19271.fb2
"Каждый пойманный ельчик, пескарь, а пуще того - хариус незамедлительно, еще живой, доставлялся на столы и прыгал на них, то заскакивая в чашки, то обрываясь на пол. Окна распахнули, на подоконнике наяривал на всю ивановскую патефон..."
Понимаете, это же кадр. На одном дыхании, залпом! Ни слова чужого. И патефон "наяривает", ведь "играть-то" ему никак нельзя, потому что - изба, а в ней жаркие, полные плечи, и стаканы граненые, и - радость. Настоящая, безыскусственная. И слово, единое на рассказчика и героя, дыхание в унисон, для меня понятно и оправдано.
- А не ограничивает ли деревенская тема, не уводит ли в прошлое, не толкает ли к простому бытописательству?
- Хлеб и земля не только образы - конкретика философского мышления. Поэтому деревня, по-моему, у талантливого писателя и не может стать прошлым, преходящим. Ведь происходит не описание, а познание основ, осознание.
- Но ведь "поздний" Казаков - прежде всего городские рассказы?
- Писатели не часто обращаются в новую эру. Если я вернулся в город и новые рассказы мои - не рассказы "деревенщика", то и город у меня не очень-то урбанистический.
- Юрий Павлович, чем дорог вам рассказ?
- Рассказ дисциплинирует своей краткостью, учит видеть импрессионистически - мгновенно и точно. Наверное, поэтому я и не могу уйти от рассказа. Беда ли то, счастье ли: мазок - и миг уподоблен вечности, приравнен к жизни. И слово каждый раз иное.
В "Голубом и зеленом", например, слово светлое, цветовое, ясность мира, увиденного впервые глазами подростка, а в "Некрасивой" - постоянная безысходность, слово - рукой зажатое в горле. Каждому сюжету соответствует определенный стилевой ключ. Вот совсем недавно закончил рассказ несколько неожиданный. Он вырос из поездки к другу, из случая в дороге. Я попал в туман, а туман всегда рождал во мне ощущение потерянности. Но никогда еще столь полную иллюзию неподвижности. Я понимал, что машина движется, но не мог оторвать глаза от стрелки, показывающей, что бензин на нуле. И вот возник сюжет: некто едет, видит по дороге дом за странно непрерывной оградой, входит - так начинаются чудеса. Этот рассказ, поскольку он несколько фантастический, написан в иронической манере, совершенно не свойственной мне. И слова как будто стали другими. Очевидно, стиль в рассказе - это не просто человек, но и сегодняшнее состояние твоего восприятия, и то, что именно ты сейчас пишешь. Сценарий для кино совсем другая работа, и ты в ней чувствуешь себя другим.
- Вы не первый раз обращаетесь к кино. Была экранизация "Голубого и зеленого"... Значит, кино не случайный эпизод?
- Если бы не было рассказа, я бы сказал, что сценарий для меня лучший способ выражения. Крупный план, дополнительное акцентирование деталей... Это импульс, галерея мгновений. Но, признаться, сценарий работа неблагодарная: слишком много людей над тобой, слишком много поправок, и отказаться нельзя, так как oт тебя уже зависят другие люди, и к зрителю выходит в конце концов не то, что ты сначала написал. А вот с романом я пока терплю фиаско. Наверное, роман, который, в силу своего жанра, пишется не так скупо и плотно, как рассказ, а гораздо жиже,- не для меня. В свое время я взялся за перевод одного большого романа в надежде, что сам вдохновлюсь на роман. Да так, видно, и суждено умереть рассказчиком. Кстати, вот уж где искусственный язык, так это в наших исторических романах.
- Вы ведь тоже обращались к истории - в "Звоне брегета" - рассказе о Лермонтове, о его несостоявшейся встрече с Пушкиным.
(Юрий Павлович пожимает плечами: что делать?)
- У нас уже выработались некие обязательные атрибуты прошлого. Да вспомним хотя бы фильм "Дворянское гнездо": мрамор колонны, зеркальные полы, утонченные выражения... Всё это было, но только у нескольких семейств в России. А в общем, жили и думали проще, грубее. И я своим "Брегетом" отдал дань искусственности, хотя и работал над языком долго. А точнее - не над языком, в том-то и дело, а над деталями языка: как описать гусарский мундир, что такое "выпушка", как подзывать лихача. Специально ездил в Ленинград, чтобы увидеть, каким путем мог Лермонтов идти к дому на Мойке... С деталями как будто справился, а вот говорят мои герои напряженно и слишком изысканно. И рассказ вышел наиболее деланный из всех.
Это еще раз доказывает, что к речи надо иметь вкус, слово чутьем находить. И беда, когда писатель не видит спрятанный свет слова, не чувствует его заглушенный запах, когда в ладонях слово не отыгрывается, не начинает дышать, жить. Тогда дело совершенно безнадежно. Значит, это в тебе самом нет того изначального, единственно родного и настоящего слова.
"Литературная газета", 1979, 21 ноября
ДЛЯ ЧЕГО ЛИТЕРАТУРА И ДЛЯ ЧЕГО Я САМ?
(Беседу вели Т. Бек и О. Салынский.)
- Юрий Павлович, давайте начнем беседу с вопроса, как говорится, "в лоб": что такое хороший писатель?
- Мне кажется, что хороший писатель - это прежде всего писатель, думающий над вопросами важными. Талант талантом, но если даже и талантливо написано, например, о том, как молодой парень неожиданно для окружающих стал дояром, и как над ним смеялись девушки-доярки, и как он вызвал одну из них на соревнование и победил ее... Хотя нет - талант не позволит его обладателю заниматься подобной чепухой. У хорошего писателя всегда ощущается что-то еще помимо того, о чем он пишет. Это как в звуке: есть основной тон и есть и обертоны, и чем больше обертонов, тем насыщеннее, богаче звук.
Так что серьезность мыслей, которые вызывает рассказ, - главное в определении таланта. Затем следует умение расположить слова так, чтобы они составили максимально гармоничную фразу. Писатель должен обладать абсолютным внутренним слухом. Тут необходима память на речь, на то, как говорят люди. Чтобы авторскую ремарку - кто говорит: полковник, купец, крестьянин, доктор, - всегда можно было опустить. Писатель, этим качеством не обладающий, пишет, как глухо-немой. Знает, что должен в данный момент сказать герой, но не чувствует слов - берет первые попавшиеся, стертые, казенные.
Как гармонична и точна фраза в русской классике XIX века!
- Вероятно, вниманием писателя к классике порождается и его стремление к тому, чтобы видеть мир именно своими глазами, воплощать его в своем слове.
В предисловии к собранию сочинений Бунина А. Твардовский писал о его творческом опыте, который "не прошел даром для многих наших мастеров, отмеченных - каждый по-своему - верностью классическим традициям русского реализма". "То же, - заметил далее А. Твардовский, - можно сказать и о более молодом поколении советских писателей, прежде всего о Ю. Казакове, на чьих рассказах влияние бунинского письма сказывалось, пожалуй, в наиболее очевидной степени".
Согласны ли вы с этим замечанием А. Твардовского?
- Бунин после большого перерыва был издан у нас в 1956 году. Тогда я и прочел его впервые. Может быть, и не было бы такого потрясения, если бы лет за десять до этого я не побывал летом в деревне, на севере Кировской области, где влюбился в эти стародавние избушки. Был я в ту пору двадцатилетним музыкантом и повлекся туда, обуреваемый охотничьей страстью. Вспоминаю, как я ходил-бродил там один с ружьём - наивный, юный, робкий. Никакого во мне неверия тогда не было, была только светлая юношеская вера в будущее (несколько спустя я от имени того арбатского мальчика и написал рассказ "Голубое и зеленое").
Помню, как увидел я идущего по пашне мужика - с коробом на левом боку, с ремнем через правое плечо,- который бросал зерно так, что оно билось о край короба и рассыпалось веером. Мерно шагал он, и шаг - вжик, вжик летело зерно... По радио, в фильмах тогда все пели про комбайны, технику и так далее. А тут идет мужик в портках и босиком (ведь то был, кажется, 1947 год).
Об экономических проблемах сельского хозяйства я тогда не думал. И тем более я не думал, что стану писателем. Но мне захотелось внимательнее присмотреться к человеку с коробом. И вот когда десять лет спустя я стал читать Бунина, мне всё виделся этот босой мужик, серые избы, слышался вкус хлеба с мякиной.
Да, когда на меня обрушился Бунин с его ястребиным видением человека и природы, я просто испугался. И было чего испугаться! Он и то, о чем я бессонными студенческими литинститутскими ночами столько думал, волшебно совпало. Вот вам истоки этого влияния.
- Вы говорите о повлиявшем на вас бунинском "видении". В свое время критика находила в ваших произведениях влияние и Чехова. Но не мешала ли вам сила любви к учителям? Не возникало ли иногда желание наоборот в чем-то оттолкнуться от них?
- Чехов не "мешал" никогда. Он вошел в мою жизнь, как говорится, с младых ногтей, вместе с Толстым. Знакомство с ними, когда я не помышлял еще о писательстве, было плавным и как бы не обязательным... Когда же я стал расти в литератора, только-только расправил крылышки, по мне и ударил Бунин. Резко, внезапно, неестественно сильно. Недаром в ту пору Катаев говорил пораженно, скольких молодых робких талантов сгубил Бунин: как начали они писать под него, так и не выбрались потом.
Конечно, я подвергся самому откровенному влиянию, и несколько моих рассказов - ну, например, "Старики" - написаны явно в бунинской манере. Но вот что мне обидно: когда я-то из-под Бунина выбрался, стал самим собою (ведь последующие мои вещи написаны вообще вне этого влияния), мои критики продолжали твердить как заведенные - Бунин, Бунин, Бунин... Ну разве "Осень в дубовых лесах" - Бунин?
- В произведениях любого современного писателя можно найти влияние той или иной традиции, каким бы нетрадиционным оно ни казалось. Но, наверное, нельзя увидеть современную жизнь строго по-бунински, по-чеховски и так далее, не впадая в противоречие с самой жизнью, предлагающей писателю бесконечное количество тем, которые требуют нового осмысления. Если говорить о таком качестве произведения, как "современность", то какую роль, на ваш взгляд, играет здесь современность самой темы?
- Художник всегда пишет о главном в жизни человека. Когда писатель говорит: я пишу о строительстве водонасосной станции,- жалко и его, и читателя. Это ведь задача в первую очередь газетного репортера, очеркиста. Если писатель ориентируется только на тему, на материал, книга устаревает быстро. Была в свое время очень известная писательница, темой владела, не халтурила. Но каждый раз целью ее было "попасть в точку", выбрать актуальную тему. Реакция читателя была непосредственно бурной, но стоило измениться жизненной ситуации, как вещи ее становилось малоинтересно читать. Другие стали колхозники, другие жизненные проблемы, другие экономические условия. Скучно читать: МТС давно нет, и проблемы не осталось. Сейчас вы мне возразите, а Овечкин?
Он, конечно, истинный писатель. Но перечитайте его очерки,- как многое с той поры переменилось! Заслуга Овечкина прежде всего в том, что он первый стал честно, остро, проблемно писать о состоянии сельского хозяйства, но сама его критика, мне кажется, сейчас уже не представляет особого интереса...
Думаю, что задача литературы - изображать именно душевные движения человека, причем главные, а не мелочные. Потому до сих пор для нашей литературы главная фигура Лев Толстой. Дворянство, помещики, крепостное право - все это ушло, а читаешь с прежним наслаждением, как сто лет назад. Не ушля описанные им движения души. Толстой современен.
- Мы ведем речь о темах, действительно важных, понимаемых не конъюнктурно и решаемых художественно выразительно. В таких случаях остроактуальное и долговременное неразделимы... Ну, а кто особенно интересен из современных наших писателей?
- Трудно ответить. Я несколько отстал от журнальной литературы за последние годы и не читал многих новых книг. Так сложилось, что 340 дней в году я живу на даче в Абрамцеве, анахоретом. Грустновато, но я нахожу отраду в одиночестве. Одиночество тяжело, когда не о чем думать. Если есть о чем, то оно только помогает.
Вспоминаю свою молодость и бесконечные наши разговоры в Доме литераторов. Говорили, спорили, а как мало осталось в памяти! Основное, что осталось: как читали стихи. Я получал от этого не только душевное, но и слуховое наслаждение. Прекрасные голоса читающих, богатство оттенков и тембров - от шепота до гула. У меня есть полурассказ-полуочерк,- сам-то я считаю его рассказом, хотя писал как очерк,- "Долгие крики" (стихотворение того же названия есть и у Евтушенко), о том, как на северном перевозе мы кричали по очереди, чтобы нас услышали.
- Это что, продолжение классической темы столичного витийства и тишины во глубине России?
- Нет, я в данном случае имею в виду мощь голоса. И то, как теперь вспоминается мне наша молодость.
Конечно, и наши споры были не праздными. Случались у меня в молодости и прекрасные встречи, когда я молчал и восхищенно слушал. На всю жизнь в памяти беседы с Твардовским, он говорил о литературе по-народному, поражал внезапными оборотами, сравнениями. Доводилось мне знать Светлова. Застал я еще и Юрия Олешу.
Потом вышла его книга "Ни дня без строчки", и, честно говоря, мне было больно ее читать. Видно, как художник страшно хочет написать просто рассказ, просто повесть, но вынужден записывать образы, метафоры...
Это поэт может писать даже за столом в кафе. Мне Винокуров говорил, что письменный стол ему нужен, чтобы записать стихотворение, а сочиняет он его, гуляя. А прозаик садится за стол и чем дольше сидит, тем больше и лучше пишет.
- Обязательно? А неужели вы никогда не писали залпом?
- Пожалуй, редко, но бывало. Так я написал половину повести "Разлучение душ" - повесть о мальчишке, который пережил войну, бомбежку, 1941 год. Писал я ее влюбленный, в разлуке, в Крыму. Писал дней шесть, потом сорвался, уехал в Москву, так и не кончил... Действие происходит в Кракове и в Закопанах. В 1963 году, когда я был в Варшаве, мне рассказывали о каком-то теологическом "предсказании", что, мол, надо ждать конца света 13 февраля 1963 года. В своей повести я использовал это как условный прием, перенес в нее ту атмосферу - герой бессонной ночью подводит итоги своей жизни.
- Эта повесть, кажется, еще не опубликована?
- Да вот все никак не окончу. Я вообще с некоторой боязнью отрываю от себя написанные вещи. Часто звонят мне из одного журнала, из другого. "Нет,- думаю, это отдавать еще рано, пусть отлежится".
- А если говорить об уже опубликованных произведениях, - вы часто к ним возвращаетесь? Правите, доделываете, шлифуете?