19248.fb2
Спустя тридцать лет я продолжаю сохранять примечательную чувствительность, когда какой-нибудь иностранец высказывается о швейцарской армии... Я еду с молодым англичанином, представителем Би-би-си, через Готард и Левентину вниз, день прекрасный. "Oh, - говорит Марк, - the Swiss Army?" 1 Я не отвечаю.
У Марка светлая и умная голова, он не лишен сходства с молодым лордом Байроном, но тем не менее не может промолчать и, когда мы встречаем вторую колонну в маскировочной одежде, спрашивает: "What are they doing?" 2 Я стараюсь скрыть раздражение, к чему эта его сухая усмешка? Я вовсе не требую, чтобы он испугался нашей армии, но на ее содержание уходит почти два миллиарда в год. "Have you served in the Swiss Army?" 3 Я отвечаю: "Of course" - и, помолчав, добавляю: "Why not?" 4 Он наконец замечает, что чем-то затронул меня лично, а англичанину это не подобает. Куда больше задевает меня, когда высказывается бывший немецкий ополченец; противник Гитлера, возможно, сегодня он стал умней и снисходительней, ему столько пришлось пережить ужасов, а нам - нет. С меня довольно. Почему Швейцария немыслима без армии, я не пытался объяснить ни одному иностранцу; сам я это понимаю. Швейцарская армия, как ни превосходно она вооружена, в настоящее время никому не угрожает, во всяком случае ни одной стране.
1 Швейцарская армия? (англ.)
2 Что они делают? (англ.)
3 А вы служили в швейцарской армии? (англ.)
4 Конечно. А почему бы нет? (англ.)
В другой раз с немецким гостем и его семьей я отправился на пикник у нашей речки. Я по всем правилам подготовил место и разложил костер, чтобы поджарить колбаски. "Швейцарский солдат", - беззлобно улыбнулся почетный гость (Юрген Хабермас *), и я снова почувствовал раздражение, молчаливое раздражение...
У других батарей были современные орудия калибра 120 мм на колесах с резиновыми шинами, поэтому их не надо было грузить, они шли по дороге своим ходом, и их также не надо было устанавливать на козлах, чтобы получить более вертикальную траекторию полета снаряда. Видеть их было утешительно.
Обсуждать военное положение? Для этого есть газеты, над ними установлена цензура. Армия не считала нужным что-либо разъяснять солдатам во время их службы. Доклад о военном положении? На нашей батарее я ни разу не слышал ничего подобного. Время от времени нас приглашали на богослужения, как-то раз в кабаре на веселый вечер с Эльзи Аттенхофер *. Занятия по истории нашей страны? Армию удовлетворяют знания, полученные нами в народной школе. Занятия языком, на котором говорят в Тессине? Три раза по полчаса. Наш рядовой - доктор филологии, преподаватель родного языка - делает это очень хорошо; не знаю, почему эти занятия были прекращены.
Я ни разу не слышал, чтобы офицер выступил в защиту нацизма перед рядовыми. Так же, впрочем, как и против него. Хотя в те годы вряд ли можно было говорить о каком-либо другом военном противнике. Я никогда не слышал слов: "Красная Армия". А она между тем истекала кровью под Одессой. Рядовые попросту рассмеялись бы, если бы швейцарские офицеры поделились с ними своим собственным представлением о враге. Я думаю, это не возмутило, а скорее удивило бы их. Зачем признаваться в том, что наш нейтралитет перестает нам быть защитой перед немецким вермахтом?
Мы все время должны были быть заняты. Например, в дозоре. Хороша и гимнастика, но нельзя же весь день заниматься гимнастикой, а какое удовольствие снять мундир, свою кожаную сбрую и винтовку. Специальное обслуживание орудий - но мы уже твердо знаем наши обязанности, а также названия всех частей разобранного затвора. Проверять предметы нашего личного снаряжения имеет смысл не чаще, чем раз в неделю, иначе не найдешь даже следов медяной зелени на пуговицах. Теория - но мы уже усвоили все знаки различий и все роды войск. Расстреливать боеприпасы только для того, чтобы занять солдат, мы не можем, поскольку это не экономно. К счастью, всегда находилось что-нибудь, что можно было охранять, и прежде всего нас самих. Учения на местности, ночные учения, после них было множество чистки, но потом все опять блестело. Ежедневный приказ во время утренней поверки свидетельствовал, что мы вообще не движемся вперед; все повторяется снова и снова. Надо думать, что офицера, подписывающего этот распорядок дня, самого томила скука: гимнастика, завтрак, строевая подготовка, специальные занятия, теория, обед, инспекторский смотр и так далее. Пусть даже визит самого командующего бригадой. Честь подразделения - об этом нашему капитану говорить не надо. Он держит себя так, словно командующий бригадой, который может появиться в любой момент, такой же человек, как все остальные.
Застегнута ли пуговица у меня на воротничке, он проверял, как заботливый попечитель, даже без мысли о взыскании. Обычный приказ "Батарея, смирно!" исполнен с быстротой молнии. Мы высокого гостя не видели, поскольку наш взгляд устремлен вперед, но услышали, как хлопнула дверца машины, а еще раньше стук каблуков нашего капитана. Лил дождь. Капрал, которого командующий бригадой о чем-то спросил, ну, к примеру, не из Торгау ли он родом, весь день ходил именинником. К лейтенанту же, стоявшему впереди нас, вытянувшись по-солдатски, гость не обратился, не спросил его, не из Торгау ли он родом. Теперь я был рад, что пуговица на воротнике у меня и впрямь была застегнута. Командующий бригадой - это не просто повелевающая власть, это, так сказать, стиль. И власть кажется тогда естественной и дарованной от рождения. Когда такие люди выходят под проливной дождь, в отличие от солдат, стоящих под тем же дождем без всякой необходимости, это создает вокруг них ореол, ореол жертвенности, и производит сильное впечатление. Мы, конечно, знали, что потом они пойдут отнюдь не в казарму, но сейчас дождь лил на всех, без всяких знаков различия. Только на следующий день вновь, согласно распорядку, началась муштра, не буду преувеличивать - всего на полчаса. Тут достаточно было капрала, он стоял и орал: "Бегом, ложись", и, повернувшись на каблуках: "Все в колонну по два". Это было противно и самому капралу - по профессии каменщику, который был весьма чувствителен к глупым шуткам подчиненных, а поэтому страшно злился. Отпустить остроту и получить взамен дополнительную пробежку по такой жаре не имело никакого смысла. Каждый день без войны был подарком, каждая минута, выполняли ли мы ружейные приемы или расправляли, согласно правилам, коричневые одеяла... Непереносимо все это не было.
По случаю рождения первого ребенка я получил отпуск. В эту ночь было слышно слабое гудение бомбардировщиков по направлению к Мюнхену или Ульму, потом их гудение на обратном пути.
Тем не менее все это можно было вынести... Повиновение - наиболее удобный способ существования в годы великого ужаса: "Отделение, стой!", "К ноге!", "Отделение, направо!" И сначала. Положение нашей страны не могло быть слишком серьезным, это было утешительно, иначе нас обучали бы по-другому. Мы всецело доверяли нашим генералам. Инспекторский смотр, лейтенанту скучно осматривать лезвия наших карманных ножей или три швейные иглы и прочие принадлежности для чистки снаряжения, а если все в порядке, придумывать, к чему бы придраться, прежде чем перейти к следующему. Постоянная борьба с ярью-медянкой на нашем кожаном снаряжении. О другом металле для заклепок, видимо, и речи быть не могло: что оставалось бы тогда для инспекторского смотра? Не припомню точно, что изучалось в те полчаса после муштры и перед обедом, которые в приказе на день именовались теорией. Знаки различия офицеров? Да нет, что-то другое. Но что именно? Тактика офицерская тема. Я помню главным образом разрешение снять фуражку и даже закурить. Теория как своего рода пауза. Вообще-то рядовому следует знать хоть что-то из устава. Может быть, разъясняли чертеж редута? Инструкция Федерального совета о порядке страхования военнослужащих изложена в статье номер 10 в нашей солдатской книжке, задавать вопросы разрешалось: они либо вызывали смех, либо на них отвечали - кратко, но убедительно. Никаких разъяснений относительно международного статуса военнопленных. Это могло бы напугать людей. В конце занятия - шутка командира, затем: "Встать! Смирно!", перерыв на обед. Таким уж серьезным положение быть не могло.
Заблудившийся ночью в горах самолет. Ясно, что он искал посадочную площадку в Самедане, но она оставалась темной. Звездная ночь. Ниже, потом снова выше, он кружил и кружил - и исчез за ближайшей вершиной. Тишина. Я решил, что он разбился где-то над Албулой. Минут через пятнадцать я снова услышал его шум, он жужжал, как заблудившаяся оса. Я стоял на посту возле здания школы, где спали наши солдаты. Жужжание, потом световые сигналы. Заблудившийся англичанин? Дезертир на "Мессершмитте"? Затемненные деревни, черная долина. Знал ли пилот, где он находится? Один раз машина прошла совсем низко, но определить тип самолета мне не удалось. Вахмистр, когда я доложил о происходящем, счел, что нас это не касается: есть приказ охранять школьное здание, и все тут. Удивительно, ведь чем ниже над долиной кружилась машина, тем опасней это становилось для нее, пилот, знающий местность, никогда бы на это не решился. Временами я слышал только звук мотора. Выстрелов не было. Снова световые сигналы. Это продолжалось по меньшей мере час. А потом самолет больше не вернулся...
Естественная для Федерального совета, не смеющего испортить настроение Гитлеру, формула: "Тот, кто посягнет на нейтралитет нашей страны..."
Чтобы чему-нибудь научиться, будучи солдатом, я вызвался пройти курс обучения горнолыжников. Подъем и спуск по глубокому снегу в каске и походном снаряжении, спуск по канатной дороге над глетчером. Проводник-инструктор, не офицер, рассмеялся в лицо майору, который хотел видеть нас в строю: этим мы не занимаемся, господин майор, здесь дело серьезное, спектакль вы сможете устроить, когда люди спустятся вниз. Майор промолчал. Опасность лавин очевидна, и командир признает это, храня полное молчание.
Главное воспоминание о службе в армии - пустота. Память ищет события; трудно поверить самому себе, что может быть такая пустота. Но это так...
Профессор немецкой литературы, полковник, насколько мне известно, но теперь в штатском, наш разговор о К. Ф. Мейере *, который кончил в психиатрической лечебнице, и о Якобе Шаффнере *, перебежавшем к нацистам, и о моей "Андорре"; я не соглашался с его утверждением, что все дело в трудности жизни в малом государстве, но убедился: гуманист может стать полковником. Другой раз - Цюрих, "Кроненхалле", молодой отличный писатель в форме обер-лейтенанта, повод нашей встречи чисто литературный, форма ему идет, но зачем он делает вид, что она ему в тягость? Будь он простой солдат, ему полагалось бы в это время спать в казарме, а это было досадно. Фабрикант, собравшийся продать свой земельный участок, - майор, и у него, между прочим, есть еще одно владение в другом месте. Собственно говоря, с офицерами приходится время от времени встречаться. Любезный сосед, что часто приходит играть в шахматы, - врач, капитан медицинской службы. Это совсем неплохо. Бывает, что такие знакомства идут мне на пользу: у городского советника в учреждении, которое причиняет мне неприятности, есть товарищ по армейской службе, и он позаботился о разумной беседе втроем; один командует батальоном, второй - адъютант унтер-офицер в этом батальоне. Я был очень благодарен им обоим. Редактор по международным вопросам, который мог помочь мне советом по поводу одного предложения Рокфеллеровского фонда, так как был лично знаком с людьми оттуда, - подполковник, начитанный стратег. Один майор-архитектор, чтобы не вести на обеде с чиновниками только деловые разговоры, рассказал историю, как совсем недавно он был на маневрах веселый и энергичный человек, в этом я не сомневаюсь. Я сомневаюсь только в том, что наши с ним воспоминания об армии совпадут.
Я не помню ни одного случая подлости, намеренной жестокости, направленной на кого-то лично, происшествия, оставившего в памяти непримиримый гнев или вражду. (Капитан Вюс, узнав, что я иногда печатаюсь в "Нойен цюрихер цайтунг", внешне стал вполне корректен.) Мне повезло: ни несчастного случая, ни болезни, оставшейся на всю жизнь. Ругань капрала была, бывал и штрафной марш целой группой или поодиночке, наряд на кухню в воскресенье - все это было, не было лишь событий.
А события были... Апрель и май 1945-го в Сан-Мартине, позднее на Офенпассе. Разговоры с двумя немецкими часовыми на самой границе, один старый берлинец, другой - из Ротенбурга, оба отцы семейств, курильщики трубок, они все еще боялись, что их прикончат нацисты из их взвода за то, что они поверили в капитуляцию; угнанные рабочие, нам их видно через подзорную трубу. В один прекрасный день колючую проволоку снимают и мы становимся очевидцами освобождения этих рабочих. Они обнимают нас, плачут, некоторые проходят, не поднимая глаз; двое подростков (я заметил их в подзорную трубу еще наверху, а потом остановил) убежали с принудительных работ в Штутгарте, обошли вокруг Бодензее и пробирались домой в Эльзас; маленького роста господа из японского посольства в Риме, прибывшие в блестящем черном лимузине, сидели на федеральных одеялах, ели суп из наших котелков и ждали ответа на просьбу об убежище, им его предоставили. В Шульс прибыла солидная группа солдат в немецкой форме - перебежчики, среди них высоченный, на голову выше остальных, парень в форме эсэсовца, все без оружия, послушные, руки по швам. Прибыл транспорт с узниками концлагеря; им тоже дали супа и чаю, но их желудки больше не могли удерживать пищу. На Офенпассе в нашем бараке живет немец в штатском, который постепенно признается, что он был солдатом вермахта, но всего лишь барабанщиком - то, "как они уничтожали евреев в Риге, а потом в России, это я видел, но чтобы польских детей, нет, мы не чудовища", он тоже хочет только вернуться домой и не желает понять, что у меня есть приказ и я отправлю его обратно через границу; толпа немецких таможенников из Италии, наш суп кажется им слишком жидким, они достают из своих мешков сало, режут его толстыми ломтями и жалуются на недостаточный порядок здесь - я в это время отапливаю для них барак - и на итальянских бандитов, которые отняли у них часы... Воспоминание, однажды уже записанное, но это воспоминание не о швейцарской армии.
Случается, меня охватывают и приступы бешенства, но не часто. Нет дня, что не кончался бы, к вечеру так устаешь, что нет сил читать. Спасение в простейших удовольствиях: пиво или Млечный Путь - лежишь, руки под головой, и смотришь. Или виноград, украденный в сумерках. Нет спасения, если идет дождь и все трактиры в деревне полны военных. Достаточно малого: посидеть одному на каменной стенке, послушать ночь, стрекот цикад на полях. Спасение дарует и письмо, которое молено перечитать под лампой в караулке.
Что же мы все-таки изучали? Не делать того, что не приказано. Чем больше группа, тем охотнее она соглашается с этим, тем сильнее кажется могущество повелевающего. Ему только следует наказывать не отдельного человека, а всю команду. И повторять это до тех пор, пока не сработает: кто виноват, что мы, вместо того чтобы идти к полевой кухне, должны еще раз бежать за винтовками, еще раз бегом, еще раз вся эта мерзость, и только потому, что один из нас не взял себя в руки. Ему не сладко приходится потом среди товарищей. Итак? Сработало. Вот как прост этот метод. Что именно там срабатывает, большинству безразлично, но метод действенный, поскольку приводит к тому, чего добивается отдающий приказы, - к слепому повиновению. Я не помню ни одного случая коллективного неповиновения. Многие командиры даже не задумываются, почему рядовые так покорны, и приписывают эту заслугу своей персоне.
Нашему капитану, как мне кажется, нравилось быть капитаном. Повторяющиеся призывы в армию не казались ему неудобными. В школе у него были ученики от семи до двенадцати лет, дети. Когда же он стоял, расставив ноги и похлопывая себя по высокому голенищу правого сапога веткой - так как он служил в моторизованных войсках, то похлопывать себя по высокому голенищу правого сапога ему приходилось не хлыстиком, а какой-нибудь веткой, - перед ним были мужчины, и их было больше, чем в полном классе. Ему недоставало хлыстика, скорей всего, из-за фасона его офицерской формы. Дело тут вовсе не в более высоком качестве материала, что отличает наших офицеров от рядовых, так сказать, на ощупь, но прежде всего в покрое брюк: пехота носит брюки навыпуск, что не только неудобно, но и непрактично, офицер же, напротив, появляется как всадник, даже если он прибыл на джипе. Благодаря покрою брюк и высоким сапогам. Отсюда и такая понятная игра с веткой, как с хлыстиком; получается вполне естественно. Мы не желали себе никакого другого капитана. В нем была молодцеватость, а наше послушание радовало его. Если же учесть, до какой степени распоряжается нами наш капитан, и не только в том случае, когда дело принимает серьезный оборот, насколько он определяет повседневную жизнь своего подразделения, военную атмосферу в деревне, где он самое высокое по чину начальство, - с капитаном нам, можно сказать, повезло. Это мы чувствовали, когда он, слегка расставив ноги, стоял перед нами и веткой похлопывал по высоким голенищам своих сапог, ожидая, пока сто двадцать мужчин вытянутся перед ним, или когда он обращался к кому-нибудь из рядовых, как демократ, грубоватым или отеческим тоном, судя по обстоятельствам, тем благосклоннее и естественней в своей непринужденности, чем проще был солдат или капрал. Вполне определенный тип человека, он мог и выругаться, но при этом был искренне убежден, что любим своими солдатами. Игра с веткой, как с хлыстиком, - это бывало далеко не всегда - показывала нам, что он в духе. Куда девать руки - проблема для офицера, но не для нас; если не приказано ничего другого, мы можем сунуть руки в карманы, что не подобает тому, кто приказывает, даже если он должен подождать, прежде чем отдать следующий приказ. Другая поза - большие пальцы заложены за пояс, локти как ручки у горшка - была обычней; она могла означать как невозмутимость, так и нетерпение, подходила она и для перекура, и для отдачи нового приказа. Эта поза воспринималась серьезней, чем игра с веткой, поэтому наш капитан никогда не похлопывал себя веткой по голенищу, если в поле зрения был майор. Это мы понимали. Игра с веткой-хлыстиком была непринужденней и не лишена известного шика, как уже было сказано выше. Только в очень сильный холод в горах и в сплошном тумане офицеру подобало прятать руки в карманы, так как перчаток у них не было. Это случалось. И когда солдат, руки по швам, вытягивался, например, чтобы сообщить: "Радиосвязь восстановлена", они, с руками в карманах, становились особенно приветливыми, то есть деловитыми. Наш капитан был единственным, кто похлопывал веткой по голенищу своего сапога. Больше всего для этого подходила ивовая ветка. Когда я спустя годы встретил его однажды, он больше не был учителем, а ведал кадрами в химической промышленности в Базеле, человек, который, как показала военная служба, умеет обращаться с подчиненными.
Я не жалею, что служил в армии, но я пожалел бы об этом, если бы служил в армии не рядовым: как иначе людям с моим образованием (гимназия, университет, Высшая техническая школа) удалось бы поглядеть на наше общество с иной точки - не сверху вниз.
Мы знали, что предателей родины ждет смертная казнь через расстрел. Сообщение в газете: Федеральный совет отклонил просьбу о помиловании. Разумеется, не уточняя, что совершил этот человек. Тогда я тоже был сторонником смертной казни (не в качестве солдата того взвода, что приведет приговор в исполнение) для предателей родины. Разъясняли ли нам, рядовым, подробно, каков именно состав преступления, именуемого предательством родины, я уж теперь не помню. Мы представляли себе это весьма приблизительно. О выдаче военных тайн врагу было известно из шпионских фильмов. Какими же военными тайнами мы обладали? Мы не должны были никому сообщать, где расквартировано наше соединение, что, впрочем, мог видеть любой прохожий. Что еще являлось предательством родины? Саботаж производства военной продукции, неосторожная болтовня в поезде или в трактире - все, что шло на пользу предполагаемому врагу. Слова "предательство родины" вряд ли когда произносились рядовыми, мы не верили, что кто-то способен на такое, да и офицеры редко употребляли их. Мы слышали о пятой колонне *, но и представления не имели, кто к ней принадлежит. Скорей всего, люди, которые не говорят на нашем диалекте, но, надо думать, и не эмигранты, которых я встречал иногда в отпуске: немец, сражавшийся в Испании, а после в рядах французского Сопротивления; актер, бежавший из Дахау; интернированный молодой поляк в военной форме, сражавшийся во Франции, где он учился; еврей-германист, который, несмотря на запрет всякой общественной деятельности, в тесном кругу читал лекции о Томасе Манне, о Карле Краусе *... На нашей батарее был один тип, которому мы не доверяли, купец согласно списку, жирный продувной парень. Он подторговывал исподтишка дешевыми часами, зажигалками, презервативами, дорогим мылом, помадой и хвалил Гитлера. Его ни разу не поколотили за это. Похоже, он говорил так нарочно, потому что его не любили, но он не был фанатиком, а просто дразнил нас. У немцев якобы больше масла. Однажды, когда мы попробовали призвать его к ответу, он ускользнул от нас. Неизвестно откуда он доставал шоколад и всегда делился им с теми, кто его слушал. С победами Гитлера этот тип так и не вырос в наших глазах, хотя и становился все наглей. Начальство не обращало на него внимания; если в дуле его винтовки не замечалось ржавчины, они переходили к следующему, вернее сказать, шли от одной винтовки к другой; фельдфебель, как обычно, определял по своему календарю, чья нынче очередь идти в наряд, с этим ничего не поделаешь. Случай предательства родины открылся уже после войны: телефонист, очень маленький и веселый, с охотой служивший в армии, работая монтером в крепости Сарган, продал немецкому шпиону светокопии чертежей помещений в скале за двести франков. Смертный приговор, а его, как известно, пришлось бы привести в исполнение нашему подразделению, не был объявлен, и мы избавились от необходимости увидеть следующую картину: величественный судья на плацу, оглашение приговора, в справедливости которого нам не должно сомневаться, повязка на глаза, полевой священник что-то говорит осужденному, лейтенант отдает приказ целить в сердце (пояс осужденного нарочно поднимают повыше, чтобы его товарищи могли точнее определить, где у него сердце), и мы прицеливаемся...
"При экзекуции осужденному полагается поддержка священника. Появление на месте казни и ее исполнение рассчитаны так, чтобы экзекуция заняла несколько минут. Выделенная для этого команда видит приговоренного только в минуту произведения выстрела. Необходимый для этого отряд особого назначения получает приказ непосредственно перед казнью. Его задача, как и во время боя, уничтожение врага. Не могут использоваться недостойные армии средства, как-то: привлечение добровольцев или выдача недостаточного количества боевых патронов. Присутствие кого-либо постороннего при казни исключено. Несколько экзекуций следуют одна за другой без перерыва". Подпись: бригадный полковник Якоб Эгюстер; его последняя должность на действительной службе в армии военный прокурор. (Из статьи в "Швейцер иллюстрирте" за 1945 год.)
Тогда состоялось семнадцать казней. Акты, составленные во время этих экзекуций, и сегодня не так-то легко получить. Известно, что предают свою страну главным образом нижние чины. Например, один каптенармус, спрошенный другим каптенармусом, заряжены ли объекты подрыва, поделился с ним своими сведениями на этот счет, не подозревая, что тот передаст их немецкому шпиону; при этом он не умолчал и о том, каков состав этого взрывчатого вещества. Военный прокурор требовал смертных приговоров обоим каптенармусам. Они были приведены в исполнение. Военный эксперт, инженер-строитель по образованию, сказал по этому поводу, что место, где находится склад взрывчатки, знает любой мальчишка, хлорат состоит из девяноста процентов калия или натрия хлората и десяти процентов парафина, этот состав должен быть известен любому минеру, о нем сообщается в инструкции, это относится к знанию оружия и взрывчатых веществ. Была ли столь сложная химия тайной для немецкого вермахта, не знаю. Государственной измены в высших кругах, где, вероятно, бывают и большие тайны, предательства, связанного с торговлей и промышленностью, с капиталом и дипломатией, кажется, вообще не случалось, во всяком случае, дело ни разу не доходило до смертной казни.
Некоторое время мы охраняли мосты на Готарде. Ночные товарные поезда: уголь от Гитлера к Муссолини. Подозрение, что в темных вагонах может быть оружие или войска, ни на секунду не приходило нам в голову за все шесть лет. Наши винтовки заряжены, а если где послышится шорох: "Стой! Кто идет?" Врага, что собирался бы взорвать этот мост, поблизости не было. Обычно лишь отважный лейтенант решал проверить нашу бдительность, но вовремя давал себя узнать. Всего же чаще это был какой-нибудь зверь, потом все снова стихало. Блеск луны на мокрых рельсах, тишина, пока не покажется новый состав, блеск луны на осколках угля.
Что знал о происходящем наш майор? Наш бригадир? Когда они наблюдали за нашими действиями на местности, знали ли они уже тогда то, о чем столь тактично сообщил нам профессор Эдгар Бонжур? ("История швейцарского нейтралитета", том IV, 1939-1945, год издания 1970. Хельблинг и Лихтенхан, Базель.) Там упоминается советник Пилет Голац, его речь от 25.VI.1940 - все гладко, Лаваль in spe 1. И министр Фрелихер - болельщик Гитлера, швейцарский посол в Берлине, и полковник Густав Деникер-sen 2, который, как специалист, восхищался немецким милитаризмом и первыми победами Гитлера и ратовал за то, чтобы без всякой борьбы вступить в соглашение с третьим рейхом, а ведь он ведал обороной страны, был борцом за так называемое "народное государство солдатской чеканки"; в одном из номеров "Денкшрифт" за 1941 год он заранее обвиняет Швейцарию в том, что Гитлеру может надоесть роль простого зрителя. Позже, в 1942 году, Деникера освободили от высоких командных постов, что весьма не понравилось как ему самому, так и генералу Вилле. Тому самому Вилле, который с глазу на глаз заверял немецкого посла Кёхера, что положение генерала Гуизана из-за его контактов с французским генеральным штабом и под немецким нажимом будет весьма непрочным. После поражения Франции Вилле тут же весьма энергично выступил за демобилизацию швейцарской армии, ибо, по его мнению, никакой опасности больше не было, а наша боевая готовность могла только раздражать Гитлера. Демобилизация привела к увольнению в запас и генерала Гуизана, противника Гитлера; пост генерала освободился для Ульриха Вилле II...
1 В будущем, в перспективе (лат.).
2 Старший (лат.).
Помещение караула: все лежат и храпят в позе зародыша, в ботинках, подбитых гвоздями. Я говорю: "Мюллер, пора!" Это не помогает, он просто поворачивается на другой бок, не интересуясь временем. Лучше действует настоящий строевой шаг у самых пяток храпящего солдата, это пробуждает его совесть, и он чертыхается. Мне даже не приходится протягивать ему руку, нечистая или чистая совесть поднимает его. Дольф там, снаружи, тоже хочет спать. Требуется некоторое время, чтобы он вооружился всем, что предоставила ему на этот случай родина, глаза его все еще глядят водянистым взглядом младенца. Он хочет знать, почему я не сплю. А я рад: два часа наедине с самим собой, бодрствуя, но не читая, не рисуя, не думая. Вахмистр, это, собственно, его обязанность - будить людей, тоже спит, как вооруженный зародыш. Четыре часа. "Пошли, винтовки на плечо, и пошли". Я привожу в наш теплый спертый воздух Дольфа, ему нечего докладывать, он еще не проснулся и даже не пугается, только ворчит, что его сменили на пять минут позже. А ведь там у нас над головой весь небосвод. Он рывком ставит свою винтовку на подставку, потом откусывает яблоко, и я не мешаю ему молчать, а вахмистр благодарно храпит. Я не сплю по собственной воле. Я сторожу керосиновую лампу. Доев свое яблоко, он также молча ложится, он имеет право на сон. Я не завидую ему. Сон, в который он через несколько минут погрузился, отдает чем-то служебным. Я благодарен за то, что не сплю. Я очень устал, но сна нет. А почему - сам не знаю...
Привыкшие к тому, что армия не хочет знать, о чем мы думаем, мы уже не говорим об этом и своему соседу по шеренге, а он не говорит нам. Один мой сосед был глубоко религиозен, я узнал об этом, застав его однажды в сторонке за молитвой. Стал бы он стрелять? Об этом он ни с кем не говорил. Только в армии возможно так долго быть с людьми и не знать, что они собой представляют на самом деле.
Железнодорожный мост, который мы охраняли, запомнился мне только тем, что мы его охраняли. И ничем больше. Я замечаю перемены, происшедшие за десятилетия в том месте, где мы когда-то жили целые месяцы, но я не говорю себе: тут я стоял на посту, там было наше жилье, а вон там - артиллерийский склад. Моя память не тревожит меня. Историческая противотанковая ловушка, спрятанный в лесу военный склад, обнесенный колючей проволокой, камера со взрывчаткой в устоях старого моста в Тессине, замаскированная взлетная полоса и ангары - все это я вижу. Разумеется, я вижу каждую казарму, спортивные снаряды для бега с препятствиями, замаскированные военные машины. От меня не ускользает ни одна колонна рекрутов на обочине дороги, ни одна военная форма в привокзальной сутолоке. (Так было со мной и в Бретани, когда мы искали пляж. Я замечал любой разрушенный бункер, простреленную и проржавевшую броневую башню, нацеленную в маленькую бухту; здесь обошлось без меня, думал я с благодарностью.) Мой взгляд не пропустит офицерской фуражки в первоклассном ресторане, одна из них с золотыми листьями - я знаю примерно, что это обозначает, - но мои воспоминания о войне выплывают не при виде военных объектов, их вызывает не форма, а скорее определенный склад лиц; особый способ мышления федерального прокурора; голоса постоянных посетителей, сидящих за постоянным столиком; тон чиновника, которого я никогда не видел фельдфебелем; приветственная речь на состязании борцов; штатские аллюры некоего промышленника (Цементный трест) на совещании в городском совете; железнодорожный служащий, командующий группой турецких рабочих; полицейский, задержавший нас, когда мы не заметили знака, запрещающего стоянку; письма читателей в буржуазных газетах; школьный учитель на экскурсии со своим классом: простодушный обыватель в швейцарской телепередаче, которого я никогда не видел в качестве полевого священника; фамилия одного коллекционера картин и оптового торговца в Цюрихе, он называет меня in contumaciam 1 предателем родины...
1 Заочно (лат.).
Потребность в принадлежности к чему-то. Я родился здесь, а не где-нибудь в другом месте, наивное ощущение принадлежности, а потом осознание принадлежности, критическое осознание, которое ни в каком случае принадлежности не отменяет.
Я не знаю, как переносили службу в армии другие, как переносят они теперь воспоминания о ней. Существовал страх, о нем я никогда никому не говорил, даже с глазу на глаз, страх перед возможностью плачевного крушения нашей армии. Он возник не сразу, этот тайный страх, не 2.9.1939 *. Он вырос из сочетания небольших и постоянно повторявшихся выводов, из опыта, которому не мог противостоять опыт иной, а только слепая вера, - и это был страх за всех, кто (так по крайней мере казалось) ни на одну секунду его со мной не разделял.
Появились первые американцы, они прислонились к шлагбауму, каски у пояса. Они кивают, подойди, мол. Но я на посту. Май 1945-го, на мне каска, за плечом карабин, без него нельзя. Тот, кто защищает нейтралитет нашей страны... и так далее. Теперь они опираются спиной на шлагбаум, рукава закатаны, локти лежат на перекладине шлагбаума, смотрят на Италию и курят. Это было на границе в Мюнстертале. Из джипа вылез американский офицер. Они не вытянулись по струнке, когда он с ними заговорил. Они стояли в прежних позах и тоже что-то говорили. Судя по всему, им было известно, что здесь начинается Швейцария, и они оставались по ту сторону шлагбаума.
Только когда наконец пришла смена караула, они снова взглянули на Швейцарию. Мы показали им, как это у нас делается: винтовку на плечо и остальное, отдача приказа, повторение приказа. Один из них крикнул: "Хайль Гитлер!" Потом и мы смогли подойти к шлагбауму. На голове у нас фуражки. Победители без фуражек, день теплый. Хотя по фотографиям было известно, как они одеты, мы изумились: удивительно целесообразная форма. Мимо проезжал майор, швейцарский, он, казалось, не обратил никакого внимания на то, как мы стоим, нам достаточно было отойти в сторонку. Приветствие на самом высшем уровне, только на той стороне, к сожалению, не было соответствующего офицера. Солдаты, прибывшие из Сицилии, продолжали опираться на шлагбаум, пока швейцарский майор разговаривал с ними. Короткий разговор. Майор не привык производить столь малое впечатление. Они продолжали курить. В заключение он протянул руку нескольким солдатам, трем ближайшим к нему, барин, в праздник урожая вдруг подающий руку рабочим. Его шофер придерживал дверь, наш караул застыл: "Винтовку на плечо!", а мы, свободные в эту минуту от службы, тоже поднялись на крутой откос, чтобы вытянуться перед ним.
Все это происходило очень давно. Меня, отца, никто не спрашивал, как это было. О том, что пережил швейцарский солдат, рассказывают главным образом анекдоты. Ни перемены в жизни, ни тяжести на совести. Да и в литературу об этом мало что вошло. От страданий, которые перенесли другие народы, мы были избавлены. Партизан у нас не было, вины - тоже. То, что выясняются все новые и новые обстоятельства, от своевременного знания которых нас оградила тогдашняя цензура, постоянная готовность к предательству прежде всего в тех общественных кругах, которые как вчера, так и сегодня говорят о чувстве ответственности перед обществом, не требует памятников. Столько чудовищного происходило тогда вне наших границ, что мы едва ли вправе заниматься самими собой. Что такое господин Ротмунд (это можно утверждать с полным правом) в сравнении с одним только Гиммлером? О чем тут говорить? Нас пощадили, мы благодарны за это, и уверенность, что наша армия надежна, непоколебима.
Мое главное воспоминание все же не о пустоте. Я должен внести поправку. Главное воспоминание - это то, как военный мундир отнимает у нас совесть, и никто ее как совесть не воспринимает. Каков должен быть приказ, чтобы команда рядовых, именно как команда рядовых, уклонилась от его выполнения? Откровенной бессмысленности приказа для этого мало. Возможно ли при той неспособности к самостоятельному действию, какой добивается от нас армия, пробудиться совести?
Я предполагаю, что чем больше группа, тем позднее, в группе более тридцати человек, она, пожалуй, уже и не проснется. Страх начальства перед мифической фигурой подстрекателя понятен; его недоверие начинается тогда, когда возникает доверие одного солдата к другому. Потому что именно так может пробудиться совесть. Отсюда эта предусмотрительность уже в армейской повседневности; разговоры допускаются только с разрешения командира, а уж он-то знает, когда они неблагоприятны для него. Марш в полном молчании, это тоже следует тренировать снова и снова. Неважно, что сказал кто-то в колонне, это могли быть сущие пустяки, например "как пить хочется!". Запрет имеет свою цель - не допускать никакой связи внутри команды во время службы, товарищами мы можем стать и потом, когда больше не надо будет подчиняться приказам. Зато пение даже желательно: "La bionda, la bella bionda" 1. Наш боевой дух.
1 О блондинка, красавица блондинка (um.).
Если я не хочу, то могу и не заниматься воспоминаниями. Почему же я хочу этого? Свидетелей остается все меньше. Но почему же я вспоминаю так неохотно? Потому, что я был слишком труслив и не хотел видеть того, что изо дня в день являлось взору.
Банкир - подполковник, его прокурист - по меньшей мере капитан, владелец отелей - майор, председатель концерна - полковник, фабрикант майор, владелец недвижимой собственности или преподаватель высшей школы, обслуживающий промышленность своими исследованиями или владелец газеты, подрядчик в ведущей отрасли строительства - член правления и здесь, и там, владелец ведущего рекламного бюро, президент союза, основанного на общности интересов, и проч. - все они подполковники или, на худой конец, майоры. Их сыновья пока что лейтенанты: армия хозяев страны, называющая себя "наша армия". Эта армия в нашем столетии стреляла редко. К счастью. Если же она стреляла, то в бастующих рабочих (всеобщая забастовка 1918 года) и в рабочие демонстрации (Женева, 1932 год, социал-демократическая демонстрация против швейцарских фашистов, 13 человек убито при разгоне демонстрации рекрутами с шестинедельным военным образованием).
Я поглядел в свою книжечку, она подтверждает воспоминания: 161388 номер моей винтовки тридцать лет назад. Когда отказывает память? Когда я пытаюсь соединить, например, беззаботность, какую едва можно себе представить у взрослого человека, повседневную жизнь моего современника, что, насвистывая, катит на велосипеде, наслаждаясь приятностью минуты, или не насвистывает, поглощенный любовными переживаниями, и бомбы, снова по ошибке сброшенные на швейцарскую землю, откровение нового спектакля, а после него выходишь из театра, и снова старик, продавец газет, и кричащие заголовки: потоплен военный корабль, покушение на Гитлера не удалось, армия вермахта в котле, и так далее. Мы знали: к сожалению, идет война, что поделаешь, война. В маленьком садике перед домом натыкаешься на блестящую штуковину - самолеты разбрасывают их, чтобы помешать вражеской радиолокации; дружба с эмигрантами, три постных дня в неделю. Вспоминаешь лишь обрывки, и нет никакого представления, как складывались они тогда в действительность.
Однажды в 1943 году нас посетил генерал Гуизан. Я видел его еще до того, как он стал генералом, на докладе в Федеральной Высшей технической школе. Теперь он стоял в снегу: несколько меньше ростом, чем мы представляли его себе по знаменитым поясным портретам. Мы волновались. Никакого парада, он приехал, чтобы посмотреть на наши занятия лыжной подготовкой. Сверху, из Самедана. На нем были темные очки. Мы ждали на спуске, готовые к старту. Это продолжалось довольно долго, но волнение не отпускало нас. Это был действительно он, наш генерал, чей портрет висел в каждом трактире, в каждом учреждении. Стоял солнечный и морозный зимний день. Каждый из нас должен был проехать на лыжах перед этим человеком, который уже тогда принадлежал швейцарской истории, и сделать поворот в упоре, никакого фокуса при хорошем снеге, а снег был хорош.
Я не решаюсь подумать о том, что могло бы быть. Повиновение может рождаться тупостью, а может - верой в федеральную Швейцарию. Если бы случилось мне идти в бой рядовым, я пошел бы в бой с этой верой. Я хотел бы не знать, но верить. Так было, я верю в это.