19280.fb2 Литконкурс Тенета-98 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 209

Литконкурс Тенета-98 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 209

поскольку это невозможно,

передвигаясь осторожно,

я не люблю ни вас, ни нас.

Я думаю о прошлом тихо,

с улыбкой доброй идиотки,

поскольку лодка утонула,

и призраки все прощены.

Себе все время повторяя, что беззаботна,

я болтаюсь

по старым городским кварталам,

как грош из нищенской сумы.

Не уставая быть небесной,

но сизой и предгрозовою,

Столица не блюдет героев,

а только сизых голубей.

Не принужденьем, не любовью,

а хриплым кашлем, тихим воем

мы не расстанемся с тобою,

о, светлый жизненный конвейер!

— Ну! — сказала Сюзанна обвиняюще.

— В принципе мне понравилось, — призналась я. — Пошлешь в ~Вести~?

— Придет время — пошлю, — ответила она медленно. — Забери свою бумажку, и чтобы это было в последний раз, ясно?!

Если это шутка, то могла бы, между прочим, рассмеяться, или хотя бы не смотреть так. А про конвейер — это так и есть. — Возвращение в Т-ск N5.-

Непонятным образом соединились во мне нелюбовь к возвращениям с нежеланием произносить малозначащие фразы, чтобы смазать многозначительность тишины при встрече, вернее, при отсутствии тех, для которых…

Я не то, чтобы боюсь не вернуться из России, но если я не пожалею себя сама, то кто сделает это? Мне жалко возвращающихся и больно за невернувшихся. Послушай, — упрашиваю я себя, — у тебя никого не осталось в России, зачем же думаешь ты часто в ту сторону, зачем цепляешься за прошлое, хотя в то, русское время, жила будущим! Вот оно, вот то самое время, когда должно наслаждаться очевидностью состоявшегося. Господи, что может сравниться с апрелем в Израиле, когда цветут апельсиновые сады, разнося запах по всей стране, когда Иерусалим, стряхивая древнее равнодушие, цветет и благоухает, как наивная самозабвенная деревенька… Ты всегда успеешь поехать туда, — говорю я себе. — Ты как только захочешь поехать в Россию, так сразу же туда и поедешь, в самом деле, ну подумай, куда торопиться!

Я не думаю, я знаю, что торопиться всегда надо, потому что потом всегда поздно. Но я медлю и медлю, потому что знаю, вернее ощущаю слишком хорошо: я боюсь приехать в ту пустоту, которой по сути является пространство города моего взросления. Миражом он был, миражом и остается в моей истеричной памяти, но место не свято, а значит — пусто. Вот это и есть то очевидное, ради чего не стоит ехать: меня затягивает пустота, а я пытаюсь это не понимать. Вообще, стремление заполнить собой пустоту не характерно для женщины, но что же тут поделать, да и та лесбийская пара не просто так, да и я ведь не сразу…

Ужаснись вместе со мной, сестра моя Анна, мы родны с тобой по одной из двух Х-хромосом, а это уже половина. Я судорожно коплю воспоминания и цепляюсь за них, как обезьяна за вольеру. Ты же стараешься спастись по-другому: я не помню, чтобы ты выкинула хоть одну записку, имеющую к тебе отношение. Привезя с собой огромный, неинтересный и тщательно рассортированный архив, ты до сих пор мучаешься от бумажного конвейера твоего увядания, еле сдерживаемого заслонками серых казенных коробок с надписями ~вермишель~,~туалетное мыло~…

Сестра моя, Анна, пытаясь сохранять все материальные свидетльства своей судьбы, считая, что перебирание бумажных фактов своей биографии разнообразит твою свободную скуку, что подумаешь ты, увидев однажды эту пожелтевшую суету и убогость? ~Ушла за хлебом, скоро буду~, ~Справка дана Анне Шпиль в том, что она болела пять дней~… Ты плачешь, сестра, от жалости к себе, а я застываю от щемящей скорби по последним прикосновениям. О, это запоминается навсегда. Это раскадровывается памятью, и каждое движение и слово обдумываются после. Если бы я когда-нибудь любила того, о ком не хочет забыть, но и боится вспомнить душа, я бы вернулась в Россию, я бы доехала до того города, я бы застыла на том месте, где рука моя навсегда покинула его руку и, глядя в его перевернутые глаза, сказала бы:~Ты сам виноват, дурак!~ — Политическая лихорадка.-

В обеих моих странах идет предвыборная борьба. Будет обидно, если в обеих одновременно победят красные, правда, Илья? Не усмехайся ты так скорбно, Илиягу, не смотри ты так однозначно, потому что народ этот как раз сходит с ума, а тот в него еще не входил. И жить нам с тобой либо в башне из слоновой кости, стоящей на песке, либо не жить нам, а ехать с остекленевшим взглядом до ближайшей свалки в багажнике скудорусскоязычного арабского воспитанника института дружбы народов имени Патриса Лумумбы.

Что случилось, наконец? Почему народ схватил любимую свою смеющуюся землю и поволок ее на заклание по собственной воле, ибо Его приказа на то не было. Не было же приказа! Похоже, что страшна будет кара. Для счастья приехали мы сюда, а в недоумении проживаем. Но вяло идет эта предвыборная кампания, скорее по обязанности, чем от восторга предвкушения. Не власти хотят претенденты, но исполняют свой долг по отношению к своей же идеологии, что так же противно, как знакомо нам по опыту прошлой социалистической жизни, а от того еще противнее.

Переполненный лозунгами Иерусалим мается от изжоги. Лозунги делятся на императивные, философские, предупреждающие и, наконец, абстрактные. Например, ~Облажались? От винта!~ Или простенькие ~Я голосую за…~ Или, что если не проголосуем за этого, то всем нам будет очень хреново. Но лучший вопль, написанный на огромном полотнище вдоль дороги, был близок мне невероятно:~Мы хотим жить!!!~ Впрочем, немало я знаю людей из нашей волны репатриации, которые как раз пребывают в состоянии хронического ответа на этот вопль: пожав плечами, тихо повторяют:~Зачем?~.

Автобус мой тем временем продвигается по Эмек Рефаим, Долине Призраков, чтобы, минуя центр Иерусалима, привезти меня в тихий интеллигентный район Бейт-а-Керем, Дом Виноградной Лозы, куда я еду во-первых просто так, а во-вторых посмотреть на акации, пока светло и в окна, когда стемнеет. Электрически освещенная чужая жизнь всегда влекла меня, и я давно научила свою сестру Марину копить эти визуальные крохи. Так строила я с ней в детстве домики для кукол, так мы умиляемся и теперь, ловя в окне кресло-качалку с пледом, и стену с картинами, и книжные шкафы, и благородную седину сгорбленных обитателей. Это то, чего уже нет в этом измерении, так, кусочки пазеля, унесенные, скажем, ветром, и скукожившиеся в палестинских хамсинах.

Что услышу я от старушки со скамейки в Ган-а-эсрим, Садике Двадцати /ребят из этого района, погибших в одну из войн/, притворяющейся каждый раз, что она носит другое лицо, имя и адрес. Но это несомненно все та же старушка, которая строила эту страну изо всех своих молодых сил и представлений, а теперь обе они смотрят друг на друга слезящимися глазами.

Старушка уверена, что будет война, более того, легкое оживление тогда только и трогает ее уже обобщенное приближением другого берега лицо.

— Девочка, — утешает она меня оттуда, — война только делает жизнь пронзительней и заканчивается ликованием твоего народа.

Сарказм выступает на моих губах.

— Веруешь ли ты в Господа, бабушка, — говорю я тихо. — В этом Садике Двадцати, веруешь ли ты? Ибо все происходящее теперь есть следствие, а причина вне нашего понимания. Только чудо поможет этой стране, как помогало оно твоему народу. Но я в последнее время боюсь чудес, ибо совершает Он их руками обычных людей, маскируя свою причастность и не считаясь с количеством исполнителей, а только с их качеством.

Старушка трясет головой и повторяет заклинание:

— Мы — сильная и гордая страна. Один еврей может убить много арабов. Нам было еще тяжелее, а теперь жизнь — райский сад. Девочка, не бойся отдать свою жизнь за свою страну!

Бабушка, юная балерина времен британского мандата, я восхищаюсь тобой; ты держала спинку, неся на точеном плечике сумку, набитую патронами. Идя в Старый город к связному Йоси, под обволаивающе-медленными взглядами арабов, под четкие вопросы английских колонизаторов:~Куда?~ По всем правилам партизанской войны, со всей честностью браславского воспитания отвечала ты, помахивая сумочкой:~В старый город иду, несу патроны эти еврейскому подполью.~ В который раз поражаюсь я тупости проверяющих всех времен и народов, стандартно ловящихся на тот же прием. Но я почти вижу и легкую походку, и библейские глаза, распахнутые в вечность, и наносную жалкость подмандатного — в который раз Иерусалима, в каком-то смысле тоже легко ступающего по Иудейским горам с холщевой сумой.

— Куда?! Со своими овцами?!

— К Господу иду. Скрижали Завета в сумке этой…

Приходит филиппинка и забирает старушку с прогулки.

Сюзанна вечером скажет мне:

— Действительно, ты что же это — боишься отдать свою жизнь за свою страну?! Не бойся, девочка, это еще не худший выход. Все равно тебе неоткуда взять те три тысячи долларов для персональной филиппинки, убирающей за тобой, прости уж, милая, но дерьмо. Ужас! — содрогнется она. — Скоро победят социалисты, и нас всех перережут арабы.

Но проходят выборы, и Господь снова легко щелкает по монетке, и слегка побеждает национальный лагерь, но этого достаточно, чтобы начать надеяться.

— Видишь! — говорю я Сюзанне. — Поняла! Теперь арабы нас не перережут!

— Да, — соглашается она, — теперь мы с ними перестреляем друг-друга, что несомненно достойнее.

# # #

Вот еще что — я ненавижу провинциальность, как образ жизни. Я содрогаюсь от него, ибо это всегда грозило мне, и страх остался. Но, с другой стороны, стыд участия всегда был начеку, и я умело обтекала те островки интеллектуальной глупости, зарождавшиеся и умиравшие в окружающем меня болоте. Духовная же моя вина в самоустранении и страдании, в отсутствии поиска и поиска. Боязнь разочарований, ставшая привычной трусостью.