19179.fb2 Лигия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Лигия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Джузеппе Томази ди Лампедуза

Лигия

Поздней осенью далекого 1938-го я переживал острейший приступ мизантропии. Дело было в Турине. Пока я спал, фифа №1, старательно обшарив мои карманы в поисках вожделенных сотенок, обнаружила письмецо от фифы №2. Означенное письмецо при всей своей орфографической непроходимости, все же не оставляло и тени сомнения насчет характера наших отношений.

Мое пробуждение было незамедлительным и бурным. Квартирка на улице Пейрон огласилась залпом эмоционально окрашенных высказываний на местном наречии. Отчаянную попытку выцарапать мне глаза удалось предотвратить лишь после того, как я легонько выкрутил левое запястье незадачливой вертячки. Прием вынужденной самообороны положил конец едва разразившемуся скандалу, а заодно и воцарившейся было идиллии. Девица поспешно оделась, швырнула в сумочку пудру, губную помаду, платочек, сотенную <за>мытарства>; запустила в меня напоследок тройным <кобелем> и выскочила за дверь. Ни разу не была она так прелестна, как в эти четверть часа полного остервенения. Из окна я различил тающую в утреннем туманце фигуру: высокую, стройную, исполненную вновь обретенного изящества.

Больше я ее не видел. Ни ее, ни черного кашемирового свитера, стоившего бешеных денег и обладавшего тем роковым достоинством, что одинаково годился и для мужчин и для женщин. Единственным напоминанием о ней стали две оброненные на постель волнистые шпильки-невидимки.

В тот же день у меня было назначено свидание с №2 в кафе на площади Карло Феличе. Однако за <нашим> столиком в западном углу второго зала я узрел не каштановую гриву как никогда желанной красотки, а плутоватую физию Тонино, ее двенадцатилетнего братишки, только что заглотившего порцию шоколада с двойными сливками. Завидев меня, он вскочил с нарочитой туринской учтивостью.

- Монсу, - изрек он. - Пинотта не придет. Она просила отдать вам эту записку. Швах, монсу, - и был таков, прихватив с собой пару притомившихся на тарелке пампушек.

Записка - тщедушный обрывок картона цвета слоновой кости - оповещала меня о полном отвороте-повороте, мотивированном моей гнусностью и <южным>. Из чего я заключил, что №1 разыскала и подговорила №2, а также что я попросту остался с носом.

За каких-то полдня я лишился двух весьма удачно дополнявших друг друга ветрениц плюс бесценного свитера; мало того - мне пришлось оплатить и несоразмерные потребления инфернального Тонино. Мое наисицилийское самолюбие было посрамлено. Я оказался в полных дураках и решил на некоторое время покинуть мирскую суету и ее утехи.

Более подходящего места для затворничества, чем кафе на улице По, нельзя было и вообразить. Как бродячий пес, я наведывался туда в любую свободную минуту - и непременно по вечерам, после дневного корпения в газетной редакции. То был эдакий Ад, населенный бескровными тенями отставных полковников, судей и учителей на пенсии. Все эти пустотелые призраки играли в шашки или домино; днем - в полумраке портиков и смога, вечером - в полусвете огромных зеленых абажуров. Они никогда не повышали голоса, точно опасаясь, что слишком высоко взятая нота разорвет непрочный уток их мнимых обличий. Лучшего Лимба и не придумаешь.

Как покорное животное, я неизменно садился за один и тот же угловой столик, тщательно уготованный для того, чтобы доставлять посетителю максимум неудобств. Слева от меня два призрака старших офицерских чинов играли в триктрак с двумя фантомами советников апелляционного суда; военные и судебные кости беззвучно вываливались из кожаного стакана. Слева же постоянно сидел господин довольно преклонного возраста в поношенном пальтеце с облезлым каракулевым воротником. Он без передышки читал иностранные журналы, курил тосканские сигары и непрестанно сплевывал. Закрывая початый журнал, он будто прослеживал в дымных завитках навеянное минутой воспоминание. Потом снова принимался читать да поплевывать. У него были на редкость неказистые, узловато-багровые руки; под ногтями, которые он, верно, обрубал топором, чернела грязь. Но стоило ему натолкнуться на журнальную фотографию античной греческой статуи с отрешенным взглядом, размытым носом и двусмысленной улыбкой, как, к моему великому удивлению, его уродливые пальцы начинали поглаживать изображение с какой-то царственной милостью. Почувствовав, что за ним наблюдают, он сердито фыркнул и заказал еще кофе.

Эта история так и осталась бы окрашенной скрытой неприязнью, если бы не один счастливый случай. Обычно я приносил из редакции кипу газет. Однажды в их числе оказалась и <Газета>. В те годы Минкульпоп особенно свирепствовал, поэтому все газеты были решительно на одно лицо. Этот номер ежедневного палермского листка был до крайности зауряден и отличался от миланских или римских собратьев разве что количеством типографских опечаток. Я в два счета пробежал невзрачные страницы и положил газету на столик. Но не успел я предаться созерцанию очередного детища Минкульпопа, как услышал голос моего соседа:

- Прошу прощения, сударь, не дозволите ли взглянуть на вашу <Газету>? Я сицилиец, однако уже лет двадцать не читывал родных газет.

Голос был явно поставленным, произношение - безупречным; серые стариковские глаза смотрели на меня с глубоким безразличием.

- Ради бога. Я, знаете ли, тоже сицилиец. Хотите - я буду приносить эту газету каждый вечер.

- Благодарю. Пожалуй, не стоит. Это я так, из чистого любопытства. Если Сицилия все та же, что и в мое время, полагаю, там не происходит ничего путного, как и за последние три тысячи лет.

Он просмотрел газету, сложил ее, вернул мне и углубился в чтение какой-то брошюры. Под конец вечера он собрался было потихоньку уйти, но тут я первым встал и представился. Он пробормотал свое имя так, что я, как водится, ничего не разобрал. Руки он мне не протянул, зато уже на пороге обернулся, приподнял шляпу и громко произнес:

- Привет земляку!

Он растворился в анфиладе портиков, оставив в недоумении меня и подняв волну недовольства в стане игравших теней. Я совершил магический ритуал, необходимый для материализации официанта, и спросил, указывая на пустующий столик:

- Кто это был?

- Это? Сенатор Розарио Ла Чиура.

Имя сенатора говорило о многом даже моей колченогой журналистской культуре. Он принадлежал к тем считанным итальянцам, чья репутация является общепризнанной и непререкаемой. Это был один из крупнейших эллинистов нашего времени. Вот и объяснение толстым журналам, обласканной репродукции, строптивому нраву и скрытой утонченности.

Назавтра, в газетном архиве, я порылся в редкостной картотеке, содержащей заблаговременные некрологи на еще здравствующие души. Карточка <Ла> была тут как тут; время от времени она пополнялась чьей-то участливой рукой. Из карточки следовало, что сей выдающийся муж появился на свет в Ачи-Кастелло, близ Катании, в малоимущей семье мелких служащих; благодаря поразительным способностям к изучению греческого, именным стипендиям и не по возрасту основательным трудам, в двадцать семь лет он получил место на кафедре греческой литературы в Павийском университете; впоследствии был приглашен в Туринский университет, где преподавал до выслуги лет; затем читал курсы лекций в Оксфорде и Тюбингене и, будучи дофашистским сенатором и действительным членом Академии Линчей, совершил немало длительных путешествий; он являлся также доктором гонорис кауза в Йейле, Гарварде, Нью-Дели и Токио, помимо, разумеется, известнейших европейских университетов от Уппсалы до Саламанки. Далее шел длиннющий перечень его работ. Многие из них, в особенности посвященные ионическим диалектам, считались фундаментальными. Достаточно сказать, что именно ему, единственному иностранцу, поручили редактировать теубнерианское издание Гесиода, для которого он написал непревзойденное по научной глубине предисловие на латыни. И наконец, главное его достижение: он не был членом Академии Италии. От прочих ученейших коллег его отличало живое, почти карнальное чувство классической античности. Ярче всего оно проявилось в сборнике итальянских очерков <Люди>боги>, проникнутом, по всеобщему мнению, не только высокой эрудицией, но и подлинной поэзией. Словом, этот человек был <гордостью>и светилом науки мирового масштаба> - к такому заключению приходил составитель карточки. Гордости нации было 75 лет; жил он отнюдь не в роскоши, но в полном достатке, на пенсию и сенаторское пособие. Светило науки был холост.

Что и говорить, мы, итальянцы, дети (или отцы) Возрождения, ставим Великого Гуманиста выше любого смертного. Возможность повседневного общения с виднейшим представителем столь тонкой области знания, относящейся едва ли не к чародейству и к тому же не очень-то доходной, была для меня лестной и одновременно волнующей. Я испытывал примерно те же чувства, какие испытывает американец, представленный господину Жиллету: робость, уважение и особенную форму белой зависти.

Вечером я сошел в Лимб совсем с другим настроем. Сенатор уже сидел на своем месте. В ответ на мое почтительное приветствие он буркнул что-то невнятное. Дочитав статью, он сделал кое-какие пометки в записной книжке, повернулся ко мне и на удивление напевно произнес:

- Земляк, судя по тому, как ты меня величаешь, один из этих призраков уже нашептал тебе мое имя. Забудь его, а ежели еще не забыл - выкинь заодно из головы и аористы, что зубрил в лицее. Скажи-ка лучше, как твое имя: вчера ты что-то там промямлил; я же в отличие от тебя не в силах расспрашивать кого ни попадя про незнакомца, которого здесь заведомо никто не знает.

Он говорил с холодным презрением. Видно было, что я значу для него не больше козявки или пылинки, кружащейся как попало в солнечных лучах. Однако ровный голос, точно подобранные слова и снисходительное тыканье придавали нашему разговору ощущение ясности и спокойствия, присущее платоновским диалогам.

- Меня зовут Паоло Корбера. Я из Палермо. Закончил юридический факультет. Сейчас работаю в редакции <Стампы>. Дабы развеять ваши сомнения, сенатор, признаюсь, что на выпускных экзаменах я получил по греческому два с плюсом; плюс накинули единственно для того, чтобы вручить мне аттестат.

- Спасибо за откровенность, - усмехнулся он, - так-то лучше. Не выношу людей, уверенных в своих знаниях, а на поверку - жалких полузнаек. Вроде моих университетских коллег. Они затвердили внешнюю сторону греческого, его выверты и заскоки. Им неведом живой дух этого языка, наивно называемого мертвым. Им вообще ничего не ведомо. Хотя что с них взять: разве могут эти бедолаги уловить дух греческого, если ни разу не слышали его?

Надменность надменностью - в любом случае это предпочтительнее ложной скромности, - но мне показалось, что тут сенатор перегибает палку. У меня даже мелькнуло подозрение, что с годами этот блестящий ум стал давать слабину. Его незадачливые коллеги имели ровно столько же возможностей услышать древнегреческий, сколько он сам, - то есть ни одной.

- Паоло... - продолжал он. - Тебе повезло, ты носишь имя единственного апостола, наделенного кое-какой культурой и некоторым литературным дарованием. Хотя Иероним было бы лучше. Все остальные ваши христианские имена ничтожны и презренны. Это имена рабов.

Я все больше разочаровывался. Прямо-таки отъявленный антиклерикал с налетом ницшеанствующего фашизма. Быть того не может!

Он продолжал говорить с увлечением и жаром, словно после долгого молчания:

- Корбера... Постой, уж не знатный ли это сицилийский род? Помнится, мой отец каждый год вносил небольшую арендную плату за наш дом в Ачи-Кастелло управляющему одним из имений Корбера ди Палина или как там его - Салина. Отец еще всякий раз приговаривал в шутку: уж эти-то денежки ни в жизнь не попадут по прямому назначению. А ты и впрямь из тех Корбера или отпрыск какого-нибудь крестьянина, взявшего фамилию господина?

Я подтвердил, что и впрямь. Более того, что я - единственный сохранившийся экземпляр рода Корбера ди Салина. Все излишества и прегрешения, все невзысканные арендные платы и неоплаченные долги, короче, все отрыжки аристократизма сосредоточились во мне одном. Как ни странно, моя исповедь вроде бы пришлась по душе сенатору.

- Так, так. Уважаю родовитые фамилии. В них теплится память. Не бог весть какая, однако покрепче, чем в прочих семьях. Это высшее достижение, на какое только способен ваш брат человек в извечном стремлении к физическому бессмертию. Жениться тебе надо, Корбера. И не тяни с этим делом. Ваш брат не придумал ничего лучше, как разбрасывать где попало свое семя ради продолжения собственного рода.

Нет, он определенно начинал меня раздражать. <Ваш>, ваш брат>... Какой еще брат? Жалкое людское стадо, не удостоившееся чести быть сенатором Ла Чиура? Сам-то он что, уже достиг физического бессмертия? Судя по морщинистому лицу и грузным телесам, едва ли.

- Послушай, Корбера ди Салина, - продолжил он как ни в чем не бывало. - Ты не обидишься, если я и дальше буду с тобой на <ты>, уж больно ты похож на моих студентиков, таких до поры до времени молоденьких?

Я искренне заверил его, что для меня это не только честь, но и приятная неожиданность. Подведя итог протокольной части, мы перешли к Сицилии. Лет двадцать не ступал он на родную землю. Последний раз мой собеседник провел в тамошних краях (именно так, на пьемонтский манер, выражался сенатор) всего неделю, обсуждая в Сиракузах, с Паоло Орси, вопросы чередования полухоров в классических представлениях.

- Помню, мне предложили доехать из Катании до Сиракуз на машине. Я согласился лишь тогда, когда узнал, что в Аугусте автомобильная дорога пролегает вдали от моря, а поезда идут прямо по взморью. Расскажи мне о нашем острове; чудный край, даром что населен ослами. Там пребывали боги, а может пребывают и поныне, в нескончаемые сицилийские августы. Только ни слова о горстке ваших новоявленных храмиков - все равно ты ни бельмеса в этом не смыслишь.

Мы говорили о вечной Сицилии, о ее природе, о благоухании розмарина на Неброди, о вкусе меда из Мелилли, о колыхании нив вокруг Энны ветреным майским днем, о безмолвных далях под Сиракузами, о душистых потоках воздуха из апельсиновых рощ, овевающих Палермо, как гласит молва, на закате в начале лета. Мы говорили о дивных летних ночах в заливе Кастелламмаре, когда звезды отражаются в спящем море, и если лечь навзничь в зарослях мастикового дерева, то дух теряется в небесном водовороте, а напряженное тело тревожно ждет приближения демонов.

Без малого пятьдесят лет сенатор был в нетях, однако память его на удивление ясно запечатлела отдельные тончайшие штрихи:

- Море! Сицилийское море самое яркое, сочное, романтичное из всех, что я видел. Вот уж чего вам никогда не испортить за пределами городов. В рыбных ресторанчиках еще подают рассеченных пополам колючих морских <езей>?

- Подавать-то подают, только мало кто их заказывает: боятся тифа.

- Что ты говоришь! Да лакомее этих кровавых хрящиков там еще ничего не придумали. Такие нежные, ароматные, солененькие, с привкусом водорослей - ни дать ни взять женские прелести в готовом виде. Какой там к шутам тиф! Они не более опасны, чем прочие дары моря, приносящие людям как смерть, так и бессмертие. В Сиракузах я ими от пуза наедался. А до чего смачные - пища богов! Лучшее воспоминание за последние пятьдесят лет!

Я был смущен и очарован одновременно: такой человек - и вдруг непристойные сравнения, ребячливая ненасытность, да еще по поводу каких-то морских ежей, эка невидаль!

Беседе нашей, казалось, не будет конца. Уходя, сенатор расплатился за нас обоих. Возражать было бесполезно. (<У>юнцов из аристократических семеек за душой, вестимо дело, ни гроша>, - не преминул он вставить в своей бесцеремонной манере.) Мы расстались закадычными друзьями, если не считать полстолетия, разделявшего нас по возрасту, и тысяч световых лет, размежевавших наши культурные уровни.

Теперь мы виделись каждый вечер. И хотя пары моего человеконенавистничества постепенно выветривались, я взял себе за правило во что бы то ни стало встречаться с сенатором в Царстве теней на улице По. Сенатор был не особо разговорчив. Он, как всегда, читал, брал что-то на заметку и время от времени одаривал меня репликой. Вырвавшись на свободу, речь его изливалась благозвучным потоком, в котором соединялись спесь и наглость, туманные намеки и недоступная мне поэзия. Сенатор по-прежнему сплевывал, но только когда читал. Думаю, что и он проникся ко мне ответной симпатией, однако не строю на сей счет никаких иллюзий. Если это и была симпатия или привязанность, то вовсе не та, что <наш> (как сказал бы сенатор) испытывает к себе подобным; то была привязанность старой девы к собственной канарейке: дева понимает, сколь безответна и незатейлива ее пташка, но с ней всегда можно поделиться своими горестями и печалями, а не будь ее - дева напрочь бы зачахла в невосполнимом одиночестве. И действительно, я приметил, что всякий раз, когда мне случалось запаздывать, надменный взгляд сенатора был устремлен на врата Ада.

Прошло около месяца. Сенатор метко и ехидно высказывался обо всем на свете, но лишь теперь мы стали затрагивать и нескромные темы - верный признак того, что между нами установились вполне доверительные отношения. Сказать по правде, заводилой был я. Меня, натурально, раздражала эта его привычка неустанно сплевывать (впрочем, не меня одного: стражи Преисподней в конце концов водрузили у его столика сверкающую медную плевательницу). Так вот, как-то вечером я набрался смелости и спросил, почему он не лечит свой назойливый катар. Спросил, но тут же спохватился, ожидая, что сенаторский гнев с минуты на минуту обрушит на мою голову потолочную лепнину. Вместо этого, чеканя каждый слог, он сухо произнес: