подруг.

— Понятно! — балагурил Поляков. — Может, ты, Сергеевна, вспомнишь, как замуж выходила? Тряхни стариной.

Пожилая Сергеевна, конторская сторожиха, посмотрела на развеселившегося начальника зелеными, как у кошки, глазами, под общий хохот ответила:

— Я про охальство думать забыла, не то что некоторые!

Сейчас, при всех, Поляков ничем не выделял Полю, ни разу за дорогу он прямо не обратился к ней, и только иногда, перешучиваясь с сослуживцами, словно невзначай задерживал на ней мгновенно теплеющий взгляд.

Поля краснела, поспешно отворачивалась и невпопад заговаривала с глуховатой Ивановой. На сердце у Поли было радостно и тревожно: она ждала этой поездки и страшилась ее.

В низине показалась Алферовка — подшефный колхоз пищеторга. Поляков занял свое начальническое место в кабине. Через полчаса, круто развернувшись, машина остановилась у правления — обычного деревянного дома с облезлой вывеской. Тотчас же машину обступили несколько женщин и девчат с корзинами и мешками.

— Обратно поедешь?

— Возьмешь до города?

Вылезший из кабины Поляков, в синем, застегнутом на все пуговицы кителе, в хромовых сапогах, укоризненно покачал головой.

— Ай-ай-ай! Уборка, а они в город с мешками. Не годится, товарищи!

— Ты вот за нас и поработай! — насмешливо отозвалась бойкая молодуха с бидоном.

Женщины задиристо подхватили:

— Вон какой гладкий!

— Тише, бабоньки, это начальник!

— Начальник над бабами! Гляди, одних баб привез!

— Начальник, прикажи до городу довезти — поцелую!

Нахмурив тонкие подбритые брови, Поляков прошел в правление. Сергеевна, а за нею еще несколько человек спрыгнули с машины, подошли к колхозницам.

Поля осталась сидеть в машине. Она не любила и не понимала деревни; люди здесь выглядели подозрительными, угрюмыми, казалось, они знают что-то такое, чего не знает и никогда не узнает она, Поля.

На току приезжим обрадовались. Длинный тощий бригадир с дремуче заросшим подбородком и точно приклеенной к губам потухшей самокруткой суетливо водил Полякова от одной кучи зерна к другой, восхищенно и горестно приговаривал:

— Видал, хлеба сколь — прорва! Подрабатывать не успеваем — ну как дождик пойдет? С народишком, скажи, совсем подбились! Один тут с бабами да с мальцами кружусь. Крытые тока у нас видал какие? — Бригадир тыкал рукой вверх, рукав короткой белесой гимнастерки задирался до локтя. — Сине небо!..

Суетливый в словах, он между разговором толково расставил приехавших женщин по местам, веялки деловито захлопали деревянными крыльями.

Поляков обошел с бригадиром весь ток, отыскал глазами Полину.

Повязанная платочком, чтобы пыль не набивалась в волосы, она крутила веялку, что-то кричала глухой Ивановой, засыпавшей зерно. Когда Полина выпрямлялась, ее по-девичьи крепкие груди выдавались вперед, косое, но еще сильное солнце просвечивало сквозь подол легкого платья, обрисовывая стройные полные ноги. Поляков подошел к Полине, взял за рукоятку.

— Давай помогу, устала?

— Некогда уставать, — весело отозвалась Полина и глазами показала на Иванову: стоя по другую сторону веялки, та напряженно прислушивалась.

— Урожай хороший! — поняв, громко и озорно закричал Поляков.

Иванова разочарованно отвернулась, зачерпнула ведром пшеницу.

Пришла машина, Поляков ушел грузить зерно. Сбросив китель, в шелковой майке, плотный и мускулистый, он вместе с другим грузчиком легко нес стокилограммовый ящик с зерном, ловким рывком вскидывал его на борт машины, по-хозяйски покрикивал.

— Ах, мужик, ох, молодец, — довольно похваливал бригадир.

Над током висела золотистая пыльца, сухая полова липла к разгоряченному телу, щекотала ноздри. От этого настойчивого щекотанья, от пряного теплого духа намолоченного хлеба, от волнующей близости Полякова, работавшего с какой-то красивой лихостью, азартом, наконец, просто от ощущения молодости и здоровья Полине стало необычайно весело, из-под опущенной на самый лоб косынки потемневшие глаза смотрели хмельно и радостно.

Сумерки навалились как-то сразу. Сначала тускнело только небо, на току было светло, потом подошедшая машина полоснула светом фар, и все, оказавшееся вне пределов этих двух ярких снопов, вдруг густо и непроницаемо засинело. Фары тут же погасли, окружающее приобрело расплывчатые фантастические очертания. Через минуту, однако, глаза привыкли к темноте, отчетливо проступили первые звезды, и все опять получило реальные, привычные очертания: кучи зерна не казались горами, а попахивающая горячим бензином трехтонка снова стала машиной, а не диковинным зверем.

Поляков распорядился идти на отдых, с тем чтобы завтра начать работу пораньше. На полевом стане, находящемся в полукилометре от тока, кисло пахло овчинами, подслеповато мигал закопченный фонарь, солома была навалена прямо на земляной пол, и только в углу стояли два рассохшихся деревянных топчана.

— Гарнитур! — усмехнулся Поляков.

Ночевать решили на воле, благо соломы было много. После ужина Поляков отправился потолковать с бригадиром, женщины начали укладываться спать. Зашуршала обминаемая солома, послышались усталые зевки. Поля лежала с краю, притаившаяся, с сильно бьющимся сердцем, и знала, что нынешняя ночь еще не кончилась. Прислушавшись, Поля осторожно встала, вышла на дорогу. Она не видела, как над соломой приподнялась голова глухой Ивановой и опустилась только тогда, когда из темноты, навстречу Поле, двинулась другая фигура.

— Ты? — негромко и уверенно окликнул Поляков. — Умница!

Он обнял ее, тихонько повел по дороге.

— Пройдемся немного.

— Боязно, увидят! — Полина озиралась, помимо своей воли прижимаясь к Полякову.

— Э, всего бояться — жизни не видать! — засмеялся он. — Давай немного поговорим.

— О чем? — вздрагивая спросила Поля.

— Озябла? — Поляков снял китель, заботливо укрыл ее. — О чем, говоришь? О себе хочу немного рассказать. Я ведь о тебе все знаю, а ты обо мне — ничего. Понятно?

Поляков закурил, прикрывая ладонями огонек спички; стало слышно, как далеко в селе сонно брешут собаки.

— Ну вот, — снова положил Поляков руку на Полино плечо. — Вырос я в детском доме, без отца и матери. Знаешь, как сладко?.. После школы поступил в институт — кулак грыз, помощи ниоткуда, а кончил. Так мне, понимаешь, в люди хотелось выбиться! И хотелось еще, чтобы рядом со мной жил человек — красивый, вот как ты, семья своя… Приехал сюда, женился. Жену ты мою видела — не вышло у нас красивой жизни! Детей нет, болеет всегда. А ведь мне тридцать два, мне жить охота, я до нее, до жизни, жадный, мне сто лет мало! А тут ты!

Под ногами что-то пискнуло, метнулось в сторону. Полина испуганно остановилась.

— Мышь это, — успокоил Поляков, бережно прижимая Полину к себе. — Не бойся ты ничего, я с тобой.

Он снова закурил, откровенно усмехнулся.

— Я ведь, когда в прошлом году полез к тебе, — так, с баловства. Знаешь, бабы есть какие, вот и думал: отказу не будет. А ты вон какая! Ну, и задело с той поры, стал я к тебе приглядываться, а потом решился. — Поляков сжал Полину руку, жарко зашептал: — А тебе разве с твоим сладко? Знаю, знаю, молчи!.. Помнишь, я тебе весной говорил — руки, мол, связаны? — Поляков засмеялся громко, торжествующе. — Развязал я их, разошлись, по-мирному! Понятно тебе, царевна моя, недотрога ты моя желанная!

Полина не заметила, как они свернули с дороги и зашли в сухую, еще полную дневным зноем пшеницу. Ее бил озноб.

Сильные руки Полякова обвили упирающуюся Полю, стиснули, опустили на землю. Голова у Поли неловко запрокинулась, мелькнула почему-то далекая глупая мысль — поужинал ли Федор? — и сквозь чащобу нависших колосьев в лицо ее хлынул серебряный звездный дождь.

16.

Чемодан был собран еще утром, но сейчас Поля снова распотрошила его и добавила белья: на стуле лежала целая стопка рубашек, носков и платков. Корнеев пытался остановить ее, сердито написал: «Ты что меня — насовсем собираешь?»

Поля прочитала, еще ниже наклонилась над чемоданом.

— И будешь там бегать по прачечным! К врачу каждый раз надевай свежее, чтоб козлом не пахло.

Федор Андреевич не стал спорить: может быть, она права, на курортах он никогда не был. Впрочем, и Поля не была. Да хотя не все ли равно, рубашкой больше, рубашкой меньше, стоит ли в последние часы спорить из-за пустяков! Корнеев отошел к столу — здесь, на виду, лежало все то, что нужно разместить по карманам: паспорт, деньги, санаторная карта и путевка. По ее сиреневому фону, изображающему море, крупно шло название: «Сочи». Военком сдержал слово: неделю назад, когда Корнеев начал уже забывать о разговоре с полковником, его вызвали в военкомат и вручили вот эту карточку с сиреневым морем. Ну что же, поглядим, что за Сочи!

Наконец, все было уложено. Поля придавила коленом крышку чемодана, закрыла замок.

— Видишь, все влезло!

Одернув платье, она тоже подошла к столу, кивнула на деньги.

— Мало берешь, послушай меня! Ведь есть же деньги.

Корнеев покачал головой: больше не надо. Проездной литер туда и обратно ему выписали, на расходы достаточно и этого. Не гулять он едет. Все эти доводы Федор Андреевич высказал Поле уже дважды — вчера и сегодня. Было и еще одно обстоятельство, о котором они не говорили и о котором Полина, судя по ее настойчивым советам, догадывалась: Корнееву не хотелось брать из тех денег, что хранились у нее на сберкнижке, до сих пор они вызывали у него чувство протеста и настороженности.

— Ну, смотри! — обиженно отозвалась Поля.

Прибирая в комнате, она несколько раз украдкой посмотрела на мужа. Задумавшийся Корнеев почувствовал, наконец, ее взгляд, обернулся.

— «Ты что?»

— Ничего. А что?

Федор Андреевич в свою очередь пытливо посмотрел на жену. В последнее время он снова не понимал ее, каждая его попытка вызвать Полю на откровение разбивалась о непроницаемую стену замкнутости, показного непонимания. Ночами она подолгу не спала, о чем-то вздыхая, но стоило только ей заметить, что и Федор не спит, как Поля затихала, неискусно прикидываясь спящей. Начала она избегать и физической близости, оправдываясь то своими женскими недугами, то усталостью, и, хотя Федор Андреевич не надоедал ей, было в этом избегании что-то обидное, оскорбительное. А позавчера она ночью сама разбудила его, осыпала поцелуями, а потом горько расплакалась и силой удержала его на кровати: он хотел встать, включить свет и спросить, что все это значит.

Вопрос этот он задал утром. Притихшая, чем-то подавленная, Поля неохотно ответила:

— Не обращай внимания, бабья дурь.

Корнеев был убежден только в одном: если бы не его немота, он заставил бы рассказать все, что волнует ее; он чувствовал, видел по ее глазам, что порой и она сама ждет этого разговора, мысленно уже начинает его и, мгновенно передумав, точно испугавшись чего-то, замыкается, уходит в сторону.

— Пора, Федя, идти, — негромко окликнула Поля.

Федор Андреевич шагнул к Поле, крепко прижал ее к себе, целуя глаза, губы. Что бы там ни было — он любил ее, свою Полю, свою девочку; он уже сейчас, еще не уехав, начинал скучать о ней! Заметив, как вспыхнули глаза Федора, Поля высвободилась из его объятий, заторопилась.

— Опоздаешь, Федя. Идем, идем! — И вопросительно посмотрела на него: — Может, мне все-таки проводить тебя?

Корнеев энергично замахал: зачем? Пусть идет, у нее сегодня производственное совещание — настойчиво поговаривают о скорой отмене карточек. Он великолепно доедет до вокзала один. До поезда еще целый час, вполне успеет, жаль только, что не попрощались как следует…

На углу они немного постояли, потом Поля как-то странно, судорожно всхлипнула, на секунду прильнула к Федору и побежала. «Любит! — растроганно и благодарно смотрел вслед Федор Андреевич. — Ничего — время пролетит быстро…» Уже потом, много месяцев спустя, вспоминая это прощание на углу, Корнеев думал: удержи он тогда Полю — и никогда не случилось бы того, что перевернуло его жизнь!

Репродукторы на привокзальной площади гремели артиллерийскими раскатами — голосистые зенитки салютовали 800-летию Москвы. Накрапывал дождь, мокро блестел асфальт. Начиналась осень, и не верилось, что через двое суток пути будет лето, солнце, теплое море.

Поезд опаздывал на час. Федор Андреевич оставил в камере хранения чемодан, вышел на перрон. Как здесь все изменилось! Сияли стеклянные витрины ларьков, радио передавало праздничный концерт, у ярко освещенных вагонов скорого поезда Ташкент — Москва неторопливо на сон грядущий прохаживались пассажиры в наброшенных на пижамы пальто и плащах. А Корнееву все еще помнились вокзалы военных лет — затемненные, с гремящими по перрону солдатскими котелками, очередями у продпунктов и зашторенными окнами санитарных поездов.

Скорый Ташкент — Москва ушел, перрон ненадолго опустел и вновь загомонил — прибыл пригородный поезд.

Федор Андреевич прохаживался вдоль линий, машинально вглядывался в мелькающие лица, думал о Поле. Своеобразное это ощущение: вот он еще не уехал, ходит здесь, а в каких-то пяти-семи кварталах отсюда, совсем рядом, сидит на совещании Поля — чувство такое, словно он уже далеко-далеко!

У воинской кассы было пусто. Два молоденьких сержанта, видимо, уже послевоенных, с уважением посмотрели на усатого человека в офицерской шинели без погон, почтительно уступили место у окошечка. Славные ребята!

Пожилая кассирша, приметившая необычного пассажира с блокнотом, заулыбалась и, как что-то очень приятное, сообщила:

— Опять прихватывает, опоздание на пять часов. — И словоохотливо пояснила: — Ремонтные работы на линии, поизносилась дорога за войну, вот и держат. Приходите теперь в три часа, не раньше, да не беспокойтесь — билет вам в первую очередь дам.

К удивлению кассирши, пассажир довольно улыбнулся. Еще бы! То, что предстояло потом возвращаться на вокзал ночью, Корнеева не беспокоило, зато Полю увидит. Вот обрадуется!

Через полчаса Федор Андреевич спрыгнул с автобуса и еще через несколько минут взбегал на крыльцо. Ключа в условленном месте не оказалось. Поля, должно быть, уже вернулась. Точно, дома: в полутемный коридор из-под дверей вытекала узкая струйка света.

Федор Андреевич постучал.

— Кто там??

Закрывая рукой грудь, в наспех наброшенном халате, Поля выглянула в дверь, ахнула.

Все еще улыбаясь, Корнеев вошел в комнату и, ошеломленный, остановился. На разобранной кровати в синих галифе и нижней расстегнутой рубашке сидел человек с тонкими подбритыми бровями, на его лице блуждала растерянная нагловатая усмешка.

Корнеев дико оглянулся на Полю — она поспешно застегивала халат и не могла найти пуговицу.

Острая боль ударила в сердце, перед глазами все качнулось, поплыло — бутылка на столе, подбритые тонкие брови, рвущая пуговицы Полина…

— Ы-ы-а! — гневно закричал Корнеев, весь дрожа, и вскинул кулаки.

— Ну, замычал! — бросилась к нему Полина, уже не отдавая себе отчета в том, что выкрикивает. — На бей! С ним живу, он мой муж! Он! Он!..

Жестокие страшные слова наотмашь хлестнули Федора Андреевича, он зашатался и, как слепой, хватаясь за стены, вышел. Не помня себя, навалился на поручни крыльца, съехал по ним, бессильно упал на лавочку.

Дождь перестал, дул ветер. Мелкие тучки быстро бежали по небу, налетали на луну — она легко, играючи, проходила сквозь них. Ветер, сердясь, гнал еще большие тучи — темные, злые, они наплывали одна за другой, и луна все дольше и дольше оставалась закрытой, все труднее ей было справляться с ними. Наконец медленно навалилась последняя, самая большая туча, тяжелая, почти черная, занявшая едва ли не полнеба. Луна легко, уверенно вошла в нее, еще не зная, какой тяжелой и изнурительной будет эта последняя борьба. Рваные края тучи посветлели. Но луна уже входила под тучу все дальше и дальше, нежный отсвет погас, и тогда туча стала еще больше, еще чернее. Все вокруг померкло, только над мокрой черной землей буйствовал ветер… И когда казалось, что мрак победил окончательно, что темная ночь простоит до утра, — луна все-таки одолела тучу, вышла с другой стороны ее. Растрепанная и нестрашная туча ушла, и в очистившейся синеве золотой шар поплыл теперь свободно и торжествующе.

Возвращаясь в первом часу ночи с работы, Настя еще в воротах увидела, что на лавочке кто-то сидит. «Уж не дурной ли какой человек?» — обеспокоенно подумала она и, только подойдя ближе, узнала Корнеева. Он сидел, откинувшись к стене, неестественно запрокинув голову, и его освещенное лунным светом лицо с закрытыми глазами было белым, как у мертвеца.

— Федор Андреевич, вы что? — испугалась Настя. — Федор Андреевич!

Корнеев открыл глаза и, не узнавая, закрыл их снова.

— Господи, беда какая! — захлопотала Настя. — Сейчас я, сейчас!

Она вбежала на крыльцо, забарабанила в квартиру Корнеевых.

— Ну, кто там еще? — широко распахнула дверь Полина. — А, подружка!

— Там Федор Андреевич внизу, плохо ему! — выпалила Настя и удивленно, еще ничего не понимая, вскинула голову.

Полина молчала. У стола, потягивая из рюмки, стоял незнакомый человек с подбритыми бровями и с интересом рассматривал ее, Настю.

— А как… А Федор Андреевич? — потерянно спросила Настя, чувствуя, что внутри у нее что-то часто и мелко задрожало. Не дожидаясь ответа, она выбежала, скатилась с крыльца, подхватила сидящего все в той же позе Корнеева.

— Федор Андреевич, милый, пойдемте! Нельзя здесь, вставайте!

Корнеев с трудом поднялся и послушно пошел за Настей.

17.

Третий месяц, вернувшись с курорта, Федор Андреевич жил на квартире у Насти. Комната была перегорожена ситцевой занавеской — за ней спала хозяйка с дочерью, в проходе между окном и голландкой стояла кровать Корнеева, вернее — ее подобие, сооруженное из козел и досок. Оставшееся свободное место занимал стол, придвинутый к стене; над ним в резной раме висела увеличенная карточка покойного мужа Насти — Алексея. Карточка была увеличена плохо, лицо Алексея, добродушное и подвижное в жизни, было на карточке каким-то деревянным, похожими оставались только его улыбчивые глаза…

Конечно, следовало бы сменить квартиру — Корнеев чувствовал, что злоупотребляет Настиной добротой и невольно, по крайней мере, в глазах всего двора, ставит ее в неловкое положение, — но он был еще настолько выбит из колеи, что не находил в себе ни сил, ни желания что-либо предпринять. Однажды он, правда, написал, что постарается скоро переехать. Настя кротко ответила:

— Вам видней, удобств у меня никаких нет — сами видите.

Нужно было, конечно, объяснить, что он заговорил о переезде из-за других побуждений; лучшего ему сейчас и не хотелось. У него был свой угол и в буквальном смысле слова — свой свет в окошке: окно приходилось у его изголовья, и Федор Андреевич мог здесь валяться целыми днями с книжкой в руках, никому не мешая. Уже много позже, когда острота боли приглохла, Корнеев заметил и то, что в скромно обставленной комнате Насти порядка куда больше, чем в его прежней загроможденной вещами квартире. Полуподвальная довольно обширная комната с тремя окнами, до половины ушедшими в землю, была всегда прибранной, сверкала чистотой полов, белизной занавесок. Настя приучила к аккуратности и Анку: прежде чем идти в школу, девочка подметала пол, убирала со стола, и если в это время дядя Федя отлучался, то по-своему, вернее, по-матерински тщательно, перестилала и его постель. На этой почве между Корнеевым и Анкой происходили забавные, только им двоим понятные объяснения, которые несколько развлекали Федора Андреевича, ненадолго выводили его из состояния оцепенения и равнодушия.

В первые дни, правда, Анка украдкой разглядывала Корнеева, но тогда Федор Андреевич не замечал, что за каждым его движением неотступно следят синие Анкины глаза; а потом, когда Корнеев начал медленно приходить в себя, любопытство девочки уже полностью было исчерпано и сменилось доверчивым и, что забавнее всего, покровительственным расположением. Анка, памятуя строгий наказ матери, ни разу не спросила дядю Федю о тете Поле, которую она хорошо знала и недолюбливала, и только раз в разговоре с матерью упомянула ее имя и виновато покраснела.

Во всех же других отношениях Анка не признавала никаких условностей и широко пользовалась неписаным правом своего возраста. Она могла в любую минуту заявиться в угол Корнеева, показать ему тетрадку с пятеркой, дать починить замолчавшие ходики. Все подобные дела, конечно, оказывались безотлагательными, экстренными, и тут уж никакое дурное настроение в расчет не принималось. В последнее время Анка начала извлекать из соседства Корнеева и прямую выгоду: однажды, помучившись с задачкой, она обратилась за помощью и с тех пор при первом же затруднении бежала к нему. Федор Андреевич сажал девочку рядом и неторопливо, давая ей возможность вникнуть, начинал решать «самую трудную задачу». Ему нравились эти короткие учебные минуты, как он мысленно называл их, нравилось и то, что уже вскоре, поняв ход решения, Анка выхватывала листок, радостно кричала:

— Понятно, понятно, я сама!

Корнеев и не подозревал, что хитрущие Анкины подружки в критических случаях просили ее проверить задачу «у квартиранта» — он был популярен у них под этим именем. Окрестила его так сама Анка. Однажды, когда из всего третьего класса задачу дома решила она одна, Анка великодушно призналась:

— Квартирант помог, во — все знает!

Дружба с Анкой была тем единственным лучиком, который освещал угрюмое одиночество Корнеева. Как только она убегала в школу, он снова погружался в свои тоскливые думы, и чем ближе к полудню, тем чаще ловил себя на мысли, что ждет, когда стукнет дверь и в белом облачке морозного пара прозвенит веселый Анкин голос:

— А у меня сегодня пятерочка!

Федор Андреевич шуршал страницами книги, а потом, забыв о ней, часами лежал в своем углу, неподвижный и равнодушный. Настя, тихонько напевая, что-нибудь прибирала или штопала и порой удивлялась Анкиной легкости, с которой та нашла общий «язык» с Корнеевым. Напевала же Настя всегда одну и ту же песенку, грустную и протяжную, — «Темная ночь».

Иногда Федору Андреевичу приходило в голову, что он невнимателен к Насте; во многих отношениях она оказалась тоньше его. Как, например, она деликатно и самоотверженно сделала то, что надлежало бы сделать ему и чего он никогда бы не сделал. Однажды, вернувшись с прогулки, Федор Андреевич обнаружил на кровати свои книги, кое-что из белья, старые брюки и комнатные туфли. Все это оставалось там, на прежней квартире, и Настя, не говоря ни слова, сходила и принесла.

Федор Андреевич благодарно посмотрел на смущенно отвернувшуюся Настю, но промолчал и в этот раз; блокнот его оставался почти чистым.

Кормился Корнеев вместе с Настей и ее дочкой. Первую же полученную после приезда пенсию он отдал Насте, опасаясь, что придется по этому поводу объясняться, но обошлось без этого. Настя взяла деньги, молча кивнула, и Корнеев не смог не отметить, что и это она сделала просто, с большим тактом. Никаких недоразумений у них не возникало и впредь. Корнеев отдавал Насте деньги полностью, оставляя себе только на папиросы. А курил он теперь еще больше, и если не лежал с книгой, то сидел у печки и пускал дым в открытую дверцу; когда-то давно он вычитал, что табачный дым особенно вреден детям, и теперь никогда не разрешал себе курить в комнате. Настя видела это, ценила, хотя иногда ей и хотелось сказать:

— Да курите вы, Леша, бывало, все время дымил!

Сказать так следовало бы и по другой причине — в открытую дверцу улетучивалось тепло натопленной печи; как хорошая хозяйка, Настя знала это, но молчала: пустяки все, пусть человек перемучается.

За все это время Федор Андреевич побывал у Воложских только один раз. Старики удивились, что с курорта Корнеев вернулся осунувшимся, начали было сочувственно допытываться, в чем дело, но, заметив, что гость отвечает неохотно, отступились. Мария Михайловна спросила о Поле, Корнеев коротко ответил: «Все в порядке», — и начал расставлять шахматы.

Минутами Федор Андреевич был близок к тому, чтобы рассказать обо всем Воложским, но он боялся, что не сдержится и покажется жалким. После, потом!

Прощаясь, Корнеев объявил, что на месяц — полтора уезжает к своей дальней родне на село — и село и родня были придуманы тут же, за партией в шахматы. Федор Андреевич крепко, с ему одному ведомым чувством, пожал старикам руки и ушел, мрачный, с непроницаемым, замкнутым лицом.

Курорт немного дал Корнееву, и дело тут было не столько в курорте, сколько в нем самом. В санаторий после той страшной ночи Федор Андреевич прибыл таким усталым и разбитым, что его больше недели пришлось продержать на постельном режиме — мера, которая только усугубила его болезнь.

Нервы у Корнеева оказались совершенно расстроенными, но как молоденькая симпатичная девушка-врач ни допытывалась, что за потрясение он недавно перенес, Федор Андреевич упорно писал: «Ничего не было». Врач показала его профессору. Бритоголовый грузин, прочитав историю болезни, долго ходил вокруг обнаженного по пояс Корнеева, сердито бормотал что-то на своем родном языке и распорядился немедленно освободить его от постельного режима.

Двадцать дней Федор Андреевич купался в море, ходил на прогулки, но все это — равнодушно, иногда даже с раздражением, досадуя, что ему мешают додумать его бесконечную думу. Трудно лечить человека, если он сам не лечится, и, подписывая заключение, составленное в свойственных курортным докторам оптимистических выражениях, девушка-врач вздохнула. Единственное, что дало лечение, — совершенно перестала болеть поясница; тут уж сработало Черное море да щедрое южное солнце.

Из библиотеки Федор Андреевич принес стопку последних номеров «толстых» журналов и теперь, лежа, неторопливо просматривал их.

Любовь Михайловна обрадовалась ему, попеняла, что долго не заходил, и, узнав, что он был на курорте, удивилась.

— Вот бы уж, голубчик, не подумала! Скучно вы что-то выглядите. — Она внимательно рассматривала осунувшееся, с глубоко запавшими глазами лицо Корнеева. — Уж не заболели ли чем?

Казанская искала ускользающий взгляд Корнеева, и когда он, наконец, встретился с ней глазами, то поразился сам. Беспокоится о его здоровье, а сама выглядит хуже его. Побледнела, восковая кожа на лице кажется совсем прозрачной.

— Нездоровится немного, — отмахнулась старушка. — Годы, голубчик…

…В комнату кто-то вошел; полагая, что это Настя или Анка, Федор Андреевич даже не повернул головы.

— Нечего сказать, хорошо гостей встречаешь! — громко сказал Константин Владимирович, заметив торчащие из-за печки ноги.

Федор Андреевич проворно вскочил, выбежал навстречу, радуясь неожиданному появлению Воложского; вопрос о том, как Воложский нашел его и узнал, что он никуда не уезжал, пришел в голову позже.

— Ну вот, — разматывая шарф и раздеваясь, добродушно гудел Константин Владимирович, — пришел я к тебе за поздравлениями. Не догадался — так я сам заявился. Поздравляй с орденом Ленина! Не одному тебе хвастать!

Худые щеки Корнеева порозовели — ему было стыдно, что он не слышал о награждении. Обеими руками стиснул руку Воложского.

— Поздравляешь, значит? Не кривлю душой, Федя, — приятно! Ну, спасибо, дорогой, спасибо! — Воложский поколол Корнеева бородкой и усами, трижды поцеловал. — А знаешь, нелегкая это штука ордена получать! Устроили в школе заседание, посадили меня за красный стол и целый вечер говорили всякие разные комплименты. А я сижу и потом обливаюсь — ничего глупее такого положения не придумаешь! У вас там это на фронте проще, наверно, было: нацепят тебе орден, берешь ты свою пушку и опять стреляешь, а? — Посмеиваясь, Воложский незаметно приглядывался к Корнееву. Лицо Федора не казалось сегодня измученным, он улыбался, все еще смущенный тем, что застали его врасплох.

В новом темном костюме, оживленно потирая руки, Константин Владимирович прошел по комнате, похвалил:

— Хорошо! Скромно, но очень хорошо. — Он заглянул за печь и тоже одобрил: — А что же — ничего, вроде отдельной комнаты! Ты не обижайся, что суюсь всюду: приду — Мария Михайловна экзамен учинит, надо доложить.

И тут же остановил на Корнееве прямой требовательный взгляд.

— Так, в селе, значит, гостишь?

Федор Андреевич покраснел, виновато развел руками.

— И молчал? — возмутился Константин Владимирович. — Боялся: утешать буду? Ну и глупо! Все глупо!.. Глупо прежде всего то, что и я молчал. Видел я ее несколько раз с каким-то хлыщом под руку. То, что она со мной не здоровается, так я на это внимания не обратил. Не велика радость здороваться с такой старой кочергой!.. И другое видел. Видел, каким ты после курорта заявился! Расспросить хотел — так Мария Михайловна отговорила. Как же: неприлично, нетактично! Вот тебе и хваленая женская тонкость! Да и ты хорош!

Прямые грубоватые слова старого друга сыпались на Корнеева, как град, и, к удивлению, не доставляли особой горечи: нападки на женскую тонкость заставили его даже улыбнуться.

Воложский пробежал по комнате, остановился.

— И нечего улыбаться, ничего смешного не вижу. И трагического, кстати, тоже не вижу. Чужой она тебе человек!

Федор Андреевич невольно вздрогнул. Когда-то этим словом определяла свое отношение к людям Полина; ныне, пожалуй, с большим основанием, оно было отнесено к ней самой.

— Да, чужой! — убежденно повторил Воложский. — Вот как она стала чужой — это мы все проглядели, это горько! А то, что чужая, — без сомнения. Пойми ты самое простое: она тебя не просто как мужика бросила, она к своим ушла! Будь ты с гнильцой, она бы не ушла, убежден в этом. И тебя бы еще вдобавок оплела… Не веришь? Уж коли так случилось — сумей шире взглянуть. Ты думаешь, нет их таких, чужих? Есть, Федор. И тут мы еще непростительно мягки, снисходительны, а надо — злее!..

Дверь взвизгнула, влетела Анка.

— Дядя Федя, — торопливо начала она и осеклась. — Здравствуйте!

— Здравствуй, здравствуй, — улыбался одними глазами Воложский. — Ну, как тебя зовут?

— Анкой, — чуть исподлобья, изучающе смотрела девочка.

— А меня дядей Костей, вот и познакомились. В каком ты классе учишься?

— В третьем. А вы тоже учитель?

— Хм… тоже. Позволь узнать, как ты об этом догадалась?

В синих Анкиных глазах запрыгали смешинки, она замялась.

— У Николая Христофоровича… борода, как у вас.

— Ого, — рассмеялся Воложский, — наблюдательная особа! Так что ты хотела сказать дяде Феде?

— Дядя Федя, — повернулась Анка к Корнееву, — мы сейчас всем классом идем в музей. Маме скажите.

— Славная девчушка! — Константин Владимирович посмотрел вслед убежавшей Анке и перевел задумчивый взгляд на Корнеева. — Знаешь, нелепо: всю жизнь с детьми, люблю их, а своих не было… Настина дочка?

Федор Андреевич кивнул.

Задумчивые глаза Воложского затеплились.

— Получил я за эти дни сто шестьдесят пять телеграмм, и тридцать пять из них — от прошлогодних ребятишек. Приятно, знаешь!.. Сашу Ткачука не помнишь? Ну, за которого ты заступался? — Константин Владимирович лукаво посмотрел на Корнеева. — Тоже прислал. Учится в железнодорожном, пишет иногда и, понимаешь, благодарит! А Веселкова моя в МГУ, физмат. Далеко, брат, девица пойдет!

Вошла Настя, привычно оглядев комнату.

— Вот и сама хозяйка, — поднялся Воложский. — Здравствуйте, Настенька. А мы тут сейчас с вашей дочкой познакомились — серьезный товарищ. Велела сообщить, что ушла в музей.

— Анка-то? Пусть бегает.

Настя сняла пальто, поправила косы, уложенные на голове тяжелым венчиком.

— Вы бы хоть чаю попили.

— Спасибо, Настенька, в другой раз.

Константин Владимирович и Настя разговаривали как хорошо знакомые люди, и Корнеев догадался, каким путем Воложский разоблачил его выдумку о поездке в село. Смущало Федора Андреевича только настроение Насти: разговаривая, она вдруг опускала странно темнеющие глаза, на лице вспыхивал беспокойный румянец.

На улице Воложский заглянул Корнееву в лицо, засмеялся.

— Так ты решил, что я пришел к тебе за поздравлениями? Тщеславие, мол, у старого взыграло?

Константин Владимирович взял Федора под руку, дружелюбно пожал локоть.

— Приходил я к тебе, скрытная душа, посмотреть, где ты и как живешь. Надумали мы с Марией Михайловной перетащить тебя к нам, и давно перетащили бы, если бы ты не вел себя, как мальчишка. Спрятался!

Заметив протестующий жест Федора, Воложский остановил его.

— Подожди, подожди! Приглашение наше остается в силе, а решай сам. Семья, в которой ты живешь, мне нравится, так что дело твое. Не поедешь?.. Ну, и шут с тобой, может, и к лучшему. На вот, возьми, если простудишься — годится на компресс. — Константин Владимирович сунул Федору в карман какой-то сверток.

«Что это?» — недоуменно, взглядом, спросил Федор Андреевич.

— Ну, что, что… Четушка! — добрые голубые глаза Воложского смотрели смущенно. — Утешать тебя собирался по-мужичьи, а сейчас вроде не к чему. Сам я, видишь, тоже не расстроен!

Ни Корнеев, ни тем более Воложский не подозревали, что единственно, кто сейчас нуждался в утешении или хотя бы в простом добром слове, была Настя; спокойный, радушный тон, который всегда был присущ ей, стоил ей в этот раз неимоверных усилий и выдержки. Едва только Федор Андреевич и Воложский ушли, Настя, не убирая со стола, скользнула за занавеску, горько заплакала. Перед тем как войти к себе, она столкнулась во дворе с Полиной, по привычке поздоровалась. Не отвечая, Полина прищурилась, нехорошо усмехнулась:

— Ну что — утешилась?

Настя побледнела, молча прошла мимо и долго стояла в коридоре, стараясь успокоиться, чтобы Анка и Корнеев ничего не заметили. А тут еще гость!

Грязное, несправедливое оскорбление, как пощечина, пылало на горячем и мокром лице Насти. За что, за что? Кому она сделала плохое?

На двадцать девятом году жизни Настя впервые узнала, что порой очень нелегко делать и хорошее..

18.

За окном еще было сине. Побулькивал на плитке чайник. Настя что-то шила за столом, проворно взмахивая иглой: электрическая лампочка была закрыта с одной стороны газетой.

Федор Андреевич встал, оделся.

— Доброе утро, — улыбнулась Настя. — Гулять идете?

Посмотрев на ходики, она отложила шитье, быстро поднялась.

— Ого, пора уже Анку будить!

Корнеев вышел. С трехмесячным опозданием вспомнив наставления курортных врачей, он гулял теперь по утрам, до завтрака, и вечером, перед сном. Врачи уверяли, что такие прогулки целебно действуют на нервную систему. Федор Андреевич не знал, что его хождения по двору стали предметом разговоров и шуток: соседки спрашивали у Насти — чего это жилец все ходит и ходит, тронулся, что ли, как жена бросила? Настя, не передавая, конечно, Корнееву этих разговоров, сердилась. Чудные люди: начни он пить, никто бы не удивился — горе у человека, вот, дескать, и пьет! — а то, что он, никому не мешая, ходит, удивляет всех.

На окрепших ветках яблонек и кленов, наполовину утонувших в снегу, лежал крупный сухой иней. Прижились девять деревцев, десятое поздней осенью начисто изглодала чья-то коза, о чем Анка огорченно доложила Федору Андреевичу в первый же день его приезда. Весной нужно будет подсадить…

Поеживаясь в своей выношенной шинели, Корнеев возвращался домой. Утро было морозное, ясное, на голубые снега ложились розовые отсветы запоздавшего солнца. Тягуче звенела под ногами дорога.

У ворот Федор Андреевич едва не столкнулся с Полей. В новом котиковом пальто и такой же шапочке она шла под руку с Поляковым.

Федор Андреевич отвернулся, прошел в калитку.

— Вы нынче что-то долго, — встретила Настя Федора Андреевича. — Замерзли? Садитесь, пейте чай да будем обновку мерить.

Корнеев удивленно посмотрел на Настю: она подняла с колен свое шитье — что-то вроде ватной жилетки.

— Станете под шинель надевать — и тепло будет. Я подошью, чтоб каждый раз не снимать.

— «Спасибо!» — написал Федор Андреевич, тронутый заботой.

— Ну, что там, не велик труд, — просто сказала Настя, и голос ее дрогнул. — За Анку вам спасибо!

Нехитрая Настина выдумка выручила Федора Андреевича в эту студеную зиму. Корнеев больше не мерз, чаще гулял. Приходя в себя словно после летаргического сна, он с возрастающим интересом присматривался к окружающему. Снова, как до войны, нарядные витрины магазинов были заполнены, в булочных стояли вкусные запахи теплого хлеба и сдобы. Люди повеселели, газеты сообщали о строительстве новых заводов, успешном восстановлении разрушенных городов и сел, ярко пестрели афиши кино и театров. Каждый раз теперь, получая на почте пенсию, Федор Андреевич с удовольствием заходил в людный гастроном и покупал Анке конфет.

— Балуете вы ее, Федор Андреевич, — несердито и благодарно выговаривала Настя.

Жилось Насте теперь значительно легче: она неплохо зарабатывала, Корнеев вносил свой пай, а деньги приобретали все больший вес. Лучше стало с продуктами, не хватало пока только на одежду. Одета была одна Анка, Настя же по-прежнему ходила в своем поношенном пальто и подшитых валенках. Став снова наблюдательным, Федор Андреевич подумывал о том, что первый же его приработок, который рано или поздно подвернется, нужно будет израсходовать на покупку пальто для Насти. Ему и в голову не приходило, что такой подарок будет неудобен или, больше того, что Настя попросту может не принять его, — порой и благодарность бывает неосмотрительной.

Как-то вечером Федор Андреевич прочитал заметку о сепаратной денежной реформе в Западной Германии, вспомнил декабрьские дни прошлого года. Тогда ему особенно было плохо, он почти никуда не выходил, ничего не замечал и не слышал, денежная реформа прошла как-то мимо него. Только спустя несколько дней после реформы Корнеев обнаружил у себя пятьдесят рублей прежними денежными знаками, они так и остались у него на память — красная тридцатирублевка и две широкие десятки.

Улыбаясь, Федор Андреевич, написал в блокноте:

— «Настя, вы от денежной реформы не пострадали?»

— Рабочий человек от такой реформы не пострадает, — придержав в руке иголку, скупо улыбнулась Настя. — Только спасибо скажет. Да у меня, сказать, в этот день один рубль и был, и тот занятой!.. Реформа-то по таким ударила, у кого шальные деньги были! — не удержалась Настя и тут же, словно спохватившись, сурово поджала губы.

Корнеев понял, что она говорит о Полине, с возросшим интересом спросил:

— «Что было?»

Досадуя уже на самое себя, Настя нахмурилась, низко склонилась над шитьем.

— «Расскажите», — настаивал Федор Андреевич.

Настя помедлила, прямо посмотрела на него.

— Не надо, наверно, об этом?

— «Говорите, — поспешно написал Федор Андреевич. — Мне нужно знать».

— Знать как раз, может, и не надо, чего себя опять расстраивать? — Настя помолчала, задумчиво добавила: — Хотя, как сказать…

Подойдя к занавеске и убедившись, что Анка спит, Настя вернулась к столу, заговорила возмущенно.

— Вам-то тогда не до этого было, вы не видели, а ведь у нас все на глазах творилось. За день до реформы она с этим своим дружком раз десять домой прибегала, машину гоняли — все продукты тащили.

— «Зачем?»

— Ну, как зачем? Скупили, что там в буфете либо еще где было, а потом назад сдали — вот и спасли денежки, рубль на рубль сменили, а то, гляди, и побольше! Развернулись!

— «Я замечал, да все сомневался», — оправдываясь, написал Корнеев. Уши у него горели.

— Ну, где вам было заметить! — убежденно сказала Настя. — Когда человек любит, он плохого не заметит — верит. Да ведь и то сказать, ловкая она, скрытная, где уж вам углядеть было. У нее вон, говорят, на одной книжке двести с чем-то тысяч лежало.

Корнеев невольно улыбнулся — молва приумножает; Настя, заметив, что Федор Андреевич улыбается, засмеялась и сама.

— Про двести тысяч, конечно, врать не буду — говорят, так ведь говорить все можно. А вот что она не по средствам жила — это я сама видела.

Сумрачная тень лежала на напряженном лице Корнеева, но кривить душой Настя не могла.

— Разве она такой раньше была? Да я, бывало, не знай что для нее бы сделала — подружка! А потом, как ушла в буфет, — ну, скажи, подменили ее! Дружба, конечно, врозь. Что я для нее? — горько усмехнулась Настя. — Голь!.. А я и тут стерпела: не хочет дружить — ладно, не набиваюсь, ты себя-то не губи! Еще как она только первое платье справила, показать пришла, я ей в глаза сказала: «Ой, Поля, смотри, не зарывайся! Понимаю ведь я, что не с зарплаты ты это, я побольше твоего зарабатываю и то чуть прокормиться, шутка ли дело — война, горе народное!» — Настя передохнула, махнула рукой. — Куда там! Обиделась, меня же обругала… Может, и я тут в чем виновата — отступилась. Мне ее и сейчас жалко… Вот так нашу дружбу водой и разлило; когда, бывало, нужно какую там полсотню до получки перехватить, так сначала обегаешь всех, а потом уж к ней, от последней нужды только и идешь…

Корнеев сидел, опустив голову, сгорбившись. Насте стало жалко его.

— Может, и зря я все это наговорила, Федор Андреевич, только сами же просили. Одно скажу: не печальте вы себя. Когда, может, и сами подумаете — хорошо, что так все получилось. У нас вон во дворе в один голос говорят: как ни крутись, а ответа не минует. И я это же скажу.

Настя посмотрела на ходики, поднялась.

— А сейчас идите-ка гулять да спите спокойно. И мне уж пора.

В том, что рассказывала Настя, не было ничего неожиданного, многое Федор Андреевич уже понял. Тяжело было признаваться в одном: в борьбе за Полю проиграл он, победа оказалась за теми — теткой, этим человеком с подбритыми бровями и еще какими-то другими, незнакомыми, каких немало еще ходит по земле. Но раз уж так получилось, надо благодарить судьбу: она избавила его от многих неприятных унизительных сцен, которые рано или поздно разыгрались бы в его прежнем доме.

Глубоко вздохнув, Корнеев Повернул за угол и двинулся по прямой заснеженной улице, уносящей вверх, в гору, матовые фонари.

С прошлым было покончено, жизнь продолжалась.

19.

Просыпаясь по утрам, Федор Андреевич некоторое время, не шевелясь, смотрел в окно. Это вошло у него уже в привычку. Наполовину обрезанный занавеской квадрат окна служил ему чем-то вроде бюро погоды, безошибочные прогнозы которого нередко определяли и настроение. В метельные дни за окном дрожала серая пелена, унылая и тусклая; в морозы на стекле цвели пушистые диковинные узоры, розоватые утром и синие под вечер.

Сегодня окно казалось прямо золотым; на занавеске мелькали маленькие юркие тени повеселевших воробьев. Почувствовав прилив сил, Корнеев быстро оделся, сделал несколько гимнастических упражнений.

— Доброе утро, дядя Федя, — приветствовала его Анка. — А вы засоня, засоня! Мама уже на работу ушла, я все задачки решила!

Взмахнув руками, Федор Андреевич угрожающе двинулся вперед; Анка с визгом юркнула за ситцевый полог, выставила оттуда курносый, с зацветшими веснушками нос:

— Давайте завтракать, и я опять буду.

После завтрака Корнеев тщательно побрился, ловя себя на приятной мысли о том, что сегодня у него «занятый» день. Сейчас надо сходить в библиотеку, после обеда — на завод, в конструкторское бюро: снова обещают дать чертежи..

Зажав руками уши и раскачиваясь, Анка сидела за столом, старательно заучивала:

Уж тает снег, бегут ручьи,В окно повеяло весною…

Федор Андреевич хотел предупредить, что он скоро вернется, но решил не мешать, тихонько подошел к двери. Проводил его уверенный голос Анки:

Засвищут скоро соловьи,И лес оденется листвою…

Шли первые апрельские дни, когда по утрам на теневой стороне синеет еще тонкий ледок, хрупко ломается под ногой прохваченный нестрашным ночным морозцем пористый серый снег, а на солнцепеке — сухие тротуары, дымится у завалинок теплая, утоптанная маленькими галошками земля, и малыши, пользуясь отсутствием старших, аппетитно грызут сахарные сосульки, доставленные с той, зимней стороны. Вот, расхрабрившись, четырехлетний человек разулся и, заливаясь довольным смехом, притопывает розовой пяткой по мягкой, податливой земле. Ну, это уж слишком! Корнеев остановился, но выскочившая из калитки мамаша опередила его. Она подхватила озорника на руки, нашлепала его по мягкому месту и унесла домой, не обращая внимания на протестующий рев.

Чем ближе к центру города, тем оживленнее становились улицы. Бежали, разбрасывая брызги, автомашины, по солнечной стороне двигался людской поток. Поминутно слышались шутки, смех, мелькали улыбающиеся лица — это правда, что весной улыбок больше, чем зимой.

Приподнятое настроение захватило и Корнеева. В библиотеку он вошел, сохраняя на лице легкую беспричинную улыбку, весело кивнул знакомой молоденькой библиотекарше, склонившейся над столиком, взглядом показал туда, за стеллажи: хозяйка там?

Круглолицая девчушка с рыжей челкой на лбу, узнав Корнеева, поднялась из-за столика.

— Любовь Михайловны нет. — Рыжие густые ресницы часто замигали, лицо девушки как-то странно покривилось. — Похоронили мы ее…

— Ы-ы! — вырвалось у Корнеева. Ему показалось, что он ослышался, и, уже не в состоянии удержаться, «говорил», «говорил»! «Как? Что? Почему?» — должны были означать все эти натужные звуки, срывающиеся с его резиновых губ, и девушке казалось, что она понимает его.

— Три дня как похоронили, — вытирая измазанными в чернилах пальцами щеки, всхлипнула она. — Болела, а держалась, на ногах все… В субботу не вышла, записку прислала. Пошла к ней, а ночью при мне и померла… И вас вспоминала, журнал вам еще оставила.

Потрясенный Федор Андреевич умолк; простые, не оставляющие сомнения слова девушки начали доходить до его сознания, и оно бурно сопротивлялось. На фронте Корнеев привык к смерти, — там она была так же обыденна, как выстрелы; здесь, после всего, смерть казалась противоестественной. Ведь он еще неделю назад сидел у Казанской, слышал ее неторопливый голос, видел ее голубоватые, полные жизни глаза!

— Хорошо похоронили, народу сколько было, — говорила девушка. — И музыка была. Ее ведь все знают, любили все!..

Корнеев, сжав губы, смотрел на решетчатый крашеный барьер, испытывая гнетущую опустошенность.

Не садясь сама и не приглашая сесть Корнеева, девушка тихонько рассказывала о покойной, словно была убеждена в том, что стоящему против нее молчаливому человеку все это так же нужно и дорого, как и ей самой.

— Муж и сын у нее в один день померли от тифа, в двадцать первом году. Болела она тогда долго. А потом приемыша взяла из детдома. Я-то его не видела, на карточке только… Вырастила, выучила — на финской войне погиб. Потом уж одна все жила…

Девушка вздохнула, послюнявила испачканный чернилами палец, потерла его платочком и, словно вспомнив о своих обязанностях, без всякого перехода спросила:

— Дать вам тот журнал?

— «Какой журнал?» — ответил недоуменным взглядом Корнеев.

— Я ж вам говорила, — библиотекарша посмотрела на него с упреком. — Любовь Михайловна вам отложила. Статейка там одна есть.

Она принесла журнал, вынула закладку.

— Вот.

Корнеев — ему не хотелось сейчас ни читать, ни думать — рассеянно прочитал название статьи о работах академика Ростовцева, просмотрел отмеченные красным карандашом абзацы. В них упоминалось о больном афазией шестидесятилетнем К. Он не говорил много лет, случай его считался безнадежным, но, увидев однажды, как из окна выпала женщина, К. закричал — потрясение полностью возвратило ему дар речи.

Поджидая, пока девушка запишет журнал, Федор Андреевич с благодарностью и горечью одновременно думал о Казанской. Старушка помнила о нем даже перед смертью, а он не мог прийти хотя бы на три дня раньше!.. Пока это была единственная реакция на прочитанное, мысль о собственном увечье отступила сейчас, и если Корнеев все же брал журнал домой, то только для того, чтобы не совершить в глазах этой рыженькой бестактный поступок: журнал ведь припасла для него Казанская…

На улице все так же ярко светило солнце, но погожий весенний день словно утратил половину своих красок, потускнел…

Прошлое нет-нет да и напоминало о себе внезапными уколами.

Баня в этот предпраздничный день была переполнена. Корнеев не спеша мылся, прислушивался к разговорам. Война, кажется, кончилась совсем недавно, а люди, по годам, по выправке, наконец, по шрамам, которые были у многих, — солдаты, говорили о работе, о каком-то пустяковом происшествии, о выпивках, и хоть бы кто помянул о войне. Должно быть, и впрямь осточертела она мирному по натуре человеку! Обдирая мочалками друг другу спины, люди гоготали, беззлобно шутили. Первые острые чувства встречи давно отволновали, жизнь налаживалась, и люди, привыкнув к тому, что они дома, устраивались, обживались и простодушно всему радовались.

После бани очень хотелось пить. Но, проходя мимо отремонтированного и покрашенного буфета, Федор ускорил шаг. Из открытых дверей буфета доносился смех Полины. К черту, незачем сюда ходить, надо ездить в заводскую баню!

Пройдя несколько кварталов, Корнеев успокоился и уже упрекал себя в малодушии. Подумаешь — ну, и зашел бы! Что ж ему теперь, в другой город уезжать, раз она тут живет? В конце концов все очень естественно: разлюбила — ушла, не крепостная. Может, еще и так случится, что придется детей ее учить. Воображение живо нарисовало: постаревший Корнеев входит первого сентября в восьмой класс, ученики встают и тут же садятся, разглядывая нового педагога. На первой парте, у самого стола, сидит розовощекий паренек с большими серыми глазами и русым чубчиком. Чувствуя, как у него стучит сердце, Корнеев просматривает в классном журнале фамилии учеников и сразу же выхватывает: Корнеев… Хотя, почему Корнеев? Забывшись и не замечая удивленных взглядов прохожих, Федор Андреевич «забормотал». Фамилия паренька будет другая…

— С легким паром! — окликнула Настя, когда Федор Андреевич вернулся домой. Она выглянула из-за занавески — со шпильками в зубах, мелькнули смуглые обнаженные руки — и снова скрылась.

Корнеев снял прилипшую к телу гимнастерку, надел пижаму, зачерпнул из ведра ковш воды.

— Что ж вы воду? Чай вон готов.

Федор Андреевич оглянулся и опустил ковш.

Настя стояла посреди комнаты, освещенная теплым предвечерним солнцем, порозовевшая от смущения и неузнаваемая, с тщательно уложенными вокруг головы косами, в новом платье, облегавшем ее фигуру с небольшой, как у подростка, грудью, в коричневых туфлях-лодочках на стройных ногах. Она была похожа сейчас на прежнюю молоденькую и счастливую жену Алексея, с которой добродушный рослый электромонтер гордо проходил под одобрительными взглядами всего двора.

— Анку на улице не видели? — смущенно блестела синими глазами Настя. — Расстроилась она у меня!

— «Что такое?» — спросил взглядом Корнеев.

— Да что? — засмеялась Настя. — Завтра демонстрация, а младшие классы не берут. Со мной просится, да уж не знаю, как быть. От завода до центра пока дойдет — сморится.

— «Мы с ней сходим», — написал Корнеев.

— Пожалуйста, если можно, — благодарно взглянула Настя. — Она вас не утруднит, только чтоб не потерялась. Я пойду, Федор Андреевич, если уж задержусь — стучать буду.

В комнате сразу стало пусто, солнце завалилось за крыши. У всех сегодня праздничные вечера, ушла на завод и Настя, а он снова один. Федор Андреевич посмотрел в зеркало, висевшее в простенке, невесело усмехнулся. Стареем, Федор! Вот и первые седые волосы на висках…

— Дядя Федя, — вбежала Анка, — меня с собой возьмете?

Корнеев поспешно отошел от зеркала, кивнул.

— Вот хорошо! — затараторила Анка. — Я буду смирная-смирная и никуда не денусь! Даже за руку могу держаться! Мама нам ужинать велела. Садитесь, дядя Федя.

Обрадованная Анка быстро собрала посуду, разлила чай, но мысли ее целиком были захвачены завтрашней демонстрацией.

— Я надену красное платье и новые ленты. А вы костюм наденете, да? И ордена наденете? Дядя Федя, покажите!

Посмеиваясь, Федор Андреевич послушно достал из чемодана ордена и медали, положил их перед Анкой. По-детски изящные пальчики Анки, чуть пухловатые, с заплывшими розовыми ноготками, осторожно касались яркой эмали орденов, глаза сияли. Корнеев сидел рядом и с задумчивой улыбкой наблюдал за своей маленькой приятельницей.

— А у моего папы не такой орден! — похвасталась Анка.

Она юркнула за занавеску, повозилась там и принесла завернутый в платок орден Славы — серебряную большую звезду на муаровой ленте.

Корнеев взял солдатский орден в руки, невольно посмотрел на фотографию Алексея. Вот так, дружище, думали ли мы, что придется тебе лежать где-то в смоленской земле, а я, немой, буду жить на квартире у твоей жены и вместе с Анкой, твоей кровинкой, разглядывать фотографию на стене?

— Не помню я папу, — тихонько сказала Анка, и в ее глазах на секунду промелькнула недетская грусть.

Федор Андреевич бережно завернул орден Алексея, ласково погладил светловолосую головку.

Путешествием с дядей Федей Анка осталась очень довольна. Они посмотрели первомайскую демонстрацию до самого конца, ели пирожки и конфеты, пили фруктовую воду, ходили по парку и теперь, усталые, возвращались домой. Устал, впрочем, только Федор Андреевич, Анка, к его удивлению, по-прежнему весело подпрыгивала и, как только свернули на свою сторону, пустилась бегом.

Корнеев вошел во двор, потрогал по пути зазеленевшие маковки яблонек и кленов, присел на лавочку. Здесь и увидела его Агриппина Семеновна.

Поставив на землю тяжелую кошелку, она утерла концом черного шарфа мокрое лоснящееся лицо, поздоровалась.

— С праздником, Федор! Хорошо ноне на воле, гляди, как парит, как летом!

Избегая ее внимательного, ощупывающего взгляда, Корнеев кивнул.

— А ты с виду ладный, — немножко удивленно сказала Агриппина Семеновна, закончив осмотр и присаживаясь рядом. — Ну, как живешь? Чевой-то ты от меня спиной загораживаешься, на меня тебе сердце не за что держать. Давно хотела сказать, да все не приводилось. Что там промеж вас было — я тут ни при чем, сама не знала. Мне, может, самой тебя жалко — нескладный уж ты больно!

И, встретившись, наконец, с глазами Федора, сожалеюще покачала головой.

— Как же ты такую бабу упустил, а? Оно, может, и ей не больно сладко было, так притерпелась бы, тут уж ты свою мущинскую руку показать должон! А как же! — Агриппина Семеновна снова посмотрела на Корнеева, заговорила с невольным восхищением: — Давно ее не видал-то? Расцвела бабонька, как розан какой!

Что-то, помимо желания и воли, удерживало Федора Андреевича на месте, заставляло его с болезненным интересом слушать.

— На руках ее только что не носит! — пела Агриппина Семеновна. — В шелках ходит, а уж мебели навезли — и столов там и диванов, — ну, скажи, не повернуться! Гнездышко и есть! Окорочек вот несу ей, гостей назвали страсть сколько, не знай уж, где и поместятся!.. Самому-то квартиру в новом доме сулят, стару-то он своей разведенке отказал, по-хорошему… Вот уж как перейдут, обратно комнату занимай. Она, правда, на Полю записана, так и переписать недолго. Сама недавно говорила, зла у нее к тебе нет…

Спохватившись — лицо Корнеева помрачнело, — Агриппина Семеновна перевела разговор, засмеялась.

— А я все бегаю, покоя себе не знаю! Сожитель мой тоже крутится, со свиньями воюет — здоровые стали, боюсь, кабы не сожрали его по оплошности, мелкий уж больно! Недавно вот еще поросеночка подкупила, что не выкормить — хлеб-то ноне вольный, даровой! Зайди когда — мяска дам, не больно, поди, сладко ешь!

Сузившиеся глаза Корнеева полны были откровенной насмешки. Агриппина Семеновна обиделась:

— Всегда ты так: к тебе со всей душой, а ты кобенишься! Зла в тебе больно много, а на кого злобишься? — Оскорбленная в своих лучших побуждениях, она подхватила кошелку, смерила Корнеева холодным взглядом. — Правду говорят: горбатого одна могила исправит: как был никудышник, так и остался. Тьфу!

Из горькой задумчивости Федора Андреевича вывела Анка. Она тормошила его, настойчиво тянула за собой.

— Дядя Федя, дядя Федя! Пошли домой, мамка пирог испекла!

За столом, поглядывая на сосредоточенное лицо Корнеева и по-своему истолковывая его состояние, Настя озабоченно спросила:

— Устали? И надо вам было столько ходить, не останови ее — она целый день проходит!

— Совсем и не устали! — протестовала Анка. — Мы и ходили, и сидели, правда, дядя Федя?

Сгоняя оцепенение, Корнеев улыбался девочке, с подчеркнутым аппетитом, к удовольствию хозяйки, ел пышный дымящийся пирог.

— Федор Андреевич, я вам вот что хотела сказать. Вы, наверно, опять пойдете к Воложским, правда? Вот и позовите их к себе в гости. — Настя засмеялась. — Больно уж вы квартирант стеснительный! Что ж вы теперь, и товарищей пригласить не можете? Вот и позовите. Все, что надо, я сделаю. И хорошо будет.

«Какие же разные люди! — отвечая Насте благодарным взглядом, думал Корнеев. — Вот те, его недавняя родственница-тетка, Полина, и она, Настя…»

— Отдыхайте, Федор Андреевич, — прибирая со стола, сказала Настя. — А мы с Анкой на улицу.

Корнеев прилег и только сейчас почувствовал, как устали ноги, — заводила его Анка! Глаза машинально бегали по страницам книги, а мысль, не вникая в содержание, упрямо воскрешала события и встречи сегодняшнего дня.

Потом все начало путаться, плыть, ресницы слипались, сквозь одолевшую дремоту было слышно, как кто-то — Анка или Настя — осторожно прикрывает за собой дверь…

Проснулся Федор Андреевич от странного шума. В комнате было темно, где-то над головой часто стучали, словно с десяток плотников, торопясь, вколачивали гвозди. Только окончательно придя в себя, Корнеев понял: там, над ним, плясали, сквозь дробь ударов доносились рявканье баяна, приглушенные крики… Неизвестно отчего — оттого ли, что этот шум разбудил его, или оттого, что с потолка в лицо сыпалась какая-то пыль, а может быть, от мелькнувшей нелепой мысли, что там, наверху, под пьяные звуки растаптывают остатки его любви, — Федор Андреевич, наливаясь гневом, застонал, вскочил с кровати. Зачем-то включил свет, тут же погасил его опять, вышел на улицу.

В высоком небе зажигались первые звезды; тихая теплая благодать майского вечера хлынула в лицо, расслабила напряженные мускулы. Из парка, смягченная расстоянием, доносилась музыка. Федор Андреевич глубоко вздохнул, прислушался, невольно замер. Далекий духовой оркестр рассказывал старую и вечно юную сказку «Амурских волн». Вот тихо, почти неразличимо плеснула волна, другая; вот столкнулись они, поднялись, закачались, и видится уже, как широкая могучая река, отражая огонь заката, величаво несет вдаль свои светлые крутые волны…

От ворот отделились и двинулись навстречу Корнееву две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры — одна большая, другая поменьше.

— Отдохнули? — негромко окликнула Настя и не то удивленно, не то радостно сказала: — Теплынь-то какая!..

20.

Солнце сгоняло с реки остатки тумана, начинало припекать.

Федор Андреевич смахнул с плеч ватник, разминаясь, прошелся по берегу. Легкая зеленоватая вода почти неприметно струилась, лениво покачивала красный поплавок. Сидеть так, прислушиваясь к тихим всплескам и наблюдая за поплавком, Корнеев мог часами. Изредка он взмахивал гибким бамбуковым удилищем — на конце волосяной лески бился серебряный пескарик, Федор Андреевич отпускал его и закидывал удочку снова. Ходил он теперь сюда каждое утро, вторую неделю подряд, забирая с собой завтрак, который казался здесь особенно вкусным. Позавчера увязалась с ним и Анка, но больше не запросилась. Утром на Суре прохладно, туманно, и, побегав по холодному влажному песку, Анка ушла домой. Не для девочки занятие. Недаром сосед Корнеева по рыбалке, самостоятельный вихрастый паренек в рваном, должно быть, отцовском, пиджаке, еще издали увидев, что Корнеев идет с девчонкой, демонстративно смотал удочку и ушел за мост.

Рыбалка чудесно успокаивала, свежий воздух и вода возбуждали аппетит и к ночи сваливали непробудным сном, каким Корнеев спал, может быть, только мальчишкой. За эти дни он окреп, тело покрылось ровным загаром.

Весной Корнеев хорошо поработал. Сразу после майских праздников ему, по рекомендации историка Королева, поручили перечертить десятка два таблиц и схем для физического и химического кабинетов; потом начались экзамены, и Корнеева, по опыту прошлого года, пригласили ассистировать. Правда, в этот раз произошла какая-то задержка с оплатой, но главное было не в этом. После такой удачной занятой весны летний отдых казался особенно приятным, было в нем что-то от прежних довоенных отпусков, а не от ставшего обычным вынужденного безделья.

Была и еще одна причина, которая поднимала Корнеева по утрам и вела по пустынным улицам к реке: он снова начал верить в свое выздоровление, в то, что, рано или поздно, обязательно заговорит. Врачи до сих пор уверяют, что все у него зависит от нервов. Если это так, то лучшего лекарства, чем воздух да солнце, ему не придумать.

Неделю назад, навестив Корнеева, Константин Владимирович словно между прочим сказал:

— Слушай, Федор, все забываю спросить. Ты, это самое, практикуешься? Ну, говорить-то?

Федор Андреевич не очень уверенно кивнул.

— Не регулярно? — понял Воложский. — Зря. Встретился я с одним знакомым лекарем, постарше меня еще будет. Умнейший, доложу тебе, мужик! И вот что мне поведал. Был у него случай, когда он еще в земской больнице работал, — человек через три года заговорил. Понимаешь — заговорил! Только он, видать, покрепче тебя был. Не раскисал, духом не падал и верил.

Константин Владимирович поймал неспокойно взлетевшую руку Корнеева, пригнул вниз.

— Ве-рил!!

Недавно, к удивлению Корнеева, об этом же заговорила и Настя.

Анка куда-то убежала, Настя смутилась, подыскивая подходящие слова, потом, как это у нее всегда получалось, просто спросила:

— Федор Андреевич, стесняетесь вы, наверно, нас с Анкой? Или махнули на все, — а это уж еще хуже! Может, не в свое дело суюсь — так не обижайтесь, от добра я…

Корнеев тогда изумленно посмотрел на нее: что они с Воложским, сговорились, что ли? Потом задумался: а что, может, он в самом деле махнул на все рукой и смирился? Нет, все, что угодно, только не это! При первом удобном случае Федор Андреевич возобновил свои занятия и… с прежним результатом. Ничего. Все равно он будет говорить…

Становилось жарко. Федор Андреевич свернул бесполезную теперь удочку — клев давно кончился, — искупался и лежал на песке, подставив под солнце спину.

Прищуренные глаза воспринимали мир в каком-то странно измененном виде. Зеленая ветла прижала к самой земле раздавшуюся в ширину крону; пробежал по дороге плоский зеленый жучок-грузовик; вот замельтешило что-то белое, вырастая в размерах. Корнеев открыл глаза, замахал рукой: по берегу в просторном парусиновом костюме шел Воложский.

— Вот ты где! — закричал он еще издали. — Это мне Анка доложила: ушел к мосту китов ловить… Ну, где твоя добыча?

Федор Андреевич показал на банку с червями.

Константин Владимирович сбросил толстовку, уселся.

— Рыбак!.. Ну, брат, жарища! Одиннадцать часов, а печет вовсю. Купался уже?

Оставшись в черных вылинявших трусах, доходящих едва ли не до колен, и потирая рыхлый отвисший живот, Воложский огорченно удивлялся:

— Скажи на милость, куда все девается? Был и я вроде тебя — крепкий, худой, а теперь так — требуха с мясом!.. Днем еще ничего — бегаешь, суетишься, а к вечеру совсем сдаешь: тут ноет, там тянет, где-то колет — скучно!.. Знаешь: иной раз ночью ворочаешься, ворочаешься, и полезет тебе в голову всякая чертовщина. Глуповато. Только ты начинаешь что-то понимать, уметь, и пожалуйста тебе — пора… Вот так-то. Ну, полезем?

Константин Владимирович зашел в воду, смешно приседая и фыркая, с шутливым испугом отшатнулся. Бронзовое худощавое тело Корнеева мелькнуло в воздухе и, как красивая золотистая рыба, большая и ловкая, заскользило под прозрачной водой. Вот он, вынырнув, пошел редкими сильными саженками.

Через несколько минут приятели лежали на берегу, грелись на солнышке. Пригребая к бокам горячий песок, Константин Владимирович блаженно жмурился:

— Чудо!.. Нет, брат, только непотребные идиоты могут сейчас затевать войну! Это что — опять лишить человека всех его радостей? И даже вот такой, самой непритязательной из них: песочка?.. — Воложский жмурился, его бородка, словно белый веничек, подметала золотистый песок. — Вот тебе некоторые стариковские выводы, так сказать, философия домашнего приготовления: надо уметь ощущать полноту бытия. Смотри: солнце, река — хорошо? Хорошо! И пользуйся, не торопись, пей все это! А мы ведь как: ох, скорей бы завтра, скорее послезавтра! А зачем, спрашивается? Ну, допустим, завтра праздник, важное для тебя событие. И что? Ты вдумайся: событие — это какая-то веха, а жизнь — это каждый день. Выходит, ради этих вех жизнь и торопим, словно едим на ходу. А ты со вкусом, с толком — и работу, и отдых!..

Константин Владимирович приподнялся на локтях, с интересом следил за рукой Федора: тот, разровняв песок, прутиком чертил: «Эпику-рей-ство?»

— Нет! — живо запротестовал Воложский. — Сводить цель жизни к одним удовольствиям и наслаждениям не собираюсь, я сам не для этого жил. Об отношении к жизни говорю, ко времени, — вот где мы просчитываемся. Ты каждый день эту полноту ощущай, тогда не только завтра, а и вчера значительным станет. Помнишь: «И жить торопится и чувствовать спешит»? Умно! — Седой веничек бородки снова коснулся песка. — Примитивно мы, кстати сказать, объясняем эпикурейство. По-обывательски. Эпикур своему времени службу сослужил. Немалую. Еще тогда, до нашей эры, отказать богам в житейских делах, признать вечность материи — это, брат, чего-то да стоит!

В выходной день после завтрака Настя объявила:

— Брейтесь, Федор Андреевич, и пойдемте покупать пальто.

Корнеев отложил помазок, развел руками — не на что пока делать такую покупку, денег за экзамены еще не уплатили, да и вряд ли хватило бы их.

— Есть! Есть! — торжествовала Настя. Она вынесла из своего ситцевого уголка пачку денег и положила на стол. — Вот, тысяча четыреста рублей.

Федор Андреевич недоуменно посмотрел на деньги, потом на Настю.

— Ваши, ваши! Откладывала понемножку из тех, что вы даете, вот и скопила.

Довольная своей хитростью, Настя смеялась, лукаво посматривала на растерянного Корнеева. Умолчала она только об одном: к тысяче, сэкономленной из его денег почти за год, она добавила полученные вчера четыреста рублей — премию.

Корнеев не знал, что ответить, получалось все наоборот. Давно задумав купить Насте пальто, он хотел хоть как-то отблагодарить ее за спокойствие, заботу, которые он обрел в ее доме, и снова не он, а Настя платит ему добром.

Не глядя на Настю, Федор Андреевич как можно спокойнее написал: «Спасибо. Давайте деньги, пойду куплю. Видел хорошие пальто».

Настю немного огорчило, что Федор Андреевич решил идти один, но тут же она оправдала его — пожалуй, и верно, одному ему удобнее.

— Смотрите, по росту только, и поплотнее. Лучше всего синее или черное: не такое маркое…

Продавщица универмага водила необычного покупателя вдоль стоек, с любопытством поглядывала на его симпатичное худощавое лицо с короткими усами. Зажав в руке блокнот, он рассматривал женские пальто и никак не мог решить, какое ему нужно.

Больше всего Федору Андреевичу понравилось синее пальто с узким воротником из черного каракуля. Стоило оно тысячу восемьсот шестьдесят рублей.

— Хорошая вещь, — похвалила продавщица. — Вы посмотрите, один материал чего стоит!

Пришлось объяснить, что у него не хватает денег и нужно сбегать домой. Продавщица обещала час подождать. Корнеев ринулся к Воложским…

— Наконец-то! — улыбаясь, встретила его вечером Настя, решившая было, что Федор Андреевич куда-то зашел. — Ну, показывайте, показывайте!

Потный, возбужденный, Корнеев передал Насте сверток, устало опустился на стул.

Настя развязала шпагат, развернула бумагу и подняла в вытянутой руке синее пальто с узким каракулевым воротником и такими же каракулевыми полосками на манжетах.

— Федор Андреевич! Что это?! — ахнула она.

— Обновочка, обновочка! — захлопала в ладоши Анка. — Меряй, мама!

Федор Андреевич с улыбкой смотрел на огорченное и счастливое лицо Насти, в ее милых синих глазах дрожали смех и слезы.

21.

В воскресенье проводили в лагерь Анку, а в понедельник, раньше обычного вернувшись с работы, засобиралась и Настя.

— В колхоз на две недели посылают, — с видимым удовольствием объявила она. — Давненько я на селе не бывала. Я ведь сама-то деревенская, только как Леша в тридцать восьмом году увез, так в деревне и не была. Поглядеть хоть…

Настя собрала чемоданчик, положила на него свернутый ватник, присела.

— Вроде все. — И, словно извинившись, сказала: — Придется уж вам пока самому похозяйничать… Значит, так: крупа, сахар и масло — в шкафчике, вон там. Картошка — в сарае, ключи вон на гвоздике. Хлеба на сегодня и на завтра вам хватит, потом купите. Ходите лучше на Тамбовскую, там народу поменьше. Когда уж больно надоест, в столовую сходите, деньги я оставила… Ну, пора и мне!

В стареньком легком платьице, в тапочках на босу ногу, какая-то очень простая, домашняя, Настя стояла против Корнеева, озабоченно хмурилась.

— Будто ничего не забыла… Да, вот еще, Федор Андреевич, если от Анки письмо будет, перешлите мне, пожалуйста. Ладно?

Улыбаясь, она легонько высвободила руку из руки Корнеева.

— Ну, счастливо вам! Не скучайте.

До конца долгого летнего дня было еще далеко. Федор Андреевич попробовал читать — книга не занимала, делать нечего. Досадуя на самого себя, он встал. Хуже всего, что совершенно некуда пойти. Воложские уехали в дом отдыха, второй месяц находился в противотуберкулезном санатории повстречавшийся в военкомате Васильев. Проклятая немота мешала не только обзаводиться новыми знакомствами, но и возобновлять прежние.

Жаль, что врачи запретили ему физическую работу, поехал бы куда-нибудь в колхоз и он…

По привычке положив ключ на выступ двери, Федор Андреевич бесцельно двинулся к центру. Настя, должно быть, едет сейчас в поле.

Жара спадала. Город, заканчивая работу, высыпал на улицу, толкался у касс кинотеатров, ел из бумажных стаканчиков мороженое, глазел на монтеров, протягивающих посередине кварталов тяжелые провода, — начиналась прокладка первой троллейбусной линии.

Не надо быть особенным психологом, чтобы по внешним приметам узнавать, чем живут люди. Невольная замкнутость Корнеева обострила его наблюдательность.

Совсем не видно было защитных гимнастерок, а если иной раз и промелькнет она в толпе, то или с пятнами мазута, или в белой пыльце извести; в тенистой прохладе сквера, стыдливо прикрывая полные груди, молодые мамаши кормили малышей, умиротворенные бабушки покачивали коляски… Все эти картины настраивали на какой-то спокойный, чуточку грустный лад.

Случайно Федор Андреевич попал в кино — подстриженный под «бокс» паренек с расстроенным лицом предложил ему билет перед самым началом сеанса, а потом, оказавшись соседом, долго и огорченно оглядывался.

Картина рассказывала об одном эпизоде минувшей войны, но война в ней была легкая, беспечальная: в зале больше следили за огромными глазами популярной киноактрисы, нежели за основным содержанием.

Внезапно лента порвалась, в темноте за спиной Корнеева поцеловались, послышались смешки, донесся приглушенный возмущенный шепот… Потом голубоватый луч снова ударил в экран, и нестрашная бутафорская война гремела еще минут тридцать. Подстриженный под «бокс» паренек, забыв о своих огорчениях, вцепился в спинку переднего кресла и жадно следил за происходящим. Хорошо, если б этому пареньку не привелось видеть никаких войн: ни такой, какой она проходила на экране, ни тем более такой, какую выстрадал он, Корнеев…

Дома, прежде чем лечь, Федор Андреевич ходил по опустевшей комнате из угла в угол, много курил — курить теперь можно было не выходя… Уснуть долго не удавалось; он прослушал подряд два концерта, последние известия, пробили, наконец, кремлевские куранты, а сон не приходил. Корнеев лежал с открытыми глазами и все к чему-то прислушивался. Уже позже, когда дремота наконец начала побеждать, он понял: не хватало сонного бормотания набегавшейся за день Анки и ровного глубокого дыхания ее матери.

Весь следующий день Корнеев провел на реке. Рыбачил, купался, загорал, а когда становилось невмоготу — перебирался в тень густых прибрежных ветел, читал или просто лежал, бездумно глядя в голубое, без единого облачка небо. Хорошие здесь места! По левую сторону неширокой безмятежной Суры тянулась городская окраина, деревянные домики с вишневыми садами сбегали к самой воде, а здесь, на противоположной стороне, сразу же за узкой песчаной косой зеленели густые травы, паслось по косогору стадо; изредка, нарушая знойную тишину полдня, вдалеке, по железнодорожному мосту, проносились поезда.

Если бы не чувство голода, все требовательнее напоминавшее о себе, Федор Андреевич пробыл бы на реке до ночи — возвращаться в опустевшую квартиру не хотелось. Припрятав в укромном местечке удочку, он двинулся вдоль берега, обещая себе, что завтра захватит еды вдоволь, — куска хлеба на целый день, конечно, мало…

Пока он добирался до моста, переходил его, а потом ждал на последней остановке автобус, начало смеркаться. Есть хотелось все сильнее, а дома еще предстояло что-то готовить. Проехав лишнюю остановку, Корнеев спрыгнул возле ярко освещенного ресторана, вошел. Деньги у него были, смущал немного только костюм — старые мятые брюки и сандалии. А, невелика важность — быстренько пообедает и уйдет.

Федор Андреевич сел за первый же свободный столик у самого прохода, поджал обутые в разбитые сандалии ноги, огляделся: последний раз он был здесь лет девять — десять назад. Теперь здесь было почище, попросторнее. У окна, за двумя сдвинутыми столами, громко переговаривались молодые ребята в спортивных майках — должно быть, приехавшие на соревнование футболисты; в самом углу безусый лейтенант с каким-то непонятным значком на кителе настойчиво угощал вином ярко накрашенную женщину. Оркестр за белым занавесом наигрывал что-то протяжное, и, когда он томно замирал, оттуда доносились громкие возбужденные голоса, хохот. Да, здесь ничего не изменилось.

Официантка, молодящаяся особа в кокетливой кружевной наколке, наметанным взглядом определила категорию клиента, молча вынула из передника карандаш и блокнотик. Она, кажется, давным-давно разучилась чему-нибудь удивляться и, когда Корнеев также молча показал по меню выбранные блюда, не повела бровью. Федор Андреевич помедлил и ткнул пальцем в слово «водка».

— Сто, двести? — коротко уточнила официантка.

Корнеев поднял один палец, и только тут в дремотных глазах официантки мелькнуло что-то похожее на любопытство: дурака валяет или правда немой?

— Заходите, Семен Авдеич, всегда рады! И вы, миленькая, заходите! — зажурчал приторный женский голос.

Федор Андреевич оглянулся. По ковровой дорожке, вдохновенно жестикулируя, семенила маленькая пожилая толстуха. За ней, под руку, шли Полина и этот, ее!.. Поляков лениво отвечал заискивающей директорше, Полина равнодушно улыбалась. Случайно ее глаза встретились с Корнеевым, она вспыхнула, ускорила шаг. Сердце у Федора Андреевича билось ровно…

В субботу вместе с газетами принесли письмо от Анки. Корнеев хотел было сразу переслать его Насте, но потом распечатал. И правильно сделал. На листке, вырванном из тетради, крупным старательным почерком, как в контрольной по чистописанию, было выведено:

«Дорогая мамочка, здравствуй!

Я живу хорошо. У нас тут весело. Мы играем, купаемся, разучиваем новые песни. Кормят нас хорошо. Привези мне старые ботинки, эти прохудились. Починили, а подметка отстает.

Крепко тебя целую. Привет дяде Феде.

Твоя дочка Анка».

Ботинки Федор Андреевич отыскал с трудом, они оказались в мешке со старой обувью. Везти их в таком виде, конечно, нельзя: каблуки сточились, на подошве левого ботинка зияла дырка, верха потрескались. «Подчистую!» — тепло усмехнулся Корнеев, представив маленькую непоседу.

Сняв бумажной ленточкой мерку и прикинув еще сантиметр на вырост, Федор Андреевич отправился по магазинам. Он купил самые красивые туфельки, какие только нашлись, — бежевые, с металлическими застежками и мелкими дырочками на носках. Потом зашел на рынок, за десять рублей ему насыпали кулек темно-синих, словно лакированных, слив. Что повезти Анке еще, Федор Андреевич не знал.

Выехал он утром в переполненном автобусе-коробочке. Дорога была скверная, в ухабах: машина то устремлялась вниз, то угрожающе запрокидывалась назад. Пассажиры с веселым криком хватались за поручни, наваливались на сидящих. Через час, порядком измятый, высоко задирая «авоську», чтобы уберечь сливы, Корнеев выбрался из автобуса, зашагал по ровной сосновой аллее. Слева сквозь медные стволы деревьев проглядывало голубое зеркало реки.

Лагерь был расположен в бору, с дороги к нему вело множество протоптанных тропок-ручейков. Деревянный крашеный штакетник опоясывал большую поляну, за высокими соснами виднелись ровные дорожки-линейки, белые конусы палаток, маленькие, словно игрушечные, домики. Справа на площадке равномерно взлетали и опускались загорелые детские руки — шла утренняя зарядка.

Дежурная воспитательница, встретившая Корнеева в воротах, пообещала прислать Анку сразу же после гимнастики, скользнула любопытным взглядом.

Федор Андреевич зашагал вдоль забора, нетерпеливо поглядывая на площадку. Вот дрогнули и смешались ряды маленьких физкультурников, зазвенели голоса.

— Дядя Федя! Дядя Федя! — еще издали кричала Анка.

Он подхватил ее под мышки, но поднять побоялся — росла Анка!

В трусиках и майке, босоногая, по-прежнему беленькая — один только нос и облез от солнца — она радостно сыпала вопросами:

— Вы один приехали? А мама почему?.. А ботинки привезли? Дядя Федя, а в кульке что? Ой, у нас тут как хорошо!

Федор Андреевич трогал острые Анкины плечи, гладил светлые волосы, разделенные розовым пробором, утвердительно кивал или, возражая, качал головой, и они великолепно понимали друг друга.

Усадив Анку на лавочку, Корнеев вынул из авоськи коробку с туфлями.

— Мне? Ой, какие! — восторженно закричала Анка. Она запрыгала на одной ноге, вытирая ладошкой ступню другой, надела туфельку, потом вторую, пустилась бегом, перешла на степенный, еле сдерживаемый шаг. Здорово!

Через минуту она сидела рядом с Корнеевым, посматривая на туфли, и, покусывая мелкими зубами сочные сливы, оживленно выкладывала новости.

— Ой, дядя Федя, я один раз на реке ужа видела. Ка-ак закричала — змея, думала!..

По лагерю пронесся звонок, Анка вскочила.

— Завтракать! Я сейчас, дядя Федя, — быстренько, быстренько!

И побежала, помахивая светлыми косичками, выплевывая на ходу косточки от слив.

В город Федор Андреевич вернулся поздно. Дома, с удовольствием вспоминая пестрый, непохожий на другие день, проведенный с ребятишками в лесу и на реке, Корнеев решил навестить Анку еще раз.

Прошла еще неделя. Утром, собравшись на рыбалку, Федор Андреевич сорвал с календаря сразу несколько листков и с минуту, радуясь и не веря, смотрел на красную двузначную цифру. Завтра должна приехать Настя! Завтра она будет ходить здесь, улыбаться, говорить, комната снова наполнится движением, живым голосом!.. Корнеев невольно огляделся и тут только заметил, что за эти дни квартира приобрела какой-то нежилой вид. На столе, прикрывая чашки, лежала газета, окна запылились, пепельница была полна окурков, кисло пахло застоявшимся табачным дымом. Стыд какой, нужно немедленно привести все в порядок!

Федор Андреевич сходил на колонку, нагрел воды. Сначала перемыл посуду, причем один стакан упал и брызнул мелкими осколками, протер окна, потом долго и неловко мыл пол; самое скверное, что на полу оставались лужицы и подтереть их плохо отжатой тряпкой никак не удавалось. В раскрытые окна беспрепятственно вливался чистый утренний воздух, и, когда, выплеснув грязную воду, Корнеев вошел в комнату снова, она показалась неузнаваемой. Вот так, завтра с утра нужно купить свежего хлеба, приготовить обед — встречать так встречать!

Вечером, когда Федор Андреевич вернулся с реки, ключа на месте не оказалось. Еще не веря, Корнеев рванул на себя дверь.

Настя стояла под самой лампочкой, с распущенными влажными волосами, с застывшим в обнаженной руке гребнем — загорелая, улыбающаяся, доверчивая.

Не думая, что он делает, Федор Андреевич притянул Настю к себе, захлебнулся густым запахом мокрых волос, отыскал ее упругие обветренные губы. Задохнувшись, Настя глухо вскрикнула, в ее глазах мелькнул испуг, затем они просветленно, неудержимо засияли, и ее смуглые руки, вздрагивая, обвили шею Корнеева.

Потух свет, треснула оборванная занавесь, в темноте забился прерываемый поцелуями придушенный шепот:

— Федя!.. Феденька!

Анка приехала в конце августа. Переполненная впечатлениями, требовавшими немедленного выхода, она неотступно ходила за матерью, вспоминала все новые и новые приключения, и конца им не виделось.

— Один раз ушли мы в лес, а дождик как пошел, как пошел! Да гром ка-ак загремит! Мы под дерево, а Нина тапку потеряла. Искали, искали, насилу нашли — лежит на дороге и полна воды!

Похорошевшая Настя отмахивалась, притворно закрывала уши, Анка смеялась, настойчиво тянула ее за руку.

— Правда, мамочка, ты только послушай! У Шуры был товарищ Вова, а Вова приехал вместе с сестренкой — Светой зовут. Вот Света один раз и говорит…

Смеясь и розовея под взглядом Корнеева, Настя выбежала на улицу, Анка с визгом устремилась за ней и, не догнав, атаковала Федора Андреевича.

— Дядя Федя, а вы видели, как белки орехи собирают? А я видела! Пошли мы один раз за орехами…

Чувствуя веселое настроение взрослых, Анка весь вечер без умолку тараторила, озорничала, ласкалась к матери. Усталость сморила ее сразу: на полуслове прервав очередной рассказ, она зазевала, начала тереть исцарапанными кулачками глаза.

— Мам, идем спать!

Бросив на Федора Андреевича быстрый взгляд, Настя обняла дочку, увела ее за занавеску и больше не вышла. Корнеев полистал книгу, вышел покурить и потом, выключив свет, долго еще лежал с открытыми глазами.

Поджидая Настю и зная, что она не оставит сегодня дочь — он правильно понял ее молчаливое предупреждение, — Федор Андреевич тепло думал о ней. Она нравилась ему всем — прямотой и застенчивостью, искренностью чувств и одновременно целомудренной сдержанностью, душевной чистотой и еще многими подобными качествами, которые он не мог назвать, только угадывая их, но которые, все вместе, составляли ее сущность, ее самое… Глубоко растрогала его сцена, невольным свидетелем которой он недавно стал.

Утром на следующий день после возвращения Насти Федор Андреевич пошел за хлебом и почти тут же вернулся: магазин почему-то был закрыт. Еще в дверях он услышал, что Настя плачет. Она сидела за столом, сжавшись маленьким горестным комочком. Швырнув сумку, Федор Андреевич поднял ей голову, вопросительно заглянул в задернутую слезами синеву. Настя, всхлипывая, показала на карточку Алексея, и Корнеев все понял. Он привлек Настю к себе, тихонько поглаживая ее растрепавшиеся волосы. Слова были излишни, и оба понимали это. Весь день Настя ходила молчаливая, отчужденная, словно наказывая себя за вину, в которой она не была виновата.

Сейчас, лежа в темноте и припоминая все это, Федор Андреевич обращался к светлой памяти человека, перед которым и он и Настя держали теперь ответ… «Алексей, друг! Не вини нас, не осуждай за то, что произошло! Жизнь сильнее нас, и не угадать заранее ее решений. Наш союз никогда не осквернит памяти о тебе — это святое. Прости, друг!..»

Дети, если взрослым незачем скрывать свои отношения, никогда не стесняют. Так до недавнего было и с Анкой, по-другому стало теперь. То ли она догадывалась о чем-то своим пытливым умишком, то ли просто соскучилась по матери, но вот уже несколько дней буквально не отходила от нее. Если Настя работала в дневную смену, Анка была с ней весь вечер и уходила спать только вместе, если Настя приходила с работы ночью, она просыпалась и сонно звала: «Мама, ты?» Возможно, что Анка вела себя так и прежде, но замечаться это стало только теперь. В редкие минуты, когда Корнеев и Настя оставались одни, она прижималась к нему и, заслышав малейший шорох, испуганно отскакивала. Встречая его тоскующие глаза, Настя виновато улыбалась, обнимала дочку. Надо было как-то поговорить с Анкой, но как это лучше сделать, не нарушая душевного покоя ребенка, ни Настя, ни Корнеев не знали, более того — с каждым днем все это казалось сложнее и сложнее.

Все, как это бывает в жизни, решилось просто.

В этот вечер они засиделись позже обычного. Федор Андреевич читал, Настя дошивала Анке к началу занятий новое платье, и та, судорожно позевывая, крепилась из последних сил. Наконец, платье было готово. Анка померила его и, не в силах уже сама раздеться, ушла с матерью. Отложил книгу и Корнеев — шел двенадцатый час.

Он уже начал дремать, когда по полу прошелестели легкие шаги. Смутно пробелев сорочкой, Настя скользнула к нему, прислушалась.

— Не знаю, как и сказать ей, стыдно! — зашептала Настя в ухо Федора; все тщательно соблюдаемые осторожности в эту ночь были забыты.

Утром Настя очнулась от смутного ощущения, что на нее кто-то смотрит. Сонно улыбнувшись, она открыла глаза и рывком, разбудив Федора, выдернула из-под его головы свою руку. У кровати, внимательно разглядывая их, стояла полуодетая Анка.

— Вы поженились, да? — серьезно, совсем не по-детски спросила она.

Настя вспыхнула, вскочила; Корнеев притянул девочку к себе, крепко поцеловал.

Минуту Анка изумленно смотрела на него — в ее синих расширенных глазах шла какая-то напряженная работа мысли, — потом взмахнула голыми ручонками, бросилась Федору на шею.

22.

Анка только что ушла на свой первый экзамен — она заканчивала четвертый класс. Федор Андреевич плескался в ванне.

После переезда на новую квартиру ванная пользовалась особым расположением Корнеева. Каждое утро он выстаивал под холодным душем независимо от погоды и настроения.

За последние месяцы Федор Андреевич заметно окреп и даже, как ему казалось, раздался в плечах. В новой семье, которая обещала вскоре пополниться, Корнеев нашел то, чего он долгое время был лишен, — душевный покой; с каждым днем Настя и Анка становились ему все ближе и дороже. Но не только это помогло физическому и духовному возрождению Корнеева. Вот уже полгода, как он постоянно работал в конструкторском бюро велосипедного завода. Ему поручали сложные, наиболее ответственные чертежи, к прежним друзьям прибавилось много новых, и, как несколько лет назад, глаза Федора Андреевича снова смотрели на мир уверенно и молодо. Отличная штука — жизнь!..

Растирая жестким полотенцем плечи, Корнеев вошел в комнату. Настя сидела, вцепившись руками в край стола, закусив серые бескровные губы.

— Пойдем, Федя… Пора, — с трудом выдавила она.

Сначала Федор Андреевич ничего не понял, а поняв, испугался. Ждали, этого со дня на день, а все случилось неожиданно.

— Ну, чего ты побледнел? — слабо улыбнулась Настя. Схватки утихали, но она знала, что сейчас они навалятся с новой силой. — Возьми сумку — одежду назад принесешь. Карандаш и бумагу положи — писать тебе буду. Да не суетись ты, Федя!..

Настя окинула взглядом, словно прощаясь, залитую солнцем комнату, ухватилась за руку мужа.

— Пошли! Пошли!..

Повстречавшаяся им в коридоре пожилая словоохотливая женщина спросила:

— Погулять, Настенька?

Превозмогая боль, Настя натянуто улыбнулась?

— Погулять, тетя Шура… в больницу.

— Да что ты, ай пора? — участливо захлопотала соседка, провожая Корнеевых. — Иди, миленькая, иди, ни пуха тебе, ни пера! Рожай спокойненько и ни об чем не думай. За обоими догляжу, я вон пятерых родила, слава богу!

Дорогой Настя несколько раз останавливалась, пряча от любопытных взглядов искаженное болью лицо, затем, когда немного отпускало, ободряюще улыбалась, торопливо говорила:

— Ну, не волнуйся, ты слышишь! Анку понапрасну не тревожь. Скажешь, ушла в больницу, понимает ведь все…

Говорила Настя убедительно, спокойно, но на душе у нее было тревожно. Она не забыла свои первые трудные роды и теперь побаивалась. Почему-то снова вспомнилась неприятная встреча, о которой она Федору не рассказала. Вчера, по пути из консультации, она встретилась с Полиной. После переезда Настя не видела ее и удивилась, что та так изменилась. Настя поздоровалась. Подняв осунувшееся лицо, Полина оглядела ее с ног до головы, задержала неприязненный взгляд на Настином животе, как-то подчеркнуто пронесла мимо легкое тело.

То, что у Полины могли быть свои неприятности, Насте не пришло в голову, — угрюмый, неприязненный взгляд она целиком отнесла на свой счет.

В приемной родильного дома Настя поцеловала Федора холодными истерзанными губами; в дверях она оглянулась, ободряюще помахала ему. Через несколько минут санитарка сунула Корнееву сверток с одеждой, равнодушно посоветовала:

— К вечеру узнаете.

Плохо слушающимися руками Федор Андреевич запихал в сумку платье, тапочки, вышел на улицу. Квартал он прошел в каком-то оцепенении, потом сел на чье-то крыльцо, жадно закурил.

Он никогда не думал, что все это так тяжело. Перед глазами стояло искаженное болью лицо Насти, белые, впившиеся в край стола пальцы. В голову лезла всякая чертовщина; вспоминалось, из книг и жизни, что иногда роды заканчиваются трагически. «Да что за ерунда, — сердился Корнеев сам на себя, — нечего каркать! Все будет хорошо. Придет вечером, и вот: поздравляем с сыном! Отец!»

Анка встретила Корнеева настороженным взглядом.

— А мама не пришла?

Федор Андреевич попытался принять безмятежный вид, боднул Анку пальцами — она не засмеялась, как обычно, ждала ответа.

Корнеев снял пиджак, написал: «Мама вернется через несколько дней, просила тебя быть умницей. Как твои экзамены?»

— Хорошо! Писали контрольную работу, я чисто написала. Директор у нас сидел!

Анка на минуту оживилась, но мысль об отсутствующей матери снова завладела ею.

— А к маме сходить можно?

Федор Андреевич объяснил, что возьмет ее позже, ласково погладил Анку по голове. Сейчас он испытывал к ней огромную нежность, очень хотелось прижать ее к себе, закрыв глаза, ни о чем не думая.

— Отвел? — заглянула в дверь соседка. — Ну, и слава богу! Садитесь идите, я все сготовила. Чего ж теперь — и не есть, что ли? Чай, дело житейское.

Насилуя себя, Федор Андреевич что-то глотал, подавая пример Анке, и, забывшись, крутил ложкой. Плохо ела и Анка, она часто поглядывала на Корнеева; почувствовав ее взгляд, он быстро улыбался, начинал энергично жевать; Анка упорно молчала. После обеда она так же молча уселась готовиться к следующему экзамену и задумчиво покусывала ручку.

Время тянулось бесконечно медленно, тягостно, в пятом часу ждать стало невмоготу…

В приемном покое Корнеева окликнул веселый громкий голос:

— Здорово, здорово! И ты сюда?

Посвежевший Васильев, бережно держа на руках крохотный сверток, скалил белые зубы, от него попахивало вином.

— Видал-миндал, какие мы! — откидывая кружевное покрывало, показывал он красное сморщенное личико ребенка. — Сын! А у тебя кто?

Федор Андреевич развел руками.

— Никого пока? — догадался Васильев. — Список тогда погляди. Идем сюда!

Вместе с Васильевым Корнеев подошел к вывешенному на стене списку. На коричневой доске приколотые кнопками пестрели два ряда бумажек — розовые и голубые. Голубые, оказывается, означали сыновей, розовые — дочек. И, поняв в чем дело, Корнеев невольно улыбнулся милой и трогательной выдумке.

Волнуясь, он проглядел сначала розовые листки, потом голубые.

Настиной фамилии не значилось.

— Потерпи, никуда не денется! — успокоил Васильев. — Ага, вон и моя благоверная!

Из боковой двери вышла худенькая немолодая женщина с желтыми пятнами на лице и смущенной кроткой улыбкой. Васильев неловко поцеловал ее, радостно засмеялся, оглянулся на Корнеева:

— Не забудь, земляк: крестины вместе!

Федор Андреевич подал дежурной листок; пожилая женщина с мягким одутловатым лицом удивленно высунулась из окошечка. Господи, каких только людей тут не насмотришься!

— В списке нет? Ну, значит, рано. — Она немного помедлила, поднялась. — Подождите, сейчас схожу.

Ходила она долго, а вернувшись, молча уткнулась в бумаги.

Руки у Корнеева вспотели, он машинально вытер их о брюки, кашлянул.

— Ну, чего стоите? — подняла голову дежурная. — Было бы что — сказала. Гуляйте идите.

«Записку передать ей можно? Что нужно принести?» — торопливо написал Корнеев.

— Ничего ей сейчас не надо, — нехотя ответила дежурная и вдруг рассердилась: — Какие ей сейчас записки! Гуляйте, гуляйте!

После сердитой ворчни этой совсем не сердитой с виду старушки на душе у Федора стало почему-то легче, но ненадолго. Он несколько часов кружил по городу и уже затемно, не заходя домой, снова отправился к Насте.

— Идите, идите! — выпроводила его дежурная. — Привет я передам, скажу, сидит, мол, тут безвылазно, а сами идите. Утром наведайтесь, нечего по ночам бегать!

Анка еще не спала и улеглась только с приходом Корнеева. Чувствуя на себе ее беспокойный взгляд, Федор Андреевич поцеловал девочку, выключил свет и вышел на кухню.

— Да не вешай ты головушку, — успокаивала соседка. — Ну, помучается, чай, уж не без этого. Иная пока ослобонится — знаешь, как намучается? Не приведи господь! По сколь ден маются! А ты только отвел — и уж духом упал. Обойдется все — помяни мое слово!

Утро не принесло ничего утешительного: фамилии Насти в списке не было. Новая дежурная, веснушчатая девушка, стрельнула беспечными зелеными глазами, унеслась куда-то наверх. Вернулась она вместе с врачом, и не успела та сказать и слова, как Корнеев понял, что с Настей плохо.

— Порадовать пока не могу, — избегая тревожного взгляда Корнеева, говорила врач. — Беспокоиться не надо, жена ваша находится под постоянным наблюдением. Так что постарайтесь не волноваться и лучше всего идите и хорошенько отдохните. Я вот вижу, что вы не спали — правильно?

Дежурная что-то шепнула, врач мельком посмотрела на Корнеева, заговорила еще мягче.

— Вот так, товарищ, уверяю вас — тревожиться не надо.

Глаза ее лгали, лгали, и Федор Андреевич с ужасом понимал это. Он выскочил из дверей, заметался по тесным улицам.

В голове все мешалось, плыло, тяжелая кровь наколачивала в виски: «С Настей плохо! С Настей плохо!» Было дико, что люди, как всегда, разговаривали и смеялись, что светило солнце и гудели машины. Все эти простые, привычные звуки будничного дня казались сейчас нелепыми, кощунственными!

Не помня себя, Федор Андреевич вломился к Воложским, рухнул на стул.

Константин Владимирович подавал лежащей в постели жене лекарство и, увидев блуждающие, измученные глаза Корнеева, выронил ложку.

— Федор, Федя! Что с тобой?

Натягивая на себя простыню, испуганная Мария Михайловна села. Воложский подбежал к Корнееву, потряс его за плечи.

— Ну что? Что?! На, пиши! — совал он карандаш и тетрадку.

Слепо тыча карандашом, бессвязно бормоча, Корнеев написал: «Настя умирает в роддоме».

— Как умирает? — выхватил Воложский тетрадь. — Ты что?!

— Иди звони, иди звони! — дрожа, торопливо одевалась Мария Михайловна.

Константин Владимирович выбежал; Мария Михайловна гладила упавшую на стол голову Корнеева, глотала слезы.

— Феденька, не надо! Подождите, Феденька!

Прибежал запыхавшийся Воложский, глаза его были злыми и встревоженными.

— Паникер ты! Откуда ты взял, что она умирает?!. Трудные роды, и все! Они легкие не бывают, мальчишка! Возьми себя в руки! На, пей!

Остаток дня и долгую безумную ночь Корнеев провел на ногах. Он несколько раз прибегал в роддом и, встречая виноватые взгляды, отчаиваясь, снова устремлялся на улицу. Он не знал, что, укрывшись с головой одеялом, всхлипывает напуганная его отсутствием Анка, часто вздыхая, ходит по кухне обеспокоенная тетя Шура, ищет его задыхающийся от быстрой ходьбы Воложский. Корнеев то падал обессиленно на мокрые от росы скамейки в скверах, то, срываясь, снова маячил по пустым улицам ночного города. Он уже не мог ни о чем думать, отупел, двигали им только напряженные до отказа нервы. Он знал только одно: если не будет жить Настя — незачем жить и ему, он просто не сможет жить! Пусть он на всю жизнь останется немым — лишь бы она жила! Одеревеневшее тело уже не ныло, не болело, и только где-то внутри звенела туго натянутая струна — такая тонкая и такая напряженная, что, казалось, вот сейчас, вот сию минуту она оборвется — и тогда он упадет…

На рассвете, ни в чем не отдавая себе отчета, Федор Андреевич начал колотить в широкую, закрытую на ночь дверь приемной. Ждать он больше не мог, пусть его немедленно проведут к Насте, покажут ее! Немедленно!

За толстыми стеклами мелькнуло одутловатое лицо пожилой дежурной, дверь распахнулась.

— Входи, голубчик, входи! — Дежурная, как маленького, взяла Корнеева за руку и повела за собой. — Поругают меня, да уж ладно. Посиди тут, а я сбегаю. Господи, твоя воля!

Но уйти она не успела. Вошла врач, удивленно посмотрела на незнакомого человека, потом на дежурную.

— Это вот насчет той самой, — заторопилась дежурная. — Корнеевой.

— А что Корнеева? — спокойно переспросила врач. — Корнеева сейчас родила девочку, три килограмма пятьсот, запишите. А вас, товарищ, поздравляю с дочерью. С хорошей дочерью!

Федор Андреевич качнулся, на секунду он ослеп, натянутая внутри струна оглушительно лопнула, зазвенела.

— Спасибо!

Дежурная, беззвучно шевеля губами, села.

— Пожалуйста, пожалуйста, только тише! — Врач отнеслась к выкрику Корнеева, как к обычной благодарности. — Да куда же вы — дождь!

Но Корнеев уже не слышал. Он мчался по пустой улице, мокрый, счастливый, захлебывался хлеставшей по лицу странно солоноватой водой, громко кричал:

— Дочь… Настя!..

Белая молния вспорола нависшую над городом сизую тучу, молодо, торжествующе ахнул гром.

Пенза. 1955—1958 гг.