19172.fb2
С тех пор я не охочусь, да и хлопотно это - брать щенка, выучивать. Даже если повезет и щенок попадется удачный, все равно он не заменит мне Пигро.
Хотя Пигро был всего-навсего собакой.
Пожалуй, я вообще уже не смогу позволить себе такую роскошь охотиться. Это сопряжено с расходами, а дичь я никогда не продавал предпочитал раздаривать. Нет, конечно, это роскошь. При том, что у меня прибавилось обязанностей и домочадцев и мы должны втроем жить на одно жалованье, это исключено. Бережливостью я отроду не отличался. У меня и до этого был небольшой долг, теперь же я увяз по уши. Ведь нужно было обставить пустовавшие комнаты, прикупить постельного белья и еще много всякой всячины. В том числе и для кухни - тем, чем обходился я, женщине не обойтись. Так-то вот.
Я пристрелил Пигро в прошлом году, в июле. В конце июля, когда Бёдвар убрал свою рожь. С тех пор я не охочусь. Собственно, последний раз я ходил на охоту год назад - я срезал тогда вальдшнепа для Ригмор. Это было в марте. Прошло почти уже тринадцать месяцев. А я нисколько не поумнел.
Возможно, Нафанаил, тебе не по душе, что я взял да и перескочил через тринадцать месяцев. Лучше будет, если я тебе признаюсь: все, что я понаписал в этих тленных тетрадях - да, все, что я рассказал тебе, записано недавно. То есть год спустя. Я действительно начал делать кое-какие записи тринадцатого марта прошлого года. В этот день на остров упал туман, мы ждали, вот-вот тронется лед, я слышал, как на берегу кричат дети. Но заполнил я лишь первые траурные страницы, а потом все бросил и пошел на берег присмотреть за детьми. В ту пору я не находил себе места. Я был не в состоянии продолжать.
Видишь, Нафанаил, я обманул тебя. Быть может, поэтому поперек каждой страницы в этих тетрадях я и написал: "Лжец".
Но с другой стороны, наверное, мне было необходимо внушить тебе, что я рассказываю по следам событий. Иначе как бы я смог приблизить их к тебе, вызвать к жизни. Да, наверное, я не сумел бы рассказать ни о своей собаке, ни о птицах, ни об охоте, не скрой я эту маленькую черную тайну - смерть Пигро.
Разумеется, у меня есть и другие причины называть себя лжецом.
Так на чем мы остановились? Я говорил перед этим об Олуфе с Томиком. Пожалуй, Олуфу не так уж и легко было отдать мальчика, как это могло показаться. Он не выдал себя ни единым словом, но я понял это по его матери. Она вспоминает Аннемари с ненавистью. Это прорывается у нее нечасто, и я бы не назвал это мелочной злобой - Мария способна похвалить девушку за то, другое, третье. Однако мне ясно: она осудила Аннемари, и бесповоротно. По ее мнению, Аннемари отлита из нечистого металла. Она человек современной формации, девушка, грезящая о счастье, в поисках счастья, а Мария таких презирает. Для нее превыше всего основы, она человек старого завета. И то, что Аннемари увезла Томика с острова, непростительно. Ведь Том - Марииного корня. Ну а что Олуф допустил это, дал свое согласие - Мария не знает или не хочет знать. Да, когда ее ненависть прорывается, мне сразу представляется разлом громадной глыбины - это навечно.
По-моему, Олуф тосковал по Томику куда больше, чем могло показаться со стороны. Он любит детишек, это бесспорно. Заглядывая к нам, он уже не боится это обнаружить. Так он переменился. Беззаботность покинула его навсегда. Но разрыв с Аннемари, похоже, стал для него избавлением. Обе эти женщины буквально душили его. И он потерял веру в себя. Окончательно все решил тот день, когда они с Нильсом вышли в море на ялике и Нильс утонул. Я помню. Я стоял вместе с ними на причале, они уже готовы были отплыть. Олуф смотрел, как беснуются волны, и глаза его блестели безумным блеском. Я вдруг понял: эти женщины и собственные сомнения душат его, он должен помериться силой со смертью. Если он ее одолеет, то станет мужчиной. И тогда я его подзадорил. Но если копнуть поглубже, не было ли у меня другой - задней - мысли? О Нильсе я и не подумал, я напрочь забыл о Нильсе, я зашагал прочь, а они вышли в море.
И все же Олуф оправился. Возвращаясь на Песчаный остров из очередного плаванья, он частенько заглядывает к нам в школу. И всякий раз спрашивает, можно ли ему поиграть с маленьким. И всякий раз получает на то дозволение.
Малыш все еще кричит. Пока я тут сидел и писал, он кричал не переставая. Мне запрещено заходить к нему, играть с ним, успокаивать. Мне это воспрещается. Иначе покоя в доме не будет, утверждает Авторитет. Он избалован вниманием, заявляют мне, пора начать воспитывать его по-настоящему. Пусть выкричится. Пусть привыкает спать днем. Да-а, такая чепушинка, а сколько доставляет забот.
Я сижу в классной комнате. Дети разошлись по домам часа два назад. Солнце сейчас висит над посадками, маяк издали напоминает огненный столп. День чудесный. Весна - в самом расцвете молодости. С неделю у нас бушевала непогода. Весна фыркала, заливалась слезами, а море неистовствовало, как и в тот недоброй памяти апрельский день, когда погиб Нильс.
Класс заставлен цветами. Петуший гребешок, калужница, камнеломка... Они стоят на шкафах и полках, расцвечивая темные стены, каждый - в отдельной рюмочке. Мне стоило немалого труда утянуть эти рюмочки из буфета в гостиной, где теперь красуется мой жалкий фарфор. Я привык пользоваться ими для всяких школьных надобностей, но Авторитет, можно сказать, наложил свое вето.
До этого рюмочки с растениями стояли на подоконнике. На свету отчетливее видно, какие у листьев и стеблей совершенные формы. А в самый первый день они были накрыты бумажными колпачками; чтобы узнать, что там, колпачки надо было приподнять. Ну да, вечные мои дурачества!
Сегодня я водил младший класс смотреть, как растут цветы. Во время нашей прогулки мы не притронулись ни к единому растеньицу. Мы начали с того, что учимся оказывать цветам почтение, - разве одуванчик заслуживает уважения меньше, чем министр? Я пока еще не разрешаю младшеклассникам препарировать цветы и пересчитывать тычинки. Не знаю, чья дурья голова придумала, что первым делом надо разрезать цветы на части и изучать их половые органы. Ох уж эта вера в систематизацию! Нет, сначала мы учимся распознавать их - по тому, как они одеты и что выставили напоказ. Вслед за тем они получают имена. Цветы, равно как и всё, что что-то значит, должны прорасти в языке и жить в нем, соприкасаясь с нашей жизнью, - прежде чем мы начнем разыгрывать из себя ученых и играть в науку.
Ну вот, я оседлал одного из своих коньков.
Весна идет на прибыль. Берег кипит птицами. Уже прилетели кроншнепы. Скоро они снимутся и полетят дальше, но некоторые останутся. Ночи длинные, стая тянет за стаей. Мне не спится, я лежу, слушаю их клики и невольно стискиваю кулаки.
Несколько дней кряду над островом пенилось небо. Остров плавал в морском дыму и небесном пару. В мои стекла хлестал песок с дюн. Мыс исчез в пыльном смерче; ты, верно, помнишь, ели мои срублены и теперь отсюда мне виден Мыс. А Бёдвар Бьярки, лежа на животе, руками и ногами удерживал свое поле, которое ветер норовил сдуть в море. Такого на памяти островитян еще не было, все думали, это - конец, все погибло. В довершение грянул град как кавалерийская бригада, - и стеной обрушился ливень. В жизни не видел ничего подобного. И все это время распевал жаворонок. Буря отшвыривала его своим заступом, а он - тут как тут, и поет.
Нынче же в небе и над землею - тишь*.
* Из стихотворения датского поэта Бернхарда Северина Ингеманна (1789-1862).
Солнце беспрепятственно проникает в окно, обращенное на запад, пригревает мне затылок, слепит глаза белизною бумаги. На столе передо мной лежат пять исписанных общих тетрадей. "Песчаный остров. 1-5". Я все-таки приступил к описанию Песчаного острова, и, по-моему, Нафанаил, все, что в этих тетрадях содержится, - вполне достоверно, хотя для публикации годится лишь малая часть. Это большой и кропотливый труд - собирать и обрабатывать сведения о нашем маленьком острове; пока получится серьезная книга, несомненно, пройдет не год и не два. Ну и прекрасно! Сперва я думал, что взялся за описание из тщеславия, да так оно и было. Этакий горделивый полет. Но потом я стал воспринимать это как свой долг. Собирать по крупицам сведения и сводить их в знание - в этом есть что-то очищающее. Вот почему, наверное, в других тетрадях, где я писал о своей собственной жизни, я перечеркнул каждую страницу словом "Лжец". Ведь то, о чем я рассказывал, парит свободно, несвязанно, проплывает мимо тебя, мимо меня, как облака по небу, а веский материал подобен камню и дерну, которые упрочились и пребудут на этой земле.
Кое-что я переписал и отослал в санаторий Каю. Время от времени я получаю от него коротенькое письмецо. К древности он поостыл, но, может быть, это увлечение вернется. Если он сам вернется. Вот его последнее письмо, в нем есть слова, над которыми я призадумался. Дела мои не очень, пишет он. Обычно Кай не жалуется. Когда я прошлый раз навещал его, он выглядел чуть-чуть получше, и врачи считают его небезнадежным. Правда, от него остались одни глаза.
Дела мои не очень...
А у других все в порядке. Видишь ли, я теперь нет-нет да и получаю письма. Я получил три письма от Аннемари, хотя голова у нее занята мировыми проблемами. Именно что мировыми! С ее пытливым, подвижным умом она пришла в точности к тем же взглядам, что и ее замечательный муж. По счастью. Этому на две трети и посвящены ее письма. Я же все это пробегаю глазами. А вот то, что она пишет о своем доме, о Томике, о ребенке, которого она ждет, прочитываю внимательно. Я написал первым. Я знал: подарив ей на прощанье цепочку, я напугал ее - я словно наложил на нее тем самым проклятие. И я написал им несколько строк - так, ничего особенного, о нашем житье-бытье. Почувствовав перемену в моем настроении, Аннемари ответила очаровательным письмом, которое я таскал в кармане, пока оно не утеряло внешнее очарование.
Что у нас еще нового на острове, мой друг? На общественные средства собираются перестраивать причал. Ботам будет обеспечена удобная стоянка. Естественно, всем этим заправляет Фредерик, порадел-таки о рыбаках. Но погоди, говорят они, тогда сюда сможет причалить баржа и вывозить известняк. Вот так-то. Фредерик прошел в областной муниципалитет, он представляет там весь наш архипелаг. На Мысу бурлит жизнь. Теперь, когда елей не стало, я могу наблюдать из своей комнаты за тем, что там делается. Тем более что на Мысу тоже вырубили деревья, тенистые, сумрачные деревья.
Малыш опять раскричался. А войти к нему я не решаюсь. Полновластным хозяином я становлюсь только у себя в комнате. Если Авторитет туда сунется, стреляю без предупреждения!
Не единожды я проклинал тот день, когда предложил Эльне переселиться ко мне в школу, чтобы ей было где родить своего ребенка. Раз-другой я даже набрался, не выдержал. Хотя вообще-то стараюсь не злоупотреблять. Правда, после той охоты на куропаток я приложился дай Боже.
Малыш должен привыкнуть лежать спокойно. Эльна, скажу я тебе, женщина с характером. Я бы в жизни никому не позволил так мною командовать, кабы не одно обстоятельство. Но Эльна и не задумывается над тем, что же заставляет меня помалкивать. Нет, над этим она не задумывается. Видно, пороками страдаю не я один.
Иное дело Олуф - его к маленькому подпускают. Ему - можно! Нет, я не стану намекать об Эльне и Олуфе, я и так чувствую себя смешноватым, постаревшим и лишним.
Бог ты мой, чем я только не поступился! У меня нет денег на патроны, я уж и забыл, что это такое - потешить себя рюмочкой коньяка или посидеть, проставляя крестики в книжном каталоге. И все - ради этого орущего младенца.
Впрочем, Олуф благоразумен. Но я не рассказал тебе, что произошло между нами. Прошлогодним мартовским вечером, когда я застрелил вальдшнепа... ну да, для нее. По-моему, Нафанаил, тебя на этой охоте не было. Да, ты куда-то пропал в разгар весеннего бала. Я так привык с тобою беседовать, но на балу мне случилось поговорить по душам с одним человеком - и ты исчез. Что ж, теперь ты снова со мною.
Тем вечером - после охоты на вальдшнепов - я возвращался из лесу один, без нее. По дороге домой я поднялся на Нербьерг. Мы с Пигро взобрались на валун, лежащий на самой вершине, и долго стояли там. Быть может, это священный камень, оставшийся от солнцепоклонников: на него падает первый утренний луч, с ним последним прощается луч заката. А может, это древний жертвенник, на котором во исполнение обряда закалывали жертвенного борова, а то и человека.
Когда я взошел на вершину, еще не совсем стемнело. Эти мгновенья угасающего дня дороги страннику ничуть не меньше, чем рассветное чудо. Воздух на твоих глазах густо синеет, близкое - отдаляется, а далекое придвигается ближе. Ты стоишь и озираешь мир, погружающийся во тьму, и внимаешь ветру, который знает наизусть Брорсона. И вот уже кругом одна только синь, и вот уже затеплилась, затрепетала первая звезда. И чует охотник, скоро раздастся свист крыльев - первая утка! И остынет в тиши тот, у кого жгучая рана. Даже тот, кого неотступно преследуют, как две ищейки, сомнение и неверие, познает в эти мгновения, что Божественное имеет над ним власть.
Смеркалось. На западе в заоблачных высях догорал огромный костер. Смутно темнело море.
Впервые, поднявшись на Нербьерг, я понял, что судьба моя навсегда связана с этим земляным холмом, встающим из моря. Пускай у меня нет здесь корней, меня сюда забросило. Я - точно вонзившееся в остров копье.
Стоя на этом валуне, я подумал: здесь ты должен сделать свой выбор, здесь ты должен принести свою жертву. На большее я не осмелился. Я слишком стар, чтобы давать обеты, не будучи уверен, выполню ли. Я могу сказать "да-да" или "нет-нет", а все прочее в устах такого человека, как я, по сути, будет обманом. "Да-да" или "нет-нет". Полет уже невозможен, да и мечта померкла. Я волен избрать свою судьбу, я могу бороться, но я перестал расти. Мне себя уже не переделать, я знаю. Только Всевышний Рукомесленник может отлить человека заново, если захочет. Велико мое бессилие и велик мой грех, ибо тогда только я ощущаю присутствие Господа, когда Он меня карает.
Я знаю, есть люди иного склада. Есть натуры, для которых слово, дело и чувство означают освобождение. Они преображаются и оживают, подобно растениям, что ранее прозябали в тени. Они способны к росту; стоит им полюбить, и они расцветают и плодоносят, пусть даже жизнь у них складывается несчастливо. Мне думается, та, кому я причинил зла больше, чем кому-либо, - из их числа.
А я не такой.
И тем не менее я нужен Песчаному острову. Молодому поколению гораздо труднее срастись с историей своего края и рода. Кто-то должен учить их этому, с детства. Даже если этот кто-то - чужак. Может быть, оно и хорошо, что - чужак. Ему видно яснее, чем кому-либо, что остров необходимо завоевывать, как и тысячу лет назад.
Вот он распростерся передо мною. Малое пространство занимает он на карте, а для человека - огромен и сейчас, в темноте, - пугающе чужд. Он несметно богат временем, былым и грядущим. Человеческий век и память против него - ничто. Древние предания цепляются за него тонкими, хрупкими корешками, да и то лучше всех знает их теперь приезжий учитель. Холмы и дольмены куда древнее этих преданий. Язык, на котором некогда здесь говорили, унесен ветром. Та же участь, вероятно, постигнет и язык, который для нас как воздух. Придет время, и Песчаный остров будет называться иначе. Цветы, деревья, птицы, заяц в своем логове, галька на берегу - все они получат новые имена и перестанут быть тем, чем были для нас. Даже то, что мы называем нашей культурой, быть может, всего лишь флора однолетних декоративных растений в сравнении с вековечностью острова и его обманчивым постоянством.
Остров лежал передо мной словно чудище. Я не стал убеждать себя, как нередко делаю, будто понимаю его сердцем. Передо мной было чудище, которое пожирает людей, заглатывает поколение за поколением, почему все и уходит в забвение. Да, при свете дня его облик внушает доверие. Но это оттого, что, дневной, он может быть побежден разумом, связан языком, завоеван той культурой, которую мы то и дело берем под сомнение. Вот к такому пришел я выводу. Каждому поколению предстоит завоевывать остров заново. А для этого требуется духовная сила. Если упиваться его красотами, и только, это чистейшей воды паразитизм. Духовная же сила заключается в том, чтобы приставить к земле плуг и возделывать ее, чтобы приставить к бумаге перо и завоевывать остров путем познания.
Я понимаю, Нафанаил, все это звучит довольно высокопарно. Я хотел лишь сказать, что Песчаному острову нужен учитель, который предпочитает находиться именно здесь, а не где-то еще.
В сумерках я спустился с горы и направился к церкви. Меня познабливало. И Пигро, я заметил, тоже пробирала дрожь. (Пес тогда еще был в живых.) Видно, мы промерзли. Мне хотелось зайти в церковь и взглянуть на каменную голову, что вырубил в алтаре стародавний мастер. Это голова смерти, она олицетворяет гибель, забвение и бессмыслие. Я бы еще добавил это и лик самого острова, холодный и зловещий лик природы, когда она одерживает над нами верх. Но голова эта посажена с внутренней стороны алтаря, и смерти поневоле приходится пялить свои глазницы на символ воскресения, коего не постигнуть разумом. Мысль о воскресении засела в теле острова как гарпун и не отпускает.
Я приблизился к дверям, а войти у меня не хватило духу. Человек слаб. Я побродил по кладбищу, мне вдруг взбрело на ум выбрать место своего последнего упокоения, где бы я оказался в приятном соседстве. Что поделать, если я не могу без дурачеств! Я облюбовал себе местечко у самой ограды с видом на берег. После чего уселся на ограде, а Пигро вспрыгнул следом за мной. Так мы с ним и сидели.
Чуть погодя пес встрепенулся, начал принюхиваться. "Лежать!" - сказал я. Он лег, я легонько придержал его за холку. Кто-то поднимался на холм. Зашел в калитку. Тяжело ступая, двинулся вокруг церкви. Возле Эрикова гребного вала шаги замерли. Потом человек этот прошел мимо колокольни. У могилы Нильса остановился. И долго стоял. Пигро по-прежнему била дрожь.
Он что-то произнес над могилой. Произнес? Это были странные звуки. Нечеловеческие. Наконец он ушел.
Немного выждав, я спрыгнул с ограды и тихонько произнес имя. Пигро опрометью умчался во тьму.
На тропинке, ведущей мимо посадок, меня поджидал Олуф. Вместе с Пигро.