19248.fb2
Капитан, у которого на случай, если дело примет серьезный оборот, имелось для меня про запас местечко, был между тем произведен в майоры. Новый капитан, только что вернувшийся из отпуска, стоял перед своей батареей и в соответствии с положением (11.5.1940) приветствовал нас, причем смотрел он не на наши руки, но нам в глаза. Он, казалось, знал, что я человек пишущий и печатаюсь. Он ценил Эрнста Юнгера * и надеялся, что тот послужит мне образцом солдата и поэта. Наша батарея к этому времени стояла не в Тессине, а в Северной Швейцарии. 14.5.1940 после полудня совершенно неожиданно состоялась перекличка. Новый капитан объявил, что завтра рано утром может начаться. Есть ли у кого-нибудь вопросы? Он приказал, чтобы каждый солдат побрился и отдохнул. Переход в небольшой укрепленный район, там никаких трактиров не будет. И вот мы стоим под яблонями, май. Теплые сумерки, синий вечер. Ночь без тревоги; ничего не происходит, только куры кудахчут во дворах. Очередь за Голландией и Бельгией. Наш капитан - блондин и курит сигары бриссаго. Франция пала, надежды на "линию Мажино" * развеялись как сон. У нас есть время выложить дерном в целях маскировки наши четыре свежих бункера. Капитан нисколько не смущен тем, что как раз сейчас Гитлер инспектирует Париж. Наша задача - понять из приказа на день, что он, этот приказ, ничем не отличается от других. Наблюдал ли он за нами во время работы у орудий, стоял ли в канцелярии с черной бриссаго во рту, был ли еще где-нибудь, наш капитан не оставлял сомнений, что мы будем сражаться, что бы там ни случилось с Францией. Об Эрнсте Юнгере больше разговоров не велось, хотя я часто был занят в канцелярии. Я приходил не для разговоров, а для того, чтобы писать шрифтом таблички: "Канцелярия батареи", "Патронный склад", "Караульное помещение", "Санитарное отделение" и так далее. Он был доволен моим шрифтом. Кроме того, я мог начертить и удобочитаемый план нашего расположения. Служба как и любая другая, счесть ее преимуществом нельзя - ежедневная муштра оставалась при мне. Просто корректный командир использует каждого человека в соответствии с его рангом, и четыре "академика" не доставляют ему пока особых хлопот, скорее развлечение. Он отнюдь не невежда. Ему хотелось получить батарею, где умели бы петь: как следопыты у бивачного костра. Он охотно садился рядом, чтобы самому тоже петь, и не только песни родины, избави боже, самые озорные песни он затягивал сам. А приказ "Накройсь!" подавал фельдфебель или капрал. Наш капитан по профессии учитель. По-моему, он не сторонник Гитлера, но победа вермахта на всех фронтах для него, как специалиста, была очевидна. Если через тридцать лет я не ошибаюсь, у него были водянисто-серые светлые глаза. О том, как Роммель * обратил в бегство целый французский батальон, без единого выстрела, при помощи одних только сигнальных осветительных ракет, он рассказывал не без восхищения и вместе с тем предостерегая нас, чтобы мы никогда не теряли голову, как французы.
В общем, мучительных воспоминаний у меня нет. Я не подорвал здоровья и не вижу повода для слепого уважения к людям, которые говорят: вот в армии, там бы вам досталось... Мне досталось...
Однажды священник устроил нашему капитану скандал из-за того, что мы умывались у деревенского колодца: он не потерпит в своей деревне голых по пояс мужчин. Наш капитан заговорил о гигиене. Напрасно. Черный патер, мы прозвали его "угольный мешок", был вне себя: он яростно размахивал руками. Один из нас был даже в плавках. Патер кричал: "C'est le sport, c'est le Diable, c'est le communisme!" 1 Впредь мы должны были мыться, не снимая пропотевшей рубахи.
1 Это спорт, это дьявольщина, это коммунизм! (фр.)
Не бросаться в глаза, чтобы тебя всегда можно было с кем-нибудь спутать, - этому учишься в первые недели. Стоять в перерыве в стороне от сбившихся в кучку остальных не рекомендуется: может случиться, что сейчас понадобится принести лопаты, а для этого, разумеется, больше всего подходит тот, кто стоит в эту минуту в стороне, или лежит (это разрешается), или бросается в глаза чем-либо другим, например оживленно разговаривает или на что-то внимательно глядит. Это знают и наши остряки: только что они шумели, громко шутили, окруженные всеобщим вниманием, но вот в поле зрения появился кто-то из старших по званию, и тут же они умолкают, а ведь их остроты отнюдь не касались высших чинов, это были просто шутки или похабщина, которые, наверное, понравились бы и им. Но старший по званию подходит слишком поздно, кто-то еще смеется, но где же сам остряк? Мы не должны запечатлеваться в мозгу, где рождаются приказы. Так удается избегнуть какой-нибудь грязной работы. Любая книга, например, нежелательна. Впрочем, чистить сортир, если он засорился, отнюдь не наказание, должен же кто-то это делать. По большей части тебя хватают не сразу, фельдфебель спрашивает, что за книгу ты читаешь, и оказывает всяческое уважение математике. То, что из этого выходит на следующий день, отнюдь не злопамятство или коварство. Ему нужны люди, чтобы после работы отправить их на склад, а ты ему запомнился. Очень просто. А кто твердит о справедливости или несправедливости, запоминается особенно. Это узнаешь скоро. Кто никогда не жалуется, у того меньше поводов жаловаться. Существует еще право подачи жалобы, это тоже известно. Если показание сталкивается с показанием, то преимущество на стороне старшего по званию. Я никогда не подавал жалоб.
Я пытаюсь вспомнить, что говорили о Гитлере. Говорили мало. Немецкие повадки и без того не были здесь любимы: "немецкая свинья". Я не помню политических столкновений среди солдат. Никаких Гитлеров в Швейцарии, немцам здесь делать нечего. Политического образа врага, насколько показывал мой опыт, не существовало. Каждый солдат приносил из дому свой, как, например, социал-демократ, который дослужился до ефрейтора. В такое время армия должна быть едина. Служба есть служба, солдат-швейцарец защищает свою родину, не заботясь о существующих в мирное время имущественных отношениях в стране. Если речь шла о враге, то вполне довольно было образа врага, созданного в армии, так сказать, нейтрального образа. Что мы знали о враге? Он будет стрелять, если увидит свет нашего карманного фонарика на местности, он метит в электростанцию, которую мы защищаем нашей жизнью и винтовкой, но в первую очередь в солдат, что не выполняют указания своих офицеров. Затем враг, если о нем говорит лейтенант или капитан, всегда одержим маниакальной идеей поставить свои минометы именно там или почти там, где предполагают наши офицеры. И тебе, рядовому, впору было подумать, что в этом отношении враг вошел в согласие с нашими офицерами. Он определял их диспозиции, и если не диспозиции лейтенанта, то диспозиции майора во всяком случае. Если он, безымянный враг, пустит в ход свои "Мессершмитты", так поблизости окажется зенитная батарея; все это рядовой должен себе представлять, дабы не испытывать помех, работая у орудия. В общем, даже если враг бросит в бой все свои силы до последнего солдата, мы все равно сумеем его победить. Следует учесть также, что враг может действовать с разных сторон, в том числе и с воздуха - десант, - и потому не стоит забывать о необходимости еще двух солдат с ручными пулеметами. Впрочем, врага упоминали не так уж часто, ведь можно сказать и иначе: два человека с ручными пулеметами прикрывают фланги. Ни один офицер, стремясь внедрить нам в сознание образ врага, не говорил: "нацисты", "фашисты". Нельзя сказать, чтобы нас на кого-либо натравливали. Враг совершенно не обязательно мог быть гитлеровским солдатом; каждый, кто оскорбит наш нейтралитет...
Вспоминая сейчас об этом, я вижу все, разумеется, согласно моему сегодняшнему образу мыслей. Удивительно то, что многое познается лишь со временем.
Однажды мне было приказано явиться к подполковнику на командный пункт, который помещался на одной из вершин Тессина. Я был нужен, без меня не могли обойтись, так как я умел считать с помощью логарифмической линейки. Я поправил ремни, побежал, застыл по стойке "смирно" и доложился: "Рядовой Фриш". Я ждал приказа. О чем думаешь, когда нельзя пошевельнуться и стоишь перед всеми, как кукла в витрине, тридцать секунд, сорок секунд. Адъютанту, который ждал рядом с подполковником, казалось, тоже не было известно, для чего меня выставили напоказ. Не имея возможности оглянуться, я знал, что положение моих ботинок правильно, каблук к каблуку, это чувствуешь. Донесение, которое адъютант держал в руке, оказалось, вероятно, срочным, подполковник взял его, прочел, потом обратился ко мне. "Так, - сказал он, значит, вы и есть "вещевой мешок" - Фриш?" Я подтвердил, руки по швам, с некоторым напряжением ожидая, что теперь будет. Он, однако же, сказал что-то адъютанту относительно донесения, я продолжал стоять, руки по швам, взгляд прямо вперед, сейчас на меня никто не смотрел. Прекрасный голубой день, немного ветреный на такой высоте. Ветер, тихо посвистывая, залетал мне под каску. Я мог бы отойти. Я уже стоял по стойке "смирно", необходимой для этого, оставалось только сказать: "Господин подполковник..." Но он уже не смотрел на меня...
Тот, кого мы тогда, как и сегодня, называли истинным швейцарцем - "есть вещи, которые истинный швейцарец не делает никогда", - может выглядеть как угодно: волосы светлые или темные, голова острая или круглая, и тому подобное; не это признаки истинного швейцарца. Ему не обязательно быть гимнастом, королем стрелков или борцом, но нечто здоровое ему присуще, нечто мужское. Он может быть толстым трактирщиком, здоровье - это образ мыслей. По большей части он выступает как человек, подчиняющийся законам, чаще - как человек, эти законы устанавливающий, который даже от школьника может потребовать, чтобы тот был истинным швейцарцем. Это не имеет никакого отношения к воинским званиям, нет-нет. Истинный швейцарец вполне истинен и в штатской жизни, например за своим постоянным трактирным столиком. Это не имеет никакого отношения и к доходам. Истинный швейцарец может быть банкиром, но ему не обязательно им быть; и привратник может быть истинным швейцарцем, и учитель. Тот, кто не успел узнать, что такое истинный швейцарец, узнает это на военной службе. Истинных швейцарцев большинство. Надо еще иметь в виду заграничных швейцарцев, многие из них умеют петь на тирольский лад во многих поколениях. Но можно и не быть настоящим йодлером * - их не так уж много, и их умение важно на праздниках. Мерилом же служит повседневность. Истинный швейцарец не склонен к утопиям, и потому он считает себя реалистом. История Швейцарии, как ей учат, подтверждает это. Трезвость взгляда порождает стойкость, но без фанатизма. Он нравится себе в качестве швейцарца, когда находится вместе с другими истинными швейцарцами, а такие есть и в городах. Чтобы чувствовать себя истинным швейцарцем, не надо быть сельским жителем, хотя определенная крестьянская, но отнюдь не мужицкая, черта в нем должна присутствовать, будь он адвокатом, зубным врачом или служащим, по крайней мере в разговоре мужчины с мужчиной. Истинный швейцарец не любит выставлять себя горожанином, когда он встречается с другими истинными швейцарцами. И дело не в диалекте, на диалекте говорим мы все, диалект может быть и городским. Иногда кажется, что истинный швейцарец притворяется для того, чтобы его признали таковым. Если иностранцы сочтут его неотесанным, истинному швейцарцу это нисколько не мешает, наоборот: он не льстец, он не умеет кланяться и т. п. Он терпеть не может отвечать на литературном немецком языке, что сделало бы его раболепным и неприветливым. При этом истинному швейцарцу не свойственно чувство собственной неполноценности, хотя ему самому невдомек, почему так получается. Здоровый образ мыслей - это солидная степенность; всякая способность думать быстрее будит в нем подозрительность. Он прочно стоит на почве фактов, а значит, всякая легковесность ему чужда. Истинный швейцарец говорит, что думает, много бранится, но почти всегда находится в согласии с остальными и потому чувствует себя свободным. Он говорит всегда начистоту, не стесняясь в выражениях. Как сказано раньше, он не льстец. Он знает, что на него можно положиться. И хотя существуют и истинные швейцарки, истинный швейцарец чувствует себя лучше среди мужчин. Но не только поэтому армия так подходит ему. Нельзя сказать, что каждому истинному швейцарцу военная форма к лицу, как правило, она больше идет офицерам. Бледный каптенармус, что мечется и днем и ночью, как правило, представляет собой весьма трогательное зрелище, особенно если на нем каска; зато он истинный швейцарец и в армии как дома, им всегда довольны. Как сказано выше, дело не во внешности. Интеллигент тоже может быть истинным швейцарцем. Просто есть вещи, которых истинный швейцарец не сделает никогда, как, впрочем, есть и мысли, которые никогда не приходят ему в голову. Например, марксизм. Рабочий тоже может быть истинным швейцарцем.
Гранит и гнейс, который я тогда считал гранитом, много папоротника зимой он желтеет, - зеленые или коричневые ежики каштанов, листья каштанов на земле, повсюду на откосах низенькие подпорные каменные стенки, гранитные стены с виноградными лозами, серые гранитные кровли, много скал, которые под дождем кажутся черными с фиолетовыми полосами, ручьи, березы под средиземноморским небом и так далее. Дни наедине со стереотрубой и вещевым мешком. Чем выше поднимаешься, тем лучше обзор. Таскать стереотрубу на спине утомительно, но зато ты один. Я присаживаюсь на выступ крыши какой-то часовни, стереотруба передо мной, чтобы разметить углы, и рисую то, что командир батареи сможет увидеть из этой точки. Несколько часов без мундира, и пейзаж видишь лучше, когда его рисуешь. Но, главное, не видно и не слышно ничего армейского. Если мое задание нельзя было выполнить в один день, я ночевал в заброшенном хлеву, один на сене. Служба без уничтожения личности. Через двадцать пять лет я купил себе в этих местах старый дом с гранитной кровлей - настолько, видно, понравились мне эти места.
Дисциплина - что под этим разумеется в армии, ясно, только это мало что общего имеет с дисциплиной. Мул тащит свою поклажу и идет, куда его ведут, ибо по опыту знает, что иначе его побьют. Дисциплина есть результат определенного знания: латынь - дисциплина, математика - дисциплина, поэзия дисциплина. Волю к тому, чтобы чему-нибудь научиться и чего-то достичь, можно обозначить дисциплиной. Это предполагает личность. Дисциплина возникает из сознания, что мы сами распоряжаемся собой, а не кто-то распоряжается нами. Военная служба (какой ее узнал я) путает дисциплину с повиновением. Эта путаница, провозглашаемая при каждом удобном случае, порождала досаду. Приказ есть приказ, кадровым офицерам незачем нас убеждать; мы уже взяли свои вещевые мешки, никому никаких забот, мы действуем, руководствуясь опытом мула. Но кадровые офицеры заблуждаются, когда они самодовольно отмечают наличие дисциплины. Цель армии - ее добиваются наказанием - есть повиновение. Дисциплина берет начало в добровольности. Лишения и тяготы, которые возлагает на нас дисциплина, отвечают силе нашего стремления к чему-либо. Дисциплина означает: мы предъявляем требования к себе самим. Этого мул не делает. Этого не делает и рядовой, который от подъема до отбоя находится под опекой. Ее необходимость определяется степенью трудности дела. Впрочем, мы, взрослые, знаем, что дисциплина (в подлинном смысле слова) требует больше сил, нежели повиновение, которое возникает не из собственных твоих интересов и есть всего лишь хитроумное поведение, с целью избежать наказания. Дисциплина имеет дело с убеждением, совестью, зрелостью.
Мне все вспоминается одно и то же: в перевернутой фуражке очищенные от смазки части затвора моей винтовки, и коричневая перчатка лейтенанта, выхватывающая крошечную блестящую частичку, и вопрос: как это называется? Представьте, мы это знали.
Но вот чего мы знать не могли: не позднее чем с ноября 1940 года у шефа немецкого генерального штаба Гальдера был готов план операции "Танненбаум" вступления в Швейцарию. Гальдер провел рекогносцировку швейцарской границы в горах Юры и обозначил этот участок местности как трудный. 6.10.1940, в тот же самый день, в Цюрихе состоялся немецкий праздник урожая с двумя тысячами участников. Немецкий посол официально приветствовал господина фон Бибра в качестве ландесгруппенлейтера НСРПГ Швейцарии.
Мой персональный отпуск, взятый перед этими событиями, я возместил с лихвой - три раза дополнительно служил в других соединениях. Служба в других соединениях. Что там было по-другому? В граубюнденской горной пехотной роте, например, часть офицеров была с солдатами на "ты": жители одной долины, они знали друг друга и знали цену друг другу, почтальон - сыну хозяина отеля, и наоборот. Каждый из них ходил на охоту. Их диалект горожанину было понять нелегко. "Ты" между каптенармусом и обер-лейтенантом не упраздняло ритуала, но только укрепляло его. Почтальон, железнодорожный рабочий, портье, сезонник, лесоруб, кельнер, штукатур, батрак, канцелярист, бензозаправщик, носильщик, шофер грузовика, кровельщик в гражданской жизни без всяких сомнений принимали сословные различия, принесенные ими сюда, но здесь, в армии, замашки хозяев их раздражали, это деревенское "ты" звучало фальшью. Армейские будни, такие же, как в нашем соединении, но со зловещим оттенком: повиновение с ненавистью за "ты". Но чтобы пристрелить офицера - такого у нас я никогда не слышал.
Противоречие, состоящее в том, что армия, защищающая демократию, во всей своей структуре антидемократична, выступает как противоречие лишь до тех пор, пока мы верим утверждению, что армия защищает демократию, а я верил в это в те годы.
Обратиться к майору или подполковнику после окончания работы рядовому и в голову не приходило, только кельнер или кельнерша могли приблизиться к ним настолько. Офицеры - это каста. Что члены этой касты думали на самом деле, рядовые узнать не могли. На службе и подавно: приказы не признания, а в свободное время высоких чинов не найти, они не толкутся на деревенской улице. Да бывает ли у них вообще свободное время? Их фуражки в трактире видеть приходилось, повесить свою фуражку рядом рядовому не запрещалось. Но мы предпочитали этого не делать, засовывая свои фуражки за пояс. Если только была возможность, они занимали в трактире особую комнату, рядовые тоже предпочитали быть среди своих. Очень редко случалось, чтобы в трактире было только одно помещение. Но случалось. Что тогда? Свободные столы оставались свободны, хотя это и было неестественно. Офицеры явно неохотно расставались со своими фуражками, хотя знаки различия были прекрасно видны на их воротниках, а головы у них были такие же, как у всех. В этих случаях мы в трактире не задерживались. О разговоре и речи быть не могло. Кроме того, рядовой, если б он даже и захотел спросить о чем-нибудь у господ офицеров, должен был сначала стать по стойке "смирно" и тем самым снова быть на службе, а это означало, что вопрос мог быть только служебным. А откуда взяться у рядового такому вопросу, на который не смог бы ответить фельдфебель или в крайнем случае капитан? Разговор между швейцарскими согражданами, когда один из них рядовой или капрал, а другой подполковник, исключен, политический уж во всяком случае. Это касты. Даже водитель, который повсюду возит офицера высокого звания, ничего не может узнать. Обычно с ним неплохо обращаются, бывало что высший чин даже справлялся о здоровье больной жены своего шофера, так сказать, частный разговор, правда односторонний, ибо бравый шофер едва ли мог осведомиться о здоровье жены своего начальника. Вопрос о том, как старший офицер относится к Гитлеру, был немыслим. Это касты: шофер оставался шофером и в обычной жизни, а старший офицер был человеком с высшим образованием, офицеры не были обязаны разговаривать с рядовыми. Это знали все. Но это не значит, что они никогда не разговаривали с рядовыми. Если это могло поднять настроение, помехи исчезали. Они, правда, не могли найти нужный тон. Беседа не завязывалась, их усилия говорить "по-народному" были трудно переносимы. Да и солдатам в этом случае приходилось выражаться не совсем обычным для них языком, и едва начавшийся разговор быстро кончался. Одинаковый язык, пусть даже почти одинаковый, им нужен не был: это грозило разрушить касты. На армейской службе невозможно было узнать, кто из высших чинов считал, что о Гитлере, пока он не покушается на наш нейтралитет, ничего худого не скажешь, наоборот: конец красным профсоюзам, некоторое ограничение прав для евреев пусть не всегда вполне справедливое, но зато, с другой стороны - здоровый подъем, здоровая и дельная молодежь...
Солдат - это человек, который жертвует своей жизнью во имя отечества без колебаний... Больше, собственно, рядовому и знать нечего. Это и так неплохо. Армия, выступающая как представитель отечества, не делает политических высказываний, только национальные, ее девиз не борьба против фашизма, но борьба за Швейцарию.
Тот, кто не хотел присутствовать на полевой проповеди, мог чистить картошку. Я, как правило, выбирал проповедь; чтобы не идти на проповедь, надо было выйти из строя, а выходить из строя плохо. Не бросаться в глаза, ничем не отличаться от других. Обычно выбиралось какое-нибудь красивое место, вид был впечатляющий: деревянная кафедра с огромным швейцарским крестом, над ней голова и плечи духовного отца-офицера. Позади лес. Бог никогда не выбирал капрала, а уж тем более солдата в качестве своего орудия. Впечатляюще было также поведение наших офицеров, их серьезность, сосредоточенность, их благоговение перед равным по званию священником. Потом, после общего "Отче наш" без касок, воинская церемония перед священником: "Отделение, смирно!", и его приветствие, рука у фуражки, нашим офицерам. Отчасти это определялось географическим положением местности: они стояли ближе друг к другу - наши офицеры и священник, говоривший от имени бога. Я слушал, и у меня не возникало желания спорить. Разве не возможен человек, полный страха божьего, капитан с душой набожного бойца, без сабли, но с мечом. Говорил ли он нам о том, что ему было известно? Мы между тем уже знали: теперь мы солдаты, у нас есть семья и родина, а бог, если верить в него, придаст нам силы. Но я уже не помню теперь точно ни одной такой проповеди, вместо них в памяти встает недавно прочитанное воспоминание бывшего полевого священника, который не судил о правомочности смертных приговоров, но заботился о том, чтобы человек достойно уходил из мира. Это была "чистая казнь". И рассказ одной вдовы священника, что казнь сильно потрясла ее мужа, но он не мог смотреть на это иначе, чем начальство. Ее муж никогда не брал отпуска, его отдыхом была военная служба, и для своих духовных свершений он всегда писал стихи, часто на диалекте. Он и казнь приподнял поэзией, стихотворение это прочесть нельзя, вдова свято хранит его, но известно, что в нем говорится о том, как запевают первые птицы и как милосердная природа проясняет все вокруг. (Сообщение о Никлаусе Мейнберге в "Тагесанцайгер магазин", 11.8.1973.) Я же вспоминаю другого полевого священника, который не отдавал приказов, хотя носил форму капитана, а только говорил "аминь". Наши фельдфебели или лейтенант отдавали обычные команды, выстраивая нас к молитве, а потом снова "направо", "прямо", "марш". Ритуал был столь же прост, сколь целесообразен, поскольку не позволял богу хотя бы на полчаса устранить воинскую субординацию. Аутсайдеры, оставшиеся чистить картошку, ничего не теряли.
Наши квалифицированные рабочие выполняли в армии работу, соответствующую их профессии, но без привычных инструментов: "Все без толку, для этого нужны другие клещи, настоящие клещи, а не такие, специальные, и не цинковая проволока, а медная" и т. д. То была не строптивость, а неспособность к импровизации. Очевидно, это качество связано с нашей историей: слишком долгое благополучие без лишений, которые порождают изобретательность; мы оскорбляемся, если нет под рукой привычных инструментов.
Однажды в отпуске, в Цюрихе, на одном литературном вечере я случайно встретился с Отто Баумгартеном, моим учителем рисования. Я хотел обрадовать его тем, что и в армии продолжаю рисовать. И лишь когда его робкое молчание грозило стать неправильно истолкованным, он сказал мне с глазу на глаз то, что узнал в этот день: в Риге евреев тысячами увозят в лес и расстреливают. Такие вещи говорились только с глазу на глаз, а не в общем разговоре, не располагающем к доверию. Откуда он это узнал? Какая разница. Я доверял ему.
Нам приходилось квартировать в школе, в деревенском танцзале, в сарае, в кегельбане. Пол сарая, устланный соломой,я предпочитал нарам в казарме. В соломе попадались мыши, правда редко; они нам не мешали, только будили иногда, пробегая по руке или лицу. В казарме было тоскливей - койки, длинные гулкие коридоры, лестницы, достаточно широкие для целой колонны, столовая с запахами кофе на молоке и жидкого мыла. На соломе было жестче, мы лежали тесней, ранец к ранцу; сосед слева пускал газы, сосед справа храпел; соломенную пыль мы утром высмаркивали; здесь было трудней по утрам и вечерам раскладывать свои пожитки в установленном порядке, идиотская процедура, и вот уже снова три каски лежат на заправленном одеяле со швейцарским крестом. Разрешалось иметь спальный мешок и даже подушку - наволочку, набитую соломой; утром всему этому полагалось исчезать, в угоду единообразию. Веревка для носков и полотенец, полка для зубной щетки и зубной пасты, зубная паста всегда справа от зубной щетки, тоже в угоду единообразию. Офицеры редко показывались на таких квартирах, их появление было скорее испытанием для фельдфебеля: он отвечал за то, чтобы нам хватало воздуха и соломы, чтобы не было сквозняков и никаких поводов для жалоб. Офицер был доволен, если кому-нибудь удавалось сострить, это значило, что нам хорошо на соломе.
Так называемый Рютли-Раппорт * от 25.7.1940: генерал Гуизан собрал на Рютли высший состав армейских офицеров, чтобы сообщить им, что после перемирия во Франции наша воля к отражению любого нападения не слабеет. Об этом мы, как я помню, читали с удовлетворением. Но мы не могли знать, что за месяц до этого генерал осведомился в Федеральном совете, остаются ли прежними его полномочия в армии. Цветной поясной портрет генерала висел тогда в каждом трактире, в каждом учреждении: отеческого вида господин, внушающий доверие, с лицом сельского жителя. Мы также не могли тогда знать, что 14.8.1940, то есть спустя месяц после Рютли-Раппорта, генерал Гуизан обратился в Федеральный совет с предложением отправить в Берлин делегацию во главе с министром Буркхардтом "pour tenter un apaisement et instituer une collaboration" 1.
Федеральный совет не дал на это согласия.
1 Чтобы умиротворить и установить сотрудничество (фр.).
Понимание службы - слова, необходимые нашим офицерам, когда речь идет о большем, нежели отсутствие пуговицы на штанах. Отсутствие пуговицы не означает отсутствия понимания службы. Солдату, к которому обращен подобный упрек, есть чего стыдиться. Не понимать смысла службы - это уже недостаток характера. Командир, говорящий о понимании службы, явно имеет в виду личное рвение, старание угодить начальству и облегчить ему тем самым его задачу. Недостаточное понимание службы проявляется в мелочах, но эти мелочи перестают быть мелочами, поскольку в них проявляется недостаточное понимание службы. Этого не обсуждают. Уже сама попытка объяснить вышестоящему, как произошло упущение, - промах, подтверждающий отсутствие должного понимания службы. Укор начальства - последнее слово. Самое последнее: "Понятно?" Тот, на кого в любую минуту, даже когда он считает свою задачу выполненной, могут наорать, всегда не прав. Без такого взгляда на вещи нельзя носить форму (исключая офицерскую). Я не помню, чтобы офицер когда-нибудь извинился перед рядовыми. Но рядовые этого и не ждут, самые глупые понимают, что такое армия.
Сами себя мы товарищами не называли. Это обозначение исходило от офицеров. Вы подведете ваших товарищей, вы ответственны за ваших товарищей, поглядите, чтобы ваш товарищ вам помог, ничего подобного среди товарищей быть не должно. И так далее. Некоторые сдружились. Один вахмистр был ассистентом кафедры астрономии в Бернском университете, один рядовой химиком в Эмменбрюке, другой - филолог - преподавал в гимназии. Возможность разговора появлялась, когда мы чистили ботинки или оружие. Или складывали одеяла. Мы радовались этому. А назначение вместе в караул было просто счастливым случаем. Если потом, в гражданской жизни, мы встречались, то, странное дело, ни с одной из сторон не возникало ни малейшего желания вспоминать совместную службу, наоборот, появлялась даже неловкость, ведь один видел другого, когда тот отрабатывал ружейные приемы, сотни раз прикладывал руку к козырьку, неестественным голосом докладывал: "Рядовой Штудер откомандирован на кухню", и через пятьдесят метров снова: "Рядовой Штудер откомандирован на кухню". Позорного во всем этом нет ничего, но я предпочитаю разговаривать с людьми, которые мне об этом не напоминают.
Большинство рядовых были рабочие, но армейская среда (для рядовых) соответствовала мелкобуржуазной мещанской среде - армии нужен мелкий бюргер, обыватель с его забитостью и стремлением казаться буржуазным. Офицер, пришедший в армию со своей виллы, обращаясь к рабочему в форме, тотчас же повышает его до мелкого бюргера, включая тем самым в среду, всегда устремляющуюся вслед за крупнобуржуазной. Таким образом, рядовой и лейтенант оказываются как бы связанными общим буржуазным существованием. Просто одному удалось продвинуться дальше, чем другому. Лейтенант, пусть он и моложе рядового, обладает какой-то патриархальностью, что смущает его самого. Каждый не представляет себе среду другого, но лейтенант говорит: "Рядовой Шмидт, ведь дома вы бы этого не сделали!" Рядовой робеет перед барином, которого дома обслуживает горничная, и вытягивается в струнку.
Я не спрашивал себя тогда, будет ли сражаться наша армия. В этом я никогда не сомневался. Пожалуй, только спьяну можно было теперь кричать: пусть они только сунутся, свиньи швабские, пусть попробуют! Никаких повышенных тонов. Само собой разумелось, что швейцарская армия не похожа на чехословацкую, нет... Первые сообщения о победах вермахта передали по нашему радио как раз в тот момент, когда мы тащили полный котел супа и мешки с хлебом и ничего не слышали. Солдаты подошли со своими котелками мрачные и молчаливые, в ответ на наши вопросы они зло рассмеялись: немцы известные хвастуны. Быстрое падение Польши тоже было неожиданностью. Но Польша была далеко. Потом еще более быстрое падение Голландии и Бельгии, но в Голландии и Бельгии нет таких гор, как у нас. Мы понимали, что немецкий вермахт на нашей границе не остановить, этого никто не утверждал, ни один лейтенант, ни один капитан, настолько мы были лишены иллюзий. Но сражаться мы будем. Это не требовало никаких специальных заявлений, это само собой вытекало из всей швейцарской истории. Заявления подобного рода были обращены не к нам, а к Гитлеру, если у него такие иллюзии имелись. Для чего же иначе нужны наши учения днем и ночью? Франция оккупирована, внезапно немцы оказались у Женевы. Но сражаться мы будем. От одного поражения к другому, пока нас не защитят наши горы. Новая надежда: укрепления, редуты. Танкам их не пройти. Я помню, как меня успокоила эта мысль. Но я не помню, чтобы мы, рядовые, говорили об этом. Многое из того, что мы делали, казалось дилетантством. Тем не менее у нас проходили учения в горах, по временам в Энгадине, потом снова в Тессине, ибо они, эти скалы, эти пустыни каменных осыпей и обрывов, опасные дороги, а зимой склоны, грозящие лавинами, стали нашими союзниками. Само наше техническое оснащение наводило на мысль, что в бою все будет в конечном счете зависеть от рядового. Особенно в горах. Об этом капитан мог нам и не говорить, это мы узнавали сами при каждом выдвижении позиции. Не помню, чтобы я в то время смотрел на нашу армию с иронией. Обычно уже сама местность не позволяла так думать. Тогда в низине, под яблонями, я мог безо всякого труда представить себе немецкий вермахт, знакомый по фотографиям, отряды бронемашин и прочее, но здесь мне это не удавалось. Здесь мы забывали о нем. Ясно, что наш генеральный штаб всерьез воспринимал свою собственную идею о редутах; мы видели доказательства: строительство блиндажей в горах (для чего я однажды чертил планы в военной канцелярии) и склады боеприпасов в скалах, вроде бы защищенные от бомб. Как будет осуществляться подвоз всего необходимого после взрыва мостов, и вообще как представлял себе генеральный штаб наши боевые силы после потери промышленности и городов, нам, разумеется, никто не мог объяснить: враг слушает вместе с нами! Наши семьи в немецкой оккупации, а мы в горах - пожалуй, так мы себе этого не представляли - в надежде, что до этого дело все-таки не дойдет.
На соломе, после отбоя, когда нам, собственно, разговаривать запрещалось, на складе, где во время работы разговаривать, наоборот, разрешалось, днем в караулке, в столовой, у орудий, где мы, притулившись на ящиках, счищали с них смазку, а потом снова покрывали смазкой, редко кто говорил о своей гражданской работе. Не все были способны придумать сальность, но почти все были благодарными слушателями. Зато в отпуске каждый чинно и благопристойно прохаживался рука об руку с женой или невестой. Вызов, содержащийся в каждой непристойности, никогда не относился к замужним женщинам. Но под душем, где все были голые, никогда не слышалось никакой похабщины.
К одному из вахмистров мы относились очень хорошо. Он был из Берна, работал в сельском хозяйстве, гимнаст, значит, сильный, по-мужски красивый, мы радовались, когда попадали в его отделение, он пользовался доверием офицеров и не гонял нас зря. Для муштровки он уводил свое отделение подальше: если вам кажется, что для капитана это сойдет, тогда хватит. Охотнее остальных брался он за работу, стараясь сделать ее как можно лучше, не из страха перед выговором офицера, но потому, что он привык к дружной работе; приказать, а потом смотреть, как другие работают, казалось ему противоестественным. Товарищ в работе. Трезвый ум... Моя память не спутает этого вахмистра ни с кем другим. Вечером в мае, когда нам сообщили о серьезности положения, я увидел его в стороне от других и в поисках поддержки у сильного и разумного человека спросил: что же теперь будет? Он ответил: если фашисты придут, я застрелюсь.
Перед началом второй мировой войны в Цюрихе на берегу озера была устроена Швейцарская национальная выставка. Много флагов и национальных костюмов. Много красивого, много приятно-уютного, вернее - бутафорской сельской задушевности. Национал-социализму мы противопоставляли наши народные обычаи, прекрасные старинные маски из кантона Валлис, старинные сани из кантона Граубюнден, нарядные постройки фахверка, достойные уважения сельские общины из кантона Глярус, веселых борцов, веселых певцов йодлеров. Там же была представлена швейцарская скульптура и живопись. Отнюдь не вырождающееся искусство. Архитектура очень милая - наш отпор варварской гигантомании третьего рейха. Очень, очень мило: отнюдь не продолжение традиций "Баухауза" *, ни тени Корбюзье *. Нетронутая Швейцария, а потому и здоровая, как ее коровы. Важно было укрепить уверенность нации в себе самой. Сердце швейцарского посетителя исполнялось гордости в галерее портретов великих швейцарцев "Горный путь" (официальное название) - Песталоцци *, генерал Вилле *, Альбрехт фон Галлер *, Анри Дюнан *, Готхельф *, Фавр * (предприниматель и строитель Сен-Готардского туннеля), Лафатер *, Бёклин *, Никлаус фон дер Флю *, Якоб Буркхардт *, Цвингли *, Ходлер, Кальвин *, Карл Шпиттелер * (Нобелевская премия), Парацельс *, Готфрид Келлер, Винкельрид * и т. д., и т. д. Посетители из города и деревни благоговеют, и школьники, классами съезжающиеся из города и деревни, благоговеют. Величие нашей страны - величие ее духа. Гондолы на летнем озере. Павильон часовой промышленности, где представлены марки часов, известные во всем мире. Павильон швейцарских вин с дегустацией. Огромная турбина - точность и качество. А между всем этим множество прелестных садиков и судоходный Ручей с суденышками на нем, по нему можно проплыть через садики и даже через павильоны. Настоящий праздник. Нам он понравился. Павильон армии: современная пушка, ее можно потрогать, самолет швейцарской конструкции (биплан "С-35") и наша воля к победе, воплощенная в фигуре воина из камня, который как раз в эту минуту надевает на себя мундир, - смело и в то же время спокойно глядит он на врага. Народ братьев, прилежный и дельный, который живет в мирной и прекрасной стране между альпийским рожком и машиностроительной промышленностью, и в четырехъязычной демократии, какой нет больше нигде на свете. Живет просто, скромно, без утопий, невосприимчивый ко всему нешвейцарскому, уверенный в себе. Одного я тогда не заметил: едва ощутимого запаха родной швейцарской земли.
Я пытаюсь вспомнить: 650 дней - много дней, с 1939 по 1945-й - немало лет... Нас нужно было чем-нибудь занять. Армия в дозоре. Мужчины между двадцатью и тридцатью годами. Армия - школа нации. Я пытаюсь вспомнить, что же нам преподавали в это время, кроме повиновения как повиновения.
Обер-лейтенант Блумер. Какое-то своеобразие он приобретает только в воспоминаниях. Что обер-лейтенанту следовало приказывать, то он и приказывал. Его взвод избалован не был. В перерывах он устраивался несколько в стороне от нас: достаточно близко, чтобы к нему можно было обратиться, достаточно далеко, чтобы рядовые чувствовали себя свободно и не болтали бы специально для офицера; он читал свою "Базлер цайтунг", поглощенный ею, как любой его современник. То, что он там читал, казалось ему важнее, чем ежедневный приказ по нашей батарее, исполнения которого он, как обер-лейтенант, обязан был требовать. Рядовые находили себе любимчиков среди офицеров, к ним этот обер-лейтенант явно не принадлежал. Он органически не переносил подхалимов, они вызывали у него чувство неловкости. К нему можно было обратиться, и тогда он просто разговаривал с тем или другим солдатом, а не произносил речей на публику. Он видел в нас людей и когда мы шли в колонне, и когда корпели, присев около орудий, людей на соломе, людей в походном снаряжении на марше, но всегда людей. Он никогда не пытался втереться к ним в доверие. Ему это не было нужно.
Мы мало знали в те годы. Пресса нашей страны соблюдала осторожность, чтобы не давать Гитлеру поводов для недовольства. Что же мы знали? Профессор фон Салис выступал по радио с информацией о положении на фронтах, настолько открыто, насколько это было возможно в то время. На квартирах радио не было, в караульных помещениях - тем более. Наша задача - бдительность. "Стой!" окликали мы каждого с заряженными карабинами в лесу у Голдау. Позднее мы строили бункера по планам отделения инженерных войск; хотя тысячи таких бункеров на территории других стран уже были разбиты "штуками" или захвачены парашютистами, они продолжали внушать нам доверие. Я работал над маскировкой. Отвлечение деятельностью. Однажды Федеральный совет официально сообщил: "Если по радио, в листовках и другими средствами будут распространяться слухи, подвергающие сомнению волю Федерального совета и высшего командования армии к сопротивлению, такие слухи будут признаны вражеской пропагандой. Наша страна и наша армия всеми силами готовы отразить любое нападение". Никакого сомнения, что англичане и американцы (русских мы меньше принимали в расчет) сразу поддержат нас в борьбе против любого врага, посягнувшего на наш нейтралитет. Мы знали: право на нашей стороне. Швейцария - значит демократия. Наш военный козырь - Готард-линия, не единственная связь между державами оси; но эту связь мы можем разрушить за несколько часов, а этого Гитлер не может себе позволить, если только он в своем уме. Что знали мы еще? С 8.9.1939 существовала цензура для прессы, а с 20.9.1939 - и киноцензура. Знали мы про концентрационные лагеря, которые посетил наш министр Карл Буркхардт? Я кое-что знал, но не мог признаться, что услышал это от евреев. Большинство солдат полагало, что все это страшные сказки, - до тех пор, пока сообщения с фотографиями не появились в наших газетах. Наша задача - готовность к маршу и правильный уход за обувью, в отпуске - тоже.
Нам разрешалось уточнять полученные задания в том случае, если за первым приказом не следовал второй. Но капрал и сам знал не больше нашего, а чем выше был чин офицера, тем неприятнее звучало в ответ: наденьте-ка сперва фуражку как следует, ну а если нельзя было придраться к фуражке - если солдат держал ее в руках или в ней лежали части карабина с удаленной смазкой, - тогда оказывалось, что был недостаточно затянут пояс. Вопросы задавать мы отвыкли.
Это было позже, в 1953 году, на курсах переподготовки подрывников. За это время мы успели повзрослеть и стали кто строителем, кто архитектором, а кто столяром или владельцем маленькой электрофирмы - все специалисты, и все отцы семейств, и, раз того не миновать, готовые за месяц изучить, как подготавливать мосты к взрывам, и недоумевающие, почему занятия проводятся под пылающим солнцем на плацу, а не в тени, и почему стоя? А потому, что солдату никакая погода не помеха. Итак, мы еще раз стали солдатами. Взрывчатый материал не опасен сам по себе, по нему хоть топором бей, он не взорвется, опасен он только в контакте с взрывателем. Понятно. Потому-то взрывчатка и взрыватели хранятся в разных помещениях. Тоже понятно. Совсем незадолго до этого мы сидели в грузовике, нагруженном сразу взрывчаткой и ящиками с капсюлями-детонаторами, достаточно было небольшого столкновения, и полдеревни взлетело бы на воздух. Но приказ есть приказ, никаких возражений быть не может. Взрыватель не игрушка, неправильный нажим на клещи, когда сжимаешь клеммы, и останешься без руки. Понятно. Понимали мы также, что этим приемом надо тем не менее овладеть. Детонирующий шнур в левой руке, капсюля-детонатор насажена, клещи в правой руке: вот так. Делайте все правильно, и ничего не случится. Из предосторожности эту штуку не держат прямо перед лицом. Понятно. Итак, каждый из нас сперва учится этому на соответствующем расстоянии друг от друга, на случай, если кто-нибудь ошибется, но детонирующий шнур протянут между нами, он у нас один на двадцать три человека, к тому же, как мы только что узнали, он сгорает в какую-то долю секунды. Разумно ли, что нас всех обучают на одном общем шнуре? У инструктора-лейтенанта готов ответ: что, в штаны наклали со страху? С солдатами такого не случается. И мы сжимаем клещи, приказ есть приказ, и лейтенант был прав: никто из нас не остался без рук, а значит, все свои руки сохранили.
Один только раз, в 1943 году, после лыжного похода (полная выкладка и дополнительное одеяло) от Шуля на Самнаут (на дороге гололед, то и дело мы скользим и падаем в полной выкладке и с карабином, и приходится с особым напряжением отыскивать свое место), я после приказа "Разойдись!" просто лег на землю. Меня тут же вывернуло наизнанку, и я не смог поднять голову, лежа лицом в собственной блевотине. Положа руку на сердце: выдержал бы я подобное в обычной жизни? Вырабатывается своего рода гордость, мускулы болят на другой день не более, чем после лыж, а лыжный поход с болью в мускулах - это как раз то, что надо в таких случаях... Что ж, если молодой парень, рассматривающий свой призыв в армию с некоторой снисходительностью, вероятно считая это признаком прогрессивного образа мыслей, спросит меня обо всем, я отвечу: на военной службе я не получил никакого физического увечья, честное слово.
Я не жалуюсь. Я не жалуюсь.
Либо все в дураках, либо никто - основной принцип армейской службы. Кто потел, а кто мерз, дело не в этом: мы должны являть собой рядовой состав. Вот в чем заключалась цель нашего похода. Если часть солдат будет в фуражках, а другая - нет, это помешает тому, кто приказывает: он вдруг увидит перед собой некоторое число отдельных людей, кому он, капрал или лейтенант, должен приказывать, а у них он, может быть, и не пользуется авторитетом, словно канцелярист, предписывающий механику, как обращаться с мотором. Чтобы чувствовать в себе уверенность, командиру необходим рядовой состав. Рядовые нужны всегда. Душ для рядового состава. Отбой для рядового состава. Даже если солдат всего трое, это уже команда. Гауптвахта, где отбывали наказание отдельные солдаты, не составляла общности. Но зато одинаково уложить полотенца в ранце - справа или слева - считалось важным. Этим занимался фельдфебель. Вопрос, можно ли расстегнуть ворот на марше, предположим, разрешается - лейтенант человек разумный, - но единообразие должно быть соблюдено: либо все расстегивают воротнички, либо никто. Только так создается рядовой состав. Унтер-офицеры, имевшие право ночевать в комнатах, не относились, впрочем, к рядовому составу, во всяком случае с нашей точки зрения. Рядовой состав - это те, кто не имеет права никуда ускользнуть, даже в сортир, ни днем, ни ночью. Мы делали все, что предписано рядовому составу. Я помню: перед обедом противостолбнячная прививка, потом отдых на соломе, надо полагать, по указанию врача, а после этого заранее назначенное на этот день состязание в беге на шесть километров, некоторых рвало, у других были приступы головокружения после прививки - такому солдату, разумеется, разрешалось выйти из строя, а наш санитар, который смог бы смазать резаную рану йодом, присаживался возле него на корточки, пока тот кое-как не поднимался; но рядовой состав как таковой не блевал, и потому мы после противостолбнячной прививки бежали из последних сил.
Странное чувство испытываешь в трамвае во время отпуска - когда это было? - чувство, что тебе как солдату не верят. Спрашивают о погоде в Тессине, и ни одного вопроса о службе...
Нам повезло: немецкий вермахт планомерно прошел через Голландию и Бельгию на Париж, а другой фланг, Швейцария, ему не понадобился - и военные события вновь от нас отодвинулись: Нарвик, Тобрук, Смоленск... Я не помню, чтобы солдаты были удручены ходом истории, они не задерживались у радиоприемника после передачи новостей, не обсуждали на привалах, что означает депортация, Сталинград или высадка в Сицилии.
Казалось, наша швейцарская форма дисциплинировала нас. Ежедневный приказ в Мальваглии или Цицерсе очерчивал наш горизонт. Все указатели были сняты, чтобы враг заблудился или просто-напросто не имел возможности узнать, как ему отсюда добраться до Эрленбаха или Кюснахта. Чтобы враг, если даже он на своих танках подъедет к киоску, не смог бы купить там географическую карту, были изъяты из продажи и карты. А люди тут же замолкали, едва слышали вопрос не на нашем диалекте. Однажды, уже дипломантом, я поехал в Майлен поглядеть на архитектурное решение центра деревни и сделать несколько набросков. Едва я начал работу, из своей лавки вышел мясник поглядеть, чем это я занимаюсь. Предъявив свое удостоверение, я успокоил его, объяснив, что не работаю на врага. Вот так каждый стоял на страже.
Как-то раз во время отпуска, поздним вечером (после ужина), я попал на виллу в Цюрихе-Рисбахе; один профессор немецкой литературы по-дружески взял меня с собой не в качестве рядового, а как подающего надежды молодого швейцарского писателя. И вот я оказался в обществе промышленников и знатоков искусства, все они швейцарцы, есть среди них и офицеры в штатском. Присутствовал здесь и один из архитекторов, авторов той Швейцарской национальной выставки, за проект которой он получил звание почетного доктора Цюрихского университета; по-моему, он был такой же наивный, как и я. О чем они говорили? Не о Гитлере, это я точно помню. Среди картин на стенах была живопись, которую Герман Геринг оценивал как "вырождающееся искусство", а потом продавал; мне ничего особенно не бросилось в глаза. Огромная вилла в огромном парке, который я по случайности знал с другой стороны ограды, поскольку каждый день проезжал мимо него на велосипеде по дороге на работу. Хозяин дома, доктор Франц Майр, был известен как знаток искусства и пользовался авторитетом в художественных кругах нашего города. О чем мы говорили? Я помню сигары, но не помню ни одного разговора... Там (в то время я этого знать не мог) 28.9.1940 состоялась беседа федерального советника Веттера с командиром корпуса генералом Ульрихом Вилле *, речь же шла о том, чтобы швейцарская пресса отказалась от критики национал-социализма. Точного протокола этой беседы историк (профессор Эдгар Бонжур *) для нас не сохранил. Генерал Ульрих Вилле, благодаря семейным связям с немецким вермахтом лучше всех осведомленный о положении дел, вынужден был согласиться с таким предложением. Хозяин дома со своей стороны принадлежал к числу подписавших "Заявление двухсот", которые тогда, в 1940 году, пользуясь авторитетом своих имен и фирм, стремились к унификации швейцарской прессы, то есть присоединению ее к идеологии третьего рейха; точный текст этого фашистско-патриотического заявления заставляет предполагать, что эти круги совсем неплохо чувствовали бы себя под властью нацистов... Но я, как уже говорил, помню только сам вечер, далекий от политики, непринужденную обстановку, полное согласие высокообразованных гостей - все, в сущности, то же самое, что я встречаю и сегодня, если попадаю в общество финансистов и промышленников, коллекционирующих произведения искусства.
Наши дни начинались по-солдатски: бегом чистить зубы к рукомойнику на улице, ранняя, до восхода солнца, зарядка, потом завтрак, потом работа у орудий или на строительстве бункеров, куда нас отвозили.
Разумеется, бывали у нас и свои радости. Вдвоем или втроем мы играли в свободное время в шары или в большей компании радовались хорошей шутке, но не из уст заядлого остряка. Шутки людей, известных как остряки, обычно рассчитаны на смех, а не на веселье, и после короткого смеха от них остается привкус досады. Нередко веселье возникало в непредвиденных обстоятельствах, например, когда туман прерывал учебные стрельбы: всем оставаться у орудий, других приказов нет. Мы мерзли, хлопали руками, притоптывали. Не так уж много требовалось нам для веселья - отсутствие приказа. Тогда мы не пели. А пели мы обычно не оттого, что нам весело. Это было веселье фальшивое, как от алкоголя. Воля к радости без повода для нее. Своего рода веселье рождалось во время долгих поездок: мы притулились подле орудий на грузовике, в темноте, но зато знаем, что в течение нескольких часов нам не будут ничего приказывать. Радость в больничной палате, где, несмотря на сильную боль, нас ждут будни без армейского распорядка. В душевой, как только мы снимали форму, тоже рождалась общая радость. Стадо коз, отара овец перекрывают дорогу и не слушаются приказов - и нам становилось весело.
Денежное пособие служащим в армии состояло из вычетов жалованья по 2% у работодателя и рабочего, и дополнительно 4% давало государство. Таким образом, рабочий в военной форме мог платить за квартиру и худо-бедно прокормить свою жену и детей. Это решение вступило в силу 21.12.1939, "словно рождественский подарок солдатам, - как сказал бы современный историк. - Оно предотвращало нужду и, главное, рождало чувство тесной связи солдата со своими домашними".
Винкельрид, ценою жизни обеспечивший победу Швейцарии в битве при Земпахе в 1386 году ("Позаботьтесь о моей жене и детях"), и другие его сограждане, не убоявшиеся смерти во имя родины, - это некая сама собой разумеющаяся духовная основа нашей мирной жизни. Сколько обстрелов выдержала бы эта сама собой разумеющаяся основа - никто не знает. Наиболее зловещим представляется мне общий для всех нас недостаток страха. Наша воля к сопротивлению основывалась лишь на том, что уже сама демонстрация этой воли отпугнет врага. Мысль, что враг, несмотря на это, на что-то осмеливается, была бы шокирующей и, как мне кажется, явилась бы пробуждением еще до первых тяжелых потерь. Мы состояли на военной службе, но мы не были готовы воевать.
К тому времени у меня была собственная архитектурная мастерская, не работа на стройке, а работа за чертежной доской. Ленинград в кольце блокады, а у нас - обычная жизнь. Однажды в воздухе раздался сильный треск, я подошел к окну и увидел, как самолет с дымным шлейфом перевернулся, а потом стал падать почти вертикально вниз. "Мессершмитт" швейцарской авиации - сообщил на следующий день "Моргенблатт". Нарушение границ нашего воздушного пространства. А "Мессершмитт" германского воздушного флота я увидеть так и не успел. О чем мы говорили тогда? Обычная жизнь, экскурсии на велосипедах, плавание в Грейфензее.
Рождество в армии я встретил всего один раз, когда находился на спецслужбе - работал чертежником в укрепленном районе. В небольшой столовой - елка, еда на тарелках, за столом две-три дамы - жены офицеров, песни, а под конец пирог, сотворенный руками офицерских жен. За окном падает снег, солдаты исполнены благодарности. Так по-семейному прошел тот вечер. По-моему, там был не один только чай. И для каждого подарок в нарядной рождественской обертке: пара хороших носков, носовой платок. Это создавало настроение, напоминало рождество в помещичьей усадьбе, когда одаривают челядь, все мы были в мундирах и вели себя благопристойно. Командир произнес краткую речь, он выразил благодарность солдатам от имени армии и, поскольку сам не смог встретить рождество в кругу семьи, напомнил о великом множестве солдат, находящихся на полях сражений в этот святой вечер.